Рид Фаррел Коулмен
В Милуоки в стикбол не играют
Памяти моих покойных родителей – Беа и Герба Коулман
Пролог
И каждый следующий выстрел оказывался громким, роковым ударом в дверь моей гибели.
Альбер Камю. «Посторонний»
Альбер Камю. «Посторонний»
Анхель
Кожа Анхеля Эрнандеса являла собой затейливую головоломку, составленную из татуировок – огнедышащих драконов и ликов Христа. Часть этого боди-арта была изящной, выполненной тонко, как, например, ярко-красные точки, вставленные в угольно-черные глаза дракона, который распростер свои чешуйчатые крылья на спине Анхеля. Зловещего вида когти, нацеленные на всякого, кто замечал дракона – а не заметить его было невозможно, – сжимали распятие. Умирающего Христа это, похоже, ничуть не волновало. Зубчатый хвост, сбегавший вниз по позвоночнику Анхеля, обвивался вокруг черного кинжала на правой ягодице. Белое лицо Христа, наложенное на красный крест, украшало безволосую грудь Анхеля. Это тоже была искусная работа. Вытатуированные вокруг шеи и на предплечьях синие цепи вышли кривовато, но были не лишены своеобразия.
Имелись тут и другие, любительские, опознавательные знаки, сообщавшие остальным обитателям тюрьмы, под покровительством какой банды находится Анхель. Он снова и снова протравлял на правом предплечье слово «Madre» [1], пока уже и слепой мог прочесть его по вздувшимся рубцам. Еще одно слово – имя – он спрятал в паховой складке. Буквы, составлявшие это имя, были неровными и плохо различимыми даже для мужчин, принимавших вместе с Анхелем душ. Только слабые заключенные, на которых охотился и с которыми предавался содомскому греху Анхель, знали, что там вообще что-то вытатуировано. И теперь лишь новички спрашивали, что именно.
Христос и раскрашенный дракон обливались слезами Анхелева пота, когда он из последних сил заканчивал десять жимов своего третьего подхода к штанге весом в триста фунтов. В тюрьму он попал уже бездушным убийцей, но ярость и время вступили в сговор с тренажерами, чтобы превратить Анхеля в камень.
– Давай, Анхель, еще два раза! – крикнул Эрнандесу надзиратель.
– Nueve [2], – прохрипел Анхель, толкая штангу вверх и назад и сводя локти. – Ты достал для меня, что я просил?
– Ну, еще разок… поговорим, когда закончишь.
– Ты достал для меня эту гребаную штуку? – заорал Анхель, руки у него задрожали от напряжения.
– Да, приятель. Ладно, ладно. Достал.
Анхель медленно опустил штангу на грудь и снова толкнул ее вверх. Положил штангу на опору и сел. Пошел туда, где у него под рубашкой лежала пачка сигарет. Кинул пачку надзирателю. Широко улыбаясь, надзиратель потряс пачкой около уха.
– Не волнуйся, гомик, – заверил его Анхель, – дилаудида в этой пачке хватит, чтобы ты со своей сучкой тащился целый месяц.
В тот вечер в столовой, когда Анхель пошел относить поднос, его окружили три охранника. Они загнали его в кладовку рядом с кухней, надели наручники, на ноги – кандалы, затолкали в рот носок. Анхель не сопротивлялся – слишком многое стояло на кону.
– Мы слышали, что на следующей неделе ты нас покидаешь, отправляешься в лечебницу. Мы с ребятами обиделись, что ты нам не сказал. Но мы не из тех, кто таит обиду, нет, сэр. Поэтому и решили устроить для тебя небольшую прощальную вечеринку.
Анхель напряг мускулы, ожидая первого удара дубинкой по ребрам. Но ударов не последовало. Вместо этого охранники просто засмеялись. Тот, что говорил, сделал знак своим дружкам отойти от заключенного. Он и сам отступил, вытащил электрошоковый пистолет и дал Анхелю хорошенько его рассмотреть. Теперь Анхель попытался бежать, но не успел даже упасть, запутавшись в своих скованных ногах, как крюк-ограничитель поймал его за рубаху. Боль пронзила до костей, а по коже словно проползли миллионы невидимых муравьев. Тело скрутили страшные судороги, и Анхель почувствовал запах собственных нечистот в тот момент, когда утратил контроль над мышцами. Он не помнил, как потерял сознание.
Очнулся он, как от толчка, свободный от оков, в своей камере. Его вымыли, но тошнота осталась, голова раскалывалась. Анхель сполз со своей койки, всмотрелся в темноте в календарь. Дата та же, еще семь дней. Он провел рукой по стене, нашаривая фотографию брата. Поцеловал снимок, перекрестился и забрался назад на койку. Сунув руку в штаны, нащупал имя, вытатуированное в паху. Сердито прошептав его, Анхель заплакал, но вскоре утих и заснул.
Имелись тут и другие, любительские, опознавательные знаки, сообщавшие остальным обитателям тюрьмы, под покровительством какой банды находится Анхель. Он снова и снова протравлял на правом предплечье слово «Madre» [1], пока уже и слепой мог прочесть его по вздувшимся рубцам. Еще одно слово – имя – он спрятал в паховой складке. Буквы, составлявшие это имя, были неровными и плохо различимыми даже для мужчин, принимавших вместе с Анхелем душ. Только слабые заключенные, на которых охотился и с которыми предавался содомскому греху Анхель, знали, что там вообще что-то вытатуировано. И теперь лишь новички спрашивали, что именно.
Христос и раскрашенный дракон обливались слезами Анхелева пота, когда он из последних сил заканчивал десять жимов своего третьего подхода к штанге весом в триста фунтов. В тюрьму он попал уже бездушным убийцей, но ярость и время вступили в сговор с тренажерами, чтобы превратить Анхеля в камень.
– Давай, Анхель, еще два раза! – крикнул Эрнандесу надзиратель.
– Nueve [2], – прохрипел Анхель, толкая штангу вверх и назад и сводя локти. – Ты достал для меня, что я просил?
– Ну, еще разок… поговорим, когда закончишь.
– Ты достал для меня эту гребаную штуку? – заорал Анхель, руки у него задрожали от напряжения.
– Да, приятель. Ладно, ладно. Достал.
Анхель медленно опустил штангу на грудь и снова толкнул ее вверх. Положил штангу на опору и сел. Пошел туда, где у него под рубашкой лежала пачка сигарет. Кинул пачку надзирателю. Широко улыбаясь, надзиратель потряс пачкой около уха.
– Не волнуйся, гомик, – заверил его Анхель, – дилаудида в этой пачке хватит, чтобы ты со своей сучкой тащился целый месяц.
В тот вечер в столовой, когда Анхель пошел относить поднос, его окружили три охранника. Они загнали его в кладовку рядом с кухней, надели наручники, на ноги – кандалы, затолкали в рот носок. Анхель не сопротивлялся – слишком многое стояло на кону.
– Мы слышали, что на следующей неделе ты нас покидаешь, отправляешься в лечебницу. Мы с ребятами обиделись, что ты нам не сказал. Но мы не из тех, кто таит обиду, нет, сэр. Поэтому и решили устроить для тебя небольшую прощальную вечеринку.
Анхель напряг мускулы, ожидая первого удара дубинкой по ребрам. Но ударов не последовало. Вместо этого охранники просто засмеялись. Тот, что говорил, сделал знак своим дружкам отойти от заключенного. Он и сам отступил, вытащил электрошоковый пистолет и дал Анхелю хорошенько его рассмотреть. Теперь Анхель попытался бежать, но не успел даже упасть, запутавшись в своих скованных ногах, как крюк-ограничитель поймал его за рубаху. Боль пронзила до костей, а по коже словно проползли миллионы невидимых муравьев. Тело скрутили страшные судороги, и Анхель почувствовал запах собственных нечистот в тот момент, когда утратил контроль над мышцами. Он не помнил, как потерял сознание.
Очнулся он, как от толчка, свободный от оков, в своей камере. Его вымыли, но тошнота осталась, голова раскалывалась. Анхель сполз со своей койки, всмотрелся в темноте в календарь. Дата та же, еще семь дней. Он провел рукой по стене, нашаривая фотографию брата. Поцеловал снимок, перекрестился и забрался назад на койку. Сунув руку в штаны, нащупал имя, вытатуированное в паху. Сердито прошептав его, Анхель заплакал, но вскоре утих и заснул.
Следственный изолятор округа
Следственный изолятор не тюрьма. Конечно, это не у мамы под теплым крылышком, но все же не тюрьма. Тюрьма у нее впереди. В ожидании суда она не испытывала даже подобия оптимизма. И когда ловила себя на мыслях, хотя бы отдаленно отдающих надеждой, кусала изнутри губу до тех пор, пока на язык не брызгала кровь. Вкус крови напоминал ей о том, что надеяться нечего. И суд рассматривала всего лишь как остановку на пути в тюрьму, бюрократическую проволочку, способ общества избежать вины. Не важно, что она-то невиновна, лет на двадцать она отправится в места не столь отдаленные.
– Тюрьма. – Ей нравилось произносить это слово. Нравилось играть с ним. – Тьма. Юр. Мать. Трюм. Март. Юм.
Но ее отправят не в тюрьму, это называется по-другому. Это будет называться «исправительное заведение для женщин». Интересно, какие недостатки ее характера будет исправлять это заведение. Интересно, чем она займет свои дни и как скоро ее изнасилует какой-нибудь охранник или другие исправляемые.
Женщины подкатывались к ней и в изоляторе, но она отвергала их домогательства без особых проблем. Государство было заинтересовано в том, чтобы охранять ее хотя бы до тех пор, пока не будет покончено с фарсом суда. Но она решила отдаться первой же женщине, которая обратится к ней с таким предложением. Лучше уж встретить это с открытым забралом, пройти через это осознанно, думала она. Может, она научится получать от этого удовольствие. Сон покинул ее полностью, оставив вместо себя оцепенение.
Когда она выйдет на свободу, то будет еще не слишком старой, хотя это спорный вопрос. Она уже чувствовала себя старой, древней, усталой. Ей просто хотелось уснуть и спать, пока она не рассыплется в прах. К несчастью, тот механизм, который защищал ее от других женщин округа, также защищал ее и от мечты о сне. В каком-то смысле она не могла дождаться суда. Даже играла мыслью о признании себя виновной. Вот тогда, в темноте своей камеры, она наконец-то сможет уснуть.
– Тюрьма. – Ей нравилось произносить это слово. Нравилось играть с ним. – Тьма. Юр. Мать. Трюм. Март. Юм.
Но ее отправят не в тюрьму, это называется по-другому. Это будет называться «исправительное заведение для женщин». Интересно, какие недостатки ее характера будет исправлять это заведение. Интересно, чем она займет свои дни и как скоро ее изнасилует какой-нибудь охранник или другие исправляемые.
Женщины подкатывались к ней и в изоляторе, но она отвергала их домогательства без особых проблем. Государство было заинтересовано в том, чтобы охранять ее хотя бы до тех пор, пока не будет покончено с фарсом суда. Но она решила отдаться первой же женщине, которая обратится к ней с таким предложением. Лучше уж встретить это с открытым забралом, пройти через это осознанно, думала она. Может, она научится получать от этого удовольствие. Сон покинул ее полностью, оставив вместо себя оцепенение.
Когда она выйдет на свободу, то будет еще не слишком старой, хотя это спорный вопрос. Она уже чувствовала себя старой, древней, усталой. Ей просто хотелось уснуть и спать, пока она не рассыплется в прах. К несчастью, тот механизм, который защищал ее от других женщин округа, также защищал ее и от мечты о сне. В каком-то смысле она не могла дождаться суда. Даже играла мыслью о признании себя виновной. Вот тогда, в темноте своей камеры, она наконец-то сможет уснуть.
Миссисипи
Джонни Макклу только что снял перевернутый табурет со стойки бара, когда входная дверь «Шпигата»
[3]открылась. Марти Кэмп, отряхивая снег с синего мундира, положил на стойку стопку корреспонденции.
– Есть что-нибудь для меня? – спросил Марти.
– Ничего, – ответил Макклу, уже просмотревший всю стопку.
– И ничего от Дилана?
– Отчего же, открытка из Ла-Брэ-Тар-Пи: «Макклу, у этих глупых динозавров было больше шансов в той яме с гудроном, чем у меня с продажей моего сценария. Скучаю по «Шпигату». Скучаю по Саунд-Хиллу. Миссисипи. До скорого. Клейн».
– Неисправимый оптимист, – заметил Кэмп. – Сколько он уже на западном побережье?
– Целых пять дней.
Кэмп покачал головой и вышел в снегопад. Налив себе чашку кофе, Макклу закончил перебирать почту. В основном это была обычная макулатура: счета, еще счета и просьбы о пожертвованиях. У всех имелось что продать и неубедительные причины, по которым тебе просто необходимо было это купить. Макклу разорвал рекламные проспекты, хотя с гораздо большим удовольствием растерзал бы счета. Конец января – не самый лучший сезон для пабов на восточной оконечности Лонг-Айленда.
В пачке было одно письмо. Обратный адрес на конверте не значился. Макклу потряс конверт, как пакетик с сахаром, и оторвал один край. Вынул единственный листок и прочел его три или четыре раза. Потом зашел за стойку бара и достал бутылку ирландского виски «Мерфиз». Обратив внимание, что бутылка в его руке дрожит, Макклу безуспешно попытался заставить руку утихомириться.
Налив несколько капель виски в кофе, он передумал и, сняв дозатор, поднес бутылку к губам. Влив в себя четверть содержимого, он прервался, чтобы посмотреть на руку. Она дрожала по-прежнему, но ему уже было все равно. Ирландское зелье сделало свое дело.
– Есть что-нибудь для меня? – спросил Марти.
– Ничего, – ответил Макклу, уже просмотревший всю стопку.
– И ничего от Дилана?
– Отчего же, открытка из Ла-Брэ-Тар-Пи: «Макклу, у этих глупых динозавров было больше шансов в той яме с гудроном, чем у меня с продажей моего сценария. Скучаю по «Шпигату». Скучаю по Саунд-Хиллу. Миссисипи. До скорого. Клейн».
– Неисправимый оптимист, – заметил Кэмп. – Сколько он уже на западном побережье?
– Целых пять дней.
Кэмп покачал головой и вышел в снегопад. Налив себе чашку кофе, Макклу закончил перебирать почту. В основном это была обычная макулатура: счета, еще счета и просьбы о пожертвованиях. У всех имелось что продать и неубедительные причины, по которым тебе просто необходимо было это купить. Макклу разорвал рекламные проспекты, хотя с гораздо большим удовольствием растерзал бы счета. Конец января – не самый лучший сезон для пабов на восточной оконечности Лонг-Айленда.
В пачке было одно письмо. Обратный адрес на конверте не значился. Макклу потряс конверт, как пакетик с сахаром, и оторвал один край. Вынул единственный листок и прочел его три или четыре раза. Потом зашел за стойку бара и достал бутылку ирландского виски «Мерфиз». Обратив внимание, что бутылка в его руке дрожит, Макклу безуспешно попытался заставить руку утихомириться.
Налив несколько капель виски в кофе, он передумал и, сняв дозатор, поднес бутылку к губам. Влив в себя четверть содержимого, он прервался, чтобы посмотреть на руку. Она дрожала по-прежнему, но ему уже было все равно. Ирландское зелье сделало свое дело.
Подушка
Гарри Клейн мог бы спать сколько угодно, да только не мог. Если отпускала боль, спать не давали дурные предчувствия. Он сел в постели, опираясь на груду подушек. В комнате было темно, за исключением сияния, исходившего от телевизора. Глаза Гарри были устремлены в сторону этого сияния, но в изображение он не вглядывался. Большой палец правой руки каждые две секунды переключал канал. На экране что-то вспыхнуло, что-то вспыхнуло и вне экрана. В левом бедре появились предвестники боли. После целой жизни, наполненной болью, Гарри очень хорошо научился распознавать начало ее атаки. Это было похоже на ощущение, что ты вот-вот чихнешь, только вот то, что чувствовал Гарри, ничуть не походило на щекотание в носу.
Он начал потеть, желая убедиться, что боль будет наступать привычным порядком. Она так и сделала. Иногда он готов был поклясться, что фармацевт напутал и дал ему никотиновые повязки. Взяв пульт в левую руку, правой он потянулся за лекарством. Ловко открыл бутылочку одной рукой и отправил капсулу в рот. Процесс глотания уже стал рефлекторным. Надобность в воде отпала для Гарри очень давно. И все это время большой палец левой руки продолжал переключать каналы.
Гарри собрался с духом. Он знал, что предвестники боли превратятся в резкие приступы еще до того, как подействуют пилюли и повязки. Но этим вечером никакие усилия воли не помогли. Приступы становились все острее, резче, накатывая волнами. Гарри не мог справиться с этими волнами. В молодости, может быть. Когда его жена была жива, и дети жили дома, он бы справился. Но только не теперь. Он попытался вспомнить, когда в последний раз менял повязку. И не смог. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы.
Сердце неистово колотилось, а постельное белье промокло от пота. Он сорвал старую повязку и заменил ее, разорвав упаковку зубами. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы. Волны накатывали уже не с такой частотой, но страх не отпускал. Дыхание Гарри сделалось быстрым, неровным. Он начал задыхаться. Он тонул. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы. Наконец дыхание замедлилось и стало ритмичным. Нужно принять лекарство, подумал оа Он уже несколько часов не принимал свои пилюли. Вроде бы несколько часов. В последние дни часы для Гарри сливались в один нескончаемый час. Ему удалось протолкнуть в рот вторую капсулу, но она с трудом проскочила по пересохшему от страха горлу. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы.
Волны откатились, приступы боли ушли, постепенно исчезли даже предвестники. Гарри почувствовал, что, пожалуй, сможет заснуть. Он снова взял пульт в правую руку, но большой палец правой руки не проявил к нему интереса. Веки Гарри затрепетали. Он боролся с желанием закрыть глаза. Гарри боялся сна, но сегодня вечером этот страх оказался слабым. Гарри выключил телевизор и позволил глазам закрыться. Перевернулся на бок и вместо жены обнял подушку. Усмехнулся про себя, что его жена никогда не была такой тощей, как подушка. Однако от притворства стало легче. И когда Гарри проваливался в сон, ему показалось, что он слышит, как она зовет его и говорит, что навсегда защитит от волн. И с этим обещанием сумерки для Гарри закончились.
Он начал потеть, желая убедиться, что боль будет наступать привычным порядком. Она так и сделала. Иногда он готов был поклясться, что фармацевт напутал и дал ему никотиновые повязки. Взяв пульт в левую руку, правой он потянулся за лекарством. Ловко открыл бутылочку одной рукой и отправил капсулу в рот. Процесс глотания уже стал рефлекторным. Надобность в воде отпала для Гарри очень давно. И все это время большой палец левой руки продолжал переключать каналы.
Гарри собрался с духом. Он знал, что предвестники боли превратятся в резкие приступы еще до того, как подействуют пилюли и повязки. Но этим вечером никакие усилия воли не помогли. Приступы становились все острее, резче, накатывая волнами. Гарри не мог справиться с этими волнами. В молодости, может быть. Когда его жена была жива, и дети жили дома, он бы справился. Но только не теперь. Он попытался вспомнить, когда в последний раз менял повязку. И не смог. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы.
Сердце неистово колотилось, а постельное белье промокло от пота. Он сорвал старую повязку и заменил ее, разорвав упаковку зубами. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы. Волны накатывали уже не с такой частотой, но страх не отпускал. Дыхание Гарри сделалось быстрым, неровным. Он начал задыхаться. Он тонул. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы. Наконец дыхание замедлилось и стало ритмичным. Нужно принять лекарство, подумал оа Он уже несколько часов не принимал свои пилюли. Вроде бы несколько часов. В последние дни часы для Гарри сливались в один нескончаемый час. Ему удалось протолкнуть в рот вторую капсулу, но она с трудом проскочила по пересохшему от страха горлу. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы.
Волны откатились, приступы боли ушли, постепенно исчезли даже предвестники. Гарри почувствовал, что, пожалуй, сможет заснуть. Он снова взял пульт в правую руку, но большой палец правой руки не проявил к нему интереса. Веки Гарри затрепетали. Он боролся с желанием закрыть глаза. Гарри боялся сна, но сегодня вечером этот страх оказался слабым. Гарри выключил телевизор и позволил глазам закрыться. Перевернулся на бок и вместо жены обнял подушку. Усмехнулся про себя, что его жена никогда не была такой тощей, как подушка. Однако от притворства стало легче. И когда Гарри проваливался в сон, ему показалось, что он слышит, как она зовет его и говорит, что навсегда защитит от волн. И с этим обещанием сумерки для Гарри закончились.
Они, Том и Дейзи, были беспечными людьми – походя ломали вещи и калечили живые существа, а затем укрывались за своими деньгами, или безбрежной беспечностью, или что там у них было, что удерживало их вместе, оставляя другим людям расхлебывать заваренную ими кашу.
Ф.Скотт Фицджералъд. «Великий Гэтсби»
Бракованный товар
Через левое плечо я посмотрел на Макклу, сидевшего через два ряда от меня. Вот уж не думал, что человек может так постареть за месяц. И живот у него казался больше, чем я помнил. Синева глаз за четыре недели, правда, не потускнела, однако их озорной блеск, не исчезнув, как-то притупился, словно затерся, как старый воск. Его золотистые волосы, какие бывают у щеголей-серфингистов, поседели. Может, они седели все эти годы, а я не замечал, поскольку находился рядом. А может, не хотел замечать.
Джонни заметил мой пристальный взгляд. И дал понять это печальной улыбкой и своим знаменитым подмигиванием. Это были его жесты, которыми он хотел не отвлечь тебя, а лишь давал понять, что видит, и утешал. Макклу вообще не имел привычки помогать себе при разговоре руками. Подмигивание означало, что он тоже заметил в зеркале произошедшие перемены, на которые я обратил внимание только сейчас А улыбка… Что ж, улыбка сказала о многом. Она говорила, что Макклу знает, как мне больно, и совсем не против, если перед ним я сдерживаться не стану. Но, кроме того, она говорила, что похороны – не то место, где судят о человеке по его внешнему виду или где вообще судят человека.
Разумеется, он был прав. Зачастую единственным, кто непринужденно чувствовал себя на похоронах, был лежавший в гробу покойник – или покойница. Но сегодня не оправдалось даже это. Отец казался мне незнакомцем, и если бы мог увидеть, что сделали с его лицом, то и сам показался бы себе чужим. И таким сделал его вовсе не водевильный макияж – в конце концов, пудра и румяна не слишком хорошо воспроизводят ток крови и тонус мышц. Напротив, поскольку всю жизнь у отца сохранялась сентиментальная любовь к клоунам, этот макияж по какой-то извращенной логике был даже уместен. Дело в том, что ему сбрили усы. Я никогда не видел своего отца без усов.
Первой моей реакцией был гнев. Гнев всегда бывает моей первой реакцией. Гнев – наследство, полученное мной от отца. Гнев похож на любопытную смесь черной краски и кислоты. Он вымарывает, разъедает все, что уже есть на холсте, или на палитре, или в сердце. Сначала мне захотелось дать распорядителю похорон пощечину: «Бога ради! Кто позволил его побрить?»
Пощечин я никому не надавал. И ничего не сказал. Трусость – это вторая половина моего наследства.
Тогда гнев обратился на моих братьев. Как они допустили, чтобы его побрили? Но никто разрешения не спрашивал: «Простите, мистер Клейн, но разве вам нравятся космы вашего отца? А эти усы… Если хотите знать мое мнение, их надо убрать!» Я думаю, мой брат полагал, как, собственно, и я, что весь мир – ну ладно, может, и не весь мир, но весь Бруклин наверняка – знал, что Гарри Клейн всегда носил усы. Всегда!
Наконец я направил свой гнев туда, куда он все равно попал бы. Я позволил ему терзать меня. Кто я такой, чтобы злиться на кого бы то ни было? Где я был, когда бритва за двадцать пять центов превращала моего отца в незнакомца? Я скажу вам где. Навязывал свой товар, приятель, навязывал товар. Четыре недели в Лос-Анджелесе научили меня тому, чему я никогда не выучился бы на бруклинской улице. В Бруклине вы учитесь охранять свой тыл. В Лос-Анджелесе тыл волнует вас меньше всего.
Идею с Голливудом подал мой агент:
– Тираж твоей книги не так уж велик, но тамошним воротилам от искусства она нравится. Дашь своему детективу напарника-латина и немножко увеличишь число погибших… Не волнуйся.
Его не могло смутить даже отсутствие сценария:
– Да кому нужен сценарий? Отсутствие сценария означает, что ты гибкий. Не зациклен на чем-то одном. Им гибкие нравятся. Не волнуйся.
А мне следовало бы поволноваться. В первую неделю нашего пребывания там проталкивание моей идеи означало следующее: представить компетентно написанный детективный роман со сложным сюжетом и неожиданной концовкой как самый лучший объект для вложения денег со времен Майкрософта. Вторая неделя означала клянчить с достоинством. На третьей неделе это превратилось уже в откровенное попрошайничество. К четвертой неделе я готов был пердеть во время встреч, лишь бы привлечь внимание. Во время последней из тех встреч мне позвонили из дома. Внезапно их внимание перестало меня волновать.
Кивнув Макклу, я посмотрел на своих родственников, сидевших со мной в ряд. И принял невысказанный совет Джона попытаться не судить их. Мои невестки казались потрясенными до кончиков туфель. Братья же, наоборот, как будто впали в кататонию. Их лица словно бы покрывал быстро застывающий известковый раствор, по цвету идеально совпадающий с цветом их кожи. Но, присмотревшись повнимательнее, вы замечали трещины в гипсе и красноту век, которую ни с чем не перепутаешь. Иногда слезы как таковые и не нужны. Мои племянники и племянницы испытывали должное смущение,
Зак, старший сын моего брата Джеффри, отсутствовал. Долг перед семьей стоял в списке приоритетов моего племянника отнюдь не на первом месте. А поскольку он, по всей видимости, был и обречен, и преисполнен решимости со временем взять на себя мою роль семейной паршивой овцы, его отсутствие нисколько не покачнуло устоев мироздания. Никто не отзывал войска и не печатал фотографию Зака на молочных пакетах. Думаю, большее волнение вызвало бы как раз его появление.
Раввин начал службу. Этот человек явно черпал вдохновение в «Вальсе-минутке». Гарри Клейну понадобилось семьдесят четыре года, чтобы прожить свою жизнь, а раввин собирался подвести их итог за несколько секунд. Может, я и не стал бы так уж возражать против подобной скорости, если бы он смог изобразить хоть какое-то подобие искреннего чувства. Он им просто не обладал. И когда, спустя двадцать секунд после начала, раввин принялся препарировать третье и четвертое десятилетия жизни моего отца, я перестал слушать и стал разглядывать интерьер.
Синагога не слишком изменилась за семь лет, прошедших после такой же службы по моей матери. Стала только чуть более отвратительной. Тут фигурировали и фальшивые кирпичи, и фальшивые балки, а выцветшие переводные картинки на окнах призваны были производить впечатление витражей. На пластиковых панелях стен изображались сцены из Ветхого Завета, а на сиденьях лежали подушки цвета авокадо. Если добавить сюда несколько плохих чучел, можно было бы принять это место за охотничий домик.
Джош, один из братьев Клейн, который имел несчастье родиться между Джеффри и мной, должен был произнести надгробное слово. Он сказал, что оказался до странности не готов к смерти отца. Я тоже, Джош. Я тоже. И это действительно странно, так как мы находились в полной боевой готовности к его смерти с того времени, как стали самостоятельно переходить улицу. Мой отец страдал от особенно коварной формы рака. Причиняющий мучительную боль и распространяющийся черепашьим шагом, он убивал его постепенно. Нежность оказалась одной из первых жертв. Гарри Клейн коллекционировал рубцы, как другие люди собирают сувениры, связанные с бейсболом. В среднем у него пришлось по операции на год моей жизни. Я был бы рад увидеть, что этот поток иссяк. Джош так и сказал. Мы все будем рады, что эта боль наконец закончилась.
Я заставил себя взглянуть на гроб вишневого дерева, в котором покоились те скудные останки отца, которые не поделили между собой хирурги и саркомы. По мне, так врачи и болезнь были двумя сторонами одной медали: две шайки неуклюжих воров, которые навсегда сговорились, чтобы сбежать с добычей. Помню, как мальчишкой я лежал без сна и молился, чтобы отец умер. Другие дети молились бы о чудесном исцелении, но уже тогда я возлагал на Всевышнего катастрофически мало надежд. Вместо того чтобы послать смерть ожесточенному болезнью бакалейщику, Бог пошел по пути наименьшего сопротивления и вместо этого убил мою веру. Если бы мой отец умер в дни моего детства, я, вероятно, сумел бы сохранить о нем воспоминание как о человеке, состоящем не из одних острых углов. В моих фантазиях он, возможно, даже был бы способен любить меня в ответ на мою любовь. А так я воспринимал его, как воспринимал помятые и уцененные банки консервов, которые он приносил с работы. Я воспринимал отца так, как он воспринимал себя сам – бракованным товаром.
На кладбище только шум и воздушные завихрения от пролетающих самолетов помешали раввину поставить еще один рекорд скорости. Мне стало интересно, не держит ли он в кармане секундомер. Когда мы все по очереди бросили на гроб по лопате земли, присутствующие разбились на группки. Разговор пошел о еде. У евреев две традиционные темы: страдания и еда. Тетя Линди и дядя Сол пошли навестить другие могилы. Их мир только что существенно сократился. Теперь они остались единственные из своего поколения.
– Ну и как тебе Лос-Анджелес? – спросил Макклу, стискивая мою ладонь.
– Я думаю, Лос-Анджелесу здорово повезло, что Бог прогневался на Содом и Гоморру.
– Жуть, да?
– Хуже.
Покончив с формальностями, мы обнялись. Наше объятие опечалило меня больше, чем я мог выразить. Мы с отцом никогда вот так непринужденно не обнимались. Ну а теперь уж этого и вовсе никогда не случится.
– Подбросишь меня до Саунд-Хилла? – спросил я.
– Только не за так, мой мальчик
– Кажется, у меня завалялся лишний четвертак, пивная ирландская рожа.
– Да, я тоже по тебе скучал, еврейский варвар.
Из лимузина вылез и направился к нам Джеффри. Мы обнялись по привычке. Неловкое объятие Джеффа весьма походило на отцовское.
– Нам надо поговорить, – сказал он, отступая назад.
– Буду ждать тебя у машины, – произнес Макклу, собираясь уйти.
– Останьтесь, – четко скомандовал Джеффри. – Это уже не ко мне, – на ходу откликнулся Джонни.
– Прошу вас, – продолжал настаивать Джеффри. – Я хочу, чтобы вы это слышали.
Сказать, что Макклу и мой старший брат были врагами, значило преувеличить, но ненамного. Копы, даже вышедшие, как Джонни, на пенсию, продолжали рефлекторно испытывать презрение к адвокатам типа Джеффри. А отношение Джеффри к разнообразным Макклу этого мира было в лучшем случае терпимым.
– Что такое, Джефф?
– Зака нет, – ответил он.
– Да, – отозвался я. – Это в порядке вещей.
– Ты все же такая сволочь, Дилан, – пихнул меня Джеффри. – Неужели мало того, что он похож на тебя? Зачем он подвергает своих родителей тем же испытаниям, через которые ты заставил пройти маму с папой?
Сейчас он демонстрировал гнев, о котором я вам говорил. Но когда я попытался устроить небольшую демонстрацию своего гнева, мой левый кулак перехватили пальцы-клещи. Джонни, возможно, здорово сдал в последнее время, но на его хватке это никак не сказалось.
– Что вы подразумеваете под словами «его нет»? – спросил Макклу, вставая между Джеффри и мною.
– Отпусти мою руку!
Он не отреагировал.
– Заткнись и дай своему брату высказаться.
Джеффри открыл было рот, но промолчал, заметив, что наша троица привлекла слишком много внимания. Отвлекся даже рабби Реактивный Язык. Макклу выпустил мою руку, и мы стояли, улыбаясь, как три дурака. Когда все поняли, что продолжения не будет, они отвели взгляды.
– Вы все еще держите тот бар? – спросил у Макклу Джеффри.
– Вроде да.
– Когда вы сегодня закрываетесь?
– На этот счет не волнуйтесь, – сказал Джонни. – Я прослежу, когда понадобится.
– Спасибо. – Джеффри резко повернулся кругом.
– Не забудь досье своего сыщика! – крикнул я вслед.
– Откуда ты знаешь… – начал он.
– Я знаю тебя, Джефф. Это все, что мне нужно знать. Ты никогда бы не обратился ко мне первому.
Он пошел прочь. Он был напуган. Теперь и мне стало страшно.
Джонни заметил мой пристальный взгляд. И дал понять это печальной улыбкой и своим знаменитым подмигиванием. Это были его жесты, которыми он хотел не отвлечь тебя, а лишь давал понять, что видит, и утешал. Макклу вообще не имел привычки помогать себе при разговоре руками. Подмигивание означало, что он тоже заметил в зеркале произошедшие перемены, на которые я обратил внимание только сейчас А улыбка… Что ж, улыбка сказала о многом. Она говорила, что Макклу знает, как мне больно, и совсем не против, если перед ним я сдерживаться не стану. Но, кроме того, она говорила, что похороны – не то место, где судят о человеке по его внешнему виду или где вообще судят человека.
Разумеется, он был прав. Зачастую единственным, кто непринужденно чувствовал себя на похоронах, был лежавший в гробу покойник – или покойница. Но сегодня не оправдалось даже это. Отец казался мне незнакомцем, и если бы мог увидеть, что сделали с его лицом, то и сам показался бы себе чужим. И таким сделал его вовсе не водевильный макияж – в конце концов, пудра и румяна не слишком хорошо воспроизводят ток крови и тонус мышц. Напротив, поскольку всю жизнь у отца сохранялась сентиментальная любовь к клоунам, этот макияж по какой-то извращенной логике был даже уместен. Дело в том, что ему сбрили усы. Я никогда не видел своего отца без усов.
Первой моей реакцией был гнев. Гнев всегда бывает моей первой реакцией. Гнев – наследство, полученное мной от отца. Гнев похож на любопытную смесь черной краски и кислоты. Он вымарывает, разъедает все, что уже есть на холсте, или на палитре, или в сердце. Сначала мне захотелось дать распорядителю похорон пощечину: «Бога ради! Кто позволил его побрить?»
Пощечин я никому не надавал. И ничего не сказал. Трусость – это вторая половина моего наследства.
Тогда гнев обратился на моих братьев. Как они допустили, чтобы его побрили? Но никто разрешения не спрашивал: «Простите, мистер Клейн, но разве вам нравятся космы вашего отца? А эти усы… Если хотите знать мое мнение, их надо убрать!» Я думаю, мой брат полагал, как, собственно, и я, что весь мир – ну ладно, может, и не весь мир, но весь Бруклин наверняка – знал, что Гарри Клейн всегда носил усы. Всегда!
Наконец я направил свой гнев туда, куда он все равно попал бы. Я позволил ему терзать меня. Кто я такой, чтобы злиться на кого бы то ни было? Где я был, когда бритва за двадцать пять центов превращала моего отца в незнакомца? Я скажу вам где. Навязывал свой товар, приятель, навязывал товар. Четыре недели в Лос-Анджелесе научили меня тому, чему я никогда не выучился бы на бруклинской улице. В Бруклине вы учитесь охранять свой тыл. В Лос-Анджелесе тыл волнует вас меньше всего.
Идею с Голливудом подал мой агент:
– Тираж твоей книги не так уж велик, но тамошним воротилам от искусства она нравится. Дашь своему детективу напарника-латина и немножко увеличишь число погибших… Не волнуйся.
Его не могло смутить даже отсутствие сценария:
– Да кому нужен сценарий? Отсутствие сценария означает, что ты гибкий. Не зациклен на чем-то одном. Им гибкие нравятся. Не волнуйся.
А мне следовало бы поволноваться. В первую неделю нашего пребывания там проталкивание моей идеи означало следующее: представить компетентно написанный детективный роман со сложным сюжетом и неожиданной концовкой как самый лучший объект для вложения денег со времен Майкрософта. Вторая неделя означала клянчить с достоинством. На третьей неделе это превратилось уже в откровенное попрошайничество. К четвертой неделе я готов был пердеть во время встреч, лишь бы привлечь внимание. Во время последней из тех встреч мне позвонили из дома. Внезапно их внимание перестало меня волновать.
Кивнув Макклу, я посмотрел на своих родственников, сидевших со мной в ряд. И принял невысказанный совет Джона попытаться не судить их. Мои невестки казались потрясенными до кончиков туфель. Братья же, наоборот, как будто впали в кататонию. Их лица словно бы покрывал быстро застывающий известковый раствор, по цвету идеально совпадающий с цветом их кожи. Но, присмотревшись повнимательнее, вы замечали трещины в гипсе и красноту век, которую ни с чем не перепутаешь. Иногда слезы как таковые и не нужны. Мои племянники и племянницы испытывали должное смущение,
Зак, старший сын моего брата Джеффри, отсутствовал. Долг перед семьей стоял в списке приоритетов моего племянника отнюдь не на первом месте. А поскольку он, по всей видимости, был и обречен, и преисполнен решимости со временем взять на себя мою роль семейной паршивой овцы, его отсутствие нисколько не покачнуло устоев мироздания. Никто не отзывал войска и не печатал фотографию Зака на молочных пакетах. Думаю, большее волнение вызвало бы как раз его появление.
Раввин начал службу. Этот человек явно черпал вдохновение в «Вальсе-минутке». Гарри Клейну понадобилось семьдесят четыре года, чтобы прожить свою жизнь, а раввин собирался подвести их итог за несколько секунд. Может, я и не стал бы так уж возражать против подобной скорости, если бы он смог изобразить хоть какое-то подобие искреннего чувства. Он им просто не обладал. И когда, спустя двадцать секунд после начала, раввин принялся препарировать третье и четвертое десятилетия жизни моего отца, я перестал слушать и стал разглядывать интерьер.
Синагога не слишком изменилась за семь лет, прошедших после такой же службы по моей матери. Стала только чуть более отвратительной. Тут фигурировали и фальшивые кирпичи, и фальшивые балки, а выцветшие переводные картинки на окнах призваны были производить впечатление витражей. На пластиковых панелях стен изображались сцены из Ветхого Завета, а на сиденьях лежали подушки цвета авокадо. Если добавить сюда несколько плохих чучел, можно было бы принять это место за охотничий домик.
Джош, один из братьев Клейн, который имел несчастье родиться между Джеффри и мной, должен был произнести надгробное слово. Он сказал, что оказался до странности не готов к смерти отца. Я тоже, Джош. Я тоже. И это действительно странно, так как мы находились в полной боевой готовности к его смерти с того времени, как стали самостоятельно переходить улицу. Мой отец страдал от особенно коварной формы рака. Причиняющий мучительную боль и распространяющийся черепашьим шагом, он убивал его постепенно. Нежность оказалась одной из первых жертв. Гарри Клейн коллекционировал рубцы, как другие люди собирают сувениры, связанные с бейсболом. В среднем у него пришлось по операции на год моей жизни. Я был бы рад увидеть, что этот поток иссяк. Джош так и сказал. Мы все будем рады, что эта боль наконец закончилась.
Я заставил себя взглянуть на гроб вишневого дерева, в котором покоились те скудные останки отца, которые не поделили между собой хирурги и саркомы. По мне, так врачи и болезнь были двумя сторонами одной медали: две шайки неуклюжих воров, которые навсегда сговорились, чтобы сбежать с добычей. Помню, как мальчишкой я лежал без сна и молился, чтобы отец умер. Другие дети молились бы о чудесном исцелении, но уже тогда я возлагал на Всевышнего катастрофически мало надежд. Вместо того чтобы послать смерть ожесточенному болезнью бакалейщику, Бог пошел по пути наименьшего сопротивления и вместо этого убил мою веру. Если бы мой отец умер в дни моего детства, я, вероятно, сумел бы сохранить о нем воспоминание как о человеке, состоящем не из одних острых углов. В моих фантазиях он, возможно, даже был бы способен любить меня в ответ на мою любовь. А так я воспринимал его, как воспринимал помятые и уцененные банки консервов, которые он приносил с работы. Я воспринимал отца так, как он воспринимал себя сам – бракованным товаром.
На кладбище только шум и воздушные завихрения от пролетающих самолетов помешали раввину поставить еще один рекорд скорости. Мне стало интересно, не держит ли он в кармане секундомер. Когда мы все по очереди бросили на гроб по лопате земли, присутствующие разбились на группки. Разговор пошел о еде. У евреев две традиционные темы: страдания и еда. Тетя Линди и дядя Сол пошли навестить другие могилы. Их мир только что существенно сократился. Теперь они остались единственные из своего поколения.
– Ну и как тебе Лос-Анджелес? – спросил Макклу, стискивая мою ладонь.
– Я думаю, Лос-Анджелесу здорово повезло, что Бог прогневался на Содом и Гоморру.
– Жуть, да?
– Хуже.
Покончив с формальностями, мы обнялись. Наше объятие опечалило меня больше, чем я мог выразить. Мы с отцом никогда вот так непринужденно не обнимались. Ну а теперь уж этого и вовсе никогда не случится.
– Подбросишь меня до Саунд-Хилла? – спросил я.
– Только не за так, мой мальчик
– Кажется, у меня завалялся лишний четвертак, пивная ирландская рожа.
– Да, я тоже по тебе скучал, еврейский варвар.
Из лимузина вылез и направился к нам Джеффри. Мы обнялись по привычке. Неловкое объятие Джеффа весьма походило на отцовское.
– Нам надо поговорить, – сказал он, отступая назад.
– Буду ждать тебя у машины, – произнес Макклу, собираясь уйти.
– Останьтесь, – четко скомандовал Джеффри. – Это уже не ко мне, – на ходу откликнулся Джонни.
– Прошу вас, – продолжал настаивать Джеффри. – Я хочу, чтобы вы это слышали.
Сказать, что Макклу и мой старший брат были врагами, значило преувеличить, но ненамного. Копы, даже вышедшие, как Джонни, на пенсию, продолжали рефлекторно испытывать презрение к адвокатам типа Джеффри. А отношение Джеффри к разнообразным Макклу этого мира было в лучшем случае терпимым.
– Что такое, Джефф?
– Зака нет, – ответил он.
– Да, – отозвался я. – Это в порядке вещей.
– Ты все же такая сволочь, Дилан, – пихнул меня Джеффри. – Неужели мало того, что он похож на тебя? Зачем он подвергает своих родителей тем же испытаниям, через которые ты заставил пройти маму с папой?
Сейчас он демонстрировал гнев, о котором я вам говорил. Но когда я попытался устроить небольшую демонстрацию своего гнева, мой левый кулак перехватили пальцы-клещи. Джонни, возможно, здорово сдал в последнее время, но на его хватке это никак не сказалось.
– Что вы подразумеваете под словами «его нет»? – спросил Макклу, вставая между Джеффри и мною.
– Отпусти мою руку!
Он не отреагировал.
– Заткнись и дай своему брату высказаться.
Джеффри открыл было рот, но промолчал, заметив, что наша троица привлекла слишком много внимания. Отвлекся даже рабби Реактивный Язык. Макклу выпустил мою руку, и мы стояли, улыбаясь, как три дурака. Когда все поняли, что продолжения не будет, они отвели взгляды.
– Вы все еще держите тот бар? – спросил у Макклу Джеффри.
– Вроде да.
– Когда вы сегодня закрываетесь?
– На этот счет не волнуйтесь, – сказал Джонни. – Я прослежу, когда понадобится.
– Спасибо. – Джеффри резко повернулся кругом.
– Не забудь досье своего сыщика! – крикнул я вслед.
– Откуда ты знаешь… – начал он.
– Я знаю тебя, Джефф. Это все, что мне нужно знать. Ты никогда бы не обратился ко мне первому.
Он пошел прочь. Он был напуган. Теперь и мне стало страшно.
Три Ноги
Саунд-Хилл – это старая деревня китобоев, расположенная в конце Лонг-Айленда, милях в восьмидесяти от границы Нью-Йорка. Джордж Вашингтон никогда не останавливался здесь на ночлег, но выстроил нам обшитый досками маяк. На нем красуется бронзовая табличка и все прочее. У нас есть местные индейцы. Есть фермы по производству картофеля, фермы по производству дерна, виноградники и винодельни. Имеется несколько викторианских поместий, несколько лачуг поневоле, но ни одного большого ранчо. Этим мы здорово выделяемся на фоне остального Лонг-Айленда. Саунд-Хилл – Последний Бастион к Западу от Атлантики, Свободный от Больших Ранчо. Но больше всего мы гордились недостатком полей для игры в гольф. Вот какие мы.
«Ржавый шпигат» на Дьюган-стрит, идущей от причала, на протяжении ста лет оставался единственным баром в городке, когда его купил Макклу. Он владел им уже два года, когда я перенес свой офис из Нью-Йорка в комнату над книжным магазином. Саунд-Хилл нуждался в следователе страховой компании не больше, чем в смотрителе площадки для гольфа, но я все равно переехал сюда. Дела в Бруклине шли из рук вон, большие ранчо я ненавидел, и агент из меня был никакой. Если бы у моей компании был девиз, он звучал бы так: «Если вам нужна посредственность, вам нужен я». Полагаю, я один из восьми человек за всю историю человечества, который действительно верил, что заработает больше денег писательством. Мне посчастливилось убедить в этом нескольких издателей.
С другой стороны, Джеффри был Джеффри. В соответствии с каким-то высшим планом, в который мы, простые смертные, посвящены не были, Джеффри действовал как персонаж из Gotterdammerung [4]. Я никогда не относился к тем, кто считает, что с успехом не поспоришь, но список достижений моего брата явно превращал подобный спор в трудное дело. Диплом с отличием университета Нью-Йорка, редактор юридического обозрения в Колумбийском университете, главная тяжущаяся сторона в компании Маркса, О'Ши и Дассо, доход, исчисляющийся семизначной цифрой, красавица жена, двое здоровых детей и поместье в пять акров с видом на реку Гудзон – Джеффри достиг таких высот, о которых большинство мужчин смеет только мечтать. Если бы он сумел хоть немного смягчить свою надменную манеру держаться, я смог бы находиться с ним в одной комнате дольше десяти минут. Не поймите меня превратно, Джефф был моим старшим братом, и я его любил. Мое восхищение им не поддавалось выражению. Я только хотел, чтобы он нравился мне чуть больше, а любил бы я его чуть меньше.
«Ржавый шпигат» на Дьюган-стрит, идущей от причала, на протяжении ста лет оставался единственным баром в городке, когда его купил Макклу. Он владел им уже два года, когда я перенес свой офис из Нью-Йорка в комнату над книжным магазином. Саунд-Хилл нуждался в следователе страховой компании не больше, чем в смотрителе площадки для гольфа, но я все равно переехал сюда. Дела в Бруклине шли из рук вон, большие ранчо я ненавидел, и агент из меня был никакой. Если бы у моей компании был девиз, он звучал бы так: «Если вам нужна посредственность, вам нужен я». Полагаю, я один из восьми человек за всю историю человечества, который действительно верил, что заработает больше денег писательством. Мне посчастливилось убедить в этом нескольких издателей.
С другой стороны, Джеффри был Джеффри. В соответствии с каким-то высшим планом, в который мы, простые смертные, посвящены не были, Джеффри действовал как персонаж из Gotterdammerung [4]. Я никогда не относился к тем, кто считает, что с успехом не поспоришь, но список достижений моего брата явно превращал подобный спор в трудное дело. Диплом с отличием университета Нью-Йорка, редактор юридического обозрения в Колумбийском университете, главная тяжущаяся сторона в компании Маркса, О'Ши и Дассо, доход, исчисляющийся семизначной цифрой, красавица жена, двое здоровых детей и поместье в пять акров с видом на реку Гудзон – Джеффри достиг таких высот, о которых большинство мужчин смеет только мечтать. Если бы он сумел хоть немного смягчить свою надменную манеру держаться, я смог бы находиться с ним в одной комнате дольше десяти минут. Не поймите меня превратно, Джефф был моим старшим братом, и я его любил. Мое восхищение им не поддавалось выражению. Я только хотел, чтобы он нравился мне чуть больше, а любил бы я его чуть меньше.