Страница:
Случалось, волоча обутые в сандалии, тяжелые от усталости ноги, бродили они в окрестностях Кацунума, и, срывая ягоды дикого винограда, сын слушал рассказы отца о былом, о далеких сражениях тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года.
Солнце садилось, печально мерцали огоньки, зажигавшиеся в дальних селениях, откуда-то издалека доносилось ржанье лошадей, навьюченных снопами риса; отец, остановившись у одинокого холма в безлюдном поле, говорил: «Здесь тоже пали в ту пору воины…» и с поклоном опускал пучок полевых хризантем к подножью безыменной могилы, а Сусуму молча стоял с ним рядом.
Открыть вам еще одну тайну? Бывали дни, когда мальчик смотрел на горы – Сиранэ, Комагатакэ, Дзидзо-гатакэ, Яцугатакэ, Кимбусан – на все это беспорядочное нагромождение разделенных ущельями утесов, обступивших горизонт. А над ними, отдельно от других, высилась одна, совсем особая – священная, величественная вершина Фудзи, словно манившая: «Приди!» И мальчик смотрел на эту вершину, на эти преграды и стены, воздвигнутые самой природой, некогда пробудившие дух борьбы и отваги в мужественном сердце славного Кидзан; подобно тигру, яростный порыв которого тем свирепее, чем прочнее клетка, в которую его заключили, загорелся когда-то Кидзан страстным желанием раздвинуть, сломать эти скалистые стены, чтобы вырваться на широкий простор жизни…
Бывали дни, когда, стоя на плотине Сингэн, Сусуму смотрел на неистово бурлившие внизу воды реки Фудзигава; видел, как, вобрав в себя бесчисленные потоки, бегущие по склонам после долгих дождей, мутная, кипящая река легко опрокидывала камни весом в десять и в двадцать тонн, разбрасывала скалы, если скалы встречались ей на пути, а когда дорогу ей преграждали горы – пробивала в них себе новое русло.
Какие мысли, какие чувства запали в эти минуты в душу ребенка – вряд ли нуждается в пояснении…
6
7
Глава III
1
Солнце садилось, печально мерцали огоньки, зажигавшиеся в дальних селениях, откуда-то издалека доносилось ржанье лошадей, навьюченных снопами риса; отец, остановившись у одинокого холма в безлюдном поле, говорил: «Здесь тоже пали в ту пору воины…» и с поклоном опускал пучок полевых хризантем к подножью безыменной могилы, а Сусуму молча стоял с ним рядом.
Открыть вам еще одну тайну? Бывали дни, когда мальчик смотрел на горы – Сиранэ, Комагатакэ, Дзидзо-гатакэ, Яцугатакэ, Кимбусан – на все это беспорядочное нагромождение разделенных ущельями утесов, обступивших горизонт. А над ними, отдельно от других, высилась одна, совсем особая – священная, величественная вершина Фудзи, словно манившая: «Приди!» И мальчик смотрел на эту вершину, на эти преграды и стены, воздвигнутые самой природой, некогда пробудившие дух борьбы и отваги в мужественном сердце славного Кидзан; подобно тигру, яростный порыв которого тем свирепее, чем прочнее клетка, в которую его заключили, загорелся когда-то Кидзан страстным желанием раздвинуть, сломать эти скалистые стены, чтобы вырваться на широкий простор жизни…
Бывали дни, когда, стоя на плотине Сингэн, Сусуму смотрел на неистово бурлившие внизу воды реки Фудзигава; видел, как, вобрав в себя бесчисленные потоки, бегущие по склонам после долгих дождей, мутная, кипящая река легко опрокидывала камни весом в десять и в двадцать тонн, разбрасывала скалы, если скалы встречались ей на пути, а когда дорогу ей преграждали горы – пробивала в них себе новое русло.
Какие мысли, какие чувства запали в эти минуты в душу ребенка – вряд ли нуждается в пояснении…
6
Сусуму исполнилось двенадцать лет, когда в гости к отцу неожиданно приехал давно не подававший о себе вестей дядя Дзюро. В роду Хигаси было десять сыновей, и имена им дали по порядку рождения, по цифрам.[87] Итиро и Дзиро умерли детьми, и наследником дома стал, таким образом, третий сын – Сабуро. Остальных семерых братьев отдали на воспитание в семьи хатамото того же клана. Сиро погиб в бою, когда в рядах дружины Хатиро Иба пытался преградить путь императорскому войску в горах Хаконэ. Горо, воевавший в отряде «сёгитай»,[88] был зарублен мечом в схватке в Уэно. Рокуро удалось спастись бегством, но на пути из Синагава в Хакодатэ судно, на котором он плыл, потерпело крушение в открытом море, и он утонул в водах залива Босю. Ситиро закололся мечом при падении замка Айдзу. Хатиро умер от болезни. Куро из-за родственных связей семьи, в которой воспитывался, примкнул к императорской армии и пал в бою за взятие замка Горекаку. Из десяти братьев в живых остались только двое – Сабуро да младший Дзюро, отданный на воспитание в семью врача по фамилии Аояги в один из кланов на острове Сикоку.
В смуте, охватившей страну, семья распалась, и братья потеряли друг друга из виду, но когда буря улеглась, связь удалось возобновить, завязалась переписка, и, как только позволила служба, – Дзюро, пойдя по стопам своего приемного отца, служил теперь в столице, в лечебном ведомстве двора, и нес высокие обязанности по выслушиванию августейшего пульса, – младший брат, как и подобало, первым приехал навестить старшего. Родные братья, они были совсем не похожи друг на друга; все у них было разное – и характер, и возраст, и жизненный путь, и теперешнее положение в обществе. Переписываясь, они ощущали взаимную родственную близость, но когда встретились, когда взглянули Друг на друга, – у одного уже серебрилось немало седины в волосах, у другого блестели глянцем черные как смоль усы, – не испытали того прилива родственной нежности, какого ожидали. Впрочем, Сабуро обрадовался приезду младшего брата.
Его давно уже тревожила мысль о будущем Сусуму. Мальчик подрастал. Сабуро готов был смириться с тем, что ему самому так и придется состариться в глуши, вдали от жизни, наедине со своей старинной тоской и обидой, но Сусуму нужно было вывести в люди, дать образование, отправить в Токио, а в дальнейшем послать мальчика и в университет. А между тем знакомых Сабуро растерял, родственники не подавали о себе вестей – некому было поручить сына. И Сусуму отправили в столицу вместе с дядей.
Прошло около месяца после их отъезда, когда Сусуму вдруг вновь появился в воротах родного дома. Одежда на нем была перепачкана, ноги – в мозолях, лицо черное от грязи, одни глаза сверкали по-прежнему. Оказалось, он решил вернуться домой, оставив дяде послание, – Сусуму написал его прямо на сёдзи[89] в дядином доме. Послание гласило: «Токио – дурацкий город, учителя в школе – неучи!» Его отругали – что за глупости, как он смеет называть столицу «дурацким городом»! – и отправили обратно с посыльным, которого, беспокоясь за мальчишку, прислал дядя. На этот раз он пробыл в Токио около трех месяцев и снова вернулся, опять ни словом не предупредив дядю. Оказалось, Сусуму швырнул в учителя грифельной доской: «Зачем болтает, чего не следует!» Его в третий раз насильно препроводили в Токио, но вскоре он подрался с сыном одного из первых богачей столицы и, потерпев поражение, в пылу драки откусил ему мизинец. Сусуму в двадцать четыре часа исключили из школы, и он опять вернулся домой, на этот раз с провожатым и с письмом дяди за пазухой. Дядя писал, что если старший брат все-таки настаивает на том, чтобы сын получил образование в Токио, пусть сам переезжает в столицу и самолично за ним наблюдает, потому что он, Аояги, «не в состоянии управляться с этим мальчиком».
Вновь встал перед отцом вопрос: как быть с сыном? На первое время он поручил Сусуму заниматься с учениками в школе чтением Гайси и других текстов, так как именно в это время Хигаси впервые почувствовал недомогание – у него заболели глаза. Судьба Сусуму решилась неожиданно быстро. Хигаси навестил аптекарь Гихэй, тот самый, с которым он близко сошелся еще со времен реставрации. Гихэй разбогател, теперь он с честью носил новую, недавно полученную фамилию «Амагавая».[90] Но прошлого он не забывал и часто навещал прозябавшего в деревенской глуши Хигаси. Ему уже перевалило за пятьдесят, и все же он был полон энергии и новых замыслов. На этот раз он решил отправиться в Англию, в Лондон, чтобы открыть там торговлю японскими товарами. Ему надоело прозябать в квартале Канда, говорил он, и он приехал проститься да, кстати, закупить местные изделия из горного хрусталя…
Сусуму, слушавший рассказ гостя, посмотрел на отца заблестевшими глазами. Тот задумался. Новая, не похожая на прежнюю наука, чужая культура… Всем этим лучше овладевать там, на месте, здесь же сын получает знания из вторых рук… Сейчас старое золото в цене, и если он продаст то, что припрятано на случай крайней необходимости, расходы на путешествие Сусуму в Англию и на жизнь там будут обеспечены, во всяком случае на первое время… Есть у него также немного наличных денег, которые он скопил на «экипировку» для мальчика, пеной такой мелочной экономии во всем, что даже крестьянам его жизнь казалась убогой… Может быть, вместо того чтобы насильно отправлять ребенка в ненавистный ему Токио, действительно лучше послать его в Англию?.. Ничего, что Сусуму еще так мал годами, в конце концов это не так уж важно… И решившись, он хлопнул себя рукой по колену и без дальних околичностей обратился к гостю с просьбой позаботиться о Сусуму.
Гихэй, отважившийся, несмотря на преклонные годы, ехать в чужие края за море, несколько секунд пристально вглядывался в лицо Сусуму. «Ладно, будь что будет, я возьму его с собой… Э, да что там, один мальчишка – не такая уж большая обуза. В случае чего, всегда найдется, с кем посоветоваться, ведь среди иностранцев попадаются очень великодушные люди…» – он быстро согласился.
Дело устроилось, месяц ушел на сборы, и в мае тысяча восемьсот восемьдесят второго года, когда Сусуму исполнилось тринадцать лет, он покинул отцовский дом в деревне Фудэими.
Мать, узнав о решении мужа, была потрясена. До сих пор она не особенно заботилась о сыне, но теперь, устрашенная предстоящей разлукой, надвинувшейся так внезапно, только металась без толку по дому, – все валилось у нее из рук. Накануне отъезда Сусуму она положила в парчовый мешочек амулет с изображением бога Компира[91] и, подавая его сыну, велела, в случае если пароход начнет тонуть, схватиться за этот мешочек и повторять: «Да святится имя твое, Компира, великое воплощение Будды!» Зато отец подозвал Сусуму и, подавая ему кинжал работы Норимунэ,[92] сказал: «Если ты совершишь поступок, роняющий честь японца, лучше покончи с собой этим кинжалом, а если вздумаешь вернуться домой, не закончив учения, так помни – мой меч еще не затупился… Я постараюсь, чтобы тебе не пришлось нуждаться, ты же будь готов на любые лишения ради науки – хоть землю грызи, а учись… А я буду ждать тебя и подожду умирать, пока ты не вернешься».
На следующее утро, когда Сусуму уходил с провожатым, которого прислал за ним Гихэй, отец не вышел из дома, даже не спустился с веранды, только все время зачем-то откашливался; мать же, стоя в воротах, над которыми шелестела по ветру молодая зелень деревьев кэяки, со слезами следила за детской фигуркой, удалявшейся энергичной походкой. «Что за ребенок – ни разу не оглянулся… Не понимает даже, каково материнскому сердцу…» Но глаза Сусуму, устремленные вдаль, были полны влаги, так что он не различал даже дороги, по которой ступали его ноги.
В смуте, охватившей страну, семья распалась, и братья потеряли друг друга из виду, но когда буря улеглась, связь удалось возобновить, завязалась переписка, и, как только позволила служба, – Дзюро, пойдя по стопам своего приемного отца, служил теперь в столице, в лечебном ведомстве двора, и нес высокие обязанности по выслушиванию августейшего пульса, – младший брат, как и подобало, первым приехал навестить старшего. Родные братья, они были совсем не похожи друг на друга; все у них было разное – и характер, и возраст, и жизненный путь, и теперешнее положение в обществе. Переписываясь, они ощущали взаимную родственную близость, но когда встретились, когда взглянули Друг на друга, – у одного уже серебрилось немало седины в волосах, у другого блестели глянцем черные как смоль усы, – не испытали того прилива родственной нежности, какого ожидали. Впрочем, Сабуро обрадовался приезду младшего брата.
Его давно уже тревожила мысль о будущем Сусуму. Мальчик подрастал. Сабуро готов был смириться с тем, что ему самому так и придется состариться в глуши, вдали от жизни, наедине со своей старинной тоской и обидой, но Сусуму нужно было вывести в люди, дать образование, отправить в Токио, а в дальнейшем послать мальчика и в университет. А между тем знакомых Сабуро растерял, родственники не подавали о себе вестей – некому было поручить сына. И Сусуму отправили в столицу вместе с дядей.
Прошло около месяца после их отъезда, когда Сусуму вдруг вновь появился в воротах родного дома. Одежда на нем была перепачкана, ноги – в мозолях, лицо черное от грязи, одни глаза сверкали по-прежнему. Оказалось, он решил вернуться домой, оставив дяде послание, – Сусуму написал его прямо на сёдзи[89] в дядином доме. Послание гласило: «Токио – дурацкий город, учителя в школе – неучи!» Его отругали – что за глупости, как он смеет называть столицу «дурацким городом»! – и отправили обратно с посыльным, которого, беспокоясь за мальчишку, прислал дядя. На этот раз он пробыл в Токио около трех месяцев и снова вернулся, опять ни словом не предупредив дядю. Оказалось, Сусуму швырнул в учителя грифельной доской: «Зачем болтает, чего не следует!» Его в третий раз насильно препроводили в Токио, но вскоре он подрался с сыном одного из первых богачей столицы и, потерпев поражение, в пылу драки откусил ему мизинец. Сусуму в двадцать четыре часа исключили из школы, и он опять вернулся домой, на этот раз с провожатым и с письмом дяди за пазухой. Дядя писал, что если старший брат все-таки настаивает на том, чтобы сын получил образование в Токио, пусть сам переезжает в столицу и самолично за ним наблюдает, потому что он, Аояги, «не в состоянии управляться с этим мальчиком».
Вновь встал перед отцом вопрос: как быть с сыном? На первое время он поручил Сусуму заниматься с учениками в школе чтением Гайси и других текстов, так как именно в это время Хигаси впервые почувствовал недомогание – у него заболели глаза. Судьба Сусуму решилась неожиданно быстро. Хигаси навестил аптекарь Гихэй, тот самый, с которым он близко сошелся еще со времен реставрации. Гихэй разбогател, теперь он с честью носил новую, недавно полученную фамилию «Амагавая».[90] Но прошлого он не забывал и часто навещал прозябавшего в деревенской глуши Хигаси. Ему уже перевалило за пятьдесят, и все же он был полон энергии и новых замыслов. На этот раз он решил отправиться в Англию, в Лондон, чтобы открыть там торговлю японскими товарами. Ему надоело прозябать в квартале Канда, говорил он, и он приехал проститься да, кстати, закупить местные изделия из горного хрусталя…
Сусуму, слушавший рассказ гостя, посмотрел на отца заблестевшими глазами. Тот задумался. Новая, не похожая на прежнюю наука, чужая культура… Всем этим лучше овладевать там, на месте, здесь же сын получает знания из вторых рук… Сейчас старое золото в цене, и если он продаст то, что припрятано на случай крайней необходимости, расходы на путешествие Сусуму в Англию и на жизнь там будут обеспечены, во всяком случае на первое время… Есть у него также немного наличных денег, которые он скопил на «экипировку» для мальчика, пеной такой мелочной экономии во всем, что даже крестьянам его жизнь казалась убогой… Может быть, вместо того чтобы насильно отправлять ребенка в ненавистный ему Токио, действительно лучше послать его в Англию?.. Ничего, что Сусуму еще так мал годами, в конце концов это не так уж важно… И решившись, он хлопнул себя рукой по колену и без дальних околичностей обратился к гостю с просьбой позаботиться о Сусуму.
Гихэй, отважившийся, несмотря на преклонные годы, ехать в чужие края за море, несколько секунд пристально вглядывался в лицо Сусуму. «Ладно, будь что будет, я возьму его с собой… Э, да что там, один мальчишка – не такая уж большая обуза. В случае чего, всегда найдется, с кем посоветоваться, ведь среди иностранцев попадаются очень великодушные люди…» – он быстро согласился.
Дело устроилось, месяц ушел на сборы, и в мае тысяча восемьсот восемьдесят второго года, когда Сусуму исполнилось тринадцать лет, он покинул отцовский дом в деревне Фудэими.
Мать, узнав о решении мужа, была потрясена. До сих пор она не особенно заботилась о сыне, но теперь, устрашенная предстоящей разлукой, надвинувшейся так внезапно, только металась без толку по дому, – все валилось у нее из рук. Накануне отъезда Сусуму она положила в парчовый мешочек амулет с изображением бога Компира[91] и, подавая его сыну, велела, в случае если пароход начнет тонуть, схватиться за этот мешочек и повторять: «Да святится имя твое, Компира, великое воплощение Будды!» Зато отец подозвал Сусуму и, подавая ему кинжал работы Норимунэ,[92] сказал: «Если ты совершишь поступок, роняющий честь японца, лучше покончи с собой этим кинжалом, а если вздумаешь вернуться домой, не закончив учения, так помни – мой меч еще не затупился… Я постараюсь, чтобы тебе не пришлось нуждаться, ты же будь готов на любые лишения ради науки – хоть землю грызи, а учись… А я буду ждать тебя и подожду умирать, пока ты не вернешься».
На следующее утро, когда Сусуму уходил с провожатым, которого прислал за ним Гихэй, отец не вышел из дома, даже не спустился с веранды, только все время зачем-то откашливался; мать же, стоя в воротах, над которыми шелестела по ветру молодая зелень деревьев кэяки, со слезами следила за детской фигуркой, удалявшейся энергичной походкой. «Что за ребенок – ни разу не оглянулся… Не понимает даже, каково материнскому сердцу…» Но глаза Сусуму, устремленные вдаль, были полны влаги, так что он не различал даже дороги, по которой ступали его ноги.
7
За пять лет, которые Сусуму провел в Европе, его отец Сабуро постарел на добрых пятнадцать. К счастью, известия о сыне были, в основном, неплохие. Доехал благополучно, поселился у хороших, душевных людей, изучает английский язык… Потом пришла весть, что поступил, наконец, в колледж Хэрроу. Директор относится очень благосклонно, занятия идут успешно… Письма, в которых сообщались эти новости, написанные то рукой самого Сусуму, то Гихэем, приходили часто, скрашивая одиночество и тоску.
Два года назад Гихэй ненадолго приезжал на родину: «Это вам от Сусуму», – сказал он, передавая отцу трость, а матери – гребень. Пришла из-за моря и фотографическая карточка, где в окружении множества джемсов и генри, стройный, с ясным, веселым взглядом, в европейском костюме, стоял – сомнений быть не могло – их Сусуму, Полная гордости, мать не могла наглядеться на фотографию; ей было мало любоваться карточкой наедине, она показывала ее всем, кто только не заходил в гости. Но и этого казалось ей недостаточно – она обошла родителей, родственников, знакомых, всюду носила фотографию с собой, всюду показывала, заводя разговор о сыне с описания школы, в которой он учится, «у этой школы такое название, что, пожалуй, язык сломаешь, прежде чем выговоришь…» А когда в начале этого года Сусуму в поздравительном письме написал, что в июне заканчивает колледж и осенью намерен поступить в университет, называемый Кэмбридж, мать поспешила оповестить всех и каждого о том, что сын через три года вернется великим ученым, и тогда «они с отцом тоже переедут на жительство в Токио…», словно до этого переезда в столицу было уже рукой подать.
Но отец, хоть и радовался хорошим вестям, не раз мучительно ломал себе голову над тем, где взять деньги, необходимые для учения Сусуму. Расходы за минувшие пять лет, сказавшиеся, сверх ожидания, непомерными, окончательно истощили и без того скудные ресурсы семьи Хигаси. Все имущество, которым располагал сейчас Сабуро, заключалось в небольшом количестве облигаций государственного займа да в маленьком земельном участке. Продать землю – значило бы остаться безо всяких средств к существованию. Школа, которой руководил Хигаси, закрылась – в последнее время правила относительно учебных заведений подобного рода стали необыкновенно строгими, да, кроме того, мешали все чаще мучившие его приступы болезни глаз. Родные жены О-Канэ считались довольно зажиточными среди бывших ронинов и могли бы оказать помощь, но тесть был человек чрезвычайно скупой – при виде зятя лицо его менялось от страха, что тот попросит взаймы, и он принимался, не умолкая, говорить о денежных затруднениях, которые ему якобы приходится переживать в последнее время. Брат Дзюро в Токио тоже словно весь съеживался, как только речь заходила о деньгах.
Часто писал о недостатке средств и Сусуму. Он признавался, что уехать, так и не поступив в университет, было бы очень обидно, но он не считает себя вправе быть обузой Гихэю; мог бы, вероятно, помочь директор, если поговорить с ним откровенно, но Сусуму было бы стыдно обращаться к нему с просьбой такого рода; японский посол в Лондоне, у которого Сусуму приходилось бывать несколько раз, конечно выхлопотал бы для него у министра просвещения стипендию от казны, какую получают другие студенты-японцы, обучающиеся за границей,[93] но до сих пор Сусуму обходился без посторонней помощи, и потом ему было бы весьма неприятно чувствовать себя обязанным правительству… Одним словом, сын писал, что не знает, как быть.
И вот как раз в это время Сабуро случайно встретился с одним из своих старых знакомых, которого не видел около двадцати лет. Это был некий Хияма, в прошлом чиновник феодального правительства, а ныне – барон и важная персона. Объезжая провинции, Хияма услышал от губернатора о Сабуро и навестил его в одиноком жилище в деревне Фудзими. Гордость вообще часто бывает великодушна – разумеется, в том случае, если другой готов заискивать перед нею; преуспевающие нередко любезно кланяются – конечно, если голова неудачника клонится еще ниже. Сострадание в сущности довольно приятное чувство; впрочем, возможно, те, кого жалеют, держатся об этом другого мнения. Как бы то ни было, навестив Сабуро и увидев его, одинокого, старого, седого, Хияма почувствовал странную спазму в горле и при прощании объявил, что Хигаси напрасно похоронил себя в глуши и что ему обязательно следует приехать в Токио – он, Хияма, непременно окажет ему содействие.
Многие обещания неразрывно связаны с эпитетом «пустой», но Хияма, как видно, и впрямь говорил искренне – в начале марта от него пришло письмо в роскошном большом конверте. Хияма писал, что беседовал о Хигаси с графом Фудзисава; «…граф тоже о тебе слышал, больше того в свое время, когда тебя командировали в Хиого в связи с бомбардировкой пролива Симоносэки,[94] он встречался с тобой, и ты оказал ему какую-то услугу… Одним словом, граф говорит, что непременно хочет тебя повидать… Для людей, используемых на черновой, низовой работе, теперь требуется, конечно, осведомленность и новые знания в духе современной эпохи, но чтобы занять пост повыше, достаточно иметь почтенный возраст, имя и разум… Если тебе не по сердцу жизнь в столице, можно будет подобрать что-нибудь в провинции… А я, со своей стороны, тоже был бы искренне рад, если одним хорошим губернатором стало бы больше… Во всяком случае, собирайся и приезжай немедленно…»
Сабуро горько усмехнулся. Однако на сей раз он не разорвал письмо и не бросил его в огонь, как сделал это в свое время, когда брат Дзюро написал ему, что служит на официальной государственной службе. И без того молчаливый, он положил письмо на стол и застыл, скрестив руки на груди. Казалось, он ослеп и оглох, так долго длилось это молчание. Затем – удивительное дело! – позвал жену О-Канэ, с которой за два десятка лет совместной жизни ни разу ни о чем не советовался, и рассказал ей о том, что написал Хияма.
Немало изумленная, жена чуть не запрыгала от радости еще раньше, чем успела хорошенько уразуметь, что к чему. «Пойду быстренько соберу вас в дорогу!» – поспешно вскочила она, но ее остановил окрик: «Дура!» – «Так, значит, вы сегодня еще не едете?» – «Сегодня?! Да хоть бы сто лет прошло, незачем мне туда ездить!» – гневно закричал, он. И жена, вытаращив от изумления глаза, уставилась на мужа, точно сомневаясь, в здравом ли он уме?..
Но обстоятельства вели Хягаси навстречу желаниям жены. Левый глаз, уже давно беспокоивший его, в последние дни заметно помутнел, и врач из Кофу, к которому обратился больной, посоветовал обязательно показаться светилам науки в Токио. Болезнь очень мало напоминает катаракту, но ни о точном диагнозе, ни о лечении здесь, на месте, не может быть и речи. «Вот видите!» – суетилась жена. Она стряхивала пыль со старого кимоно с гербами, разглаживала складки хакама, волновалась – что послать родственникам в подарок? Сушеную хурму? Печенье «капли лунного света»… Хоть и не велика редкость, а все же лучше, чем приехать с пустыми руками… Не забыть бы гэта… А зонтик?!. А где же шляпа? А корзинка, где корзинка?! – одним словом, в доме поднялась суматоха, все пошло вверх дном. И Сабуро невольно поддался царившему в доме настроению и вот, спустя почти двадцать лет, отправился в тот самый Токио, которого, как он думал, не увидит больше никогда в жизни.
Впрочем, если бы даже и не было письма от Хияма, причин для поездки было более чем достаточно. Во-первых, он полечит глаза, во-вторых, добудет средства на учение Сусуму: нечего и говорить, что старик решил любой ценой дать Сусуму возможность закончить образование, хотя бы ради этого ему самому пришлось хлебать одну жидкую рисовую похлебку. «Если ничего не удастся придумать – продам все, что осталось… На год, на два мальчику хватит», – решил он и положил на дно корзинки облигации займа. В-третьих, впервые за много лет приведет в порядок могилы предков на кладбище в Янака, поставит чашку жертвенной воды на могилу братьев, убитых в годину реставрации… В-четвертых, навестит своего бывшего сюзерена и попросит прощения за то, что так долго не подавал о себе вестей (правда, он никогда не забывал посылать поздравления к Новому году, ко сам-то не являлся ни разу…). В-пятых, посмотрит, как живет его младший брат Дзюро… В-шестых, узнает, наконец, что же представляет собой бывший Эдо – нынешний Токио, видеть который ему было бы хоть и больно, как больно бывает при виде могилы любимого сына, но на который его все-таки тянуло взглянуть… В-седьмых, на месте присмотрится к современным правителям и к их политике, ко всему, о чем он читал в газетах, слышал от людей, немало размышлял и что в душе осуждал. Теперь он увидит все сам и вынесет, наконец, окончательное, правильное суждение…
Таковы были причины, заставившие старого Хигаси внезапно покинуть свою скромную хижину в Коею и первого апреля, как раз в ту пору, когда столица погребена под облаками цветущих вишен, приехать в дом брата на улицу Банте в Токио.
Два года назад Гихэй ненадолго приезжал на родину: «Это вам от Сусуму», – сказал он, передавая отцу трость, а матери – гребень. Пришла из-за моря и фотографическая карточка, где в окружении множества джемсов и генри, стройный, с ясным, веселым взглядом, в европейском костюме, стоял – сомнений быть не могло – их Сусуму, Полная гордости, мать не могла наглядеться на фотографию; ей было мало любоваться карточкой наедине, она показывала ее всем, кто только не заходил в гости. Но и этого казалось ей недостаточно – она обошла родителей, родственников, знакомых, всюду носила фотографию с собой, всюду показывала, заводя разговор о сыне с описания школы, в которой он учится, «у этой школы такое название, что, пожалуй, язык сломаешь, прежде чем выговоришь…» А когда в начале этого года Сусуму в поздравительном письме написал, что в июне заканчивает колледж и осенью намерен поступить в университет, называемый Кэмбридж, мать поспешила оповестить всех и каждого о том, что сын через три года вернется великим ученым, и тогда «они с отцом тоже переедут на жительство в Токио…», словно до этого переезда в столицу было уже рукой подать.
Но отец, хоть и радовался хорошим вестям, не раз мучительно ломал себе голову над тем, где взять деньги, необходимые для учения Сусуму. Расходы за минувшие пять лет, сказавшиеся, сверх ожидания, непомерными, окончательно истощили и без того скудные ресурсы семьи Хигаси. Все имущество, которым располагал сейчас Сабуро, заключалось в небольшом количестве облигаций государственного займа да в маленьком земельном участке. Продать землю – значило бы остаться безо всяких средств к существованию. Школа, которой руководил Хигаси, закрылась – в последнее время правила относительно учебных заведений подобного рода стали необыкновенно строгими, да, кроме того, мешали все чаще мучившие его приступы болезни глаз. Родные жены О-Канэ считались довольно зажиточными среди бывших ронинов и могли бы оказать помощь, но тесть был человек чрезвычайно скупой – при виде зятя лицо его менялось от страха, что тот попросит взаймы, и он принимался, не умолкая, говорить о денежных затруднениях, которые ему якобы приходится переживать в последнее время. Брат Дзюро в Токио тоже словно весь съеживался, как только речь заходила о деньгах.
Часто писал о недостатке средств и Сусуму. Он признавался, что уехать, так и не поступив в университет, было бы очень обидно, но он не считает себя вправе быть обузой Гихэю; мог бы, вероятно, помочь директор, если поговорить с ним откровенно, но Сусуму было бы стыдно обращаться к нему с просьбой такого рода; японский посол в Лондоне, у которого Сусуму приходилось бывать несколько раз, конечно выхлопотал бы для него у министра просвещения стипендию от казны, какую получают другие студенты-японцы, обучающиеся за границей,[93] но до сих пор Сусуму обходился без посторонней помощи, и потом ему было бы весьма неприятно чувствовать себя обязанным правительству… Одним словом, сын писал, что не знает, как быть.
И вот как раз в это время Сабуро случайно встретился с одним из своих старых знакомых, которого не видел около двадцати лет. Это был некий Хияма, в прошлом чиновник феодального правительства, а ныне – барон и важная персона. Объезжая провинции, Хияма услышал от губернатора о Сабуро и навестил его в одиноком жилище в деревне Фудзими. Гордость вообще часто бывает великодушна – разумеется, в том случае, если другой готов заискивать перед нею; преуспевающие нередко любезно кланяются – конечно, если голова неудачника клонится еще ниже. Сострадание в сущности довольно приятное чувство; впрочем, возможно, те, кого жалеют, держатся об этом другого мнения. Как бы то ни было, навестив Сабуро и увидев его, одинокого, старого, седого, Хияма почувствовал странную спазму в горле и при прощании объявил, что Хигаси напрасно похоронил себя в глуши и что ему обязательно следует приехать в Токио – он, Хияма, непременно окажет ему содействие.
Многие обещания неразрывно связаны с эпитетом «пустой», но Хияма, как видно, и впрямь говорил искренне – в начале марта от него пришло письмо в роскошном большом конверте. Хияма писал, что беседовал о Хигаси с графом Фудзисава; «…граф тоже о тебе слышал, больше того в свое время, когда тебя командировали в Хиого в связи с бомбардировкой пролива Симоносэки,[94] он встречался с тобой, и ты оказал ему какую-то услугу… Одним словом, граф говорит, что непременно хочет тебя повидать… Для людей, используемых на черновой, низовой работе, теперь требуется, конечно, осведомленность и новые знания в духе современной эпохи, но чтобы занять пост повыше, достаточно иметь почтенный возраст, имя и разум… Если тебе не по сердцу жизнь в столице, можно будет подобрать что-нибудь в провинции… А я, со своей стороны, тоже был бы искренне рад, если одним хорошим губернатором стало бы больше… Во всяком случае, собирайся и приезжай немедленно…»
Сабуро горько усмехнулся. Однако на сей раз он не разорвал письмо и не бросил его в огонь, как сделал это в свое время, когда брат Дзюро написал ему, что служит на официальной государственной службе. И без того молчаливый, он положил письмо на стол и застыл, скрестив руки на груди. Казалось, он ослеп и оглох, так долго длилось это молчание. Затем – удивительное дело! – позвал жену О-Канэ, с которой за два десятка лет совместной жизни ни разу ни о чем не советовался, и рассказал ей о том, что написал Хияма.
Немало изумленная, жена чуть не запрыгала от радости еще раньше, чем успела хорошенько уразуметь, что к чему. «Пойду быстренько соберу вас в дорогу!» – поспешно вскочила она, но ее остановил окрик: «Дура!» – «Так, значит, вы сегодня еще не едете?» – «Сегодня?! Да хоть бы сто лет прошло, незачем мне туда ездить!» – гневно закричал, он. И жена, вытаращив от изумления глаза, уставилась на мужа, точно сомневаясь, в здравом ли он уме?..
Но обстоятельства вели Хягаси навстречу желаниям жены. Левый глаз, уже давно беспокоивший его, в последние дни заметно помутнел, и врач из Кофу, к которому обратился больной, посоветовал обязательно показаться светилам науки в Токио. Болезнь очень мало напоминает катаракту, но ни о точном диагнозе, ни о лечении здесь, на месте, не может быть и речи. «Вот видите!» – суетилась жена. Она стряхивала пыль со старого кимоно с гербами, разглаживала складки хакама, волновалась – что послать родственникам в подарок? Сушеную хурму? Печенье «капли лунного света»… Хоть и не велика редкость, а все же лучше, чем приехать с пустыми руками… Не забыть бы гэта… А зонтик?!. А где же шляпа? А корзинка, где корзинка?! – одним словом, в доме поднялась суматоха, все пошло вверх дном. И Сабуро невольно поддался царившему в доме настроению и вот, спустя почти двадцать лет, отправился в тот самый Токио, которого, как он думал, не увидит больше никогда в жизни.
Впрочем, если бы даже и не было письма от Хияма, причин для поездки было более чем достаточно. Во-первых, он полечит глаза, во-вторых, добудет средства на учение Сусуму: нечего и говорить, что старик решил любой ценой дать Сусуму возможность закончить образование, хотя бы ради этого ему самому пришлось хлебать одну жидкую рисовую похлебку. «Если ничего не удастся придумать – продам все, что осталось… На год, на два мальчику хватит», – решил он и положил на дно корзинки облигации займа. В-третьих, впервые за много лет приведет в порядок могилы предков на кладбище в Янака, поставит чашку жертвенной воды на могилу братьев, убитых в годину реставрации… В-четвертых, навестит своего бывшего сюзерена и попросит прощения за то, что так долго не подавал о себе вестей (правда, он никогда не забывал посылать поздравления к Новому году, ко сам-то не являлся ни разу…). В-пятых, посмотрит, как живет его младший брат Дзюро… В-шестых, узнает, наконец, что же представляет собой бывший Эдо – нынешний Токио, видеть который ему было бы хоть и больно, как больно бывает при виде могилы любимого сына, но на который его все-таки тянуло взглянуть… В-седьмых, на месте присмотрится к современным правителям и к их политике, ко всему, о чем он читал в газетах, слышал от людей, немало размышлял и что в душе осуждал. Теперь он увидит все сам и вынесет, наконец, окончательное, правильное суждение…
Таковы были причины, заставившие старого Хигаси внезапно покинуть свою скромную хижину в Коею и первого апреля, как раз в ту пору, когда столица погребена под облаками цветущих вишен, приехать в дом брата на улицу Банте в Токио.
Глава III
1
Добрый вечер! – неожиданно раздался над самым ухом старика звучный мужской голос. Старый Хигаси, вздрогнув, приподнял голову.
– А, это ты? Я тоже только недавно вернулся…
– Вот как?.. – улыбаясь, проговорил человек лет сорока, полный, с цветущим лицом, усаживаясь напротив. Черные, блестящие глянцем волосы его были расчесаны на прямой пробор, усы закручены кверху а ля Наполеон III. Казалось, каждая пора его излучала здоровье и довольство. На черном атласном отвороте его фрака блестела золотая цепочка, на мизинце державшей сигару руки, белой и гладкой, красовалось кольцо с дорогим камнем. Это и был сам Кокусю Аояги.
Родные братья, как мало они походили друг на друга! Если старший, Сабуро, напоминал скелет, обтянутый кожей, то младшего, Кокусю, можно было без ошибки сравнить с комком жира и мяса. В отличие от брата, всегда непримиримого и упрямого, Аояги предпочитал плыть по течению; оптимизм сочетался в нем с умением преуспевать в жизни. С десятилетнего возраста он воспитывался в семье врача по фамилии Аояги в одном из кланов на острове Сикоку. Приемные родители не могли им нахвалиться; когда же, пойдя по стопам приемного отца, он сделался врачом, то, по общему признанию, затмил своим искусством всех предков в роду Аояги. После реставрации Мэйдзи он быстро понял, что дни китайской медицины сочтены, и начал в свободное время исподволь почитывать европейские научные книги, изучать западную медицину, посещать устроенные на новый лад больницы, мало-помалу успев нахвататься и новых знаний. При содействии знакомых он поселился неподалеку от императорской резиденции и, благополучно пережив многочисленные смены в правительственных сферах, занимал в настоящее время весьма прочное положение. «Этот Аояги – далеко не так прост, как кажется. Все с шуточками да с прибауточками, а гонорар никогда не прозевает… Себе на уме…» – говорили по его адресу. Во всяком случае, Аояги следовало отдать должное – он обладал одним чрезвычайно важным искусством – умением не наживать себе врагов ни при каких обстоятельствах. А главное – Кокусю Аояги принадлежал к числу людей, свято верящих в могущество женщин, и у него был прирожденный талант завоевывать симпатии прекрасного пола. Для врача владение этим искусством есть уже на три четверти гарантия успеха. Вот почему «доктор Аояги с улицы Банте» считался одним из наиболее состоятельных людей в медицинских кругах. Да оно и не могло быть иначе – основной оклад придворного врача, специальная лицензия на частную практику, покровительство людей пользующихся многочисленными благами дворцовой кухни, людей, на чьей обязанности лежит забота о драгоценном здоровье яшмового тела… Вполне понятно, что Аояги имел немало покровителей как среди аристократии, так и среди поставщиков-торговцев, наперебой спешащих выполнить придворные заказы.
Кокусю Аояги не был настолько дерзким, чтобы домогаться внимания тех, кто не приходил к нему по собственному почину, но в то же время он обладал достаточным благоразумием, чтобы не отталкивать тех, кто желал обратиться к нему за советом. Выкраивая время от службы, он принимал больных у себя – при доме имелась и небольшая аптека, – ездил к пациентам с визитами. Возможно, каждая кроха, которую он собирал, была сама по себе не так уж значительна, но общий доход получался, по слухам, весьма солидный. Само собой разумеется, он никогда не бывал за границей, не имел никаких университетских дипломов, назвать его великим практиком тоже, пожалуй, никто не решился бы, но одно упоминание о том, что он служит в министерстве двора, придавало кислому вину приятный вкус. Пусть объявление «имеет государственную лицензию» в сущности дешево стоит – публику оно привлекает. Да и может ли быть плох тот врач, которому доверено выслушивать пульс священной особы? Иероглифы «придворный врач» красовались на врачебном свидетельстве Аояги, и в настоящее время его частная практика так процветала, что даже оттеснила на второй план его главную службу.
Был, правда, в прошлом году случай, когда Аояги не сумел распознать дифтерит у единственного сына какого-то миллионера, уверив родителей, что для беспокойства нет никаких оснований. Под эти обнадеживающие уверения болезнь, увы, приняла безнадежный характер, и ребенок отправился к праотцам. Вдобавок вызванная к умирающему знаменитость обругала Аояги на чем свет стоит, уличив в полном незнании медицины. В результате Аояги Кокусю не только потерял богатого клиента, но лишился многих других пациентов из числа знакомых этого богача, так что на сей раз довелось и ему в замешательстве почесать затылок. Впрочем, мир велик, высшее же общество особенно склонно к консерватизму. Несмотря на какие-то неблагожелательные слухи, несмотря на дорогую плату – впрочем, наоборот, именно благодаря дорогой плате (недаром еще в Лунь-Юе[95] сказано, что ценность вещи определяется тем, дорого ли она стоит!) высший свет продолжал радостно приветствовать «этого умного, симпатичного и такого обходительного» Кокусю Аояги.
– А, это ты? Я тоже только недавно вернулся…
– Вот как?.. – улыбаясь, проговорил человек лет сорока, полный, с цветущим лицом, усаживаясь напротив. Черные, блестящие глянцем волосы его были расчесаны на прямой пробор, усы закручены кверху а ля Наполеон III. Казалось, каждая пора его излучала здоровье и довольство. На черном атласном отвороте его фрака блестела золотая цепочка, на мизинце державшей сигару руки, белой и гладкой, красовалось кольцо с дорогим камнем. Это и был сам Кокусю Аояги.
Родные братья, как мало они походили друг на друга! Если старший, Сабуро, напоминал скелет, обтянутый кожей, то младшего, Кокусю, можно было без ошибки сравнить с комком жира и мяса. В отличие от брата, всегда непримиримого и упрямого, Аояги предпочитал плыть по течению; оптимизм сочетался в нем с умением преуспевать в жизни. С десятилетнего возраста он воспитывался в семье врача по фамилии Аояги в одном из кланов на острове Сикоку. Приемные родители не могли им нахвалиться; когда же, пойдя по стопам приемного отца, он сделался врачом, то, по общему признанию, затмил своим искусством всех предков в роду Аояги. После реставрации Мэйдзи он быстро понял, что дни китайской медицины сочтены, и начал в свободное время исподволь почитывать европейские научные книги, изучать западную медицину, посещать устроенные на новый лад больницы, мало-помалу успев нахвататься и новых знаний. При содействии знакомых он поселился неподалеку от императорской резиденции и, благополучно пережив многочисленные смены в правительственных сферах, занимал в настоящее время весьма прочное положение. «Этот Аояги – далеко не так прост, как кажется. Все с шуточками да с прибауточками, а гонорар никогда не прозевает… Себе на уме…» – говорили по его адресу. Во всяком случае, Аояги следовало отдать должное – он обладал одним чрезвычайно важным искусством – умением не наживать себе врагов ни при каких обстоятельствах. А главное – Кокусю Аояги принадлежал к числу людей, свято верящих в могущество женщин, и у него был прирожденный талант завоевывать симпатии прекрасного пола. Для врача владение этим искусством есть уже на три четверти гарантия успеха. Вот почему «доктор Аояги с улицы Банте» считался одним из наиболее состоятельных людей в медицинских кругах. Да оно и не могло быть иначе – основной оклад придворного врача, специальная лицензия на частную практику, покровительство людей пользующихся многочисленными благами дворцовой кухни, людей, на чьей обязанности лежит забота о драгоценном здоровье яшмового тела… Вполне понятно, что Аояги имел немало покровителей как среди аристократии, так и среди поставщиков-торговцев, наперебой спешащих выполнить придворные заказы.
Кокусю Аояги не был настолько дерзким, чтобы домогаться внимания тех, кто не приходил к нему по собственному почину, но в то же время он обладал достаточным благоразумием, чтобы не отталкивать тех, кто желал обратиться к нему за советом. Выкраивая время от службы, он принимал больных у себя – при доме имелась и небольшая аптека, – ездил к пациентам с визитами. Возможно, каждая кроха, которую он собирал, была сама по себе не так уж значительна, но общий доход получался, по слухам, весьма солидный. Само собой разумеется, он никогда не бывал за границей, не имел никаких университетских дипломов, назвать его великим практиком тоже, пожалуй, никто не решился бы, но одно упоминание о том, что он служит в министерстве двора, придавало кислому вину приятный вкус. Пусть объявление «имеет государственную лицензию» в сущности дешево стоит – публику оно привлекает. Да и может ли быть плох тот врач, которому доверено выслушивать пульс священной особы? Иероглифы «придворный врач» красовались на врачебном свидетельстве Аояги, и в настоящее время его частная практика так процветала, что даже оттеснила на второй план его главную службу.
Был, правда, в прошлом году случай, когда Аояги не сумел распознать дифтерит у единственного сына какого-то миллионера, уверив родителей, что для беспокойства нет никаких оснований. Под эти обнадеживающие уверения болезнь, увы, приняла безнадежный характер, и ребенок отправился к праотцам. Вдобавок вызванная к умирающему знаменитость обругала Аояги на чем свет стоит, уличив в полном незнании медицины. В результате Аояги Кокусю не только потерял богатого клиента, но лишился многих других пациентов из числа знакомых этого богача, так что на сей раз довелось и ему в замешательстве почесать затылок. Впрочем, мир велик, высшее же общество особенно склонно к консерватизму. Несмотря на какие-то неблагожелательные слухи, несмотря на дорогую плату – впрочем, наоборот, именно благодаря дорогой плате (недаром еще в Лунь-Юе[95] сказано, что ценность вещи определяется тем, дорого ли она стоит!) высший свет продолжал радостно приветствовать «этого умного, симпатичного и такого обходительного» Кокусю Аояги.