Страница:
— Мы шли наугад этим берегом. Собаки заметили человеческие следы... Но не в этом дело... Значит, необходимо подождать несколько дней?
— Да, и подойти к баракам в тот час, когда там не будет Кабана. Этот надсмотрщик известен своей свирепостью. Он много времени проводит на просеках, проверяя работу. Я покажу вам факторию, вы пойдете туда одни и заявите, что жандармы отняли у вас свежий маниок, который вы везли на продажу. Там уже знают, что это жандармы Фунеса и что Кайенец зарезал их. Скажите еще, что у вас разбилась на порогах лодка и вам пришлось идти берегом и лесами, пока я не задержал вас. Объясните, что вы просили у меня помощи, и я вывел вас на тропу, ведущую к Гуараку, и прибавьте, что вы по моему совету явились к Кайенцу молить о защите. Такие речи польстят ему — они укрепят добрую славу предприятия, о котором ходит так много нехороших слухов. Помните — выдумка иногда полезней правды. А когда я вернусь с дежурства, я подтвержу, что вы пришли одни и не тронули меня.
— А если нас принудят работать? — заметил Корреа.
— Не бойся, мулат, — наставительно возразил я. — Мы так или иначе рискуем жизнью.
— Не знаю, что вам и посоветовать на сей счет. Кайенец осторожен и жесток, как ягуар. Но вы ведь ничего ему не должны и можете сказать, что пробирались в Бразилию... Правда, это не помешает ему заявить, что вы сбежали с соседних факторий...
— Объясните нам это, дон Клементе. Мы плохо знаем здешние порядки.
— Каждый владелец каучуковых разработок строит бараки, которые служат жилищами и кладовыми. Вы увидите их на Гуараку. Эти бараки, или склады, никогда не пустуют: там хранят каучук, товары и провиант и живут надсмотрщики со своими наложницами.
Рабочая сила по большей части состоит из туземцев и завербованных белых. По законам разработок гомеро могут менять хозяина не раньше, чем через два года. Пеону записывают в его личный счет выданную авансом разную мелочь, инструменты и провиант, а за сданный каучук уплачивают смехотворно низкую цену, установленную хозяином. Сирингеро никогда не знает ни того, сколько стоит полученное в счет аванса, ни того, что полагается ему за добытый каучук; интересы предпринимателя требуют, чтобы рабочие вечно оказывались у него в долгу. Этот новый вид рабства не только является пожизненным, но и передается по наследству.
Надсмотрщики со своей стороны изобретают всяческие формы грабежа: они воруют каучук у сирингеро, отнимают у них жен и дочерей, посылают на бедные каучуком участки, где невозможно выполнить дневное задание; вечером же рабочего ждут оскорбления и побои, а то и пуля в лоб. А потом скажут, что человек сбежал или умер от лихорадки, — и кончены счеты.
Но было бы несправедливо забывать о предательствах и подлогах. Не все пеоны чисты, как голуби: многие вербуются в надежде бежать с полученными деньгами, или свести счеты с врагом, или же переманить товарищей и продать их на чужую факторию.
Все это послужило поводом к соглашению между предпринимателями: они условились задерживать каждого, кто не представит пропуска с места работы или паспорта с пометкой, что он отпущен хозяином на свободу после уплаты всех долгов. Заградительные отряды на каждой реке следят за неукоснительным исполнением этого распоряжения.
Но это соглашение — неиссякаемый источник произвола. Что, если хозяин откажется выдать пропуск? Что, если агенты другого хозяина отнимут этот пропуск у каучеро? Подобные случаи нередки. Пленник переходит под власть того, кто его поймал, и новый хозяин заставляет его работать на своих участках, как беглого, пока о нем проверяются все данные. Идут год за годом, а рабству нет конца... Так поступил со мной и Кайенец.
Я работал на него шестнадцать лет! Но я обладаю сокровищем, которое стоит вселенной; никто не отнимет его у меня, и я унесу его на родину, если приведется опять стать свободным: мое сокровище — это ящичек с останками моего сына.
— Чтобы решиться рассказать вам мою историю, — сказал нам вечером Сильва, — надо потерять чувство стыда перед самим собой. У каждого в глубине души таится неведомый другим позор. Мой позор — это запятнанная честь семьи: дочь моя, Мария Гертруда, перестала быть мне дочерью.
Такая боль звучала в словах Клементе, что мы притворились, будто не поняли его. Франко обрезал ногти ножом. Эли Меса чертил палкой по земле, я курил, пуская кольца дыма. Один лишь мулат, казалось, был захвачен печальным повествованием старика.
— Да, друзья, — продолжал старик, — негодяй, обманувший дочь обещанием жениться, соблазнил ее в мое отсутствие. Младший мой сын Лусьянито ушел с уроков, прибежал ко мне в соседний поселок, где я занимал скромную должность, и рассказал мне, что любовники тайно встречаются по ночам, а мать обругала его, когда он сообщил ей об этом. Выслушав Лусьянито, я вышел из себя, обозвал его ябедником и запретил ему мешать браку Марии Гертруды, уже обменявшейся с женихом кольцами. Мальчик горько заплакал и заявил, что он покинет родину до того, как семейный позор заставит его краснеть перед товарищами по школе.
Я отправил Лусьянито домой с пеоном, которому дал письма к жене и к Марии Гертруде, полные родительских наставлений и советов. А Мария Гертруда тем временем бежала из дома.
Вообразите себе мое горе перед лицом такого позора! Я бросил домашний очаг, чтобы преследовать беглянку. Я обращался к властям, вымаливал помощь у друзей, поддержку у влиятельных лиц; все заставляли меня рассказывать пикантные подробности. Я глотал слезы, а они с сокрушенными лицами попрекали меня: «Во всем виноваты родители. Надо лучше воспитывать детей!»
Когда, измученный такою пыткою, я возвратился домой, меня ждала новая беда: на стене, около рабочего стола, на котором ветер перебирал листки растрепанной книги, висела грифельная доска Лусьянито; в ящике я увидел школьные награды и игрушки, шапку, вышитую ему сестрой, часы — мой подарок, медальон с портретом матери. На доске был нацарапан крест, а под ним я прочел слова: «Прощайте, прощайте навсегда!»
Сильнее паралича разбило горе мою бедную жену. Сидя на краю ее постели, я видел, как она обливает слезами подушку, и старался найти для нее слова утешения, которых сам никогда не знал. Временами жена впивалась мне в руку и кричала: «Верни мне детей! Верни мне детей!» Утешая ее, я прибегнул к обману, выдумал, будто Мария Гертруда вышла замуж, а Лусьянито я отдал в школьный интернат. Но смерть, радуясь горю, уже стояла у ее изголовья.
Никто, ни родня, ни друзья не навещали меня. Однажды я позвал через изгородь соседку присмотреть за больной, а сам пошел за доктором. Вернувшись домой, я увидел, что жена держит в руках грифельную доску Лусьянито и не сводит с нее глаз, думая, что это портрет мальчугана. Так она и умерла! Укладывая ее в гроб, я, рыдая, дал клятву: «Клянусь богом и его правосудием, что найду Лусьянито живого или мертвого и верну его матери!» Я поцеловал покойницу в лоб и положил ей на грудь жесткую доску, чтобы она унесла с собой в вечность крест, начертанный ее сыном.
— Дон Клементе, не воскрешайте этих воспоминаний, не растравляйте себе душу. Старайтесь опустить в своих рассказах ваши переживания. Лучше расскажите о своих скитаниях в сельве.
Старик пожал мне руку.
— Вы правы. Надо быть скупым в своем горе.
Я шел по следам Лусьянито до Путумайо. В Сибундое мне сказали, что вниз по реке вместе с несколькими мужчинами спустился бледный мальчик в коротких штанишках, на вид не старше двенадцати лет; из вещей у него был лишь узелок с бельем. Мальчик отказывался назвать свое имя и сообщить, откуда он, но спутники его похвалялись, что отправляются на поиски каучуковых участков Ларраньяги, этого недостойного сына Колумбии, компаньона Араны и других предпринимателей перуанцев, поработивших в бассейне Амазонки более тридцати тысяч индейцев.
В Мокоа меня охватили первые сомнения: путешественников видели, но никто не мог сказать мне, на какую тропу они свернули с перекрестка четырех дорог. Возможно, они пошли сухим путем к реке Гинео, чтобы выйти на Путумайо выше гавани Сан-Хосе и спуститься вниз по этой реке до устья Игарапараны; но вполне вероятно было и то, что они пошли просекой из Мокоа в порт Лимон на реке Какета, чтобы спуститься по ней до Амазонки и подняться вверх по Амазонке и Путумайо к каучуковым разработкам «Водопадов». Я решил избрать последний путь.
На мое счастье, в Мокоа мне предложил курьяру и свое покровительство колумбиец Кустодио Моралес, поселенец с реки Куиманья. Он предупредил меня об опасности пути через пороги Араракуары и расстался со мной в Пуэрто Писсарро, посоветовав идти лесом к гавани Флорида на реке Карапарана, где стоят бараки перуанцев.
Одинокий, больной, пустился я в путь. Добравшись до цели, я нанялся каучеро, и хозяин открыл мне счет. Мне уже говорили, что моего малыша в этих краях никто не видел, но я хотел сам убедиться в этом и вышел на добычу каучука.
Правда, в моей партии мальчика не было, но он мог попасться мне на каком-либо другом участке. Никто из каучеро никогда не слыхал его имени. Временами я утешал себя мыслью, что Лусьянито не заразился грубой распущенностью здешних нравов. Но как мимолетно было мое утешение! Он наверняка работал в отдаленных сирингалях, тупея от унижения и нищеты, жестокости и подлости.
Надсмотрщик начал жаловаться на мою работу. Однажды он хлестнул меня по лицу плетью и запер в бараке. Всю ночь просидел я с колодкой на ногах, а на следующий вечер меня перевели в «Очарование». Я добился того, чего хотел: я мог искать Лусьянито на других разработках...
Дон Клементе Сильва на минуту замолк. Он обхватил голову дрожащими руками, словно еще чувствуя на лице удар бича, и прибавил:
— Друзья, эта пауза равняется двум годам. Из «Очарования» я сбежал к «Водопадам».
В ночь моего появления на «Водопадах» праздновали карнавал. У перил террасы шумно голосила пьяная толпа. Индейцы, белые из Колумбии, Венесуэлы, Перу и Бразилии, антильские негры — вся эта разноплеменная толпа орала, требуя спиртного, женщин и подарков. Тогда в толпу из задней двери лавки начали выбрасывать ракеты, пуговицы, консервы, галеты, жевательный табак, альпаргаты, рубашки, сигары. Те, кто не успевал ничего подобрать, ради потехи, толкали товарищей на падающие предметы, и тут же начиналась возня, хохот и драка. По другую сторону террасы, у чадящих ламп, кучки людей, стосковавшихся по родине, слушали песни своей земли: бамбуко, хоропо, кумбья-кумбья. Но вот волосатый, желтушный надсмотрщик взобрался на помост и разрядил в воздух винчестер. Наступила тишина. Все лица повернулись к оратору. «Каучеро, — воскликнул он, — вы уже убедились в щедрости нового хозяина! Сеньор Арана организовал компанию, владеющую каучуковыми лесами «Водопадов» и «Очарования». Надо только работать, надо быть покорным, надо повиноваться! В магазине больше не осталось подарков. Те, кому не досталось одежды, пусть запасутся терпением. А те, кто требовал женщин, знайте, что со следующими катерами их приедет сорок, — слышите, целых сорок, — и их будут время от времени распределять между наиболее отличившимися рабочими. Кроме того, отсюда скоро отправится экспедиция на покорение племен андоке, и ей поручено будет захватывать женщин всюду, где они ни попадутся. Теперь слушайте внимательно: каждый индеец, имеющий жену или дочь, должен привести их в контору, а там разберутся и решат, что с ними делать».
Другие надсмотрщики тут же перевели речь на язык каждого племени, и праздник продолжался под крики и рукоплескания.
Я старался выбраться из толпы, боясь встретить там сына. Первый раз в жизни я не хотел его видеть. И все-таки я всматривался в каждого каучеро и спрашивал: «Сеньор, вы не знаете Лусьяно Сильву? Скажите, здесь нет никого из Пасто? Вы не знаете случайно, не живут ли здесь Ларраньяга или Хуанчито Вега?»
Люди вместо ответа смеялись мне в лицо; тогда я решил подняться на террасу дома. Сторожа прогнали меня оттуда. Кто-то крикнул мне, что водку раздают не здесь, а в бараках. И верно, туда двигалась вереница людей с кувшинами и кружками в руках. Они протягивали их надсмотрщику, распределявшему спирт. Один пьяный десятник решил позабавиться: он налил в кружку керосину и протянул ее индейцам. Никто не поддался на обман, и тогда он выплеснул на индейцев содержимое кружки. Не знаю, кто чиркнул спичкой, но только в одно мгновенье пламя, треща, охватило туземцев; расталкивая толпу, они с дикими воплями кинулись к ручью и, окутанные синеватым дымом, бросились в воду.
Владельцы «Водопадов» вышли на террасу с игральными картами в руках. «Что такое? Что случилось?» — спрашивали они. Еврей Барчилон крикнул: «Эй, ребята, не балуйте! Этак вы нам сожжете все пальмовые навесы!» Ларраньяга повторил приказ Хуанчито Веги: «Довольно развлекаться!» Почуяв смрад горелого человеческого мяса, хозяева плюнули и равнодушно удалились.
И подобно тому, как жеребец, брыкаясь и кусаясь, отделяет в загоне своих кобылиц от общего табуна, так надсмотрщики под несмолкаемый гул голосов оттеснили прикладами партии пеонов и загнали их в бараки.
Мне удалось прокричать во всю силу легких: «Лусьяно! Лусьянито! Отец твой — здесь!»
На следующий день моему долготерпению предстояло новое испытание. Было около двух часов дня, но хозяева еще спали. Утром, когда каучеро вышли на работу, ко мне подошел негр с Мартиники. Я заметил, что он точил о ножны страшное лезвие мачете.
— Эй, — сказал он, — почему ты остался здесь?
— Потому что я — румберо [45]и собираюсь идти с разведывательной партией.
— Ты скорей похож на беглого. Ты был в «Очаровании»?
— Хотя бы и так. Разве эти участки — не одного хозяина?
— Ты тот самый негодяй, что вырезал на деревьях надписи? Хорошо еще, что тебе это сошло с рук.
Я положил конец опасному разговору и, увидав, что счетовод открыл дверь, вошел в контору. Счетовод даже не взглянул на меня, когда я поклонился ему, но я все же подошел к прилавку.
— Синьор Лоайса, — произнес я робко, — я хочу знать, если можно, сколько записано за моим сыном?
— За твоим сыном? Ты хочешь выкупить его? Тебе сказали, что он продается?
— Мне бы узнать... Его зовут Лусьяно Сильва.
Счетовод раскрыл большую книгу и, взяв карандаш, принялся подсчитывать. Колени дрожали у меня от волнения: наконец-то я узнаю, где Лусьянито!
— Две тысячи двести солей, — объявил Лоайса. — Какую надбавку требуют с тебя к этой сумме?
— Надбавку? Какую надбавку?
— Самую обыкновенную. Мы ведь не торгуем рабочими. Наоборот, предприятие ищет людей.
— Не скажете ли вы мне, где он сейчас?
— Твой мальчишка? Ты забыл, с кем разговариваешь! Об этом спрашивают у десятников.
На мою беду в контору вошел негр.
— Сеньор Лоайса, — крикнул он, — не теряйте попусту слов с этим стариком! Это — беглый из «Очарования» и Флориды, лентяй и бездельник. Вместо того чтобы подсекать деревья, он на них вырезал ножом надписи. Подите в сирингали, и вы убедитесь сами. На всех просеках — одно и то же: «Здесь был Клементе Сильва в поисках своего любимого сына Лусьяно». Каков негодяй!
Я, словно уличенный в преступлении, опустил глаза.
— Видно, никогда вы не были отцами! — произнес я.
— Как вам нравится этот развратный старикашка! Ну и бабник же он был, если и сейчас еще хвастается способностями производителя!
И они громко захохотали, глумясь надо мной; но я выпрямился во весь рост и слабой рукой ударил счетовода по лицу. Негр пинком отшвырнул меня к порогу. Поднимаясь с пола, я заплакал, но это были слезы удовлетворенной гордости!
Из соседней комнаты послышался сердитый, заспанный голос. Оттуда вышел, застегивая пижаму, толстый, одутловатый человек, грудастый, как женщина, и желтый, как сама зависть. Не дав ему открыть рта, счетовод подбежал к нему и доложил о случившемся:
— Я страшно огорчен, сеньор Арана. Извините ради бога! Но этот человек пришел узнать, сколько он должен компании; не успел я ему прочесть сальдо, как он набросился на меня и хотел порвать книгу, обозвал вас разбойником, а меня пригрозил зарезать.
Негр подтвердил его слова кивком головы; я остолбенел от негодования. Арана продолжал молчать. Бросив укоризненный взгляд, повергший в оцепенение обоих лгунов, он спросил, положив мне руки на плечи:
— Сколько лет Лусьяно Сильве, вашему сыну?
— Пятнадцатый год.
— Вы согласны выкупить у меня оба счета? Сколько вы должны компании? Сколько вы заработали за свой труд?
— Я не знаю, сеньор.
— Дадите за оба счета пять тысяч солей?
— Дам, дам, только у меня с собой нет денег. Если бы вы купили мой домик в Пасто... Ларраньяга и Вега — мои земляки. Можете справиться у них обо мне, мы вместе учились.
— Не советую вам даже кланяться им. Они недолюбливают бедных друзей... Скажите, — прибавил он, — вы не можете расплатиться каучуком?
— Нет, сеньор.
— А не можете ли вы раздобыть его на Какета? Я дам вам людей — вы совершите нападение на бараки.
Скрывая свое отвращение к этим хищническим махинациям, я прибег уже не к хитрости, а к обману. Я притворился, что обдумываю предложение Араны. Соблазнитель же продолжал осаду:
— Я обращаюсь к вашему содействию, ибо вижу, что вы человек честный и умеете держать язык за зубами. Ваше лицо — ваш лучший адвокат. Иначе я поступил бы с вами, как с беглым, отказался бы продать вам сына и сгноил бы вас обоих в сирингалях. Помните, что вам заплатить нечем и что я сам даю вам средство стать свободными.
— Вы правы, сеньор. Но признательность обязывает меня к добросовестности. Я не хотел бы давать обещания, пока не уверен, сумею ли я их выполнить. Я предпочел бы сначала побывать на Какета в качестве румберо и не дам ответа, пока не разведаю местность и не проложу там просеку для нападения.
— Придумано неплохо. Пусть так и будет. Это — ваша забота, а я позабочусь о вашем сыне. Спросите себе винчестер, провиант, компас и возьмите индейца-носильщика.
— Спасибо, сеньор, но тогда мой счет увеличится.
— Я заплачу, — это мой карнавальный подарок.
Надсмотрщики при виде пропуска, полученного мною от хозяина, чуть не лопнули от злости. Я мог проходить всюду, где вздумается, и они обязаны были предоставлять мне все необходимое. Мои полномочия давали мне право набрать до тридцати человек из любой партии и на любой срок. Вместо того чтобы направиться на Какета, я решил свернуть к бассейну Путумайо. Смотритель дорог на канале Эре, по прозвищу Пантера, задержал меня и послал мой пропуск на проверку. Арана подтвердил мои полномочия, но с ограничениями: мне ни в коем случае, не разрешалось брать с собой Лусьяно Сильву.
Этот приказ разрушил все мои планы; ведь я искал сына, чтобы увести его с собой. Не раз, прислушиваясь к треску падавших под топорами пеонов каучуконосных деревьев, я думал, что мой мальчик находится в этой партии и подвергается опасности погибнуть под рухнувшим стволом. В ту пору добывали черный каучук и сирингу, которую бразильцы называют пьяным соком; чтобы добыть сирингу, на коре дерева делают насечки, млечный сок собирают в кисеты и сгущают на дыму; для добычи черного каучука надо срубить дерево, сделать насечки по всей его длине, собрать сок и слить его в продувные ямы, где он медленно сгущается. Вот почему ворам было так просто припрятывать каучук.
Как-то раз я застал одного пеона, который заваливал свой тайник землей и листьями. По сирингалям ходили ложные слухи, будто я послан хозяевами отбирать каучук. Эта молва сослужила мне плохую службу: я нажил себе немало врагов. Пеон, застигнутый на месте преступления, схватился за мачете, но я протянул ему мой винчестер:
— Я докажу тебе, что я не шпион. Я не выдам тебя. Но если мое молчание пойдет тебе на пользу, скажи мне, где Лусьяно Сильва?
— Кто?.. Сильвита? Сильвита?.. Он работает в Капалурко, на реке Напо, с партией Хуана Муньейро.
В тот же день я начал прокладывать просеку между реками Эре и Тамборьяко. На эту работу я затратил шесть месяцев. Вместо маниока мне приходилось питаться дикой юккой. В этом безлюдье и бездорожье я совершенно выбился из сил и решил отдохнуть на Тамборьяко. Там я встретил каучеро с участка, носившего название «Задумчивость». Надсмотрщик одной партии пеонов предложил мне отправиться вместе с ним вверх по реке, будто бы для того, чтобы выдать мне со склада провиант и лодку. В тот же день, как только мы остались одни, он спросил меня:
— Что говорят промышленники насчет Муньейро? Собираются его преследовать?
— А что он такое сделал?
— Пять месяцев тому назад он сбежал с пеонами и каучуком: тринадцать человек и девяносто кинталов каучука...
— Что? Что? Да как же это так?
— Они работали последнее время близ заводи Куйабено, вернулись на Капалурко, поспешно спустились по реке Напо, вышли на Амазонку и теперь уже, наверное, за границей. Муньейро предлагал мне сбежать из этой фактории, но я побоялся, потому что нередко мошенники соблазняют гомеро, обещая помочь им сбыть украденный каучук, поделиться выручкой и отпустить их на свободу, а сами уводят людей на другие реки и продают новым хозяевам. Этот Муньейро — продувной плут! Но ведь на реке Масан имеется таможенная застава...
Рассказ этот потряс меня. К чему мне было теперь влачить свое существование? Но тут же грустное утешение пришло мне на ум: если сын мой счастлив в чужой стране, я с радостью буду носить цепи рабства у себя на родине...
— Однако по другим слухам, — продолжал мои собеседник, — эта партия не сбежала. Люди думают, что вы увели ее с собой неизвестно куда.
— Да я сроду не видал этих рек!
— Вот это и смешно: вы же знаете, что одна партия выслеживает другую и обязана докладывать хозяину все — и хорошее и плохое. Я отправил в «Очарование» нарочного с запиской: «Муньейро пропал». Мне приказали проверить, не взяли ли вы его на Какета, и обязательно ради предосторожности задержать Лусьяно Сильву. Вас давно ждут назад, вас разыскивают люди, посланные специально с этой целью. Я советовал бы вам вернуться в «Очарование» и досконально выяснить все на месте. Скажите там, что у меня вышел провиант и люди мрут от горячки.
Две недели спустя, через восемь месяцев после того, как я вышел на разведку, я вернулся в «Очарование» и был арестован. Хоть я и доказал, что открыл несколько рек, берега которых богаты сирингой, и что я не повинен в бегстве Хуана Муньейро и его партии, меня приговорили к двадцати розгам в день, а раны и ссадины посыпали солью. После пятой порки я не мог подняться на ноги, тогда меня стащили на рогоже к муравейнику; я собрал остаток сил и побежал. Это немало распотешило моих палачей.
И вновь я стал Клементе Сильвой, дряхлым и жалким каучеро.
Время растоптало мои надежды.
Лусьяно минуло девятнадцать лет.
В эту пору случилось знаменательное для меня событие: на каучуковые разработки приехал французский ученый-натуралист; мы прозвали его «мосью». Сначала в бараках толковали, что он прислан крупным музеем и каким-то географическим обществом, затем прошли слухи, что его экспедицию оплатили хозяева каучуковых разработок.
Так оно, видимо, и было: Ларраньяга дал ему провиант и пеонов. Я слыл опытным румберо, меня сняли с работы на реке Кауинари и велели показывать французу дорогу.
Я шел сквозь чащу, прокладывая путь мачете; за мной шествовал с вереницей носильщиков мосью, изучая растения, насекомых, смолу деревьев. Вечерами, в торжественном безмолвии песчаных берегов, он наводил теодолит на небо, ловя в него звезды, а я, стоя около аппарата, освещал линзу электрическим фонарем. Мосью говорил мне на ломаном испанском языке:
— Завтра пойдешь в направлении вот этих звезд. Запомни хорошенько их положение и не забудь, что солнце восходит вон там.
А я с гордостью отвечал ему:
— Я еще со вчерашнего дня чутьем определил это направление.
Француз был человек добрый, хотя и замкнутый. Наш язык доставлял ему много затруднений, но со мной он был всегда дружелюбен и сердечен. Он удивлялся, как это я хожу по лесу босиком, и дал мне сапоги; он сочувствовал мне, видя, что язвы не дают мне покоя, что лихорадка треплет меня, делал мне какие-то впрыскивания и никогда не забывал оставить мне в своем стакане глоток вина и скрасить мои вечера сигарой.
Первое время он, казалось, не замечал рабского положения каучеро. Да и как он мог подумать, что сеньоры, холопскими улыбками и медовыми речами встретившие его в «Водопадах» и «Очаровании», бьют, преследуют и калечат людей? Но однажды, когда мы шли долиной Якурумы, где пролегает старая дорога, соединяющая покинутые в лесном безлюдье бараки, француз остановился осмотреть дерево. Я подошел, вынимая по привычке фотографический аппарат и дожидаясь распоряжений ученого. Кора гигантского сиринго, искалеченная с обеих сторон каучеро, была покрыта рубцами и наростами, затвердевшими, как язвы волчанки.
— Сеньор хочет сфотографировать это дерево?
— Да, меня интересуют эти иероглифы.
— Что это — угрозы, вырезанные каучеро?
— Очевидно; вот что-то вроде креста.
Я подошел и с тоской узнал свою прошлогоднюю надпись, искаженную наростами коры: «Здесь был Клементе Сильва». С другой стороны дерева я увидел слова:
«Лусьянито, прощай, прощай!..»
— Ах, мосью, — прошептал я, — это я вырезал.
И, прислонившись к дереву, я заплакал.
С тех пор я впервые обрел друга и покровителя. Ученый сжалился над моими несчастьями и предложил выкупить меня у хозяев, оплатив счета за меня и за сына, если он еще был рабом. Я рассказал ему об ужасной жизни каучеро, перечислил мучения, которые мы переносили, и, чтобы доказать ему правдивость моих слов, я подтвердил их вещественным доказательством.
— Да, и подойти к баракам в тот час, когда там не будет Кабана. Этот надсмотрщик известен своей свирепостью. Он много времени проводит на просеках, проверяя работу. Я покажу вам факторию, вы пойдете туда одни и заявите, что жандармы отняли у вас свежий маниок, который вы везли на продажу. Там уже знают, что это жандармы Фунеса и что Кайенец зарезал их. Скажите еще, что у вас разбилась на порогах лодка и вам пришлось идти берегом и лесами, пока я не задержал вас. Объясните, что вы просили у меня помощи, и я вывел вас на тропу, ведущую к Гуараку, и прибавьте, что вы по моему совету явились к Кайенцу молить о защите. Такие речи польстят ему — они укрепят добрую славу предприятия, о котором ходит так много нехороших слухов. Помните — выдумка иногда полезней правды. А когда я вернусь с дежурства, я подтвержу, что вы пришли одни и не тронули меня.
— А если нас принудят работать? — заметил Корреа.
— Не бойся, мулат, — наставительно возразил я. — Мы так или иначе рискуем жизнью.
— Не знаю, что вам и посоветовать на сей счет. Кайенец осторожен и жесток, как ягуар. Но вы ведь ничего ему не должны и можете сказать, что пробирались в Бразилию... Правда, это не помешает ему заявить, что вы сбежали с соседних факторий...
— Объясните нам это, дон Клементе. Мы плохо знаем здешние порядки.
— Каждый владелец каучуковых разработок строит бараки, которые служат жилищами и кладовыми. Вы увидите их на Гуараку. Эти бараки, или склады, никогда не пустуют: там хранят каучук, товары и провиант и живут надсмотрщики со своими наложницами.
Рабочая сила по большей части состоит из туземцев и завербованных белых. По законам разработок гомеро могут менять хозяина не раньше, чем через два года. Пеону записывают в его личный счет выданную авансом разную мелочь, инструменты и провиант, а за сданный каучук уплачивают смехотворно низкую цену, установленную хозяином. Сирингеро никогда не знает ни того, сколько стоит полученное в счет аванса, ни того, что полагается ему за добытый каучук; интересы предпринимателя требуют, чтобы рабочие вечно оказывались у него в долгу. Этот новый вид рабства не только является пожизненным, но и передается по наследству.
Надсмотрщики со своей стороны изобретают всяческие формы грабежа: они воруют каучук у сирингеро, отнимают у них жен и дочерей, посылают на бедные каучуком участки, где невозможно выполнить дневное задание; вечером же рабочего ждут оскорбления и побои, а то и пуля в лоб. А потом скажут, что человек сбежал или умер от лихорадки, — и кончены счеты.
Но было бы несправедливо забывать о предательствах и подлогах. Не все пеоны чисты, как голуби: многие вербуются в надежде бежать с полученными деньгами, или свести счеты с врагом, или же переманить товарищей и продать их на чужую факторию.
Все это послужило поводом к соглашению между предпринимателями: они условились задерживать каждого, кто не представит пропуска с места работы или паспорта с пометкой, что он отпущен хозяином на свободу после уплаты всех долгов. Заградительные отряды на каждой реке следят за неукоснительным исполнением этого распоряжения.
Но это соглашение — неиссякаемый источник произвола. Что, если хозяин откажется выдать пропуск? Что, если агенты другого хозяина отнимут этот пропуск у каучеро? Подобные случаи нередки. Пленник переходит под власть того, кто его поймал, и новый хозяин заставляет его работать на своих участках, как беглого, пока о нем проверяются все данные. Идут год за годом, а рабству нет конца... Так поступил со мной и Кайенец.
Я работал на него шестнадцать лет! Но я обладаю сокровищем, которое стоит вселенной; никто не отнимет его у меня, и я унесу его на родину, если приведется опять стать свободным: мое сокровище — это ящичек с останками моего сына.
— Чтобы решиться рассказать вам мою историю, — сказал нам вечером Сильва, — надо потерять чувство стыда перед самим собой. У каждого в глубине души таится неведомый другим позор. Мой позор — это запятнанная честь семьи: дочь моя, Мария Гертруда, перестала быть мне дочерью.
Такая боль звучала в словах Клементе, что мы притворились, будто не поняли его. Франко обрезал ногти ножом. Эли Меса чертил палкой по земле, я курил, пуская кольца дыма. Один лишь мулат, казалось, был захвачен печальным повествованием старика.
— Да, друзья, — продолжал старик, — негодяй, обманувший дочь обещанием жениться, соблазнил ее в мое отсутствие. Младший мой сын Лусьянито ушел с уроков, прибежал ко мне в соседний поселок, где я занимал скромную должность, и рассказал мне, что любовники тайно встречаются по ночам, а мать обругала его, когда он сообщил ей об этом. Выслушав Лусьянито, я вышел из себя, обозвал его ябедником и запретил ему мешать браку Марии Гертруды, уже обменявшейся с женихом кольцами. Мальчик горько заплакал и заявил, что он покинет родину до того, как семейный позор заставит его краснеть перед товарищами по школе.
Я отправил Лусьянито домой с пеоном, которому дал письма к жене и к Марии Гертруде, полные родительских наставлений и советов. А Мария Гертруда тем временем бежала из дома.
Вообразите себе мое горе перед лицом такого позора! Я бросил домашний очаг, чтобы преследовать беглянку. Я обращался к властям, вымаливал помощь у друзей, поддержку у влиятельных лиц; все заставляли меня рассказывать пикантные подробности. Я глотал слезы, а они с сокрушенными лицами попрекали меня: «Во всем виноваты родители. Надо лучше воспитывать детей!»
Когда, измученный такою пыткою, я возвратился домой, меня ждала новая беда: на стене, около рабочего стола, на котором ветер перебирал листки растрепанной книги, висела грифельная доска Лусьянито; в ящике я увидел школьные награды и игрушки, шапку, вышитую ему сестрой, часы — мой подарок, медальон с портретом матери. На доске был нацарапан крест, а под ним я прочел слова: «Прощайте, прощайте навсегда!»
Сильнее паралича разбило горе мою бедную жену. Сидя на краю ее постели, я видел, как она обливает слезами подушку, и старался найти для нее слова утешения, которых сам никогда не знал. Временами жена впивалась мне в руку и кричала: «Верни мне детей! Верни мне детей!» Утешая ее, я прибегнул к обману, выдумал, будто Мария Гертруда вышла замуж, а Лусьянито я отдал в школьный интернат. Но смерть, радуясь горю, уже стояла у ее изголовья.
Никто, ни родня, ни друзья не навещали меня. Однажды я позвал через изгородь соседку присмотреть за больной, а сам пошел за доктором. Вернувшись домой, я увидел, что жена держит в руках грифельную доску Лусьянито и не сводит с нее глаз, думая, что это портрет мальчугана. Так она и умерла! Укладывая ее в гроб, я, рыдая, дал клятву: «Клянусь богом и его правосудием, что найду Лусьянито живого или мертвого и верну его матери!» Я поцеловал покойницу в лоб и положил ей на грудь жесткую доску, чтобы она унесла с собой в вечность крест, начертанный ее сыном.
— Дон Клементе, не воскрешайте этих воспоминаний, не растравляйте себе душу. Старайтесь опустить в своих рассказах ваши переживания. Лучше расскажите о своих скитаниях в сельве.
Старик пожал мне руку.
— Вы правы. Надо быть скупым в своем горе.
Я шел по следам Лусьянито до Путумайо. В Сибундое мне сказали, что вниз по реке вместе с несколькими мужчинами спустился бледный мальчик в коротких штанишках, на вид не старше двенадцати лет; из вещей у него был лишь узелок с бельем. Мальчик отказывался назвать свое имя и сообщить, откуда он, но спутники его похвалялись, что отправляются на поиски каучуковых участков Ларраньяги, этого недостойного сына Колумбии, компаньона Араны и других предпринимателей перуанцев, поработивших в бассейне Амазонки более тридцати тысяч индейцев.
В Мокоа меня охватили первые сомнения: путешественников видели, но никто не мог сказать мне, на какую тропу они свернули с перекрестка четырех дорог. Возможно, они пошли сухим путем к реке Гинео, чтобы выйти на Путумайо выше гавани Сан-Хосе и спуститься вниз по этой реке до устья Игарапараны; но вполне вероятно было и то, что они пошли просекой из Мокоа в порт Лимон на реке Какета, чтобы спуститься по ней до Амазонки и подняться вверх по Амазонке и Путумайо к каучуковым разработкам «Водопадов». Я решил избрать последний путь.
На мое счастье, в Мокоа мне предложил курьяру и свое покровительство колумбиец Кустодио Моралес, поселенец с реки Куиманья. Он предупредил меня об опасности пути через пороги Араракуары и расстался со мной в Пуэрто Писсарро, посоветовав идти лесом к гавани Флорида на реке Карапарана, где стоят бараки перуанцев.
Одинокий, больной, пустился я в путь. Добравшись до цели, я нанялся каучеро, и хозяин открыл мне счет. Мне уже говорили, что моего малыша в этих краях никто не видел, но я хотел сам убедиться в этом и вышел на добычу каучука.
Правда, в моей партии мальчика не было, но он мог попасться мне на каком-либо другом участке. Никто из каучеро никогда не слыхал его имени. Временами я утешал себя мыслью, что Лусьянито не заразился грубой распущенностью здешних нравов. Но как мимолетно было мое утешение! Он наверняка работал в отдаленных сирингалях, тупея от унижения и нищеты, жестокости и подлости.
Надсмотрщик начал жаловаться на мою работу. Однажды он хлестнул меня по лицу плетью и запер в бараке. Всю ночь просидел я с колодкой на ногах, а на следующий вечер меня перевели в «Очарование». Я добился того, чего хотел: я мог искать Лусьянито на других разработках...
Дон Клементе Сильва на минуту замолк. Он обхватил голову дрожащими руками, словно еще чувствуя на лице удар бича, и прибавил:
— Друзья, эта пауза равняется двум годам. Из «Очарования» я сбежал к «Водопадам».
В ночь моего появления на «Водопадах» праздновали карнавал. У перил террасы шумно голосила пьяная толпа. Индейцы, белые из Колумбии, Венесуэлы, Перу и Бразилии, антильские негры — вся эта разноплеменная толпа орала, требуя спиртного, женщин и подарков. Тогда в толпу из задней двери лавки начали выбрасывать ракеты, пуговицы, консервы, галеты, жевательный табак, альпаргаты, рубашки, сигары. Те, кто не успевал ничего подобрать, ради потехи, толкали товарищей на падающие предметы, и тут же начиналась возня, хохот и драка. По другую сторону террасы, у чадящих ламп, кучки людей, стосковавшихся по родине, слушали песни своей земли: бамбуко, хоропо, кумбья-кумбья. Но вот волосатый, желтушный надсмотрщик взобрался на помост и разрядил в воздух винчестер. Наступила тишина. Все лица повернулись к оратору. «Каучеро, — воскликнул он, — вы уже убедились в щедрости нового хозяина! Сеньор Арана организовал компанию, владеющую каучуковыми лесами «Водопадов» и «Очарования». Надо только работать, надо быть покорным, надо повиноваться! В магазине больше не осталось подарков. Те, кому не досталось одежды, пусть запасутся терпением. А те, кто требовал женщин, знайте, что со следующими катерами их приедет сорок, — слышите, целых сорок, — и их будут время от времени распределять между наиболее отличившимися рабочими. Кроме того, отсюда скоро отправится экспедиция на покорение племен андоке, и ей поручено будет захватывать женщин всюду, где они ни попадутся. Теперь слушайте внимательно: каждый индеец, имеющий жену или дочь, должен привести их в контору, а там разберутся и решат, что с ними делать».
Другие надсмотрщики тут же перевели речь на язык каждого племени, и праздник продолжался под крики и рукоплескания.
Я старался выбраться из толпы, боясь встретить там сына. Первый раз в жизни я не хотел его видеть. И все-таки я всматривался в каждого каучеро и спрашивал: «Сеньор, вы не знаете Лусьяно Сильву? Скажите, здесь нет никого из Пасто? Вы не знаете случайно, не живут ли здесь Ларраньяга или Хуанчито Вега?»
Люди вместо ответа смеялись мне в лицо; тогда я решил подняться на террасу дома. Сторожа прогнали меня оттуда. Кто-то крикнул мне, что водку раздают не здесь, а в бараках. И верно, туда двигалась вереница людей с кувшинами и кружками в руках. Они протягивали их надсмотрщику, распределявшему спирт. Один пьяный десятник решил позабавиться: он налил в кружку керосину и протянул ее индейцам. Никто не поддался на обман, и тогда он выплеснул на индейцев содержимое кружки. Не знаю, кто чиркнул спичкой, но только в одно мгновенье пламя, треща, охватило туземцев; расталкивая толпу, они с дикими воплями кинулись к ручью и, окутанные синеватым дымом, бросились в воду.
Владельцы «Водопадов» вышли на террасу с игральными картами в руках. «Что такое? Что случилось?» — спрашивали они. Еврей Барчилон крикнул: «Эй, ребята, не балуйте! Этак вы нам сожжете все пальмовые навесы!» Ларраньяга повторил приказ Хуанчито Веги: «Довольно развлекаться!» Почуяв смрад горелого человеческого мяса, хозяева плюнули и равнодушно удалились.
И подобно тому, как жеребец, брыкаясь и кусаясь, отделяет в загоне своих кобылиц от общего табуна, так надсмотрщики под несмолкаемый гул голосов оттеснили прикладами партии пеонов и загнали их в бараки.
Мне удалось прокричать во всю силу легких: «Лусьяно! Лусьянито! Отец твой — здесь!»
На следующий день моему долготерпению предстояло новое испытание. Было около двух часов дня, но хозяева еще спали. Утром, когда каучеро вышли на работу, ко мне подошел негр с Мартиники. Я заметил, что он точил о ножны страшное лезвие мачете.
— Эй, — сказал он, — почему ты остался здесь?
— Потому что я — румберо [45]и собираюсь идти с разведывательной партией.
— Ты скорей похож на беглого. Ты был в «Очаровании»?
— Хотя бы и так. Разве эти участки — не одного хозяина?
— Ты тот самый негодяй, что вырезал на деревьях надписи? Хорошо еще, что тебе это сошло с рук.
Я положил конец опасному разговору и, увидав, что счетовод открыл дверь, вошел в контору. Счетовод даже не взглянул на меня, когда я поклонился ему, но я все же подошел к прилавку.
— Синьор Лоайса, — произнес я робко, — я хочу знать, если можно, сколько записано за моим сыном?
— За твоим сыном? Ты хочешь выкупить его? Тебе сказали, что он продается?
— Мне бы узнать... Его зовут Лусьяно Сильва.
Счетовод раскрыл большую книгу и, взяв карандаш, принялся подсчитывать. Колени дрожали у меня от волнения: наконец-то я узнаю, где Лусьянито!
— Две тысячи двести солей, — объявил Лоайса. — Какую надбавку требуют с тебя к этой сумме?
— Надбавку? Какую надбавку?
— Самую обыкновенную. Мы ведь не торгуем рабочими. Наоборот, предприятие ищет людей.
— Не скажете ли вы мне, где он сейчас?
— Твой мальчишка? Ты забыл, с кем разговариваешь! Об этом спрашивают у десятников.
На мою беду в контору вошел негр.
— Сеньор Лоайса, — крикнул он, — не теряйте попусту слов с этим стариком! Это — беглый из «Очарования» и Флориды, лентяй и бездельник. Вместо того чтобы подсекать деревья, он на них вырезал ножом надписи. Подите в сирингали, и вы убедитесь сами. На всех просеках — одно и то же: «Здесь был Клементе Сильва в поисках своего любимого сына Лусьяно». Каков негодяй!
Я, словно уличенный в преступлении, опустил глаза.
— Видно, никогда вы не были отцами! — произнес я.
— Как вам нравится этот развратный старикашка! Ну и бабник же он был, если и сейчас еще хвастается способностями производителя!
И они громко захохотали, глумясь надо мной; но я выпрямился во весь рост и слабой рукой ударил счетовода по лицу. Негр пинком отшвырнул меня к порогу. Поднимаясь с пола, я заплакал, но это были слезы удовлетворенной гордости!
Из соседней комнаты послышался сердитый, заспанный голос. Оттуда вышел, застегивая пижаму, толстый, одутловатый человек, грудастый, как женщина, и желтый, как сама зависть. Не дав ему открыть рта, счетовод подбежал к нему и доложил о случившемся:
— Я страшно огорчен, сеньор Арана. Извините ради бога! Но этот человек пришел узнать, сколько он должен компании; не успел я ему прочесть сальдо, как он набросился на меня и хотел порвать книгу, обозвал вас разбойником, а меня пригрозил зарезать.
Негр подтвердил его слова кивком головы; я остолбенел от негодования. Арана продолжал молчать. Бросив укоризненный взгляд, повергший в оцепенение обоих лгунов, он спросил, положив мне руки на плечи:
— Сколько лет Лусьяно Сильве, вашему сыну?
— Пятнадцатый год.
— Вы согласны выкупить у меня оба счета? Сколько вы должны компании? Сколько вы заработали за свой труд?
— Я не знаю, сеньор.
— Дадите за оба счета пять тысяч солей?
— Дам, дам, только у меня с собой нет денег. Если бы вы купили мой домик в Пасто... Ларраньяга и Вега — мои земляки. Можете справиться у них обо мне, мы вместе учились.
— Не советую вам даже кланяться им. Они недолюбливают бедных друзей... Скажите, — прибавил он, — вы не можете расплатиться каучуком?
— Нет, сеньор.
— А не можете ли вы раздобыть его на Какета? Я дам вам людей — вы совершите нападение на бараки.
Скрывая свое отвращение к этим хищническим махинациям, я прибег уже не к хитрости, а к обману. Я притворился, что обдумываю предложение Араны. Соблазнитель же продолжал осаду:
— Я обращаюсь к вашему содействию, ибо вижу, что вы человек честный и умеете держать язык за зубами. Ваше лицо — ваш лучший адвокат. Иначе я поступил бы с вами, как с беглым, отказался бы продать вам сына и сгноил бы вас обоих в сирингалях. Помните, что вам заплатить нечем и что я сам даю вам средство стать свободными.
— Вы правы, сеньор. Но признательность обязывает меня к добросовестности. Я не хотел бы давать обещания, пока не уверен, сумею ли я их выполнить. Я предпочел бы сначала побывать на Какета в качестве румберо и не дам ответа, пока не разведаю местность и не проложу там просеку для нападения.
— Придумано неплохо. Пусть так и будет. Это — ваша забота, а я позабочусь о вашем сыне. Спросите себе винчестер, провиант, компас и возьмите индейца-носильщика.
— Спасибо, сеньор, но тогда мой счет увеличится.
— Я заплачу, — это мой карнавальный подарок.
Надсмотрщики при виде пропуска, полученного мною от хозяина, чуть не лопнули от злости. Я мог проходить всюду, где вздумается, и они обязаны были предоставлять мне все необходимое. Мои полномочия давали мне право набрать до тридцати человек из любой партии и на любой срок. Вместо того чтобы направиться на Какета, я решил свернуть к бассейну Путумайо. Смотритель дорог на канале Эре, по прозвищу Пантера, задержал меня и послал мой пропуск на проверку. Арана подтвердил мои полномочия, но с ограничениями: мне ни в коем случае, не разрешалось брать с собой Лусьяно Сильву.
Этот приказ разрушил все мои планы; ведь я искал сына, чтобы увести его с собой. Не раз, прислушиваясь к треску падавших под топорами пеонов каучуконосных деревьев, я думал, что мой мальчик находится в этой партии и подвергается опасности погибнуть под рухнувшим стволом. В ту пору добывали черный каучук и сирингу, которую бразильцы называют пьяным соком; чтобы добыть сирингу, на коре дерева делают насечки, млечный сок собирают в кисеты и сгущают на дыму; для добычи черного каучука надо срубить дерево, сделать насечки по всей его длине, собрать сок и слить его в продувные ямы, где он медленно сгущается. Вот почему ворам было так просто припрятывать каучук.
Как-то раз я застал одного пеона, который заваливал свой тайник землей и листьями. По сирингалям ходили ложные слухи, будто я послан хозяевами отбирать каучук. Эта молва сослужила мне плохую службу: я нажил себе немало врагов. Пеон, застигнутый на месте преступления, схватился за мачете, но я протянул ему мой винчестер:
— Я докажу тебе, что я не шпион. Я не выдам тебя. Но если мое молчание пойдет тебе на пользу, скажи мне, где Лусьяно Сильва?
— Кто?.. Сильвита? Сильвита?.. Он работает в Капалурко, на реке Напо, с партией Хуана Муньейро.
В тот же день я начал прокладывать просеку между реками Эре и Тамборьяко. На эту работу я затратил шесть месяцев. Вместо маниока мне приходилось питаться дикой юккой. В этом безлюдье и бездорожье я совершенно выбился из сил и решил отдохнуть на Тамборьяко. Там я встретил каучеро с участка, носившего название «Задумчивость». Надсмотрщик одной партии пеонов предложил мне отправиться вместе с ним вверх по реке, будто бы для того, чтобы выдать мне со склада провиант и лодку. В тот же день, как только мы остались одни, он спросил меня:
— Что говорят промышленники насчет Муньейро? Собираются его преследовать?
— А что он такое сделал?
— Пять месяцев тому назад он сбежал с пеонами и каучуком: тринадцать человек и девяносто кинталов каучука...
— Что? Что? Да как же это так?
— Они работали последнее время близ заводи Куйабено, вернулись на Капалурко, поспешно спустились по реке Напо, вышли на Амазонку и теперь уже, наверное, за границей. Муньейро предлагал мне сбежать из этой фактории, но я побоялся, потому что нередко мошенники соблазняют гомеро, обещая помочь им сбыть украденный каучук, поделиться выручкой и отпустить их на свободу, а сами уводят людей на другие реки и продают новым хозяевам. Этот Муньейро — продувной плут! Но ведь на реке Масан имеется таможенная застава...
Рассказ этот потряс меня. К чему мне было теперь влачить свое существование? Но тут же грустное утешение пришло мне на ум: если сын мой счастлив в чужой стране, я с радостью буду носить цепи рабства у себя на родине...
— Однако по другим слухам, — продолжал мои собеседник, — эта партия не сбежала. Люди думают, что вы увели ее с собой неизвестно куда.
— Да я сроду не видал этих рек!
— Вот это и смешно: вы же знаете, что одна партия выслеживает другую и обязана докладывать хозяину все — и хорошее и плохое. Я отправил в «Очарование» нарочного с запиской: «Муньейро пропал». Мне приказали проверить, не взяли ли вы его на Какета, и обязательно ради предосторожности задержать Лусьяно Сильву. Вас давно ждут назад, вас разыскивают люди, посланные специально с этой целью. Я советовал бы вам вернуться в «Очарование» и досконально выяснить все на месте. Скажите там, что у меня вышел провиант и люди мрут от горячки.
Две недели спустя, через восемь месяцев после того, как я вышел на разведку, я вернулся в «Очарование» и был арестован. Хоть я и доказал, что открыл несколько рек, берега которых богаты сирингой, и что я не повинен в бегстве Хуана Муньейро и его партии, меня приговорили к двадцати розгам в день, а раны и ссадины посыпали солью. После пятой порки я не мог подняться на ноги, тогда меня стащили на рогоже к муравейнику; я собрал остаток сил и побежал. Это немало распотешило моих палачей.
И вновь я стал Клементе Сильвой, дряхлым и жалким каучеро.
Время растоптало мои надежды.
Лусьяно минуло девятнадцать лет.
В эту пору случилось знаменательное для меня событие: на каучуковые разработки приехал французский ученый-натуралист; мы прозвали его «мосью». Сначала в бараках толковали, что он прислан крупным музеем и каким-то географическим обществом, затем прошли слухи, что его экспедицию оплатили хозяева каучуковых разработок.
Так оно, видимо, и было: Ларраньяга дал ему провиант и пеонов. Я слыл опытным румберо, меня сняли с работы на реке Кауинари и велели показывать французу дорогу.
Я шел сквозь чащу, прокладывая путь мачете; за мной шествовал с вереницей носильщиков мосью, изучая растения, насекомых, смолу деревьев. Вечерами, в торжественном безмолвии песчаных берегов, он наводил теодолит на небо, ловя в него звезды, а я, стоя около аппарата, освещал линзу электрическим фонарем. Мосью говорил мне на ломаном испанском языке:
— Завтра пойдешь в направлении вот этих звезд. Запомни хорошенько их положение и не забудь, что солнце восходит вон там.
А я с гордостью отвечал ему:
— Я еще со вчерашнего дня чутьем определил это направление.
Француз был человек добрый, хотя и замкнутый. Наш язык доставлял ему много затруднений, но со мной он был всегда дружелюбен и сердечен. Он удивлялся, как это я хожу по лесу босиком, и дал мне сапоги; он сочувствовал мне, видя, что язвы не дают мне покоя, что лихорадка треплет меня, делал мне какие-то впрыскивания и никогда не забывал оставить мне в своем стакане глоток вина и скрасить мои вечера сигарой.
Первое время он, казалось, не замечал рабского положения каучеро. Да и как он мог подумать, что сеньоры, холопскими улыбками и медовыми речами встретившие его в «Водопадах» и «Очаровании», бьют, преследуют и калечат людей? Но однажды, когда мы шли долиной Якурумы, где пролегает старая дорога, соединяющая покинутые в лесном безлюдье бараки, француз остановился осмотреть дерево. Я подошел, вынимая по привычке фотографический аппарат и дожидаясь распоряжений ученого. Кора гигантского сиринго, искалеченная с обеих сторон каучеро, была покрыта рубцами и наростами, затвердевшими, как язвы волчанки.
— Сеньор хочет сфотографировать это дерево?
— Да, меня интересуют эти иероглифы.
— Что это — угрозы, вырезанные каучеро?
— Очевидно; вот что-то вроде креста.
Я подошел и с тоской узнал свою прошлогоднюю надпись, искаженную наростами коры: «Здесь был Клементе Сильва». С другой стороны дерева я увидел слова:
«Лусьянито, прощай, прощай!..»
— Ах, мосью, — прошептал я, — это я вырезал.
И, прислонившись к дереву, я заплакал.
С тех пор я впервые обрел друга и покровителя. Ученый сжалился над моими несчастьями и предложил выкупить меня у хозяев, оплатив счета за меня и за сына, если он еще был рабом. Я рассказал ему об ужасной жизни каучеро, перечислил мучения, которые мы переносили, и, чтобы доказать ему правдивость моих слов, я подтвердил их вещественным доказательством.