[Богданович 1773: 43]
 
Леса, где царствовал лишь хлад,
Где страх и ужас обитали,
Отягчены плодами стали,
Преобращась в веселый сад.
 
(Аноним 1785, цит. по [Boele 1996: 29])
 
Места безплодны, хладны, мертвы.
 
[Селявин 1803, 3]
   Здесь говорится прежде всего о наступательном освоении Севера, о превращении враждебных человеку земель в райский сад. По замечанию Буле, Петербург часто предстает в панегирике как северный Эдем, не подразумевающий никаких ассоциаций с географическими условиями реального Севера [Boele 1996: 28ff.].
   Благодаря демиургическому акту Петра I[81] нерасчлененная, бесформенная материя обретает форму, порядок, свет. Вода и земля отделяются друг от друга: на суше поднимается «твердый» город, то есть из болотистой, рассеянной горизонтальности образуется упорядоченная, плотная вертикальность. Акт творения сиюминутен, вневременен и состоит из единства логоса (слова и мысли) и дела:
 
Сто лет уже, как град священный
Возник из тьмы ничтожной в свет.
И кто? какой сей дух небесный,
Дух приснопамятный в веках,
Одушевя недвижный прах,
Воздвигнул стены толь чудесны?
Немврод? – Орфей? – иль Озирид?
Нет – Петр, полночный наш Алкид.
 
[Бобров 1803: 110]
   Используя предромантическую метафорику, сплетающую оппозицию «город – природа» с оппозицией «жизнь – смерть», Бобров описывает, как Петербург возник из мрака и безжизненного праха. Сказуемое «возник» передает мгновенность события, подхватывающего два библейских мотива: сотворение света («из тьмы ничтожной в свет») и вдыхание жизни в прах земной («одушевя недвижный прах»).
   Изображение похожей «внезапности» находим мы и у Сумарокова:
 
Возведен Его рукою,
От Нептуновых свирепств,
Град, убежище к покою,
Безопасный бурных бедств.
 
[Сумароков б. г. в: 4]
   Одним мановением руки воздвигается город, противостоящий бушующему морю[82]. Покоритель водной стихии и его творение не называются по имени: написанное с заглавной буквы местоимение («Его») и нарицательное имя существительное («Град») намекают на мифические обстоятельства творческого акта, в которых богоподобное существо[83] создает вещи небывалые и исконные, и потому их родовое наименование равнозначно их имени собственному[84].
   Космогоническая топика проявляется особенно явственно в позднепанегирической поэзии начала XIX в. Наряду с процитированной выше строфой Боброва заслуживают упоминания следующие стихи Селявина:
 
И вдруг из сей Хаоса бездны
Соделался новейший свет! —
Отец Отечества любезный
Громовых силою побед
Стихии рушил неустройство,
В натуре водворил спокойство,
Смирил кичливых сопостат.
 
[Селявин 1803: 4]
   Здесь мы сталкиваемся с мифологизацией основания города как творческого акта в чистой форме: из «бездны Хаоса» возникает «новейший свет» благодаря демиургической деятельности Петра, вносящей структуру и порядок в бесформенное («Стихии рушил неустройство»).
   Если основание города – акт творения, то созданный город – его итог, результат и само «творение», существующее вне всякого процесса развития или роста. Город не строится, он стоит с самого начала во всем своем совершенстве и великолепии. Самое известное поэтическое воплощение этой мифологемы, многократно служившее образцом для подражания, принадлежит перу Ломоносова: внезапность возникновения города вызывает у удивленной Невы мысль о том, что она сбилась с привычного пути:
 
В стенах внезапно укрепленна
И зданиями окруженна,
Сомненная Нева рекла:
«Или я ныне позабылась
И с оного пути склонилась,
Которым прежде я текла?»
 
[Ломоносов 1747: 117]
   Согласно другому варианту того же топоса, Петербург настолько совершенен, что кажется, существует уже на протяжении многих столетий и поэтому каждый раз вызывает восхищение иностранных гостей:
   Идеже ни помысл кому был жительства человеческого, достойное вскоре устроися место престолу царскому. Кто бы от странных зде пришед и о самой истине не уведав, кто бы, глаголю, узрев таковое града величество и велелепие, не помыслил, яко сие от двух или трех сот лет уже зиждется? [Феофан Прокопович 1716: 45]
   Несмотря на то что в Петровскую эпоху утверждается топическая мифологема совершенного, на пустом месте возникшего города (или невероятной быстроты, с которой он был построен), она соперничает в первых текстах петербургского панегирика с другим, противоположным осмыслением развития города, не отрицающим, а оправдывающим архитектурную незавершенность Петербурга и видящим в его несовершенстве залог великого будущего. Например, Стефан Яворский в проповеди о первой «сени», которую апостол Петр хотел построить для Христа (Мф. 17: 4)[85] – здесь в алле-горезе Яворского имеется в виду Санкт-Петербург, который «второй» апостол Петр, Петр I, в отличие от своего патронального святого, велел-таки построить – приводит доводы в оправдание несовершенства новооснованного города:
   Дело еще не совершенно, и не дивно: всяка вещь велика и знакомита не скоро приходит в совершение. Гриб единой ночи выростет: чтож по нем? Безделица: сам упадет, буде кто его не знаидет: скоро выросло, скоро изчезло. А дуб не скоро выростет, да уже вырости будет дубом крепким, ветренаго устремления не боящимся. Всяка вещь велика тверда и постоянна, не скоро бывает совершенна. [Стефан Яворский 1708: 515]
   Стефан Яворский проводит различие между «грибоподобными» и «дубоподобными» вещами: у первых нет корней (в переносном смысле), и потому они преходящи, если не иллюзорны; вторые растут медленнее, но зато долговечны и прочны. И все-таки именно это «грибоподобие» (то есть фантасмагорическая ирреальность) стало, как известно, основной отличительной чертой семантики Петербурга. Город, воздвигнутый на пустом месте и в кратчайшие сроки («за одну ночь»), не может иметь фундамента (ни каменного, ни исторического), он не более чем мираж[86].
   Этот первый текст петербургской литературы уже содержит, в сущности, одну из базисных дихотомий петербургского мифа, появившихся в эпоху романтизма, хотя и обратную по знаку. «Дубо-подобие» соответствует модели органического, естественного развития города, в то время как «грибоподобие» – модели рационально запланированного города, который, однако, оказывается на поверку не более чем призрачным вымыслом: если Петербург в этой дихотомии выступает мифологизированной антимоделью Москвы (город-мираж versus город-растение), то Стефан Яворский приписывает новооснованному городу полюс, который впоследствии будет занят в этой оппозиции Москвой[87].
   Тот факт, что Яворский применяет к Петербургу модель развития города, базирующуюся на медленном, но зато физиологически последовательном росте, оправдывает себя тем, что он еще весьма далек от мифологизации основания города как космогонии.
   Проповедь Яворского, не мифологизирующая город (или его основание), стоит особняком в ландшафте петербургского панегирика. Из этого, однако, не следует заключать, что рассматриваемая здесь мифологема (чудесная быстрота, с которой был воздвигнут город) без труда закрепилась в других текстах той эпохи. Еще в «Слове в похвалу Санктпетербурга»[88] Гавриила Бужинского 1717 г. соседствуют обе трактовки развития города (то есть начальные, быстро проходящие трудности versus изначальное совершенство). Они указывают на драматическую борьбу между фактами действительности и формирующимся мифом, между проблемами настоящего и утопией будущего[89].
 
   Петербург в 1704 г. Гравюра П. Пикарта. Начало XVIII в.
 
   Противоречие в осмыслении развития города впервые исчезает у Феофана Прокоповича. Здесь мифологема чудесной быстроты возведения города имеет однозначно религиозную коннотацию, свидетельствуя о покровительстве Бога «делу всей жизни» Петра I и примыкая тем самым к древнерусской панегирической традиции, в которой восхваление быстроты сооружения города как знака божественного покровительства было топосом[90].

1.3. Пустота – Пустыня – Пустошь

   Следующей характерной чертой доурбанического хронотопа Петербурга, имевшей особое значение прежде всего в Петровскую эпоху, является его частая спецификация определениями, содержащими морфему «пуст-». Изображение предгородского состояния как асемиотической пустоты, которой в качестве знаковой величины противопоставлена «полнота» города, носит топический характер; оно встречается, например, в laudes Romae Овидия: «hic, ubi nunc urbs est, tum locus urbis erat» [Фасты, II: 280][91]. В петербургском же панегирике семантика «пустоты» имеет еще одну коннотацию, отсылающую к ее истолкованию в Библии и древнерусской традиции. В значении «пустынный» (а не просто «пустой») корень «пуст» (и его производные «пустыня», «пусто», «пустой» и т. д.) обозначает землю (или место) еще или уже не обитаемую Богом.
   Топос пустыни, или пустынного места, занятого основанным Петром городом, лишь условно может быть соотнесен с начальным пассажем Книги Бытия [Быт. 1: 2] («Земля же была безвидна и пуста…»), так как в церковнославянской версии земля, как уже указывалось, описывается как неукрашена или неустроена (греч. άκατασκευάστος); определение «пуста» появляется только в новой русской версии и, очевидно, играет определенную роль лишь в поздне– и постпанегирической петербургской литературе, например у С. С. Боброва и А. С. Пушкина (см. ниже «Заключение»). Для Петровской же эпохи важна несколько иная семантика лексемы «пуст», не отсылающая непосредственно к первозданному состоянию, однако укладывающаяся в рамки космогонии, поскольку в контексте хронотопической формулы «где прежде… там ныне…» она функционально равнозначна уже описанным элементам хаоса.
   Пустыня (греч. ερημος) – это в первую очередь «необитаемое место», «безлюдная местность», не обязательно обозначающая состояние запустения[92]: Она трансформируется Петром I в город, в котором Бог может жить со «своим народом». В петербургском панегирике актуализируется, однако, еще одна библейская семантическая окраска этого слова. У пророков «пуст» означает «оставленную Богом» местность, причем в двояком смысле: как следствие божьего гнева, в форме угрозы или наказания (первое упоминание в Лев. 26: 2 2 [93]; Ис. 6: 11; Иез. 6: 6 и др.), или как следствие его преодоления и обещания божьей милости (Иез. 36: 33[94]). Как опустошение, угодное Богу и совершенное по его воле, или как отмена этого состояния.
 
   План Петербурга 1706 г. Атлас Майера
 
   Со времени возникновения петербургского панегирика, уже в цикле проповедей Стефана Яворского «Три сени, от Петра святого созданныя» 1708 г., допетровское состояние устья Невы изображается как пустыня. В период с мая по июнь 1708 г. Стефан Яворский выступил в Санкт-Петербурге с тремя проповедями, в основу каждой из которых лег стих Мф. 17: 4. Описанный в Евангелии эпизод – обещание Петра построить «сени» Иисусу и явившимся Моисею и Илии – Яворский проецирует на петровскую действительность, чтобы прославить заслуги «второго апостола Петра» – Петра I: создание Санкт-Петербурга, флота и новой армии. По-барочному остроумно выявляет Яворский скрытые соответствия между творениями Петра I (город, флот, армия) и «сенями», которые хотел построить апостол Петр в вышеуказанном библейском эпизоде. Посредством приема comparatio польский проповедник доказывает превосходство Петра I, который, в отличие от апостола Петра, не ограничивается словами, а действует и сам строит «сени». В паралогической аргументации Яворского Петр I предстает «истинным» преемником Христа, ибо не гнушается «низких» занятий – вполне в духе Иисуса, который был «низкого» происхождения[95].
   В этом первом тексте петербургского панегирика предгородской хронотоп обозначается словом «пустыня»:
   Се уже имате, слышателие, первую сень, Христу от Петра созданную. А тая есть не иная, только церковь святая или собрание правоверных, или, ясно рекше, град сей ново созидаемый, в нем же прославляется имя Христово на сем месте, идеже прежде бяше пустыня, хвалы Божией не причастна, имени Христова не знающа [Стефан Яворский 1708: 518].
   Образность, к которой прибегает Яворский в этом отрывке, созвучна древнерусской традиции, в которой слово «пустыня» часто указывает на место, предназначавшееся под постройку монастыря[96]. Однако речь идет здесь не о неком мифологизированном предкосмогоническом состоянии, а о характеристике места, не обитаемого не только людьми, а прежде всего Богом. Вот как, например, Епифаний Премудрый описывает основание Троице-Сергиева монастыря под Москвой в «Житии Сергия Радонежского»:
   К нему же пришед блаженныи юноша Варфоломеи, моляше Стефана, дабы шел с ним на взыскание места пустыннаго <…> И исшедша обходиста по лесом многа места, и последи приидоста на едино место пустыни в чащах леса, имуща и воду [Епифаний Премудрый 1981: 328].
   Еще более очевидна связь с петербургским панегириком в другом месте «Жития…», содержащем синтактико-хронотопическую формулу «где прежде… там ныне…»:
   И пакы откуду кто начался сего, еже бо место то было прежде лес, чаща, пустыни <…> туда же ныне церковь поставлена бысть, и монастырь велик възгражен бысть <…> [Там же: 336].
   Изображение предгородского состояния невского устья как «пустыни» означает, что с христианской точки зрения это место было незнаковым, то есть не обитаемым Богом. Заслуга Петра I состоит, согласно Яворскому, в том, что он, как второй апостол Петр, строит «сень» (в новозаветном смысле) для Христа. Эта сень – ново-основанный город Санкт-Петербург – является не чем иным, как местом, в котором Бог будет жить со своим народом, то есть православная церковь со своим новым главой, царем, «вторым апостолом Петром» («сень то есть Христова, в ней же любимое Христу Богу нашему обитание» [Стефан Яворский 1708: 513].
   Подобно монастырю или монастырской церкви в древнерусской агиографии, город – в этой риторически эффективной оппозиции противопоставляемый «пустыне» – выступает теперь как метафизическая «полнота», в которой присутствие Бога наиболее ощутимо. Поэтому основание Петербурга сопоставимо с христианизацией оставленной Богом (пустынной) местности («Не знаемо было имя Христово над водами петербургскими» [Там же]).
   В «Слове в похвалу Санктпетербурга и его основателя» Гавриила Бужинского (1717 г.), центральном тексте петербургского панегирика Петровского времени[97], «пустыня» играет в равной степени важную роль. Однако от проповеди Стефана Яворского ее отличает несколько иная семантическая коннотация, обусловленная в том числе отчетливой политико-полемической направленностью речи.
   Литературный топос прославления основания города в необитаемом месте («на местах никогдаже прежде жилища имущих», 10) дополняется, или развертывается, Бужинским при помощи двух цитат из Исайи: 62: 2–4/12 и 52: 12:
   И узрят языцы правду твою, и прозовут тя именем новым, имже Господь наименует е. И будеши венец доброты в руце Господни, и диадима царствия в руце Бога твоего. И не прозовешися ктому оставлен, и земля твоя ктому не наречется пуста. Тебе бо прозовется воля моя, и земля твоя вселенная <.> ты же прозовешися, взыскан град, и не оставлен[98].
   И созиждутся пустыни твоя вечныя, и будут основания твоя вечная родом родов. И прозовешися здатель оград[99]
   В этих, как и во многих других строках из Исайи, цитируемых Бужинским, – в том числе в стихе 60:1, начинающемся с известного восклицания: «Светися, светися новыи Иерусалиме, прииде бо твои свет» (11)[100], – говорится о Новом Иерусалиме, с которым автор эксплицитно сопоставляет Петербург: «яко зде [в Санкт-Петербурге] воистинну оному пророческому Исайи <…> исполнитися гласу»[10][101]. В похвальной речи, главная цель которой – узаконение Петербурга как нового центра России, важную роль играет предикат «Новый Иерусалим». Для толкования этого места необходимо обозначить контекст, в который вводятся цитаты из Исайи.
 
   Проект планировки столичного города на острове Котлине. Около 1709–1712 гг.
 
   Похвальная речь Бужинского обладает – в соответствии с узусом Петровской эпохи – сильно выраженной гомилетической структурой, предполагающей деление на две формы проповеди – дидаскалию и профитию[102]. Во второй, пророческой, части речи автор открыто и полемично нападает на хулителей города, вызывающего восхищение всего мира: он называет их «завидящими зверями» [11] с «аспидскими зубами» [Там же]. В качестве подвергаемых критике «слабых мест» города Бужинский эксплицитно называет его удаленность от остальной страны и многочисленные жертвы при его строительстве. Он дает ответ противникам, используя две разные стратегии. Сначала Бужинский пускает в ход рациональные доводы, как, например, трудности, стоящие перед каждым большим городом в начале его истории[103]; затем, однако, логическая аргументация переходит в поношение, и врагам предрекается, что они сломают свои «ядовитые зубы» об этот твердый и святой камень (то есть Санкт-Петербург). Ибо «Камень же Град сеи на твердом камени Благочести основанныи» [Там же][104].
   За этим следуют цитированные выше места из Исайи, в которых неоднократно встречаются слова, содержащие морфему «пуст». Разницу между «старым» и «новым» Иерусалимом, объясняемуюнемилостью Бога или же его покровительством, Бужинский проецирует на землю, в которой был воздвигнут Петербург: благодаря основанию города место это теперь не «оставлено» и не «пусто», а, напротив, приобретает черты сакральности[105]. В контексте открытой полемики с противниками Петербурга обращает на себя внимание намек на ходящую в народе бранную формулу «Петербургу быть пусту» и связанное с ней предание.