Страница:
Влечение, смешанное с отвращением… Какому мужчине оно не знакомо? В эту пору жизни в Марке сильнее говорило отвращение. Но даже отвращение имело острый привкус, по сравнению с которым все другие переживания его сверстников казались пресными. Одетту он презирал и считал, что дружба с такой маленькой девочкой унижает его достоинство.
Да, Одетта была маленькая девочка, но, как ни странно, в маленькой девочке уже проявлялась женщина. Вопреки теориям известных педагогов, которые делят детство на резко разграниченные периоды, приписывая каждому периоду какую-нибудь характерную черту, уже в детстве, уже в раннем детстве проявляются все задатки человека, становится ясен его двойной облик – настоящий и будущий (не говоря уже о Прошлом, огромном и непроглядном, определяющем собой тот и другой). Но, чтобы различить этот облик, надо быть очень внимательным: в предутреннем сумраке детства он возникает только проблесками.
Эти проблески у Одетты бывали заметны чаще, чем у большинства детей.
Она была скороспелка. Очень здоровая физически девочка таила в себе чувственные инстинкты, не соответствовавшие ее возрасту. От кого она унаследовала их? От Аннеты или от Сильвии? Аннете казалось, что она узнавала в этой девочке себя, какой она была в ее годы. Но она ошибалась: она была далеко не такой скороспелкой. Наблюдая Одетту, она вспоминала свое детство и в простоте души приписывала этому возрасту страсти, пережитые ею в четырнадцать-пятнадцать лет.
Душа Одетты походила на птичник, полный шума трепещущих крыльев.
Здесь птицами проносились первые неуловимые вспышки любви, рождая свет и тени. Минуты безмятежного довольства сменялись нервной взвинченностью; девочке иногда без причины хотелось плакать, а иногда громко смеяться.
На смену приходили усталость, вялое безразличие ко всему. А там, смотришь, неизвестно почему, чье-нибудь слово или жест, истолкованные ею по-своему, снова развеселят ее, и она счастлива!.. Изнемогая от счастья, опьяненная им, как дрозд, наглотавшийся винограду, она болтала, болтала… И вдруг – бац!.. Одетта исчезла, никто не знал, куда она девалась, а потом ее находили спрятавшейся в углу чулана, где она упивалась своей, неведомо откуда налетевшей, радостью, которую ей самой трудно было понять. Словно стая птиц прилетали и улетали в ее душе, быстрее молнии сменяя одна другую…
Неизвестно, до какого момента дети вполне искренни в своих чувствах: эти чувства, существовавшие задолго до них, приходят к ним из неведомой дали прошлого, дети первые им удивляются и, словно стремясь проверить их, превращаются в актеров, изображающих эти переживания. Такая способность бессознательно раздваиваться – инстинктивное средство самозащиты, ибо она помогает им нести бремя, непосильное для их хрупких плеч.
На Одетту находили порывы влюбленности то в одного, то в другого, а иногда и вовсе ни в кого, и влюбленность эту она невольно выражала с некоторой театральностью, не всегда громогласно, иногда тихонько, в монологах, которые она произносила наедине, только для того, чтобы излить душу. Выражая свои чувства в словах и жестах, она как бы ослабляла их напор. Такие приливы нежности чаще всего бывали у нее к Аннете, или к Марку, или к обоим вместе, и часто, думая о Марке, она объяснялась в любви не ему, а Аннете, потому что Марк насмехался над ней. Марк ее презирал, и она его за это ненавидела. Она страдала от унижения и ревности и жаждала ему отомстить… Но как? Как сделать ему больно? Очень-очень больно? Чем его уязвить? Увы, коготки у нее были еще детские! Какая досада!.. Понимая, что она ничего не может ему сделать (пока!), Одетта притворялась равнодушной… Но очень обидно сознавать свое бессилие и трудно притворяться равнодушной, когда постоянно хочется то смеяться, то плакать! Такое самообуздание было не в характере Одетты, оно ее угнетало. Она впадала в апатию, пока властная детская резвость, потребность в веселье и движении не заставляли ее снова приниматься за игры.
Аннета наблюдала, угадывала (иногда дополняя воображением) эти приступы детского отчаяния и, вспоминая свои, жалела Одетту. Сколько она сама растратила сердечного жара, любя, желая, терзаясь, – и для кого, для чего? Зачем это было нужно? Какое несоответствие с той ограниченной целью, которую нам ставит природа! Как она расточительна, эта природа, и как наобум распределяет она способность любить! Одним дает слишком много, другим – слишком мало. Себя и Одетту Аннета причисляла к тем, кому дано слишком много, а сына своего – к обделенным. Тем лучше для него!
Бедный мальчик!..
Но мальчик был вовсе не такой уж бедный! Его духовная жизнь была не менее богата, чем у Одетты, в голове мысли бурлили так же неистово (только он их не высказывал), а чувства были не менее сильны, но сосредоточены на другом. Да, к тому, что занимало «этих женщин», он был глубоко равнодушен. Его волновали иные страсти. Более развитой умственно, чем Одетта, и гораздо меньше поглощенный жизнью чувств, просыпавшихся у него медленнее, чем у нее, этот мальчик, уже познавший прилив темных желаний, стремился, как настоящий мужчина, действовать и властвовать. Он мечтал о таких победах, по сравнению с которыми победа над женским сердцем (если бы в эту пору детства он мог думать о ней!) показалась бы ему жалкой. Мальчиков прошлых поколений увлекали солдаты, дикари, пираты, Наполеон, морские приключения. А Марк бредил автомобилями, аэропланами, радио. Идеи, занимавшие тогда мир, плясали вокруг него в головокружительном хороводе. Планету нашу сотрясала лихорадка движения; все мчалось, летело, рассекая воздух и воды, вертелось, кружилось. Чудеса неистового изобретательства преображали стихии. Не было больше границ человеческой мощи, а значит, не было преград и воле человека! Пространства и времени не существовало, они исчезли, вытесненные скоростью. Они, как и люди, больше не принимались в расчет. Одно имело значение: Воля, неограниченная Воля!
Марк имел очень слабое представление о зачатках современной науки. Он читал, ничего не понимая, научный журнал, который выписывала мать. Но он уже с рождения жил в атмосфере чудес науки. Аннета атмосферы этой не замечала, потому что она постигала науку путем схоластическим, она не вдыхала ее вместе с воздухом. Написанные мелом на доске цифры, геометрические фигуры, выводы – вот что была для нее наука. А Марку она представлялась сказочной силой. Именно потому, что разум его еще молчал и не связывал его, он отдавался восторгу воображения, такому же туманному и пламенному, как тот, что надувал паруса аргонавтов. Он мечтал о самых необычайных подвигах: прорыть туннель сквозь весь земной шар, подняться в воздух без аэроплана, соединить Марс с Землей, одним нажатием кнопки взорвать Германию или какоенибудь другое государство (ему было все равно какое). За таинственными словами «вольты», «амперы», «радий», «карбюратор», которые он употреблял с апломбом, но наобум, ему чудились сказки тысячи и одной ночи. Неужели же он с таких высот спустился бы на землю и унизился бы до мыслей о глупой девчонке?
Однако, хотя тело и мысль – близнецы, они никогда не шагают в ногу.
Всегда кто-нибудь из двух (не всегда один и тот же) отстает в росте, а другой спешит его опередить. Физически Марк был еще ребенком, и в то время, как ум его витал в облаках, какая-то ниточка держала его на привязи, тянула вниз, где так весело играть! И порой он, за неимением лучшего, снисходил до детских забав, а то и без всякого высокомерия всей душой отдавался играм с «глупой девчонкой».
Это были приятные передышки. Однако они никогда не длились долго.
Одетта и Марк были слишком разные дети, и разница между ними была не только в возрасте и в том, что Одетта была девочка, – нет, все дело было в разнице темпераментов. Одетта, некрасивая, походившая больше на отца (только глаза у нее были, как у Аннеты), круглолицая, толстощекая и курносенькая, росла крепким, здоровым ребенком, и пылкость ее характера ничуть не нарушала равновесия, – наоборот, как бы давала естественный выход избытку жизненных сил. Одетта не болела ни одной из легких болезней детского возраста. В организме Марка, напротив, тяжелая болезнь, перенесенная им на первом году жизни, оставила заметный след. Правда, позднее врожденное здоровье взяло верх, но часть детства была испорчена постоянной борьбой организма с болезнями, в которой он нередко оказывался побежденным. Марк очень часто простужался, и малейшая простуда вызывала бронхит и жар. Самолюбие мальчика страдало от этого, так как он инстинктивно уважал только гордых и сильных людей.
В конце 1911 года, то есть через год после примирения сестер, Марк, как это часто с ним бывало зимой, схватил простуду, осложнившуюся инфлюэнцей и потому встревожившую родных. Одетта пришла к нему. Ей это запрещали, боясь, как бы она не заразилась, но она ухитрилась пробраться к нему вечером, когда обе матери были чем-то заняты в соседней комнате.
Она очень жалела Марка, и Марку на этот раз изменила его обычная сдержанность. Он был в сильной тревоге.
– Одетта, что они говорят?
(Он думал, что болезнь его опасна и от него это скрывают.).
– Не знаю. Ничего не говорят.
– А доктор?
– Доктор сказал, что это пустяки.
У Марка немного отлегло от сердца, но он все еще не верил.
– А ты правду говоришь? Нет, не верю! От меня скрывают… Я очень хорошо знаю, что у меня…
– Что? Марк молчал.
– Марк, что у тебя?
Но он замкнулся в гордом и враждебном молчании. Одетта всполошилась.
Она сразу поверила, что он тяжело болен, и ее беспокойство передалось Марку. Со свойственной ей склонностью к преувеличениям и мелодраматизму Одетта всплеснула руками:
– Ах, Марк, пожалуйста, не будь так болен! Я не хочу, чтобы ты умер!
Марк не имел ни малейшего желания умирать. Он любил, чтобы его жалели, но так много жалости он не требовал. Услышав от Одетты то, чего он сам боялся, он оцепенел от страха. Он не хотел это показывать, но не выдержал:
– Ага, значит, ты от меня скрывала! Ты знаешь, что я очень болен?..
– Нет, нет, я ничего не знаю, я не хочу, я не хочу, чтобы ты был так болен!.. Ох, Марк, не умирай! Если ты умрешь, я умру вместе с тобой!
Она с плачем бросилась к нему на шею. Марк был сильно взволнован и тоже заплакал, сам не зная, кого он жалеет, себя или Одетту. На шум прибежали обе мамаши, разбранили их и увели Одетту. Но эта минута очень сблизила детей.
Впрочем, утром настроение у Марка уже изменилось. Тревога прошла, и он даже был зол на себя за то, что накануне оказался трусишкой (старшие, чтобы рассеять его страхи, посмеялись над ним). Он злился и на Одетту, которая своим дурацким волнением довела его до такого малодушия. И кроме того… он слышал ее смех, видел ее издали, пышущую здоровьем, и сердился на нее за это. Марк завидовал этому избытку здоровья и чувствовал себя униженным.
Долгое время после выздоровления его мучило то, что он выдал себя, осрамился перед двоюродной сестренкой. Еще неприятнее было сознание, что он и в самом деле тогда перепугался и Одетта это видела. А Одетта, успокоившись, все-таки коварно запомнила ту минуту. Она увидела тогда Марка без ходуль – просто трусливого маленького мальчика. Таким она его еще больше любила. Но он никак не мог ей это простить.
Марк поправился. Одетта расцвела. Прошлым летом она в первый раз пошла к причастию и очень этим гордилась. (В то время церковь, подобно Джоконде, искала невинные души и, почуяв своим длинным подозрительным носом дух времени, решила, что чистота и невинность сохраняются лишь до семилетнего возраста.) Отныне Одетта считала себя уже взрослой женщиной и, стараясь всем это доказать, сдерживала свою резвость, напоминая козленка на привязи. Но этот козленок каждую минуту мог одним прыжком вырваться у вас из рук… Дела Сильвии шли хорошо, она чувствовала себя счастливой.
Да и Аннета в семье сестры удовлетворяла свою потребность любви, уже не такую острую, как когда-то, умеренную испытаниями и годами.
Для нее, казалось, наступила безбурная полоса жизни.
Все говорило о прочном благополучии.
Стоял конец октября. В один из тех жарких и ослепительных дней, когда не затененный ни единым облачком солнечный свет кажется обнаженным, как и деревья, с которых облетела листва: в четвертом часу Аннета сидела у Сильвии. Окна, выходившие во двор, были открыты, чтобы дать доступ в комнату лучам осеннего солнца, золотым и сладким, как мед. Обе женщины внимательно рассматривали и щупали образцы новых материй и, всецело погруженные в свое занятие, вели оживленный разговор. Одетта – ей уже исполнилось восемь лет, накануне праздновался день ее рождения – была в одной из дальних комнат по другую сторону коридора, которые выходили окнами на улицу. Она только что просунула в полуоткрытую дверь свой любопытный носик, желая узнать, что делают мать и тетка. Ее прогнали, строго приказав до обеда кончить уроки. Марк был в лицее и должен был прийти через полчаса.
Время текло неторопливо и ровно, без единой заминки, без малейшей ряби, и казалось, так будет продолжаться всю жизнь. Сестры чувствовали себя хорошо, но и не думали этому радоваться, это было естественно! Во дворе, в плюще, покрывавшем стену, весело чирикали воробьи. Осенние мухи жужжали от удовольствия, наслаждаясь последними теплыми днями и отогревая на солнышке цепенеющие крылья.
Сестры ничего не слышали… Ничего. И все-таки обе замолчали сразу, в одно и то же мгновение, как будто почувствовав, что порвалась тонкая ниточка, на которой держалось их счастье…
У входной двери раздался звонок.
– Неужели Марк? Нет, ему еще рано.
Опять звонок. Потом забарабанили в дверь… Есть же такие торопыги!..
Сейчас!..
Сильвия пошла открывать, Аннета за ней, в нескольких шагах. У двери запыхавшаяся привратница что-то кричала, размахивая руками. В первое мгновение они не поняли…
– Вы еще ничего не знаете, сударыня? Случилось несчастье… Маленькая барышня…
– Кто?
– Ваша Одетта… Бедная девочка!..
– Что? Что?
– Упала…
– Упала!
– Да, она внизу.
Сильвия взвыла. Оттолкнув привратницу, она стремглав помчалась вниз по лестнице. Аннета хотела бежать за нею, но у нее подкосились ноги, сильное сердцебиение мешало идти. Пришлось ждать. Она еще стояла наверху, перегнувшись через перила, когда с улицы донеслись дикие крики Сильвии…
Но что же случилось? Одетта была непоседа; готовя уроки, она постоянно вскакивала с места и всюду совала нос, и теперь она, вероятно, высунулась из окна посмотреть, не идет ли Марк, и слишком низко наклонилась… Бедная девочка не успела даже сообразить, что случилось…
Когда Аннета, шатаясь, сошла наконец вниз, она увидела толпу людей на улице, обезумевшую Сильвию и на руках у нее истерзанное тельце с безжизненно повисшими руками и головой – точь-в-точь зарезанный ягненок. Под темной шапкой волос не видно было разбитого черепа. Только из носу вытекло немного крови. Глаза, еще открытые, словно спрашивали… Ответ дала смерть.
Аннета упала бы на землю с криком ужаса, если бы ее не парализовало дикое исступление Сильвии, и воплях которой слышалась вся безмерность человеческих мук. Сильвия, стоя на коленях, почти легла грудью на ребенка, поднятого ею с мостовой. Она с неистовыми криками трясла его и звала, звала Одетту. Она проклинала – кого, что? Небо, землю… Она сходила с ума от ненависти и отчаяния…
Впервые увидела Аннета, что и сестра одержима сильными страстями.
Сильвия сама их в себе никогда не подозревала, так как жизнь до сих пор щадила ее, не давая им повода проявиться. Теперь Аннета узнавала в ней свою кровь.
Отчаяние сестры не позволяло Аннете дать волю своему. Чтобы поддержать Сильвию, она должна была быть сильной и спокойной, и она это сумела. Она взяла Сильвию за плечи. Та вырывалась и продолжала вопить, но Аннета наклонилась и подняла ее. И Сильвия, покорившись наконец этой властной нежности, затихла, подняла голову. Увидев столпившихся вокруг людей, она обвела их суровым взглядом и, не вымолвив ни слова, с ребенком на руках пошла к дому.
Она только что переступила порог, как шедшая за ней Аннета заметила на углу Марка, который возвращался из школы. И, как ни сильно было ее горе и любовь к несчастной девочке, сердце запрыгало у нее в груди:
«Какое счастье, что не он!»
Она побежала навстречу Марку, чтобы помешать ему увидеть. При первых же ее словах он побледнел и стиснул зубы. Аннета отвела его подальше от места, где произошло несчастье, и сказала, что Одетта сильно расшиблась.
Но он, со свойственным детям чутьем, понял, что она умерла. Судорожно сжав руки, он пытался отогнать эту страшную мысль. Однако, несмотря на волнение, он все время был занят собой, следил за своими движениями и выражением лица, за проходившими мимо людьми. Он смутился, заметив, что мать на улице без шляпы и что на них оглядываются. Эта неприятность отвлекла его и помогла успокоиться. Видя, что он держится стойко, Аннета рассталась с ним на полдороге, велев ему идти домой, а сама поспешила к Сильвии. Сильвия, в полном изнеможении упав на стул, сидела в углу у кровати покойницы, ничего не слыша и не понимая, дыша тяжело и шумно, как загнанная лошадь. Мастерицы хлопотали около девочки. Аннета обмыла маленькое тело Одетты, надела на нее чистое белье и уложила в постель, как в те далекие вечера (только вчера, а как бесконечно далеко было это время!), когда она приходила выслушивать поверяемые ей тихонько детские тайны! Сделав все, что нужно, она подошла к Сильвии и взяла ее за руку.
Влажные и холодные пальцы лежали безвольно в ее руке. Аннета сжимала эти пальцы, из которых, казалось, ушла жизнь. У нее не хватало духу шептать сестре слова утешения, они все равно не прошли бы сквозь стену отчаяния.
Одно только физическое прикосновение, полное сестринской любви и сострадания, могло постепенно дойти до сердца Сильвии. Аннета обняла Сильвию, прижалась лбом к ее щеке. Слезы ее капали на шею и грудь сестры, словно для того, чтобы растопить ледяную кору, сковавшую это сердце. Сильвия молчала и не двигалась. Но пальцы ее уже начали слабо отвечать на пожатие Аннеты. Когда пришел Леопольд, Аннета оставила их вдвоем.
Она пошла домой к Марку и сказала ему всю правду. Но он уже знал ее.
Он скрывал свое волнение, потому что оно его пугало, и старался сохранять спокойный и уверенный вид. Это удавалось ему только до тех пор, пока он молчал. Стоило ему заговорить, как голос его дрогнул и оборвался.
Он убежал в другую комнату, чтобы выплакаться наедине. Аннета материнским чутьем угадывала тоску детского сердца при первом столкновении со смертью и не стала говорить с сыном на эту опасную тему. Она просто посадила его к себе на колени, как бывало в раннем детстве. Марк и не подумал обидеться на то, что с ним обращаются, как с малышом, и, словно ища спасения, прильнул к ее теплой груди. Так оба они успокоились, убаюкав свой страх сознанием, что они не одиноки, что они вдвоем могут от него защищаться. Потом Аннета заставила мальчика лечь спать, уговаривая его быть храбрым, как подобает мужчине, и не бояться, если ей придется на ночь уйти и оставить его одного. Марк обещал.
И Аннета поздно ночью опять пошла в дом, где произошла трагедия. Ей хотелось посидеть около умершей. Сильвия уже вышла из своего мрачного бесчувствия. Не вернулось к ней и бурное отчаяние первых минут. Но на нее тяжело было смотреть. Аннета, войдя, увидела, что она улыбается.
Должно быть, у нее помутилось в голове. Услышав шаги Аннеты, она подняла глаза, посмотрела на сестру и, подойдя к ней, сказала:
– Она уснула.
Взяв Аннету за руку, она подвела ее к кровати.
– Смотри, какая она хорошенькая! Сильвия говорила это, сияя от радости, но Аннета приметила в ее лице тень тайной тревоги. И, когда Сильвия через минуту опять сказала вполголоса: «Она сладко спит, правда?..» – Аннета, встретив лихорадочный взгляд, ожидавший ответа, ответила то, что от нее хотели услышать:
– Да, она спит.
Она прошла с Сильвией в соседнюю комнату. Там сидели Леопольд и одна из мастериц. Они пытались завязать разговор, чтобы отвлечь Сильвию. Но мысль ее металась, как раненая, перескакивала с одного на другое, ни на чем не задерживаясь. Она взялась за какое-то рукоделье, каждую минуту бросала его, потом брала снова и снова бросала, точно прислушиваясь к дыханию в соседней комнате, и все твердила:
– Как крепко она спит! При этом она обводила взглядом окружающих, чтобы их… нет, чтобы себя убедить в этом. Один раз, подойдя к кровати, она нагнулась над мертвой девочкой и стала говорить ей ласковые слова.
Для Аннеты было пыткой слушать это, ей хотелось, чтобы сестра замолчала.
Но Леопольд тихонько умолял ее не мешать Сильвии – пусть утешается иллюзией.
Иллюзия рассеялась сама собой. Сильвия вернулась на место, опять взялась за работу и ничего больше не говорила. Вокруг нее разговаривали, но она не слушала. Скоро умолкли и остальные. В комнате нависло унылое молчание… Вдруг Сильвия закричала. Это был протяжный крик без слов. Упав грудью на стол, она стала биться об него головой. Быстро убрали иголки и ножницы. Когда Сильвия смогла заговорить, она стала проклинать бога. Она в него никогда не верила, но надо же отвести душу! И, грозно сверкая глазами, она осыпала бога грубыми ругательствами…
Она скоро обессилела, и ее отнесли в постель. Она лежала неподвижно.
Аннета не отходила от нее, пока она не заснула.
Домой Аннета возвращалась совсем разбитая. Над улицами уже вставал белесый рассвет… Марк не спал. Она стала раздеваться, дрожа от холода.
Но в последнюю минуту, когда уже собиралась лечь в постель, она босиком, в одной рубашке бросилась в комнату сына. Слишком много она за этот день перестрадала, слишком, долго крепилась! Она страстно целовала мальчика в губы, в глаза, в уши и шею, целовала ему руки и ноги, твердя:
– Родной мой, маленький мой… Ты не оставишь меня, не оставишь?..
Марк был испуган, смущен, сильно взволнован. Он плакал вместе с нею, жалея больше себя, чем других. Но и других тоже. Сейчас он почувствовал горечь своей утраты, он оплакивал эту любовь, которую раньше отвергал. С нежностью и грустью он вспоминал тот вечер, когда был болен и Одетта пробралась к нему. И подумал:
«А все же умер не я! Я жив!..»
Аннета дрожала при мысли, что предстоит еще такой же день. У нее на это не хватило бы сил. Но все дальнейшее переживалось уже не с такой ужасающей остротой, как в первые часы. Когда страдание доходит до высшей точки, оно неизбежно начинает спадать. От него либо умирают, либо привыкают к нему.
Сильвия взяла себя в руки. Лицо ее было мертвенно-бледно, у носа и в углах рта залегли жесткие складки (они, хотя потом и сгладились немного, навсегда оставили след на лице Сильвии). Но она была спокойна, деятельна, занялась вместе с мастерицами кройкой и шитьем траурных платьев.
Она отдавала распоряжения, надзирала за всем, работала сама, движения ее рук были точны и так же уверенны, как и взгляд. Когда она примеряла Аннете платье, та боялась проронить слово, которое могло бы напомнить Сильвии о похоронах. Но Сильвия сама о них заговорила – спокойно, хладнокровно. Она никому не хотела поручить связанные с ними хлопоты и распорядилась всем до мелочей. Это искусственное спокойствие Сильвия сохраняла до конца похорон. И только выполнению религиозных обрядов воспротивилась с холодной, сосредоточенной злобой. Она не прощала богу смерть девочки!.. До этого несчастья Сильвия была безотчетно неверующей, но к религии относилась только безразлично, а не враждебно. Не признаваясь в этом, слегка посмеиваясь над собой, она даже была растрогана, когда увидела свою хорошенькую дочку в белом платье причастницы… А теперь она знала, что все – обман, да, да!.. Подлый бог!.. Никогда она не простит ему!
Аннета боялась, что нечеловеческие усилия, которые делает над собой Сильвия, разрешатся новым приступом отчаяния, когда она вернется домой с кладбища. Но ей не удалось остаться с сестрой. Сильвия резким тоном велела ей идти домой. Присутствие Аннеты было для нее нестерпимо: ведь у Аннеты есть сын!..
На другой день встревоженный Леопольд пришел к Аннете и рассказал, что Сильвия не ложилась всю ночь. Она не плакала, не жаловалась, страдала молча. Не щадя себя, она начала по-прежнему работать в мастерской.
Привычные обязанности требовали своего настоятельнее, чем сама жизнь.
Тяжелое душевное состояние Сильвии сказывалось только в некоторых мелочах: раз она криво скроила платье (таких промахов за нею никогда не водилось) и, не сказав ни слова, выбросила его. В другой раз порезала пальцы ножницами. По вечерам ее уговаривали лечь. Но она все ночи напролет сидела в постели без сна, не отвечая тем, кто с нею заговаривал.
И каждое утро до работы в мастерской она ходила на кладбище.
Так прошли две недели. Однажды Сильвия вдруг среди бела дня куда-то скрылась. Приходили заказчицы, ждали. Подошел час ужина – ее все не было. Пробило десять, одиннадцать. Муж боялся, что она в отчаянии покончила с собой. Наконец в час ночи она вернулась домой и эту ночь спала до утра. Узнать у нее ничего не удалось. Следующие вечера она опять где-то пропадала. Теперь она уже стала разговаривать с окружающими и, казалось, оттаяла, но упорно скрывала, куда ходит по вечерам. Мастерицы начали шушукаться. Добрый муж жалел ее и, пожимая плечами, говорил Аннете:
Да, Одетта была маленькая девочка, но, как ни странно, в маленькой девочке уже проявлялась женщина. Вопреки теориям известных педагогов, которые делят детство на резко разграниченные периоды, приписывая каждому периоду какую-нибудь характерную черту, уже в детстве, уже в раннем детстве проявляются все задатки человека, становится ясен его двойной облик – настоящий и будущий (не говоря уже о Прошлом, огромном и непроглядном, определяющем собой тот и другой). Но, чтобы различить этот облик, надо быть очень внимательным: в предутреннем сумраке детства он возникает только проблесками.
Эти проблески у Одетты бывали заметны чаще, чем у большинства детей.
Она была скороспелка. Очень здоровая физически девочка таила в себе чувственные инстинкты, не соответствовавшие ее возрасту. От кого она унаследовала их? От Аннеты или от Сильвии? Аннете казалось, что она узнавала в этой девочке себя, какой она была в ее годы. Но она ошибалась: она была далеко не такой скороспелкой. Наблюдая Одетту, она вспоминала свое детство и в простоте души приписывала этому возрасту страсти, пережитые ею в четырнадцать-пятнадцать лет.
Душа Одетты походила на птичник, полный шума трепещущих крыльев.
Здесь птицами проносились первые неуловимые вспышки любви, рождая свет и тени. Минуты безмятежного довольства сменялись нервной взвинченностью; девочке иногда без причины хотелось плакать, а иногда громко смеяться.
На смену приходили усталость, вялое безразличие ко всему. А там, смотришь, неизвестно почему, чье-нибудь слово или жест, истолкованные ею по-своему, снова развеселят ее, и она счастлива!.. Изнемогая от счастья, опьяненная им, как дрозд, наглотавшийся винограду, она болтала, болтала… И вдруг – бац!.. Одетта исчезла, никто не знал, куда она девалась, а потом ее находили спрятавшейся в углу чулана, где она упивалась своей, неведомо откуда налетевшей, радостью, которую ей самой трудно было понять. Словно стая птиц прилетали и улетали в ее душе, быстрее молнии сменяя одна другую…
Неизвестно, до какого момента дети вполне искренни в своих чувствах: эти чувства, существовавшие задолго до них, приходят к ним из неведомой дали прошлого, дети первые им удивляются и, словно стремясь проверить их, превращаются в актеров, изображающих эти переживания. Такая способность бессознательно раздваиваться – инстинктивное средство самозащиты, ибо она помогает им нести бремя, непосильное для их хрупких плеч.
На Одетту находили порывы влюбленности то в одного, то в другого, а иногда и вовсе ни в кого, и влюбленность эту она невольно выражала с некоторой театральностью, не всегда громогласно, иногда тихонько, в монологах, которые она произносила наедине, только для того, чтобы излить душу. Выражая свои чувства в словах и жестах, она как бы ослабляла их напор. Такие приливы нежности чаще всего бывали у нее к Аннете, или к Марку, или к обоим вместе, и часто, думая о Марке, она объяснялась в любви не ему, а Аннете, потому что Марк насмехался над ней. Марк ее презирал, и она его за это ненавидела. Она страдала от унижения и ревности и жаждала ему отомстить… Но как? Как сделать ему больно? Очень-очень больно? Чем его уязвить? Увы, коготки у нее были еще детские! Какая досада!.. Понимая, что она ничего не может ему сделать (пока!), Одетта притворялась равнодушной… Но очень обидно сознавать свое бессилие и трудно притворяться равнодушной, когда постоянно хочется то смеяться, то плакать! Такое самообуздание было не в характере Одетты, оно ее угнетало. Она впадала в апатию, пока властная детская резвость, потребность в веселье и движении не заставляли ее снова приниматься за игры.
Аннета наблюдала, угадывала (иногда дополняя воображением) эти приступы детского отчаяния и, вспоминая свои, жалела Одетту. Сколько она сама растратила сердечного жара, любя, желая, терзаясь, – и для кого, для чего? Зачем это было нужно? Какое несоответствие с той ограниченной целью, которую нам ставит природа! Как она расточительна, эта природа, и как наобум распределяет она способность любить! Одним дает слишком много, другим – слишком мало. Себя и Одетту Аннета причисляла к тем, кому дано слишком много, а сына своего – к обделенным. Тем лучше для него!
Бедный мальчик!..
Но мальчик был вовсе не такой уж бедный! Его духовная жизнь была не менее богата, чем у Одетты, в голове мысли бурлили так же неистово (только он их не высказывал), а чувства были не менее сильны, но сосредоточены на другом. Да, к тому, что занимало «этих женщин», он был глубоко равнодушен. Его волновали иные страсти. Более развитой умственно, чем Одетта, и гораздо меньше поглощенный жизнью чувств, просыпавшихся у него медленнее, чем у нее, этот мальчик, уже познавший прилив темных желаний, стремился, как настоящий мужчина, действовать и властвовать. Он мечтал о таких победах, по сравнению с которыми победа над женским сердцем (если бы в эту пору детства он мог думать о ней!) показалась бы ему жалкой. Мальчиков прошлых поколений увлекали солдаты, дикари, пираты, Наполеон, морские приключения. А Марк бредил автомобилями, аэропланами, радио. Идеи, занимавшие тогда мир, плясали вокруг него в головокружительном хороводе. Планету нашу сотрясала лихорадка движения; все мчалось, летело, рассекая воздух и воды, вертелось, кружилось. Чудеса неистового изобретательства преображали стихии. Не было больше границ человеческой мощи, а значит, не было преград и воле человека! Пространства и времени не существовало, они исчезли, вытесненные скоростью. Они, как и люди, больше не принимались в расчет. Одно имело значение: Воля, неограниченная Воля!
Марк имел очень слабое представление о зачатках современной науки. Он читал, ничего не понимая, научный журнал, который выписывала мать. Но он уже с рождения жил в атмосфере чудес науки. Аннета атмосферы этой не замечала, потому что она постигала науку путем схоластическим, она не вдыхала ее вместе с воздухом. Написанные мелом на доске цифры, геометрические фигуры, выводы – вот что была для нее наука. А Марку она представлялась сказочной силой. Именно потому, что разум его еще молчал и не связывал его, он отдавался восторгу воображения, такому же туманному и пламенному, как тот, что надувал паруса аргонавтов. Он мечтал о самых необычайных подвигах: прорыть туннель сквозь весь земной шар, подняться в воздух без аэроплана, соединить Марс с Землей, одним нажатием кнопки взорвать Германию или какоенибудь другое государство (ему было все равно какое). За таинственными словами «вольты», «амперы», «радий», «карбюратор», которые он употреблял с апломбом, но наобум, ему чудились сказки тысячи и одной ночи. Неужели же он с таких высот спустился бы на землю и унизился бы до мыслей о глупой девчонке?
Однако, хотя тело и мысль – близнецы, они никогда не шагают в ногу.
Всегда кто-нибудь из двух (не всегда один и тот же) отстает в росте, а другой спешит его опередить. Физически Марк был еще ребенком, и в то время, как ум его витал в облаках, какая-то ниточка держала его на привязи, тянула вниз, где так весело играть! И порой он, за неимением лучшего, снисходил до детских забав, а то и без всякого высокомерия всей душой отдавался играм с «глупой девчонкой».
Это были приятные передышки. Однако они никогда не длились долго.
Одетта и Марк были слишком разные дети, и разница между ними была не только в возрасте и в том, что Одетта была девочка, – нет, все дело было в разнице темпераментов. Одетта, некрасивая, походившая больше на отца (только глаза у нее были, как у Аннеты), круглолицая, толстощекая и курносенькая, росла крепким, здоровым ребенком, и пылкость ее характера ничуть не нарушала равновесия, – наоборот, как бы давала естественный выход избытку жизненных сил. Одетта не болела ни одной из легких болезней детского возраста. В организме Марка, напротив, тяжелая болезнь, перенесенная им на первом году жизни, оставила заметный след. Правда, позднее врожденное здоровье взяло верх, но часть детства была испорчена постоянной борьбой организма с болезнями, в которой он нередко оказывался побежденным. Марк очень часто простужался, и малейшая простуда вызывала бронхит и жар. Самолюбие мальчика страдало от этого, так как он инстинктивно уважал только гордых и сильных людей.
В конце 1911 года, то есть через год после примирения сестер, Марк, как это часто с ним бывало зимой, схватил простуду, осложнившуюся инфлюэнцей и потому встревожившую родных. Одетта пришла к нему. Ей это запрещали, боясь, как бы она не заразилась, но она ухитрилась пробраться к нему вечером, когда обе матери были чем-то заняты в соседней комнате.
Она очень жалела Марка, и Марку на этот раз изменила его обычная сдержанность. Он был в сильной тревоге.
– Одетта, что они говорят?
(Он думал, что болезнь его опасна и от него это скрывают.).
– Не знаю. Ничего не говорят.
– А доктор?
– Доктор сказал, что это пустяки.
У Марка немного отлегло от сердца, но он все еще не верил.
– А ты правду говоришь? Нет, не верю! От меня скрывают… Я очень хорошо знаю, что у меня…
– Что? Марк молчал.
– Марк, что у тебя?
Но он замкнулся в гордом и враждебном молчании. Одетта всполошилась.
Она сразу поверила, что он тяжело болен, и ее беспокойство передалось Марку. Со свойственной ей склонностью к преувеличениям и мелодраматизму Одетта всплеснула руками:
– Ах, Марк, пожалуйста, не будь так болен! Я не хочу, чтобы ты умер!
Марк не имел ни малейшего желания умирать. Он любил, чтобы его жалели, но так много жалости он не требовал. Услышав от Одетты то, чего он сам боялся, он оцепенел от страха. Он не хотел это показывать, но не выдержал:
– Ага, значит, ты от меня скрывала! Ты знаешь, что я очень болен?..
– Нет, нет, я ничего не знаю, я не хочу, я не хочу, чтобы ты был так болен!.. Ох, Марк, не умирай! Если ты умрешь, я умру вместе с тобой!
Она с плачем бросилась к нему на шею. Марк был сильно взволнован и тоже заплакал, сам не зная, кого он жалеет, себя или Одетту. На шум прибежали обе мамаши, разбранили их и увели Одетту. Но эта минута очень сблизила детей.
Впрочем, утром настроение у Марка уже изменилось. Тревога прошла, и он даже был зол на себя за то, что накануне оказался трусишкой (старшие, чтобы рассеять его страхи, посмеялись над ним). Он злился и на Одетту, которая своим дурацким волнением довела его до такого малодушия. И кроме того… он слышал ее смех, видел ее издали, пышущую здоровьем, и сердился на нее за это. Марк завидовал этому избытку здоровья и чувствовал себя униженным.
Долгое время после выздоровления его мучило то, что он выдал себя, осрамился перед двоюродной сестренкой. Еще неприятнее было сознание, что он и в самом деле тогда перепугался и Одетта это видела. А Одетта, успокоившись, все-таки коварно запомнила ту минуту. Она увидела тогда Марка без ходуль – просто трусливого маленького мальчика. Таким она его еще больше любила. Но он никак не мог ей это простить.
Марк поправился. Одетта расцвела. Прошлым летом она в первый раз пошла к причастию и очень этим гордилась. (В то время церковь, подобно Джоконде, искала невинные души и, почуяв своим длинным подозрительным носом дух времени, решила, что чистота и невинность сохраняются лишь до семилетнего возраста.) Отныне Одетта считала себя уже взрослой женщиной и, стараясь всем это доказать, сдерживала свою резвость, напоминая козленка на привязи. Но этот козленок каждую минуту мог одним прыжком вырваться у вас из рук… Дела Сильвии шли хорошо, она чувствовала себя счастливой.
Да и Аннета в семье сестры удовлетворяла свою потребность любви, уже не такую острую, как когда-то, умеренную испытаниями и годами.
Для нее, казалось, наступила безбурная полоса жизни.
Все говорило о прочном благополучии.
Стоял конец октября. В один из тех жарких и ослепительных дней, когда не затененный ни единым облачком солнечный свет кажется обнаженным, как и деревья, с которых облетела листва: в четвертом часу Аннета сидела у Сильвии. Окна, выходившие во двор, были открыты, чтобы дать доступ в комнату лучам осеннего солнца, золотым и сладким, как мед. Обе женщины внимательно рассматривали и щупали образцы новых материй и, всецело погруженные в свое занятие, вели оживленный разговор. Одетта – ей уже исполнилось восемь лет, накануне праздновался день ее рождения – была в одной из дальних комнат по другую сторону коридора, которые выходили окнами на улицу. Она только что просунула в полуоткрытую дверь свой любопытный носик, желая узнать, что делают мать и тетка. Ее прогнали, строго приказав до обеда кончить уроки. Марк был в лицее и должен был прийти через полчаса.
Время текло неторопливо и ровно, без единой заминки, без малейшей ряби, и казалось, так будет продолжаться всю жизнь. Сестры чувствовали себя хорошо, но и не думали этому радоваться, это было естественно! Во дворе, в плюще, покрывавшем стену, весело чирикали воробьи. Осенние мухи жужжали от удовольствия, наслаждаясь последними теплыми днями и отогревая на солнышке цепенеющие крылья.
Сестры ничего не слышали… Ничего. И все-таки обе замолчали сразу, в одно и то же мгновение, как будто почувствовав, что порвалась тонкая ниточка, на которой держалось их счастье…
У входной двери раздался звонок.
– Неужели Марк? Нет, ему еще рано.
Опять звонок. Потом забарабанили в дверь… Есть же такие торопыги!..
Сейчас!..
Сильвия пошла открывать, Аннета за ней, в нескольких шагах. У двери запыхавшаяся привратница что-то кричала, размахивая руками. В первое мгновение они не поняли…
– Вы еще ничего не знаете, сударыня? Случилось несчастье… Маленькая барышня…
– Кто?
– Ваша Одетта… Бедная девочка!..
– Что? Что?
– Упала…
– Упала!
– Да, она внизу.
Сильвия взвыла. Оттолкнув привратницу, она стремглав помчалась вниз по лестнице. Аннета хотела бежать за нею, но у нее подкосились ноги, сильное сердцебиение мешало идти. Пришлось ждать. Она еще стояла наверху, перегнувшись через перила, когда с улицы донеслись дикие крики Сильвии…
Но что же случилось? Одетта была непоседа; готовя уроки, она постоянно вскакивала с места и всюду совала нос, и теперь она, вероятно, высунулась из окна посмотреть, не идет ли Марк, и слишком низко наклонилась… Бедная девочка не успела даже сообразить, что случилось…
Когда Аннета, шатаясь, сошла наконец вниз, она увидела толпу людей на улице, обезумевшую Сильвию и на руках у нее истерзанное тельце с безжизненно повисшими руками и головой – точь-в-точь зарезанный ягненок. Под темной шапкой волос не видно было разбитого черепа. Только из носу вытекло немного крови. Глаза, еще открытые, словно спрашивали… Ответ дала смерть.
Аннета упала бы на землю с криком ужаса, если бы ее не парализовало дикое исступление Сильвии, и воплях которой слышалась вся безмерность человеческих мук. Сильвия, стоя на коленях, почти легла грудью на ребенка, поднятого ею с мостовой. Она с неистовыми криками трясла его и звала, звала Одетту. Она проклинала – кого, что? Небо, землю… Она сходила с ума от ненависти и отчаяния…
Впервые увидела Аннета, что и сестра одержима сильными страстями.
Сильвия сама их в себе никогда не подозревала, так как жизнь до сих пор щадила ее, не давая им повода проявиться. Теперь Аннета узнавала в ней свою кровь.
Отчаяние сестры не позволяло Аннете дать волю своему. Чтобы поддержать Сильвию, она должна была быть сильной и спокойной, и она это сумела. Она взяла Сильвию за плечи. Та вырывалась и продолжала вопить, но Аннета наклонилась и подняла ее. И Сильвия, покорившись наконец этой властной нежности, затихла, подняла голову. Увидев столпившихся вокруг людей, она обвела их суровым взглядом и, не вымолвив ни слова, с ребенком на руках пошла к дому.
Она только что переступила порог, как шедшая за ней Аннета заметила на углу Марка, который возвращался из школы. И, как ни сильно было ее горе и любовь к несчастной девочке, сердце запрыгало у нее в груди:
«Какое счастье, что не он!»
Она побежала навстречу Марку, чтобы помешать ему увидеть. При первых же ее словах он побледнел и стиснул зубы. Аннета отвела его подальше от места, где произошло несчастье, и сказала, что Одетта сильно расшиблась.
Но он, со свойственным детям чутьем, понял, что она умерла. Судорожно сжав руки, он пытался отогнать эту страшную мысль. Однако, несмотря на волнение, он все время был занят собой, следил за своими движениями и выражением лица, за проходившими мимо людьми. Он смутился, заметив, что мать на улице без шляпы и что на них оглядываются. Эта неприятность отвлекла его и помогла успокоиться. Видя, что он держится стойко, Аннета рассталась с ним на полдороге, велев ему идти домой, а сама поспешила к Сильвии. Сильвия, в полном изнеможении упав на стул, сидела в углу у кровати покойницы, ничего не слыша и не понимая, дыша тяжело и шумно, как загнанная лошадь. Мастерицы хлопотали около девочки. Аннета обмыла маленькое тело Одетты, надела на нее чистое белье и уложила в постель, как в те далекие вечера (только вчера, а как бесконечно далеко было это время!), когда она приходила выслушивать поверяемые ей тихонько детские тайны! Сделав все, что нужно, она подошла к Сильвии и взяла ее за руку.
Влажные и холодные пальцы лежали безвольно в ее руке. Аннета сжимала эти пальцы, из которых, казалось, ушла жизнь. У нее не хватало духу шептать сестре слова утешения, они все равно не прошли бы сквозь стену отчаяния.
Одно только физическое прикосновение, полное сестринской любви и сострадания, могло постепенно дойти до сердца Сильвии. Аннета обняла Сильвию, прижалась лбом к ее щеке. Слезы ее капали на шею и грудь сестры, словно для того, чтобы растопить ледяную кору, сковавшую это сердце. Сильвия молчала и не двигалась. Но пальцы ее уже начали слабо отвечать на пожатие Аннеты. Когда пришел Леопольд, Аннета оставила их вдвоем.
Она пошла домой к Марку и сказала ему всю правду. Но он уже знал ее.
Он скрывал свое волнение, потому что оно его пугало, и старался сохранять спокойный и уверенный вид. Это удавалось ему только до тех пор, пока он молчал. Стоило ему заговорить, как голос его дрогнул и оборвался.
Он убежал в другую комнату, чтобы выплакаться наедине. Аннета материнским чутьем угадывала тоску детского сердца при первом столкновении со смертью и не стала говорить с сыном на эту опасную тему. Она просто посадила его к себе на колени, как бывало в раннем детстве. Марк и не подумал обидеться на то, что с ним обращаются, как с малышом, и, словно ища спасения, прильнул к ее теплой груди. Так оба они успокоились, убаюкав свой страх сознанием, что они не одиноки, что они вдвоем могут от него защищаться. Потом Аннета заставила мальчика лечь спать, уговаривая его быть храбрым, как подобает мужчине, и не бояться, если ей придется на ночь уйти и оставить его одного. Марк обещал.
И Аннета поздно ночью опять пошла в дом, где произошла трагедия. Ей хотелось посидеть около умершей. Сильвия уже вышла из своего мрачного бесчувствия. Не вернулось к ней и бурное отчаяние первых минут. Но на нее тяжело было смотреть. Аннета, войдя, увидела, что она улыбается.
Должно быть, у нее помутилось в голове. Услышав шаги Аннеты, она подняла глаза, посмотрела на сестру и, подойдя к ней, сказала:
– Она уснула.
Взяв Аннету за руку, она подвела ее к кровати.
– Смотри, какая она хорошенькая! Сильвия говорила это, сияя от радости, но Аннета приметила в ее лице тень тайной тревоги. И, когда Сильвия через минуту опять сказала вполголоса: «Она сладко спит, правда?..» – Аннета, встретив лихорадочный взгляд, ожидавший ответа, ответила то, что от нее хотели услышать:
– Да, она спит.
Она прошла с Сильвией в соседнюю комнату. Там сидели Леопольд и одна из мастериц. Они пытались завязать разговор, чтобы отвлечь Сильвию. Но мысль ее металась, как раненая, перескакивала с одного на другое, ни на чем не задерживаясь. Она взялась за какое-то рукоделье, каждую минуту бросала его, потом брала снова и снова бросала, точно прислушиваясь к дыханию в соседней комнате, и все твердила:
– Как крепко она спит! При этом она обводила взглядом окружающих, чтобы их… нет, чтобы себя убедить в этом. Один раз, подойдя к кровати, она нагнулась над мертвой девочкой и стала говорить ей ласковые слова.
Для Аннеты было пыткой слушать это, ей хотелось, чтобы сестра замолчала.
Но Леопольд тихонько умолял ее не мешать Сильвии – пусть утешается иллюзией.
Иллюзия рассеялась сама собой. Сильвия вернулась на место, опять взялась за работу и ничего больше не говорила. Вокруг нее разговаривали, но она не слушала. Скоро умолкли и остальные. В комнате нависло унылое молчание… Вдруг Сильвия закричала. Это был протяжный крик без слов. Упав грудью на стол, она стала биться об него головой. Быстро убрали иголки и ножницы. Когда Сильвия смогла заговорить, она стала проклинать бога. Она в него никогда не верила, но надо же отвести душу! И, грозно сверкая глазами, она осыпала бога грубыми ругательствами…
Она скоро обессилела, и ее отнесли в постель. Она лежала неподвижно.
Аннета не отходила от нее, пока она не заснула.
Домой Аннета возвращалась совсем разбитая. Над улицами уже вставал белесый рассвет… Марк не спал. Она стала раздеваться, дрожа от холода.
Но в последнюю минуту, когда уже собиралась лечь в постель, она босиком, в одной рубашке бросилась в комнату сына. Слишком много она за этот день перестрадала, слишком, долго крепилась! Она страстно целовала мальчика в губы, в глаза, в уши и шею, целовала ему руки и ноги, твердя:
– Родной мой, маленький мой… Ты не оставишь меня, не оставишь?..
Марк был испуган, смущен, сильно взволнован. Он плакал вместе с нею, жалея больше себя, чем других. Но и других тоже. Сейчас он почувствовал горечь своей утраты, он оплакивал эту любовь, которую раньше отвергал. С нежностью и грустью он вспоминал тот вечер, когда был болен и Одетта пробралась к нему. И подумал:
«А все же умер не я! Я жив!..»
Аннета дрожала при мысли, что предстоит еще такой же день. У нее на это не хватило бы сил. Но все дальнейшее переживалось уже не с такой ужасающей остротой, как в первые часы. Когда страдание доходит до высшей точки, оно неизбежно начинает спадать. От него либо умирают, либо привыкают к нему.
Сильвия взяла себя в руки. Лицо ее было мертвенно-бледно, у носа и в углах рта залегли жесткие складки (они, хотя потом и сгладились немного, навсегда оставили след на лице Сильвии). Но она была спокойна, деятельна, занялась вместе с мастерицами кройкой и шитьем траурных платьев.
Она отдавала распоряжения, надзирала за всем, работала сама, движения ее рук были точны и так же уверенны, как и взгляд. Когда она примеряла Аннете платье, та боялась проронить слово, которое могло бы напомнить Сильвии о похоронах. Но Сильвия сама о них заговорила – спокойно, хладнокровно. Она никому не хотела поручить связанные с ними хлопоты и распорядилась всем до мелочей. Это искусственное спокойствие Сильвия сохраняла до конца похорон. И только выполнению религиозных обрядов воспротивилась с холодной, сосредоточенной злобой. Она не прощала богу смерть девочки!.. До этого несчастья Сильвия была безотчетно неверующей, но к религии относилась только безразлично, а не враждебно. Не признаваясь в этом, слегка посмеиваясь над собой, она даже была растрогана, когда увидела свою хорошенькую дочку в белом платье причастницы… А теперь она знала, что все – обман, да, да!.. Подлый бог!.. Никогда она не простит ему!
Аннета боялась, что нечеловеческие усилия, которые делает над собой Сильвия, разрешатся новым приступом отчаяния, когда она вернется домой с кладбища. Но ей не удалось остаться с сестрой. Сильвия резким тоном велела ей идти домой. Присутствие Аннеты было для нее нестерпимо: ведь у Аннеты есть сын!..
На другой день встревоженный Леопольд пришел к Аннете и рассказал, что Сильвия не ложилась всю ночь. Она не плакала, не жаловалась, страдала молча. Не щадя себя, она начала по-прежнему работать в мастерской.
Привычные обязанности требовали своего настоятельнее, чем сама жизнь.
Тяжелое душевное состояние Сильвии сказывалось только в некоторых мелочах: раз она криво скроила платье (таких промахов за нею никогда не водилось) и, не сказав ни слова, выбросила его. В другой раз порезала пальцы ножницами. По вечерам ее уговаривали лечь. Но она все ночи напролет сидела в постели без сна, не отвечая тем, кто с нею заговаривал.
И каждое утро до работы в мастерской она ходила на кладбище.
Так прошли две недели. Однажды Сильвия вдруг среди бела дня куда-то скрылась. Приходили заказчицы, ждали. Подошел час ужина – ее все не было. Пробило десять, одиннадцать. Муж боялся, что она в отчаянии покончила с собой. Наконец в час ночи она вернулась домой и эту ночь спала до утра. Узнать у нее ничего не удалось. Следующие вечера она опять где-то пропадала. Теперь она уже стала разговаривать с окружающими и, казалось, оттаяла, но упорно скрывала, куда ходит по вечерам. Мастерицы начали шушукаться. Добрый муж жалел ее и, пожимая плечами, говорил Аннете: