Они ехали и молчали. И все то, что касалось предстоящего дела, то, что относилось и ко всем предыдущим боям, не оставляло их. Когда начнется? В кого попадут? Как много будет потерь? Останусь ли я цел или меня ранят? Останусь инвалидом или умру? Как долго и как часто это будет продолжаться?
   Блондин сидел в машине сзади. Можно сказать, он полулежал, опершись спиной о ранец, правая нога загнута вокруг уложенных на соседнем месте битком набитых бельевых мешков, а левая вытянута почти до сиденья водителя. Голова прислонена к задней стойке кузова. Машина шла по ухабистой дороге. А Блондин прислушивался к неприятному ощущению в животе, к громкому стуку в груди. Он пытался анализировать. От чего это? Возбуждение? Нервозность или страх? «Трясутся поджилки – не что иное, как вполне обычный, дешевый страх. Глубоко дышать – медленно и глубоко». Воздух теплый сухой и пыльный – и лучше от него не становится. Неприятное ощущение в желудке и сердцебиение остаются, и зудящее беспокойство – до кончиков пальцев ног. «Несмотря на то что и раньше так бывало, до сих пор все проходило хорошо. Не будь лягушкой, мужик! Не хватало еще только наделать в штаны, как младенцу, или начать блевать. Блевелуя! Вот-вот! Так Эрнст называет такое состояние. Большая Блевелуя!» Блондин потянулся, и его мысли продолжали вращаться вокруг младенца и «блевелуи». Он незаметно покачал головой. «Нет, так далеко я не могу погружаться в воспоминания, но когда же я впервые испытал это проклятое чувство? В детском саду? В школе? В… Ясно, усатое загорелое лицо с кустистыми, сросшимися на переносице бровями, волосатое тело и громкий голос – преподаватель плавания». Тогда, когда он учился плавать, был первый раз, а потом перед каждым уроком плавания – все то же отвратительное чувство – «блевелуя». Было так плохо, что его тошнило, а облегчение не наступало! Неприятное чувство в желудке оставалось, и возбужденный стук в груди, и отсутствие понимания дома. «Трус!», «Трусливый зайчишка!» Он слышал это так, как будто это было сейчас. И он ничего с этим не мог поделать, в лучшем случае – утопиться. И это продолжалось до тех пор, пока не вмешался его дед. Блондин подтянул верхнюю губу к носу. Он снова увидел бассейн с раздельными душевыми для мужчин и женщин и шестью выровненными фаянсовыми раковинами для ополаскивания ног. В одной из них в теплой воде стоял он, трясясь всем телом, словно один сплошной комочек страха, и ждал гориллоподобного учителя плавания. А потом произошло чудо! Вместо усача появилась молодая женщина в белом купальном костюме и рассмеялась над ним. Страх моментально как рукой сняло, и он поплыл как дельфин или почти как дельфин. Он снова увидел доброе лицо деда и услышал его тихую добрую похвалу: «Смотри-ка, как все замечательно получилось!»
   Блондину захотелось поменять положение левой ноги. Толкнул коленкой противогазную коробку, а ногой попал во что-то мягкое, находившееся выше сиденья водителя. Дори вскрикнул:
   – Ау! – и начал массировать себе шею.
   Эрнст пробурчал:
   – Дай поспать, Дори, и смотри получше за дорогой!
   Блондин снова закрыл глаза и продолжил свои размышления под раскачивание машины. Фельдфебельский тип – преподаватель плавания – и дедушка поняли, почему и кого боится внук. С тех пор вода и плавание стали наслаждением. Да, а потом пришел вступительный экзамен, потом были работы по математике и зубной врач. И так было в течение всей учебы в школе. Особенно тяжело пришлось в дни перед отправкой на службу. Черт возьми! Что в ней такого! Как долго это уже здесь? Последний год в школе был самым хорошим. Учеба совершенно не донимала. Школа была лишь алиби, прикрытием внутреннего удовлетворения, отлыниванием от работ ради девушек и отговоркой для окружного военного командования. Первые были доступным настоящим, а второе было пугающим будущим, которое должно было начаться после подачи заявления о добровольном поступлении на службу и призыва. На самом деле и то и другое – не что иное, как мужское самоутверждение. Бегали все равно за чем – за юбками или за «Пройсенс Глория»[5]. Прекрасное время. Блондин опять подтянул к носу верхнюю губу. – Нет, глупое время, и даже по-свински глупое! Угловатое, ничего не выражающее лицо фельдфебеля, который при ежедневных справках, естественно, за счет учебного времени, не мог выдавить из себя ничего иного, кроме вбитой ему муштрой в голову философской сентенции: «Терпение, господа, терпение. В армию еще никто не опаздывал!» Идиотская болтовня дряхлых недорослей! Никакого понятия о школьной программе! Ведь ясно сказано: поступление в армию, по возможности, до сдачи экзаменов, тогда можно будет избавить себя не только от страха перед экзаменами, но и от их результата, а учителей – от дополнительной работы! И что важнее в это великое время: зубрежка названий охраняемых законом растений или функции кишечника? Что главнее, герундий или умение читать карту? Пересказ текста по-английски или умение действовать в дозоре? Столько энергии потрачено бессмысленно! Танку в конечном счете все равно, знает ли экипаж латынь. Его необходимо уметь водить, стрелять и попадать! Да, школа и армия – совершенно два разных сапога, а вовсе не пара. И различаются точно так же с первого взгляда, как здание школы и казарма. А потом все же наступил решающий день. Фельдфебель снова пробубнил свою обычную поговорку и при этом улыбнулся – что было для него ново. А потом добавил: «Иди домой, парень, кто знает, сколько тебе там еще осталось быть!» Тупица! Куда нужно было тогда идти, если уже было время обеда и все были уже голодны!
   Блондин помнил каждую мелочь. Была среда. На обед он заказал картофельные оладьи с яблочным муссом – его любимое блюдо в середине недели. Шел дождь. Был ветреный осенний день. Он положил школьный портфель на голову и шел, перепрыгивая через лужи, и при этом насвистывал: «Вперед, вперед, труба зовет!» Да, а в дверях квартиры стояла мать. Она стояла какая-то беспомощная, бледная и постаревшая, а он не знал, почему. Когда он увидел серый почтовый конверт, одиноко лежавший на столе, он понял. Повестка!
   Вот радости было! Он нетерпеливо распечатал конверт. В него был неправильно вложен листок бумаги – он был перевернут «вниз головой». На нем было всего несколько строк: его имя, адрес, дата и войсковая часть, «Лейбштандарт Адольф Гитлер». Получилось! Наконец-то получилось! Да еще к тому же в часть, которая была предметом его мальчишеских мечтаний. Лейбштандарт! Что может быть выше! Только добровольцы, отборные солдаты, как минимум элитный полк, гвардия Третьего рейха! Дорогой мой, это было что-то! Но что случилось с родителями? Они что, не замечают его радости? Не видят, как ему хорошо?
   Дед пробормотал:
   – Берлин – Лихтерфельд, Финкенштайн – Аллее.
   А потом сказал:
   – Тебе нужно будет явиться туда, мой мальчик? Именно в Лейбштандарт и уже через восемь дней?
   Когда он смеялся над своими предками, вдруг почувствовал это неприятное тянущее ощущение в желудке, имени которому не было, во всяком случае, в словаре немецкого парня. А потом случилось еще нечто, что его сначала удивило, а потом, постепенно усиливаясь, навело на размышления: насколько уменьшалась день ото дня его радость, настолько усиливалась вялость. Под конец это состояние стало просто невыносимым. А накануне дня отправления он вообще лежал с температурой. Поезд отправлялся в 11.09, с пересадкой в Лихтенфельзе.
   Это похмельное прощание в грязно-сером помещении вокзала! Подавленное настроение. Отпускники с фронта. Их семьи. Пискляво-слезливые детские голоса. Сдавленный плач. Ожидание и незнание, как скоротать время. Наконец – платформа. Добрые советы: «Следи за собой, будь осторожен!» Принужденные улыбки: серьезные лица и судорожно растянутые уголки губ. Слезы, крики! Взмахи рукой, и вот вся родня становится все меньше и меньше. Потом – круговорот собственных мыслей. «Когда мы увидимся теперь снова? И увидимся ли вообще?»
   В этот миг он понял, почему несколько дней кряду ходил, словно желудочный больной. Что-то безвозвратно прошло. А вместо этого к нему пришло что-то новое, из которого он мог представить себе только начало: то, о чем он слышал и читал, то, что можно назвать рекрутчиной. Достаточно плохое время.
   Когда замок – достопримечательность его родного города – исчез из вида, он закурил сигарету и достал повестку из конверта. Он снова и снова вглядывался в название полка, и мысли его плясали в хороводе вокруг букв. Я хотел туда, и я этим доволен! И теперь у меня получилось – великая «блевелуя»! Возьми себя в руки, старая квашня. Не у одного у тебя такое. У одного? Разве я один еду здесь с этим неопределенным чувством? Ведь у других тоже тянет желудок и стоит ком в горле. Он знал, что перед учителями или перед зубным врачом бледнели даже самые крепкие из его друзей. Но после призыва? Он не мог вспомнить, чтобы читал об этом или слышал. О рекрутских временах – да. О бессмысленной казарменной тупой муштре на плацу, о феномене безотказной власти голоса обучающего, о его изобретательности в мучениях рекрутов, о его неиссякаемом запасе крепких выражений – да, но о тянущем чувстве в желудке, страхе?
   В Лихтенфельзе купе наполнилось. Он забился в угол и закрыл лицо воротником пальто. Разгулялись воспоминания. В его комнате верхний ряд книжных полок высотой в рост человека был заставлен военной литературой. В основном это были книги в скромных серых льняных переплетах с заглавиями, напечатанными черной краской. И он перебирал их в своей памяти, пытался еще раз перелистать «Отделение Бёземюллера», «Семерку под Верденом», «В стальной буре», «Призраки у мертвеца» – так они назывались. Однако в созвучии с его настроением сейчас на самом деле были две книги из шкафа его деда: «На Западном фронте без перемен» и «В стальной купели 17-го года». В страницах этих книг сидел страх, страх поездки на фронт, страх перед крещением огнем, страх перед жестокостями войны. А у него этот страх появился уже на пути в казарму!
   В купе третьего класса скорого поезда Мюнхен – Берлин ему стало ясно, что неприятные ощущения в желудке относятся не к призыву и к рекрутчине, а к тому, что последует затем, – к фронту!
   Блондин выпрямился и подтянул верхнюю губу к носу. Так он делал всегда, когда задумывался и, как он говорил сам, когда обдумывал проблему. Эрнст видел все по-другому, не так сложно, зато более реально, когда сказал по этому поводу:
   – Продолжаешь сходить с ума, Цыпленок?
   Блондин вытянул ноги, наклонился вперед и положил руки на спинку переднего сиденья.
   – Сколько мы уже едем?
   Эрнст свернул сигарету, затем снова аккуратно спрятал кисет под маскировочную куртку.
   – Долго, Цыпленок, долго. Но еще недостаточно долго. На, закури. Тогда и мысли другие появятся.
   – Другие мысли? Почему? – Блондин глубоко затянулся.
   – Мысли о чем-нибудь другом. Так всегда, смотришь в ночь – тогда мысли все время про ночь. Каждый сжался, сидит в кузове, смотрит, ничего не видя перед собой, и медленно сходит с ума. Но это не поможет. Ночь от этого светлее не станет, дорога не будет короче, а самочувствие не улучшится. И все равно ничего не изменить.
   Дори ухмыльнулся:
   – Тогда надо выйти из машины, положить каску в грязь, карабин – рядом и сказать: «Все! С меня хватит! Нет сил продолжать эту дерьмовую войну! Я больше не могу, Господи, помоги! Аминь!»
   – Вот болван! Если бы твой Лютер был в «Лейбштандарте», то, по крайней мере, дал бы цитату!
   – Смешное представление!
   – Что, Цыпленок? – Эрнст прислонился спиной к дверце, чтобы можно было не так сильно поворачивать голову. – Что ты подразумеваешь под смешным представлением?
   – Да чтобы Лютер служил в «Лейбштандарте».
   – Ерунда! Это все идиотизм, Дори. У меня представление другое. Трясешься здесь с двумя задницами вроде вас, едешь через эту чертову ночь, и ведь никто даже рта не откроет! Ты, Цыпленок, сидишь сзади и потихоньку одуреваешь. А Дори все мои усилия пускает насмарку. Я вот думаю, как Адольф с такими слабаками хочет выиграть «Цитадель»? Ведь все рухнет!
   Блондин хотел улыбнуться, но опять притянул губу к носу:
   – Хочу вам рассказать, что мне пришло в голову. Я размышлял о страхе.
   – Отлично! Ну, что я говорил, Дори? Сидит целыми часами в машине, предается мыслям, ничего не делает, молчит, но думает! Ты слышал, Дори? Наш Цыпа думает! И от этого ему становится по-настоящему тяжело. – Эрнст обычно говорил на диалекте, а эту фразу сказал на литературном немецком: – Он, видите ли, пытается разрешить проблему человеческого страха!
   – Нет, Эрнст. У него ничего не выйдет! Он еще не «старик». Лишь заслуженные бойцы имеют необходимый опыт в том, как можно наложить в штаны.
   – Дори, а они у тебя уже полные?
   – Уже почти, Цыпленок. Жду только, когда поедем побыстрее, тогда будет не так вонять.
   Все рассмеялись.
   Блондин положил руку на плечо Дори:
   – Скажи только честно: у тебя тоже тянет желудок?
   – Тянет? Ты что думаешь, одного тебя мутит со страха? Эрнст прав, Цыпленок. Так всегда. Сначала ты почти готов навалить в штаны, зато потом, когда вся эта чепуха позади, чувствуешь себя героем. Может быть, получишь орден и даже сам поверишь…
   – И в отпуске на родине будешь разыгрывать твердого, как сталь фронтовика, и подваливать к бабам, – ухмыльнулся Эрнст и устало махнул рукой в воздухе: – Чаще всего они откликаются на желание.
   – Ну, сейчас-то тебе, наверное, и не хочется прижать какую-нибудь?
   – Н-да… – задумчиво протянул Эрнст. – Не теряй сил, и тогда Ла-Яна будет знать, что с тобой делать.
   Они снова расхохотались.
   – Ну вот, стало получше.
   – Естественно, Дори, ведь тебе всегда становится лучше, когда речь заходит о бабах.
   – Ты не понял, Эрнст, – Дори вяло отмахнулся. – Я хотел сказать, что всем нам стало лучше. Мы разговариваем друг с другом, рассказываем дурацкие анекдоты, подкалываем друг друга. Понятно, о чем я говорю? Обмануть самого себя, чтобы отвлечься от дум. Размышления – это полная бессмыслица. Размышления и военная служба – несовместимы. Кто может или даже должен думать – самый несчастный человек. На службе всегда за тебя думают другие. А тебе остается только делать то, что они придумали. Сверни-ка, Эрнст, мне еще одну. Хочу я вам рассказать историю, что-то вроде военной философии.
   Мой инструктор в Лихтерфельде был высшим проявлением лейб-гвардейца. Как говорится: «В частной жизни – я приятный человек и только на службе – свинья. Но я всегда на службе!» Этот эксперт в области муштры потом, когда я вез его домой в отпуск из Белгорода в Харьков, рассказывал мне, за что он ценит акробатику на казарменном плацу. В центре его рассуждений причудливым образом оказался индивидуум. Только представьте себе: «ЛАГ» и личность! Смеетесь? Я тогда чуть не поперхнулся. Но слушайте дальше, как он рассуждал: «Посмотри-ка, однажды ты окажешься там и познакомишься с казарменным двором. Нос твой будет лежать в грязи, и ты чешешься, словно обожженная солнцем собака. Выжатый как лимон, пустой, рассчитавшийся с миром и с Богом. А потом сквозь грязь и пот ты видишь пару начищенных сапог и слышишь проклятый голос, и этот голос бьет тебя сильнее, чем пинок в задницу: «Ну, вы, герои. Вы, гордость нации! Разве я что-нибудь говорил про отдых?» И ты хочешь вцепиться этому в начищенных сапогах в глотку, набить ему морду, а с тобой и твои друзья, которые видят сапоги только снизу. И ты видишь – это первый номер! Ты и твои товарищи слились воедино в бессильном бешенстве по отношению к сапогам и голосу. Вы, бедные казарменные дворовые свиньи, становитесь единым целым в поту, проклятиях, ненависти и молитвах. Всё, что было раньше, – стерто. Воспитание, образование, богатство или бедность, жир и худощавость, ум и глупость».
   Дори прервал рассказ и поправился:
   – Нет, жир – это неправильно. В любом случае жирных в «ЛАГе» я еще не видел. «Сапоги и голос, что они хотят, то вы и делаете: не раздумывая, без причины, без понимания. Ваши действия – автоматические, все происходит независимо от вашего желания, вопреки вашей воле, до тех пор, пока вы еще можете дышать. Вы не думаете – вы повинуетесь! Вашего прежнего «я» уже нет. Чем меньше вы думаете о прошлом, о цивилизации, о гуманистических идеалах, тем меньше вас придется переучивать для автоматического действия, инстинктивного рефлекса, непоколебимой тупости – тем больше ваш шанс выжить!»
   Блондин невольно кивнул головой и притянул верхнюю губу к носу:
   – Обратно к неандертальцу!
   Дори утвердительно поднял кверху указательный палец и показал вперед, где «Дитрих» вдруг ярко засветился белым цветом.
   – За ним я еду уже несколько часов. А это можно делать только от тупости, при полном духовном одурении!
   – Дори, а что еще рассказывал этот казарменный педагог?
   – А, ну да… Когда я его упрекнул в том, что, несмотря на весь глубокий психологический смысл, у одного из акробатов с казарменного двора неожиданно наступит момент просветления и он вмажет в спину начищенным сапогам в горячке боя, по невнимательности, конечно, или из-за того, что, может быть, просто перепутал направление стрельбы. Тогда он просто усмехнулся и сказал: «А ты попытался сделать такое со мной?» Я отрицательно покрутил головой. А он продолжал: «Видишь ли, в бою мы все вместе. Впрочем, это хорошее положение, что обучаемые со своим любимым пастухом вместе идут на фронт. А что происходит там? Вы словно стадо овец будете держаться неотрывно от меня. Там, где я сморкнусь, если начнется стрельба, тут и вы захотите быть со мной в приятном обществе. Если вы будете в наступлении ползти на получетвереньках, – я буду посмеиваться над вами. А когда ударит артиллерия и вы сожмете свои задницы – расскажу вам анекдот и поддержу вас морально.
   Я научил вас всем трюкам, и только случаю я не смогу противостоять – из равнодушия. Вот так постепенно от ненависти рекрутов к своему инструктору не останется и следа. Останутся только фронтовые свиньи – один старый кабан и молодые – но свиньи. Грязь сделает всех равными. И может быть, кто-нибудь будет мне благодарен за то, что в Лихтерфельде я ему разорвал задницу.
   – Трогательно. Можно умереть со смеху. Философ в «ЛАГе»!
   – Ты его тоже знаешь, Эрнст.
   – Я? Его знаю?
   – Конечно. Я рассказывал о Хансе, нашем командире отделения.
   – Черт побери! Теперь до меня дошло! Я всегда думал, что он почти нормальный!
   – Нормальный? Ты говоришь загадками. Быть нормальным на войне? Скажи-ка, Эрнст, ты тоже хотя бы раз был инструктором, а?
   – Да, в батальоне охраны. Там муштра круче, чем где бы то ни было. И это делал я, Дори. Но только так называемую строевую подготовку. Щелчки прикладами, торжественный марш, выполнение команды «Смирно!», прохождение пошереножно, первые идут, остальные – на месте. И прочая совершенно бессмысленная чепуха. Где муштра по-настоящему необходима – так это при боевой подготовке, а про нее у нас часто забывают. Парад почетного караула Адольфа, как прежде в Потсдаме, – высокие парни идут единообразно, словно рота роботов – такие же глупые, как и длинные. А потом их сразу на фронт! Они же перегретые! Бессмысленно перегретые. Кроме того, на местности этого парня также легко прикончить, как и на казарменном плацу. И только в перестрелке с пулеметом он чему-нибудь научится. А в прохождении торжественным маршем – ничему! Чтобы вернуться к началу разговора, Дори, интеллект – как ты сказал, умение думать – и военная служба – две вещи несовместимые, да? А теперь скажи мне, что мы сейчас делаем? Мы думаем! Думаем! Из нас что, совсем выбили умение думать? И вовсе нет! Иначе наш разговор был бы невозможен.
   Эрнст пошарил под своим сиденьем, что-то довольно пробурчал себе под нос и положил плотно набитую бельевую сумку на колени перед собой.
   – А что это будет?
   – Ничего особенного. Кто-нибудь хочет хлеба с тушенкой?
   Колонна остановилась. Дори потянулся и обратился к Эрнсту:
   – Иди посмотри, что там случилось?
   – Кто у нас водитель, ты или я? – ответил тот недовольно, однако вылез из машины и исчез в темноте.
   – Он что-то сказал про тушенку, Цыпленок?
   Блондин кивнул.
   – Тогда давай сюда!
   – Значит, поэтому ты и отправил Эрнста? Дори, если мы сейчас откроем банку, то он восемь дней не даст нам ничего для перекуса!
   – Ты прав, Цыпленок! Сиди здесь, а я тоже пойду подышу немного свежим воздухом.
   Было жарко и душно. Пахло пылью и бензином. Слева сверкнуло! Негромкие голоса, шум моторов, лязг танковых гусениц.
   Эрнст вернулся, он был весь потный, бросил кепи на сиденье.
   – А, чертова жара!
   Блондин тоже вдруг почувствовал, какая стоит духота, и расстегнул рубашку под маскировочной курткой. При этом он дотронулся до талисмана, который носил на шее на тонкой цепочке. «Счастливый пфенниг» дала ему сероглазая блондинка, а припаянный поверх него православный крестик – старый казак. Было ранение и отпуск на родину (он снова насупился), платформа, она ему не помахала, а он судорожно сжал правой рукой старый пфенниг. В 11.09 – пересадка в Лихтенфельзе. Воспоминания. И снова проклятое ощущение в желудке.
   – Мечтаешь? – Эрнст протянул Блондину кусок хлеба, покрытый толстым слоем тушенки. – Впереди поперек дороги перевернулась «восемь-восемь»[6]. Сейчас ее оттащат танком, и сразу поедем дальше.
   Молния сверкнула ближе. Блондин считал про себя: «Двадцать один, двадцать два, … три, … четыре…» – гроза была еще далеко, и донесся лишь приглушенный раскат грома.
   – Если сейчас пройдет гроза средней силы, то вам придется толкать! – Дори сел на место водителя и повел машину вперед.
   Снова сверкнула молния. Колонну на секунду осветило как днем. Лязг гусениц стал громче и смешался с раскатами грома. На ветровое стекло упали первые капли дождя.
   – Что это за смешные танки, Эрнст?
   – Не знаю, во всяком случае, они – не русские!
   Дори чертыхнулся и наклонился вперед.
   – Чертовы дворники! Кто-то из вас мог бы спокойно вылезти и протереть стекло, времени было достаточно. Но нет же, надо было жрать толстенные бутерброды, а я…
   Снова сверкнула молния. Блондин увидел танки.
   – Эрнст, ты видел их сейчас? Дори, что это за коробки?
   – «Пантеры»! Новое секретное оружие. Должны быть настолько хорошие, что и гренадеров к ним не надо!
   – А зачем же мы тогда едем с ними?
   – Как статисты, Эрнст, праздные наблюдатели! – засмеялся Дори.
   – Наблюдатели? – удивленно покачал головой Эрнст и защелкал языком.
   – «Пантеры» сделают все сами. А мы будем только ликовать. А тебя, Эрнст, произведут в обер-ликователи!
   Все замолчали.
   – Танки должны были идти вперед первыми.
   – Как обычно, – проворчал Эрнст, – когда тихо, то они прут вперед как сумасшедшие, а как только грохнет, так сразу же остаются позади с «повреждением гусениц».
   По ветровому стеклу хлынули потоки воды.
   – Льет, как во времена Ноя. Только он был в ковчеге, а мы – нет.
   Эрнст намазал по второму бутерброду. Дори ел. Его щеки надулись, как у играющего на трубе. Блондин боролся с собой. Он бы съел еще, но подумал, что лучше отказаться.
   – Больше не хочешь, Цыпленок?
   – Да можно было бы еще, Эрнст, но мы за одну ночь сожрем весь доппаек на большой бой. А на завтрак будет лишь кусок хлеба с большим пальцем сверху.
   Эрнст удивился настолько, что насаженный на его баварский нож большой кусок тушенки застыл в нескольких сантиметрах от широко открытого рта.
   – Что ты сказал? Сожрать весь боевой доппаек, а утром только сухой хлеб? Бредишь или шутишь?
   Мясо исчезло за его зубами. Диалект сменился подчеркнуто-поучительным литературным немецким:
   – Вооо-первых, в бельевом мешке – еще пять банок тушенки. Вооо-вторых, бутылка водки для рабочих дней и две бутылки «Хеннеси» для праздника победы в Курске. В-третьих, у меня – еще один бельевой мешок. А он тоже полный, и в-четвертых: возьми сейчас свой хлеб или ты можешь, в-пятых…
   Блондин рассмеялся, а Дори чуть не съехал с сиденья. Это – Эрнст, организаторский талант, гений, единственный в своем роде, непревзойденный и известный во всем батальоне. Если какому-нибудь среднеодаренному организатору удавалось раздобыть в какой-нибудь богом забытой деревне мешок картошки и, может быть, еще сала, то Эрнст приносил еще и соль, а также необходимую для настоящей жареной картошки сковороду. Блондин продолжал смеяться. Эрнст вовсе не красавец – коренастый, с короткой шеей, слишком полным лицом, с копной непослушных волос, доставивших ему много неприятностей в бытность рекрутом. Он был родом из Мюнхена, точнее, из Зендлинга, расположенного неподалеку от примыкающего Шмида. Профессия? Школьник. Имеющий аттестат зрелости в «ЛАГе» считался не имеющим профессии. Немного ворчливый и неразговорчивый, неслыханный соня, зато обладающий быстрой реакцией и находчивостью, если надо было что-то «организовать». Его коньком (он называл это «бзигом») была классическая философия. Некая смесь размышлений, наплевательства, обжорства и чутья.