Аннета больше не уходила в мечты и не мучила себя… Она не тревожилась даже о здоровье сына. Когда он заболевал, она делала все нужное, но не беспокоилась заранее и не вспоминала об этом потом. Она была ко всему готова, смела и верила в себя. И это оказалось лучшим средством от всех бед. За первые годы упорного труда она ни одного дня не болела. Да и мальчик не давал ей больше никогда повода к серьезному беспокойству.
   Ее умственная жизнь была теперь так же строго ограничена, как и жизнь сердца. Почти не оставалось времени для чтения. Казалось, это должно было бы ее огорчать… Нисколько! Ум ее заполнял пустоту из собственного запаса. У него хватало работы: надо было разобраться во всех сделанных открытиях. А за первые месяцы новой жизни Аннета сделала множество открытий. Можно сказать, все было для нее открытием. Однако что же, собственно, изменилось в ее жизни? Что было ново? Труд? Но она уже знала его и раньше (так ей казалось). И город и люди были сегодня те же, что и вчера…
   А между тем все в один день переменилось. С того часа, как Аннета начала погоню за куском хлеба, началось для нее и подлинное открытие мира.
   Любовь и даже материнские чувства не были открытием. Они были заложены в ней, а жизнь только выявила какую-то малую долю того и другого. Но едва Аннета перешла в лагерь бедняков, ей открылся мир.
   Мир представляется нам разным, в зависимости от того, откуда мы на него смотрим – сверху или снизу. Аннета как бы шла сейчас по улице, между длинными рядами домов: на улице видишь только асфальт, грязь, угрожающие твоей жизни автомобили, поток пешеходов. Видишь небо над головой (изредка ясное), если у тебя есть время поглядеть вверх. А все остальное исчезает из поля зрения: все содержание прежней жизни, общество, беседы, театры, книги, все, что тешило сердце и ум. Знаешь хорошо, что оно есть, и, быть может, еще любишь все это, но приходится думать о другом: смотреть под ноги и вперед, осторожно лавировать, шагать быстро. Как спешат все люди!.. Но, глядя сверху, видишь только ленивое колыхание этой реки; она кажется спокойной, потому что мы не замечаем ее быстрого течения.
   Погоня, погоня за хлебом!..
   Аннета и раньше тысячу раз думала о мире труда и нужды, о той жизни, какую теперь вела и она. Но ее тогдашние мысли не имели решительно ничего общего с тем, что она думала сейчас, когда стала частицей этого мира…
   Прежде она верила в демократическую истину о правах человека и считала несправедливым, что массы обманным образом лишены этих прав. Теперь ей казалось несправедливым (если еще можно было говорить о справедливости и несправедливости) то, что правами пользуются привилегированные. Не существует никаких прав человека! Человек ни на что не имеет права. Ничто ему не принадлежит. Приходится все решительно отвоевывать сызнова каждый день. Так заповедал господь: «В поте лица твоего будешь есть хлеб твой». А права – это хитрая выдумка изнемогшего борца, который хочет закрепить за собой трофеи былой победы. Права Человека – это накопленная сила вчерашнего дня. Но единственное реально существующее право – это право на труд. Завоевания каждого дня… Как неожиданно предстало пред Аннетой это зрелище – поле битвы за существование! Но оно ничуть не устрашило ее. Мужественная женщина принимала бой, как необходимость, находила это в порядке вещей. Она была к нему готова, она была молода и полна сил. Победит – тем лучше! Будет побеждена – тем хуже для нее! (Но такая не будет побеждена!..) Аннета не отвергала жалости, она отвергала лишь слабость. Первейший долг человека – не быть малодушным!
   Этот закон труда по-новому все объяснял. Аннета проверяла свои прежние верования, и на обломках старой морали воздвигалась новая мораль – искренности и силы, а не фарисейства и слабости… Рассматривая в свете этой новой морали мучившие ее сомнения, в особенности то, которое она таила на самом дне души: «Имела ли я право родить ребенка?» – Аннета отвечала себе:
   «Да, если я смогу его вырастить, если сумею сделать из него человека. Сумею – значит, я хорошо поступила. А не сумею – значит, плохо. Вот единственная мораль, остальное все-лицемерие…»
   Этот окончательный приговор удваивал ее силы и радость борьбы…
   Вот о чем размышляла Аннета, шагая по улицам Парижа, спеша с одной работы на другую. Ходьба как-то подстегивала мысли. Сейчас, когда ее день был строго распределен, мечты опять предъявили свои права. Но теперь это были мечты бодрые, светлые, четкие, без всякого тумана. Чем меньше времени она им уделяла, тем настойчивее они заполняли каждую свободную минутку, подобно плющу, который, разрастаясь, покрывает стены. Свои новые, более широкие понятия об истинной человеческой морали Аннета проверяла опытом каждого дня. Труд и бедность открыли ей глаза. По-новому обнажалась перед ней ложь современной жизни, которой она не замечала, пока сама была ею опутана, чудовищная бесполезность этой жизни – девяти десятых этой жизни, в особенности женской… Есть, спать, рожать… Впрочем, последнее – как раз та десятая часть, которая полезна. А все остальное?
   Так называемая цивилизация? То, что именуют умственной деятельностью?..
   Да создан ли действительно человек, vulgus umbrarum,[42] для того, чтобы мыслить? Он хочет себя в этом убедить, он внушил себе эту идею и держится за нее, как за все, освященное традицией. На самом же деле он никогда не мыслит. Не мыслит, читая газету, сидя за письменным столом, вертясь в колесе повседневной работы. Колесо вертится вместе с ним – и все впустую. Мыслят ли девушки, которых она, Аннета, обучает? Что они понимают в тех словах, которые слышат, читают, говорят? К чему сводится их существование? Кое-какие сильные и мрачные инстинкты тлеют под ворохом мишуры. Желать и наслаждаться… Мысль – тоже мишура, которой они украшают себя. Кого люди обманывают? Самих себя… Что кроется под оболочкой современной цивилизации с ее роскошью, ее искусством, суетой и шумихой? Ах эта шумиха! Она – одна из масок цивилизации, надеваемых для того, чтобы думали, будто она стремится к какой-то цели! Какой цели? Она летит вперед только для того, чтобы забыться… Под ее оболочкой – пустота. А люди кичатся ею. Они кичатся этой мишурой, пустыми словами, побрякушками. Как редки люди, жизнь которых – осуществление закона необходимости! Тысячелетний зверь ничего не понимает и не внемлет голосу своих богов и мудрецов: для него они только еще одна побрякушка. Он не выходит из замкнутого круга желаний и скуки… До чего непрочно здание человеческого общества! Оно держится лишь силой привычки. Оно рухнет сразу…
   Трагические мысли. Но они не омрачали горячей души Аннеты. Ведь радость и горе рождаются в человеке не под влиянием отвлеченных идей, а по каким-то глубоким внутренним причинам. Душа немощная может зачахнуть от тоски и под безоблачным небом, а душа здоровая и сильная бодро выдерживает шквалы, укрываясь за тучами, как солнце, и твердо веря, что буря минет. Иногда Аннета приходила домой разбитая, и будущее казалось ей беспросветным. Она ложилась в постель, засыпала – а проснувшись среди ночи, способна была беспечно смеяться, вспоминая забавный сон. Или иной раз сидит она вечером, согнувшись над работой, и, пока пальцы делают свое дело, мозг делает свое. Вдруг ей придет в голову какая-нибудь смешная мысль – и вот уже ей весело! Она старается сдержать смех, чтобы не разбудить Марка. Она твердит себе: «Какая я глупая!» – и утирает глаза.
   А на душе уже легче. Эти ребяческие внезапные переходы от печали к веселью были спасительным наследием предков. Когда сердце заволакивали тучи, вдруг налетал ветер радости и разгонял их.
   Нет, Аннете не нужны были ни развлечения, ни книги! У нее было что читать в собственной душе. А самой увлекательной книгой был ее сын.
   Ему скоро должно было исполниться семь лет. Перемену обстановки он перенес гораздо легче, чем можно было ожидать: ведь каждая перемена, к лучшему она или к худшему, все-таки перемена. Малыш и сам при этом менял кожу, подобно змейке… Как дети неблагодарны! Марк теперь отлично обходился без ласк и баловства Сильвии (а она-то была так уверена в своей власти над ним!). Дня через два он перестал и вспоминать тетку.
   Взрослые неверно себе представляют, что нравится и что не нравится детям. Из того нового, что появилось в его жизни. Марка больше всего радовал лицей, куда мать посылала его скрепя сердце, да еще те часы, когда он оставался в квартире один и когда некому было им заниматься.
   Аннета поселилась на густо населенной улице Монж.
   Крутая лестница, тесная квартирка на шестом этаже, шум города. Зато из окон открывался широкий вид, простор над крышами, и Аннете больше ничего не нужно было. Шум ей не мешал: как истая парижанка, она привыкла к шуму и движению, она в них почти нуждалась. Ей даже как-то лучше мечталось среди этой сутолоки. Да и характер ее, может быть, изменился с наступлением зрелости. Полнота физической жизни и регулярный труд придали ей уверенности в себе; она обрела то душевное равновесие, которое раньше посещало ее не всегда, а если посещало, то ненадолго.
   Часть квартиры – окнами на улицу – состояла из комнаты Аннеты, служившей одновременно и гостиной (вместо кровати здесь стоял диван), комнатушки Марка и фонаря, выходившего на угол двух улиц. По другую сторону коридора, в котором было темно даже среди бела дня, находились столовая окнами во двор и кухня, где почти все пространство было занято плитой и раковиной.
   Дверь из комнаты матери в комнату сына всегда оставалась открытой, и Марк был еще слишком мал, чтобы протестовать. Он был в переходном возрасте между бесполым детством и первым неясным пробуждением в мальчике мужчины: он вышел из детства и еще не достиг зрелости. Марк иногда воскресным утром по-прежнему забирался в постель к матери и в торжественные дни позволял ей одевать себя. Правда, в другое время у него бывали приступы даже чрезмерной стыдливости, всякие причуды и в особенности периоды скрытности, когда он не терпел вмешательства в свои дела. Он потихоньку закрывал дверь в свою комнату. Аннета ее опять открывала. Он не мог сделать ни одного движения, чтобы она не услышала. Это было невыносимо. Оставалось только не шевелиться – тогда она о нем забывала, но ненадолго, ненадолго!..
   К его удовольствию, Аннета мало сидела дома: ей нужно было выходить.
   Лицей, в котором учился Марк, находился поблизости. Аннета отводила туда сына по утрам, а когда бывала свободна (что случалось редко), то и днем.
   Но приходить за ним в лицей она не могла – в эти часы она давала уроки.
   Марк возвращался домой один, и мать это беспокоило. Попробовала она уговориться с соседями, чтобы служанка, которую они посылали в лицей за своим мальчиком, приводила домой и Марка. Но Марку это не нравилось, и он постоянно удирал, не дождавшись служанки. Гордый собой, но немного труся в душе, он шел домой один и запирался в пустой квартире. Пока не вернулась мать, бывало так хорошо! Аннета бранила его за своеволие и независимость. Но, не признаваясь себе в этом дурном чувстве, она была довольна, что у него нет товарищей. Она не доверяла товарищам, боялась, как бы ей не испортили сына… Ее сына! Значит, она была твердо уверена, что он принадлежит ей? Конечно, она старалась умерить эгоизм своей любви. Когда Марк был еще совсем мал, она испытывала слепую и жадную потребность как бы поглотить, растворить в себе это крохотное существо.
   Сейчас было уже не так – сейчас она признавала в нем личность. Но она убедила себя, что у нее есть ключ к душе мальчика, Что она лучше его самого знает, в чем его счастье и чего он хочет. Она стремилась лепить эту душу по образу и подобию того бога, которому тайно поклонялась. Как большинство матерей, считая себя неспособной создать в жизни то, чего хочет, она мечтала, что это будет создано тем, в ком течет ее кровь.
   (Вечная мечта Вотана, которая вечно остается неосуществимой!).
   Однако, чтобы формировать душу сына, нужно было крепко держать ее в руках. Не дать ему вырваться!.. И Аннета делала для этого, что могла, делала больше, чем следовало! А Марк с каждым днем все дальше отходил от нее. Она в унынии замечала, что все меньше и меньше понимает его. Хорошо знала она только одно: его тело, состояние его здоровья, его болезни, все малейшие их симптомы – тут чутье никогда ее не обманывало. Это дорогое, хрупкое тельце было у нее на глазах, она его касалась, мыла, ухаживала за ним… Казалось, его можно видеть насквозь… Но что кроется в его душе? Она пожирала глазами мальчика, обнимала ненасытными руками, он весь принадлежал ей…
   – Боже! Как я тебя люблю, звереныш! А ты любишь меня?
   Марк вежливо отвечал:
   – Люблю, мама.
   Но что было у него на уме?
   В семь лет Марк не обнаруживал ни единой фамильной черты. Напрасно изучала его Аннета, ища хоть какого-нибудь сходства, стараясь убедить себя, что оно есть… Нет, он не походил на нее: не тот лоб, не тот разрез глаз. Он не унаследовал от Ривьеров и характеры ной формы рта, особенно заметной у Аннеты: губы у них были несколько выпячены, – казалось, напор внутренней силы, напряжение воли приподнимает их, как дрожжи поднимают тесто. Единственное, что Марк взял от матери, – цвет глаз, – терялось среди всего чужого. Но откуда же это чужое? От отца? От семьи Бриссо? Тоже нет! Во всяком случае, пока это было незаметно, и Аннета ревниво твердила про себя:
   «Никогда!»
   Но разве ей так уж неприятно было бы увидеть в лице сына какую-нибудь черту Рожэ? Разве это не доставило бы ей тайной радости? Вспоминая человека, которому она когда-то отдалась, Аннета, не сознаваясь себе в этом, испытывала не только горечь, но и тоску. Тосковала она, впрочем, не столько по настоящему Рожэ, сколько по тому, которого она себе выдумала, и в сущности этому-то, созданному ее мечтой, Рожэ она и отдалась когда-то. Если бы она увидела его вновь в сыне, она испытала бы чувство своеобразной гордости, как будто, взяв от Рожэ ту форму, которую любила, и вселив в нее свою душу, она одержала над ним победу. Да, она хотела бы, чтобы Марк наружностью походил на Рожэ, а душой – на нее.
   Однако Марк был не похож ни на отца, ни на мать. Лицу Рожэ недоставало своеобразия и выразительности, свойственных Ривьерам, но оно отличалось красотой простых и правильных черт; это была книга, в которой легко было читать. А выражение детского лица Марка было неуловимо. Как его разгадать?
   Красивые и тонкие, но не правильные черты, узкий лоб, женственный подбородок, немного прищуренные глаза, нос… Откуда у него такой нос, длинный и острый, с тонкими ноздрями? А большой, немного кривой рот с узкими и бледными губами? Все в этом лице было неопределенно, изменчиво: оно напоминало неподвижную на вид, но зыбкую почву… Конечно, характер мальчика еще не сформировался, в нем ничего еще не определилось. Но в каком направлении пойдет это формирование? Или так все и останется неопределенным?
   Со времени перенесенной им тяжелой болезни этот ребенок на первый взгляд казался (а может быть, и был?) нервным и впечатлительным. Но при более внимательном наблюдении он поражал спокойной сдержанностью, равнодушным и замкнутым выражением лица. Никакой строптивости, угрюмости; никогда от него не услышишь «нет!».
   – Хорошо, мама…
   Но затем оказывалось, что он совершенно не принял во внимание того, что ему говорили: он просто не слушал… В самом деле не слушал? Трудно сказать! Он смотрел на Аннету, ожидая, что будет дальше. А она смотрела на него и думала: «Маленький сфинкс!» Он был сфинксом для всех, тем более, что сам себя не знал. Он и для себя был такой же загадкой, как для матери. Невелика забота! В семь лет мы уже не стремимся и еще не пытаемся познать себя. Зато Марк стремился узнать ее, свою госпожу и рабу. И времени для этого у него было достаточно, потому что Аннета целыми днями держала его при себе. Мать и сын наблюдали друг друга. Но ей это наблюдение ничего не давало.
   Аннета ошибалась, думая, что мальчик не похож ни на кого из ее близких. Свойствами своего ума он удивительно напоминал деда, Рауля Ривьера.
   Но Аннета очень мало знала отца, хотя и была уверена, что знает его хорошо. Она была слишком очарована им и поэтому за всю жизнь так и не разглядела настоящего Рауля. Иногда у нее мелькали кое-какие догадки, в особенности после того, как она прочла его знаменитую переписку. Но она не позволяла себе думать об этом. Ей хотелось сохранить об отце нежные и благоговейные воспоминания, пусть омраченные на мгновение и приукрашенные. К тому же она знала Рауля только таким, каким он был в последние годы жизни. Но если бы старик Ривьер мог вернуться с того света и со свойственной ему зоркостью рассмотреть своего незаконнорожденного внука, он сказал бы:
   «Я начинаю жить снова».
   Это было не совсем так. Ничто никогда не повторяется. В Марке ожили только некоторые черты деда.
   Коварная игра природы! Через голову Аннеты эти два сообщника протягивали друг другу руки. И поразительнее всего было то, что прямодушная Аннета среди других черт передала внуку от деда замечательное умение притворяться. Делалось это не из необходимости лгать людям. Рауль Ривьер чувствовал себя достаточно сильным, у него было достаточно снисходительного презрения к своим современникам, и он ничуть не побоялся бы показаться им во всей своей наготе. Такое желание бывало у него часто, и все потом повторяли его жестокие и насмешливые словечки… Нет, то была не лживость, а потребность развлекаться, безнаказанно паясничать.
   Чувство юмора, озорное желание играть роль, гримировать свои чувства, мистифицировать людей. У малыша такая наследственная черта проявлялась, конечно, в невинной форме. Это неустойчивая и очень сложная душа, в сущности совсем не проказливая и не легкомысленная, попала при рождении в оболочку с определенными наследственными чертами и пользовалась тем оружием, которым снабдила ее природа. Точно так же, если бы она попала в тело животного, покрытого шерстью или перьями, она пустила бы в ход свой клюв, когти, крылья. Но ее облекли в ветхие обноски старика Ривьера, и она инстинктивно переняла лукавство и хитрость деда.
   В обществе взрослых Марк был всегда начеку и умел подмечать в них все, что его касалось: на это была направлена вся его природная наблюдательность. И если он угадывал, каким его считают взрослые, он инстинктивно входил в эту роль, если только у него не являлось желания противоречить. А такое желание появлялось, когда его раздражали или когда ему хотелось позабавиться.
   Одним из его любимых занятий было мысленно разбирать на части эти живые игрушки, отыскивать в них скрытые пружины, слабые места, испытывать их, играть ими, пускать их в ход. Это было не так уже трудно: взрослые были довольно примитивны и притом доверчивы, в особенности его мать.
   Она возбуждала в нем любопытство. У нее была какая-то тайна. Намеки на эту тайну Марк слышал в мастерской Сильвии, когда сиживал у ног мастериц, не обращавших на него внимания. Он не очень-то много понимал, но тем интереснее и таинственнее казались ему их слова, и он пытался истолковать их. Гадал, фантазировал… У этого насторожившегося зверька с блестящими глазами голова постоянно работала.
   Теперь, когда он часто сидел дома вдвоем с матерью (иногда по несколько дней, потому что у него было слабое здоровье, он легко простуживался зимою, и мать постоянно дрожала над ним), Аннета была главным предметом его наблюдений: распевал ли он, играл или мастерил что-нибудь – он в то же время с любопытством следил за матерью. У ребенка ум такой же быстрый и неугомонный, как его резвые ножки. Хотя бы он стоял к вам спиной, он все равно вас видит, словно у него на затылке глаза, и его кошачьи ушки, как флюгер, повертываются на звук голоса во все стороны. И пусть его внимание подобно вращающемуся маяку, пусть он и гонится сразу за несколькими зайцами, он никогда не теряет следа и не унывает, зная, что завтра начнет снова… Заяц, за которым охотился Марк, легко попадался. Увлекающаяся, любвеобильная, общительная Аннета не скряжничала: она расточала себя без оглядки.
   Она то обращалась с Марком, как с маленьким, – и тогда он обижался и находил ее смешной; то разговаривала с ним, как с взрослым товарищем, равным ей по уму, – и мальчику становилось скучно, он про себя называл ее «надоедой». Иногда она при нем начинала думать вслух, произносить целые монологи, как будто он способен был что-нибудь понять! Тогда Марк решал, что она чудачка, и наблюдал за ней сердито и насмешливо. Он не понимал ее, но это ведь никому не мешает судить другого человека.
   Марк придумал себе очень удобную манеру, которая годилась для всех случаев: наглую и рассеянную вежливость благовоспитанного мальчика, который делает вид, будто слушает то, что он обязан слушать, но ничуть этим не интересуется (у него свои дела) и только ждет, чтобы взрослые поскорей замолчали. Иногда он в угоду матери разыгрывал ласкового и нежного сына. Он знал, что мать сейчас же так и загорится радостью. Аннета всем сердцем откликалась на его ласку, а он испытывал к ней снисходительное презрение за то, что она так легко попадается на эту удочку.
   Когда же она вела себя не так, как он ожидал, он злился, но уважал ее больше.
   Марк был не способен долго выдерживать роль.
   Дети для этого слишком гибки и неустойчивы. Он изображал любящего сына и умилял Аннету нежностями, а через минуту бесстыдно показывал свое равнодушие к ней, и Аннета терялась, не знала, что думать.
   Случалось, что, не стерпев разочарования и досады (особенно в те редкие минуты, когда у нее являлось смутное подозрение, что Марк упорно разыгрывает какую-то роль), Аннета со свойственной ей вспыльчивостью (да простят ее современные педагоги!) в раздражении шлепала его… Конечно, это было против всех правил и оскорбляло ребенка. В глазах англосаксонки Аннета, разумеется, навеки себя этим позорила. Но нам, старым французам, такие вещи не в диковинку… «Qui bene amat…».[43] Поговорку эту можно всегда услышать в буржуазных семьях, где еще не совсем забыли латынь.
   Всем нам в детстве взрослые таким способом доказывали свою любовь. И мы, как и сын Аннеты, в глубине души считали, что в трех случаях из четырех шлепки получены за дело. Но если мы, как Марк, и не переставали любить ту, которая нас ими награждала, то, по правде говоря, после этих шлепков она несколько теряла свой авторитет в наших глазах. Быть может, именно поэтому мы, как и Марк, чаще давали ей повод шлепать нас.
   Отшлепанному представлялся удобный случай изображать из себя несчастную жертву. И Аннета, раскаиваясь в том, что злоупотребила своей силой, чувствовала себя виноватой. Приходилось умилостивлять Марка. А он только и ждал, чтобы она первая подошла.
   Торжество слабости! Этим оружием особенно умеют пользоваться женщины.
   Но здесь в роли женщины оказывался ребенок. Это дитя, у которого еще не обсохло на губах материнское молоко, было более чем наполовину женственно, обладало хитростью и уловками девочек. Аннета была безоружна перед маленьким плутом. В столкновениях с ним она представляла сильный пол, этот глупый сильный пол, который стыдится своей силы и готов, кажется, просить за нее прощения. Борьба была неравная. Малыш издевался над нею.
   Не надо думать, что Марк был просто хитрый комедиант, потешавшийся над людьми. В нем, так же как в его деде, уживались противоположные черты. Очень немногие способны были увидеть то, что скрывалось за шутовской маской старого Ривьера, ту драму, которую таят иногда под веселым цинизмом и жаждой наслаждений некоторые «завоеватели». В душе Рауля были темные провалы, куда никому не разрешалось заглянуть. Такие тайны скрываются за галльским смехом гораздо чаще, чем мы думаем, но люди хранят их про себя. У Аннеты они тоже были, и никогда она не посвящала в них отца.
   Однако и его тайн она не знала точно так же, как теперь не знала души сына. Каждый из них оставался всегда замкнутым в себе. Странная стыдливость! Люди меньше стыдятся выставлять напоказ свои пороки и низменные аппетиты (а Рауль даже щеголял ими!), чем обнаруживать свою душевную трагедию.
   У Марка была своя трагедия. У ребенка, который растет один, без братьев и товарищей, достаточно досуга, чтобы блуждать в погребах жизни.
   А погреба Ривьеров были глубоки и обширны. Мать и сын могли бы там встретиться, но они не видели друг друга. Нередко, думая, что они очень далеко друг от друга, они шли рядом, минуя один другого, потому что оба брели в потемках, с завязанными глазами: Аннете мешал видеть демон страсти, все еще владевший ею, мальчику – эгоизм, естественный в его возрасте. Но Марк был еще только у входа в пещеру и не искал выхода, как искала его Аннета, натыкаясь на стены. Он притаился на одной из первых ступенек и грезил о будущем. Еще неспособный понять жизнь, он уже творил ее в мечтах.
   Ему не пришлось далеко идти, он скоро наткнулся на страшную стену, перед которой душа человеческая встает на дыбы, объятая ужасом: он увидел близко смерть. Стена эта росла, а болезнь ее опоясывала. Тщетно было искать выхода. Стена была сплошная – ни единого просвета. Не было надобности говорить Марку, что тут стена: он тотчас почуял ее в темноте и зафыркал, как лошадь, весь ощетинившись. Он ни с кем не говорил о смерти, и никто не говорил ему о ней. Все как будто условились молчать об этом.
   Аннета, как все нынешние молодые женщины, была плохим педагогом. Когда она еще была молоденькой девушкой, она слышала вокруг много разговоров о педагогике и сама охотно с усиленной серьезностью рассуждала о ней, придавая методам воспитания гораздо больше значения, чем матери прежних времен, растившие детей вслепую. Но когда у нее родился ребенок, она оказалась безоружной против тысячи и одной неожиданностей, преподнесенных ей жизнью, и во многих случаях не знала, на что решиться. Она строила теории, но не применяла их или отвергала после первых же опытов, и в конце концов, положившись на инстинкт, предоставила всему идти своим чередом.