– Нет.
– С тех пор я только один раз заглянул туда. Все оставалось по-старому. Не знаю, изменилось ли это местечко за последнее время. Возможно. Тогда оно производило впечатление пустыни. В каменоломне были глубокие гадереи. По ночам в них скрывался самый разнообразный сброд. Публика была непостоянная. В общем, не знаю почему, люди там не заживались. Попадались среди них, разумеется, и типичные бродяги. В течение нескольких месяцев в каменоломню приезжали кутить субъекты, страдающие противоестественными пороками. В том числе, по-видимому, и великосветские развратники. Иногда гостиница пустовала. Но вот шайка грабителей, подвизавшаяся преимущественно в окрестностях Сен-Мандэ и Венсена, избрала своим главным штабом тупик одной из галерей. Опасные молодцы! Они нападали на самые лучшие виллы. Два или три раза их подозревали и в более серьезных проделках. Как вам уже известно, я был молод. Я бредил полицией героических времен. Мой начальник понимал это и превосходно относился ко мне. Я переодевался старым бродягой. На глазах у всех шатался по галереям в лохмотьях и с сумой. Из дырки в кармане у меня торчал кусок хлеба. Порой я спал, свернувшись в уголке. В конце концов они перестали замечать меня. Я сделался чем-то вроде собаки, но собаки, понимающей и французский язык и воровской жаргон. Однажды… Навлек ли я на себя их подозрения?… Признаться, несмотря на седую бороду и толстый слой грязи, я выглядел немного молодо для старика… Может быть, им удалось организовать слежку за мной в городе. Так или иначе, они набросились на меня, связали мне руки и ноги, заткнули кляпом рот, не слишком основательно, впрочем, и отнесли меня в самый конец галереи. Я думал, что настал мой смертный час.
– Вы не сопротивлялись?
– Это было бы бесполезно. Я даже не пикнул. В таких случаях никогда не следует портить последний шанс на спасение. Но дело приняло неожиданный оборот. Четыре дня спустя я все еще валялся на том же самом месте. Связанный по рукам и ногам, умирающий от голода. Веревки уже начали перетирать мне кожу. Правда, кляп выскочил. Но кричать не имело смысла. В этом тупике голос звучит очень глухо. На мои крики никто не отзывался.
– А начальник и товарищи? А ваши близкие? Неужели никто не разыскивал вас?
– Я был холост. К родителям моим ходил раз в неделю, а то и два раза в месяц. В номерах мое отсутствие никого не удивило. Я очень часто не ночевал дома. А со службой мне не повезло. Приехала русская царствующая семья. Всех наших разогнали, кого куда. Тем не менее начальник мой кое-что сделал. По его приказанию меня искали даже в каменоломне. Но я никогда не давал точных указаний об этой галерее. Приложили ли они все старания к тому, чтобы найти меня? Не знаю. Во всяком случае, задача их была не из легких.
– Но в конце концов они все-таки нашли вас?
– Нет. В конце концов я освободился от части веревок, благодаря движению, которого не догадался сделать раньше. Впрочем, оно удалось мне только потому, что я похудел. Вы не представляете себе, как может исхудать за четыре дня человек, особенно если он привык много есть.
– И за четыре дня никто не зашел в эту галерею?
– Нет. Это была самая дальняя галерея.
– Никто даже не приблизился к ней?
– Нет, по-видимому. Я же говорил, что публика там не заживалась.
Кинэт с трудом скрывал, какого рода любопытство мучило его. Он удерживался от некоторых вопросов, подходил к ним окольным путем, надевал на них маску.
– Под самым Парижем! Невероятно! Наверное, полиция произвела уже окончательную чистку этих мест?
– Едва ли. Может быть, она и заглядывала туда. А иногда чистка производилась сама собой… Да ведь это частные владения.
– Каменоломня все еще пустует?
– В последний раз я видел там узкоколейку и две вагонетки. Мне показалось, что в одной из галерей возятся люди.
– Вот как! Возобновление работ, хотя бы частичное, влечет за собой появление ночных сторожей. Следовательно, грабители больше туда не ходят. Тем лучше! Одним разбойничьим гнездом меньше.
– О, если бы там и были ночные сторожа, один или два, допустим, чему бы они могли помешать на таком громадном пространстве? Они храпели бы около жаровни, мечтая, чтобы их оставили в покое… Да и кому придет в голову держать в таком месте ночных сторожей? Охраняют постройки, с которых сплошь и рядом таскают некоторые материалы. А тут охранять нечего.
– Значит, подобное приключение возможно и теперь?
– А что? Вам хочется испытать что-нибудь в этом роде?
Кинэт побледнел, улыбнулся и постарался принять вид человека, до сознания которого не сразу дошла остроумная шутка.
– О, будь я помоложе, я, вероятно, тоже чувствовал бы в себе священную искру.
– Вы действительно полагаете, что это ваше призвание?
– Да. И даже теперь, если бы это было возможно, я с удовольствием посвящал бы свои досуги дознаниям, розыску…
– Если бы у вас было какое-нибудь другое дело… винный погреб, например… или хотя бы газетный киоск, вас охотно использовали бы. Но в переплетную мастерскую интересующие нас люди не заходят. Может быть, вы имеете доступ в политические круги?
– Нет. Пока, по крайней мере.
– Во всяком случае я поговорю с начальством. Не считая постоянных кадров, у нас не очень-то много умных и положительных людей. Молодчики, услугами которых мы пользуемся, уж очень нечистоплотны. Кстати, если вам посчастливится, если ваш посетитель с окровавленными руками наведет нас на верный след, начальство ни в чем не откажет вам. Вы зарекомендуете себя в его глазах.
– Да что вы! А говорят, свидетели часто подвергаются различным неприятностям.
– Иногда им доставляют неприятности следственные власти и адвокаты. Но мы, если они действительно помогают нам, – никогда. Наоборот, наше учреждение очень ценит оказанные ему услуги… Я слышу голос господина Леспинаса. Пойду посмотрю, что там делается. Пока посидите здесь.
Кинэт остается в комнате, точное назначение которой ускользает от него. Во всяком, случае эта комната имеет ближайшее отношение к полиции. В другое время он насладился бы пребыванием в таком месте. Но сейчас голова его пылает. Он опьянен необходимостью выбора. Перед ним несколько видений ближайшего будущего, соперничающих в яркости. Он не в состоянии отказаться ни от одного из них. Он откладывает ту внутреннюю борьбу, которой суждено дать перевес одному из них. Он надеется, что, маяча вместе перед его глазами, они в конце концов сольются воедино. Этот разумный человек доходит до странного пожелания. Он хочет, чтобы разум оставил его в покое.
Снова входит инспектор.
– Теперь займемся делом. Только не внушайте себе ничего. Даже не спрашивайте себя ни о чем. Посмотрите и скажите "да" или "нет".
Они идут по длинному коридору. Приблизительно двадцать метров. Двадцать секунд впереди. Больше и речи нет о том, чтобы выбирать со смаком, поглаживая бороду. Меньше двадцати секунд. А там перекресток событий, на котором он внезапно очутится, как автомобиль, развивший полную скорость. Путь направо и путь налево. Среднего пути нет. И нет времени на колебания.
Инспектор открывает дверь. Кинэт видит г. Леспинаса, сидящего за маленьким столом, и нескольких мужчин на скамейке. Четверо мужчин. Они встают, когда открывается дверь. При виде их Кинэтом овладевает такое сильное искушение, что он чувствует сжатие какой-то пружины между животом и грудью. Послать одного из этих людей на скамью подсудимых и на эшафот; указать на одного из них судорожным движением властной воли. Он сопротивляется, словно бродяга, удерживающийся от желания изнасиловать пастушку. Это сопротивление настолько упорно, что его маленькие черные глаза широко открываются и пот каплями выступает на лбу. Он проходит мимо четырех людей, заставляя себя все-таки смотреть на них. Он оборачивается к г. Леспинасу, который наблюдает за ним. Легонько пожимая плечами и разводя руками, он шепчет:
– Нет… Все не то… Ни один.
Он испытывает нервную реакцию, внезапная опустошительность которой почти непереносима. Что-то говорит в нем:
"За это поплатится Легедри".
XIX
"Вход в каменоломню. Ночной сторож. Да, ночного сторожа нет. Глина. У меня фонарь. Или у меня нет фонаря? Глина. Узкоколейка. Без фонаря я ничего этого не увижу. Фонарь, качающийся между мною и им. Нет, пусть лучше мне светит отблеск неба. Зарево Парижа на небе. Вход в каменоломню. Большое отверстие входа. Грот. Грот Шомонского парка.
Он не хочет идти. Он скользит по глине. Мы оба скользим. Он делает это нарочно. Фонарь падает. Света больше нет. "Я не хочу идти дальше". Он нарочно падает на колени.
Вход в каменоломню. Черный вырез. Отверстие плохо вырезано. Нужно взять лом и расширить отверстие. Нужно взять лом подлиннее. Хорошенько ворочать им в вышине.
Мы никогда не дойдем. Он не хочет идти. Ночной сторож раскачивает фонарь. Да, ночного сторожа нет. Зарево Парижа отсвечивает на рельсах узкоколейки.
Он повторяет: "Я не хочу идти дальше". Вход в пещеру. Надо идти в глубину. Завести его в глубину. Катакомбы… Как хорошо сохраняются кости!
Он говорит: "Я не хочу идти дальше". Еще тридцать шагов до входа в пещеру. Надо идти в глубину. Вас ждет Софи Паран.
Фонарь освещает его лицо. Лица нет. Надо потушить фонарь. Зарево Парижа освещает его лицо. Лица нет.
Я не хочу больше видеть это лицо. Надо потушить глаза.
Вход в пещеру. Пойдемте ко входу. Софи Паран вас ждет в глубине. Здесь темно. Но в глубине Софи Паран. В глубине магазин Софи Паран. Софи Паран сидит у себя в магазине, и вокруг нее льется свет.
Спрячьте ваше лицо. Трите рукой ваше лицо, чтобы оно мало-помалу стерлось. Рыбы пожирают лица утопленников. Трите его рукой. Нос исчезает. Подбородок исчезает.
Вход в каменоломню. Мокро? Нет. Чуть-чуть сыровато. Здесь лучше, чем в канале. В самой глубине вам будет лучше, чем в канале.
Он твердит: "Я не пойду дальше". Вас ждет Софи Паран. Кто говорит про канал? Там нет воды. Там Софи Паран в лучах света. И еще там, – как это случилось? – молоденькая дама, книгу которой я должен закончить завтра утром.
Свет пожирает ваше лицо.
Он говорит: "Там нет Софи Паран. Я не пойду дальше". Она там. Идите. Уверяю вас.
Нужно убить его, когда он повернется спиной. Нужно убить его в самой глубине. Идите. Идите скорей. Вас ждет Софи Паран.
Слышал ли кто-нибудь звук выстрела? Ночной сторож не слышал. Ночного сторожа нет. Здесь Софи Паран, но она не слышала.
Паф! В глубине. В каменной расщелине. Света сколько угодно. Нежного света. Вам будет лучше, чем в канале.
Не надо убивать. Никогда не надо. Люди мрут, как мухи. Убить муху.
"Не убивайте меня". "О, что за вздор! Я убью еще десяток таких, как вы".
"Вам нужны мои деньги?" Что за вздор!
Вход. Опять главный вход. О, как ужасно все время возвращаться на то же место. Я толкаю вас по рельсам. Посмотрите, там, дальше, очень сухо.
Нет, это не канал. В глубине канала нет такого нежного света.
Я не хочу больше видеть ваше лицо. Оставьте ваше лицо в глубине.
Он не хочет идти дальше. Опять! Я не могу убить его, потому что бродяга прислушивается.
Ночной сторож прислушивается.
Я могу убить вас только в глубине. Софи Паран ждет вас в глубине. Любовь. Солнце любви. Солнце восхода.
Я даю ключ Софи Паран, чтобы она положила ваше лицо в сейф.
Вечная любовь.
Вам будет здесь лучше, чем в канале, мой друг. Обернитесь. Посмотрите. Как приятно здесь мертвецу!"
XX
Приближалась уже середина обеда. Разговор все еще оставался вежливым и безличным. Они с любезным оживлением говорили о вещах, не имевших – оба прекрасно знали это – ничего общего с тем, что являлось целью их встречи. Потом само собой наступило молчание. Прежде, чем прервать его, Саммеко для приличия выдержал паузу.
– Господин депутат. Мы только что вспоминали край, очень мной любимый… У меня связаны с ним хорошие воспоминания… В вашем лице край этот представлен так, как он это заслуживает, блестяще… Но, видите ли, сейчас я в очень тягостном и затруднительном положении… в положении человека, решившегося – скажем прямо, на обман. О, не смотрите чересчур строго… Я уверен, вы меня поймете. Прежде всего даю вам слово, что ни одна живая душа не знает о нашем обеде. Таким образом, если моя… если моя дерзость не встретит у вас снисхождения, вам стоит только забыть этот скромный обед, этого мало интересного собеседника, и все будет кончено. Я же, со своей стороны, сохраню в сокровенном уголке моей памяти впечатление о разговоре, поистине очаровательном.
Он кашлянул, приложил к усам носовой платок из белого шелка.
– Помните, вчера, в редакции вашей газеты, я представился вам, сославшись на моих друзей Босбефов. Вы приняли меня без церемоний и без недоверия; если бы вы знали, как это меня тронуло, чисто по-человечески. Босбефы и в самом деле мои старинные и близкие друзья. Тут я не солгал. Но я сказал вам, что артистический комитет Турени уполномочил меня ознакомить вас со своими планами. Тут я солгал. Солгал по необходимости. Сейчас вы все поймете. Когда вам вручили мою визитную карточку, вы не обратили внимания на мою фамилию?
– Особого внимания, признаться, не обратил.
– Как раз на этих днях вы могли встретить ее в деле, изучением которого вы заняты; правда, в числе фамилий второстепенных. Но, разумеется, не фамилии интересуют вас больше всего. Ну, тем лучше. Я буду говорить вполне откровенно. Мне одному принадлежит инициатива этой попытки. Я ни с кем не говорил о ней. Начну с исповеди. Я один из тех людей, судьба которых построена на случайности, на случайности рождения, связей. Я был вынужден занять положение, нисколько не соответствующее моим склонностям. Мне хотелось бы путешествовать, записывать свои ощущения, жить в странах, богатых стариной и искусством, мечтать, вполне свободно предаваться чувствам. Пьер Лоти, некоторые утонченные англичане, Морис Баррес без политики, я не презираю политики – но ничего не смыслю в ней, вот кому следовало бы стать моими наставниками, вот с кого я мог бы брать пример. Я впутался в дела, нагоняющие на меня скуку и часто внушающие мне отвращение… Относительно ценности этих дел у меня нет никаких иллюзий. Я иногда борюсь за позиции… бог знает какие позиции!… из честности перед моими компаньонами, из-за семейных обязательств… Но я не хочу бороться с таким человеком, как вы.
Гюро, сперва смотревший на него, немного склонил голову и принялся разглядывать маленькую хрустальную солонку. Правую щеку он положил на приоткрытую ладонь. Другая рука его то играла ножом, то укладывала в правильный ряд крошки на скатерти. Сердце Гюро было полно спокойной горечи, которая доставляла ему некоторое удовольствие. В этот миг только очень неожиданные испытания могли поразить или даже просто удивить его. Он думал о расцвеченном окне Нотр-Дам. Маленькая хрустальная солонка сверкала довольно загадочными, довольно красивыми искорками. Скатерть излучала белизну, по-своему огромную. Что мы знаем обо всем этом? Кто измерил все это? Конечно, между вещами существуют какие-то действенные отношения, порядка лирического или чисто духовного, к которым не допускаются люди, вечно поглощенные своими предприятиями. Нечто похожее на муравейник. Беготня многих тысяч муравьев в светящемся песке. Охотники, преследующие добычу, большими шагами ходят по ним.
Саммеко молчал. Гюро заговорил, наконец, самым безразличным тоном:
– У меня нашлись бы кое-какие замечания о средствах, к которым вы прибегли, чтобы добиться разговора со мной… Мы еще вернемся к этому. Но раз уж мы здесь… Продолжайте, сударь… Я слушаю.
– По-видимому, вы очень дурного мнения обо мне. Но, прошу вас, не дайте остыть из-за этого очередному блюду. Оно приемлемо только в горячем виде. Положить вам?… Разрешите?… Не думайте, пожалуйста, что я кем-то подослан. Напротив, мне самому было бы очень неприятно, если бы об этом узнали. Понимаете, сударь, я присутствовал на собраниях, где очень много говорилось о вас. Я непосредственно участвовал в них. Мои слова тоже сыграли некоторую роль. Я это не отрицаю. Но когда я поразмыслил, мне стало противно. Особенно со вчерашнего утра. Вы даже и не подозреваете, до каких мыслей я дошел. По-моему, дорогой господин Гюро, строй, при котором неизбежны ситуации вроде этой, такой строй отвратителен. Такое общество обречено на гибель.
Голос Саммеко звучал искренно. Мало того, создавалось впечатление, что он без подготовки и впервые высказывал мысли, которые сам только что открыл в глубине своего существа; что он высказывал их с тревогой и с облегчением. Гюро, привыкший угадывать чутьем многие формы лжи, поднял голову и внимательно посмотрел на этого человека. "Неужели он лжет? И в какой мере?"
– Однако, сударь, – заметил он, – я слегка запутался в разнообразных вещах, о которых вы говорите. Прежде всего, кто вы?… Не ошибаюсь ли я?
– Не думаю, чтобы вы могли теперь ошибаться. Я Рожэ Саммеко. Член нефтяного синдиката. Я заинтересован в нем вдвойне: за счет моей жены и за свой собственный. Я принадлежу к числу людей, которые несколько дней тому назад объявили вам войну. Я обсуждал с ними, как лучше устроить на вас облаву, как, говоря прямее, раздавить вас. Видите, я не пытаюсь скрывать что-либо.
– В таком случае, сударь, цель этой встречи… да… вы признаете, что добились ее против моей воли, с помощью известной ловушки?
– Признаю.
– Цель этой встречи я представляю себе весьма смутно.
Услышав звонок, Сампэйр встает, чтобы пойти открыть дверь. Матильда Казалис хочет удержать его. Пока между ним и красивой девушкой происходит борьба великодушия, Кланрикар открывает дверь.
– Кланрикар – пусть! А вам не позволю.
– Но почему же? Я почла бы за честь открывать дверь. Я почла бы за честь делать здесь все, что угодно.
– Я заставлю вас повторить это при госпоже Шюц. По крайней мере, она станет лучшего мнения о своих обязанностях.
Сампэйр смеется, и смех колышет его бороду и грудь.
– Кстати, о госпоже Шюц. Нужно будет уговорить ее помогать мне по средам. С точки зрения обслуживания мои приемы немного хромают… А вот и Лолерк. Мы потребуем, чтобы он с места в карьер высказал свое мнение.
Лолерк входит, пожимает руки.
– О чем?
– Сегодня утром появилась статейка, по-видимому, как теперь выражаются, "инспирированная". Смысл ее приблизительно таков: "Трудно надеяться, что нам удастся предотвратить войну Болгарии и Турции. Но во всяком случае она не выйдет за пределы Балканского полуострова". Я помню точное выражение: "за пределы известной части Балканского полуострова". Международных осложнений бояться нечего.
– Тем не менее, война будет, – говорит Луиза Арджелати, уже пожилая и все еще очень красивая, благодаря густым белоснежным волосам, которые вьются, черным глазам, чувственному и певучему голосу.
– Да, конечно. Но право на известный эгоизм за нами остается. И даже, помимо эгоизма, балканская война не имеет для человечества такого значения, как война общеевропейская. Однако, мне хотелось бы услышать мнение Лолерка о статье.
Тонкое лицо Лолерка меняет выражение. Лолерк улыбается. Он сдерживает себя. Ему кажется, что в прошлую среду он говорил непозволительно много и чересчур запальчиво. Он дает себе слово не горячиться сегодня. И слушать других.
– Ну, что же, – бормочет он. – Вот и хорошо. Тем лучше. Все к лучшему.
– Лолерк стал оптимистом, – со смехом заявляет Матильда Казалис.
Лолерк бросает на Матильду Казалис быстрый взгляд. "Как она красива сегодня, – думает он. – Просто сердце разрывается! Я запрещаю себе уделять ей особое внимание. Клянусь избегать красноречия. Клянусь не стараться блистать для нее. Достойна ли меня такая рисовка? Как мысли мои разбухают, становятся парадоксальными, искажаются только потому, что я вижу эти чудесные губы, и эти глаза, и эту удивленную улыбку! Недопустимо, отвратительно".
Он тихо отвечает:
– Я всегда был оптимистом. Это основа моей натуры.
– Значит, по-вашему, – говорит Сампэйр, – эта статья отражает действительное положение вещей?
– Позвольте… Что именно кажется вам спорным?
– Главное утверждение… Заключительная фраза.
– Ах, вот как!
Вокруг Лолерка воцаряется молчание, благожелательное и слегка поддразнивающее. Сидя в кресле, передвинутом специально для нее от правой стороны окна к левой, Луиза Арджелати наклоняется вперед, чтобы не пропустить ни одного слова Лолерка. Матильда Казалис делает незаметную гримаску. Она как будто разочарована. Даже у Сампэйра такой вид, словно он ждет "ответа у доски". Лолерк вспоминает былое время и некий класс в педагогическом институте Отейля. Легравран и Дарну переглядываются, веселясь заранее. Один Кланрикар по-прежнему стоит, прислонившись к книжным полкам, и по-прежнему следит за нитью собственных размышлений.
Лолерк отлично сознает, что все его провоцируют. Тем не менее вызовы, брошенные ему отовсюду, производят свое действие, и ум его начинает испытывать почти нестерпимый зуд.
Он смотрит на Леграврана, на Луизу Арджелати, на Дарну. Поднимает взгляд на Кланрикара. И спрашивает таким размеренным тоном, что голоса его почти не слышно:
– А разве кто-нибудь из присутствующих придает значение этому главному утверждению?
Вся компания облегченно вздыхает, как будто приветствуя первое потрескивание дров, которые долго не разгорались. Лолерк щурит глаза. Легкий трепет пробегает по его ноздрям. Если бы Матильда Казалис была в его объятиях, он, наверное, укусил бы ее, наказал бы ее за то явное удовольствие, которое она выказывает. Сампэйр, замечающий у молодого человека первые признаки возбуждения, втайне потешается, но хочет показать, что его и не думают разыгрывать.
– Никто, разумеется, не понимает его буквально. Но по мнению некоторых из нас, оно все-таки в той или иной мере соответствует действительности.
– Во всяком случае, это не ваше мнение, господин Сампэйр.
– Почему?
– Я ведь помню, что вы говорили в прошлую среду.
– С прошлой среды мое мнение могло измениться.
Лолерк еще раз обводит взглядом всех присутствующих, словно спрашивая их о чем-то; потом опять поворачивается к Сампэйру:
– Если бы я не боялся обидеть кого-нибудь из вас… между прочим, совершенно не представляю себе, кого… я бы сказал…
– Говорите! Говорите!
– …что это главное утверждение – сплошная ерунда.
Лолерк взял сразу на три тона выше. Вся компания разражается хохотом. Смеется даже Луиза Арджелати, и в этом смехе, звучащем слабее голоса, пожалуй, более состарившемся, слышатся серебристые переливы ее волос. Смеется даже госпожа Легравран, всегда такая сдержанная. Все, кроме Кланрикара.
– …Но что люди, сочинившие эту ерунду, заслуживают оправдания, так как сами они не верили в нее ни одной секунды.
– Вы не допускаете, что великие державы действительно стараются локализировать конфликт?
– Допускаю.
– И объясняете это не идеализмом, не отвращением к войне, а недостатком подготовки и неблагоприятным стечением обстоятельств?
– Я готов допустить решительно все. Я допускаю даже, что великие державы могут еще предотвратить конфликт. Но если конфликт назреет, им не удастся его локализировать. Начать с того, что как только Болгария нападет на Турцию, сербы не устоят перед соблазном и ринутся в Боснию и Герцеговину. Вы ведь читали телеграммы из Белграда? Только сегодня утром я узнал, что сербы возводят свои права на Боснию ко временам, "предшествовавшим образованию империи Карла Великого". Я дословно привожу выражение. Вывод же предоставляю вам. Ну, а если Австрия впутается в их дрязги, нам тоже не избежать войны.
– Да, это очень серьезно. В сущности, именно в этом-то и заключается вся опасность. Но я надеюсь, и госпожа Арджелати вполне разделяет мои надежды, что сербы в конечном счете воздержатся от вмешательства в турецко-болгарские дела.
– Это просто-напросто благое пожелание.
– Нет. Они еще не в состоянии вступить в единоборство с Австрией. Ослабление Болгарии им на руку. К тому же Россия остановит их.
Кланрикар взволнованно слушает все это. Прелесть спора никогда не заслоняет от него напряженной остроты событий. Он говорит Лолерку:
– Вот видишь, несмотря на все свои уверения, ты все-таки признаешь фатальность исторических событий, внезапные сплетения обстоятельств, над которыми никто не властен.
– Больше не властен. С какого-то определенного момента. С девятнадцатого брюмера. Да и это еще не известно. Я убежден, что в каждое данное время, в каждом данном месте события можно повернуть по-своему. Повторяю, мы все ослеплены философией истории. Культом неизбежного. Со времени инквизиции еще не было таких великих злодеев, как современные представители философии истории. Боссюэ сошел со сцены. Зато появились Гегель и Маркс. Они и периодическая печать – вот лучшие помощники правительств в деле притеснения народов.
Легравран, считавший себя марксистом, и Луиза Арджелати, не читавшая Маркса, но причислившая его к лику святых социалистической церкви, протестуют, но не слишком бурно. В этом кружке к Лолерку относятся с особенной терпимостью.
– Я упомянул Маркса. К счастью – некоторые марксисты невольно выдают истинные мысли своего учителя. Они впадают в карбонаризм. Впрочем, бог с ними. Я вижу, здесь висит портрет Мишлэ. Вот это историк! Пусть он не более правдив. Зато он в сто раз лучше действует на нашу психику.
– С тех пор я только один раз заглянул туда. Все оставалось по-старому. Не знаю, изменилось ли это местечко за последнее время. Возможно. Тогда оно производило впечатление пустыни. В каменоломне были глубокие гадереи. По ночам в них скрывался самый разнообразный сброд. Публика была непостоянная. В общем, не знаю почему, люди там не заживались. Попадались среди них, разумеется, и типичные бродяги. В течение нескольких месяцев в каменоломню приезжали кутить субъекты, страдающие противоестественными пороками. В том числе, по-видимому, и великосветские развратники. Иногда гостиница пустовала. Но вот шайка грабителей, подвизавшаяся преимущественно в окрестностях Сен-Мандэ и Венсена, избрала своим главным штабом тупик одной из галерей. Опасные молодцы! Они нападали на самые лучшие виллы. Два или три раза их подозревали и в более серьезных проделках. Как вам уже известно, я был молод. Я бредил полицией героических времен. Мой начальник понимал это и превосходно относился ко мне. Я переодевался старым бродягой. На глазах у всех шатался по галереям в лохмотьях и с сумой. Из дырки в кармане у меня торчал кусок хлеба. Порой я спал, свернувшись в уголке. В конце концов они перестали замечать меня. Я сделался чем-то вроде собаки, но собаки, понимающей и французский язык и воровской жаргон. Однажды… Навлек ли я на себя их подозрения?… Признаться, несмотря на седую бороду и толстый слой грязи, я выглядел немного молодо для старика… Может быть, им удалось организовать слежку за мной в городе. Так или иначе, они набросились на меня, связали мне руки и ноги, заткнули кляпом рот, не слишком основательно, впрочем, и отнесли меня в самый конец галереи. Я думал, что настал мой смертный час.
– Вы не сопротивлялись?
– Это было бы бесполезно. Я даже не пикнул. В таких случаях никогда не следует портить последний шанс на спасение. Но дело приняло неожиданный оборот. Четыре дня спустя я все еще валялся на том же самом месте. Связанный по рукам и ногам, умирающий от голода. Веревки уже начали перетирать мне кожу. Правда, кляп выскочил. Но кричать не имело смысла. В этом тупике голос звучит очень глухо. На мои крики никто не отзывался.
– А начальник и товарищи? А ваши близкие? Неужели никто не разыскивал вас?
– Я был холост. К родителям моим ходил раз в неделю, а то и два раза в месяц. В номерах мое отсутствие никого не удивило. Я очень часто не ночевал дома. А со службой мне не повезло. Приехала русская царствующая семья. Всех наших разогнали, кого куда. Тем не менее начальник мой кое-что сделал. По его приказанию меня искали даже в каменоломне. Но я никогда не давал точных указаний об этой галерее. Приложили ли они все старания к тому, чтобы найти меня? Не знаю. Во всяком случае, задача их была не из легких.
– Но в конце концов они все-таки нашли вас?
– Нет. В конце концов я освободился от части веревок, благодаря движению, которого не догадался сделать раньше. Впрочем, оно удалось мне только потому, что я похудел. Вы не представляете себе, как может исхудать за четыре дня человек, особенно если он привык много есть.
– И за четыре дня никто не зашел в эту галерею?
– Нет. Это была самая дальняя галерея.
– Никто даже не приблизился к ней?
– Нет, по-видимому. Я же говорил, что публика там не заживалась.
Кинэт с трудом скрывал, какого рода любопытство мучило его. Он удерживался от некоторых вопросов, подходил к ним окольным путем, надевал на них маску.
– Под самым Парижем! Невероятно! Наверное, полиция произвела уже окончательную чистку этих мест?
– Едва ли. Может быть, она и заглядывала туда. А иногда чистка производилась сама собой… Да ведь это частные владения.
– Каменоломня все еще пустует?
– В последний раз я видел там узкоколейку и две вагонетки. Мне показалось, что в одной из галерей возятся люди.
– Вот как! Возобновление работ, хотя бы частичное, влечет за собой появление ночных сторожей. Следовательно, грабители больше туда не ходят. Тем лучше! Одним разбойничьим гнездом меньше.
– О, если бы там и были ночные сторожа, один или два, допустим, чему бы они могли помешать на таком громадном пространстве? Они храпели бы около жаровни, мечтая, чтобы их оставили в покое… Да и кому придет в голову держать в таком месте ночных сторожей? Охраняют постройки, с которых сплошь и рядом таскают некоторые материалы. А тут охранять нечего.
– Значит, подобное приключение возможно и теперь?
– А что? Вам хочется испытать что-нибудь в этом роде?
Кинэт побледнел, улыбнулся и постарался принять вид человека, до сознания которого не сразу дошла остроумная шутка.
– О, будь я помоложе, я, вероятно, тоже чувствовал бы в себе священную искру.
– Вы действительно полагаете, что это ваше призвание?
– Да. И даже теперь, если бы это было возможно, я с удовольствием посвящал бы свои досуги дознаниям, розыску…
– Если бы у вас было какое-нибудь другое дело… винный погреб, например… или хотя бы газетный киоск, вас охотно использовали бы. Но в переплетную мастерскую интересующие нас люди не заходят. Может быть, вы имеете доступ в политические круги?
– Нет. Пока, по крайней мере.
– Во всяком случае я поговорю с начальством. Не считая постоянных кадров, у нас не очень-то много умных и положительных людей. Молодчики, услугами которых мы пользуемся, уж очень нечистоплотны. Кстати, если вам посчастливится, если ваш посетитель с окровавленными руками наведет нас на верный след, начальство ни в чем не откажет вам. Вы зарекомендуете себя в его глазах.
– Да что вы! А говорят, свидетели часто подвергаются различным неприятностям.
– Иногда им доставляют неприятности следственные власти и адвокаты. Но мы, если они действительно помогают нам, – никогда. Наоборот, наше учреждение очень ценит оказанные ему услуги… Я слышу голос господина Леспинаса. Пойду посмотрю, что там делается. Пока посидите здесь.
Кинэт остается в комнате, точное назначение которой ускользает от него. Во всяком, случае эта комната имеет ближайшее отношение к полиции. В другое время он насладился бы пребыванием в таком месте. Но сейчас голова его пылает. Он опьянен необходимостью выбора. Перед ним несколько видений ближайшего будущего, соперничающих в яркости. Он не в состоянии отказаться ни от одного из них. Он откладывает ту внутреннюю борьбу, которой суждено дать перевес одному из них. Он надеется, что, маяча вместе перед его глазами, они в конце концов сольются воедино. Этот разумный человек доходит до странного пожелания. Он хочет, чтобы разум оставил его в покое.
Снова входит инспектор.
– Теперь займемся делом. Только не внушайте себе ничего. Даже не спрашивайте себя ни о чем. Посмотрите и скажите "да" или "нет".
Они идут по длинному коридору. Приблизительно двадцать метров. Двадцать секунд впереди. Больше и речи нет о том, чтобы выбирать со смаком, поглаживая бороду. Меньше двадцати секунд. А там перекресток событий, на котором он внезапно очутится, как автомобиль, развивший полную скорость. Путь направо и путь налево. Среднего пути нет. И нет времени на колебания.
Инспектор открывает дверь. Кинэт видит г. Леспинаса, сидящего за маленьким столом, и нескольких мужчин на скамейке. Четверо мужчин. Они встают, когда открывается дверь. При виде их Кинэтом овладевает такое сильное искушение, что он чувствует сжатие какой-то пружины между животом и грудью. Послать одного из этих людей на скамью подсудимых и на эшафот; указать на одного из них судорожным движением властной воли. Он сопротивляется, словно бродяга, удерживающийся от желания изнасиловать пастушку. Это сопротивление настолько упорно, что его маленькие черные глаза широко открываются и пот каплями выступает на лбу. Он проходит мимо четырех людей, заставляя себя все-таки смотреть на них. Он оборачивается к г. Леспинасу, который наблюдает за ним. Легонько пожимая плечами и разводя руками, он шепчет:
– Нет… Все не то… Ни один.
Он испытывает нервную реакцию, внезапная опустошительность которой почти непереносима. Что-то говорит в нем:
"За это поплатится Легедри".
XIX
ПОЛУСОН КИНЭТА В ПЯТЬ ЧАСОВ УТРА
"Вход в каменоломню. Ночной сторож. Да, ночного сторожа нет. Глина. У меня фонарь. Или у меня нет фонаря? Глина. Узкоколейка. Без фонаря я ничего этого не увижу. Фонарь, качающийся между мною и им. Нет, пусть лучше мне светит отблеск неба. Зарево Парижа на небе. Вход в каменоломню. Большое отверстие входа. Грот. Грот Шомонского парка.
Он не хочет идти. Он скользит по глине. Мы оба скользим. Он делает это нарочно. Фонарь падает. Света больше нет. "Я не хочу идти дальше". Он нарочно падает на колени.
Вход в каменоломню. Черный вырез. Отверстие плохо вырезано. Нужно взять лом и расширить отверстие. Нужно взять лом подлиннее. Хорошенько ворочать им в вышине.
Мы никогда не дойдем. Он не хочет идти. Ночной сторож раскачивает фонарь. Да, ночного сторожа нет. Зарево Парижа отсвечивает на рельсах узкоколейки.
Он повторяет: "Я не хочу идти дальше". Вход в пещеру. Надо идти в глубину. Завести его в глубину. Катакомбы… Как хорошо сохраняются кости!
Он говорит: "Я не хочу идти дальше". Еще тридцать шагов до входа в пещеру. Надо идти в глубину. Вас ждет Софи Паран.
Фонарь освещает его лицо. Лица нет. Надо потушить фонарь. Зарево Парижа освещает его лицо. Лица нет.
Я не хочу больше видеть это лицо. Надо потушить глаза.
Вход в пещеру. Пойдемте ко входу. Софи Паран вас ждет в глубине. Здесь темно. Но в глубине Софи Паран. В глубине магазин Софи Паран. Софи Паран сидит у себя в магазине, и вокруг нее льется свет.
Спрячьте ваше лицо. Трите рукой ваше лицо, чтобы оно мало-помалу стерлось. Рыбы пожирают лица утопленников. Трите его рукой. Нос исчезает. Подбородок исчезает.
Вход в каменоломню. Мокро? Нет. Чуть-чуть сыровато. Здесь лучше, чем в канале. В самой глубине вам будет лучше, чем в канале.
Он твердит: "Я не пойду дальше". Вас ждет Софи Паран. Кто говорит про канал? Там нет воды. Там Софи Паран в лучах света. И еще там, – как это случилось? – молоденькая дама, книгу которой я должен закончить завтра утром.
Свет пожирает ваше лицо.
Он говорит: "Там нет Софи Паран. Я не пойду дальше". Она там. Идите. Уверяю вас.
Нужно убить его, когда он повернется спиной. Нужно убить его в самой глубине. Идите. Идите скорей. Вас ждет Софи Паран.
Слышал ли кто-нибудь звук выстрела? Ночной сторож не слышал. Ночного сторожа нет. Здесь Софи Паран, но она не слышала.
Паф! В глубине. В каменной расщелине. Света сколько угодно. Нежного света. Вам будет лучше, чем в канале.
Не надо убивать. Никогда не надо. Люди мрут, как мухи. Убить муху.
"Не убивайте меня". "О, что за вздор! Я убью еще десяток таких, как вы".
"Вам нужны мои деньги?" Что за вздор!
Вход. Опять главный вход. О, как ужасно все время возвращаться на то же место. Я толкаю вас по рельсам. Посмотрите, там, дальше, очень сухо.
Нет, это не канал. В глубине канала нет такого нежного света.
Я не хочу больше видеть ваше лицо. Оставьте ваше лицо в глубине.
Он не хочет идти дальше. Опять! Я не могу убить его, потому что бродяга прислушивается.
Ночной сторож прислушивается.
Я могу убить вас только в глубине. Софи Паран ждет вас в глубине. Любовь. Солнце любви. Солнце восхода.
Я даю ключ Софи Паран, чтобы она положила ваше лицо в сейф.
Вечная любовь.
Вам будет здесь лучше, чем в канале, мой друг. Обернитесь. Посмотрите. Как приятно здесь мертвецу!"
XX
В СРЕДУ ВЕЧЕРОМ
Приближалась уже середина обеда. Разговор все еще оставался вежливым и безличным. Они с любезным оживлением говорили о вещах, не имевших – оба прекрасно знали это – ничего общего с тем, что являлось целью их встречи. Потом само собой наступило молчание. Прежде, чем прервать его, Саммеко для приличия выдержал паузу.
– Господин депутат. Мы только что вспоминали край, очень мной любимый… У меня связаны с ним хорошие воспоминания… В вашем лице край этот представлен так, как он это заслуживает, блестяще… Но, видите ли, сейчас я в очень тягостном и затруднительном положении… в положении человека, решившегося – скажем прямо, на обман. О, не смотрите чересчур строго… Я уверен, вы меня поймете. Прежде всего даю вам слово, что ни одна живая душа не знает о нашем обеде. Таким образом, если моя… если моя дерзость не встретит у вас снисхождения, вам стоит только забыть этот скромный обед, этого мало интересного собеседника, и все будет кончено. Я же, со своей стороны, сохраню в сокровенном уголке моей памяти впечатление о разговоре, поистине очаровательном.
Он кашлянул, приложил к усам носовой платок из белого шелка.
– Помните, вчера, в редакции вашей газеты, я представился вам, сославшись на моих друзей Босбефов. Вы приняли меня без церемоний и без недоверия; если бы вы знали, как это меня тронуло, чисто по-человечески. Босбефы и в самом деле мои старинные и близкие друзья. Тут я не солгал. Но я сказал вам, что артистический комитет Турени уполномочил меня ознакомить вас со своими планами. Тут я солгал. Солгал по необходимости. Сейчас вы все поймете. Когда вам вручили мою визитную карточку, вы не обратили внимания на мою фамилию?
– Особого внимания, признаться, не обратил.
– Как раз на этих днях вы могли встретить ее в деле, изучением которого вы заняты; правда, в числе фамилий второстепенных. Но, разумеется, не фамилии интересуют вас больше всего. Ну, тем лучше. Я буду говорить вполне откровенно. Мне одному принадлежит инициатива этой попытки. Я ни с кем не говорил о ней. Начну с исповеди. Я один из тех людей, судьба которых построена на случайности, на случайности рождения, связей. Я был вынужден занять положение, нисколько не соответствующее моим склонностям. Мне хотелось бы путешествовать, записывать свои ощущения, жить в странах, богатых стариной и искусством, мечтать, вполне свободно предаваться чувствам. Пьер Лоти, некоторые утонченные англичане, Морис Баррес без политики, я не презираю политики – но ничего не смыслю в ней, вот кому следовало бы стать моими наставниками, вот с кого я мог бы брать пример. Я впутался в дела, нагоняющие на меня скуку и часто внушающие мне отвращение… Относительно ценности этих дел у меня нет никаких иллюзий. Я иногда борюсь за позиции… бог знает какие позиции!… из честности перед моими компаньонами, из-за семейных обязательств… Но я не хочу бороться с таким человеком, как вы.
Гюро, сперва смотревший на него, немного склонил голову и принялся разглядывать маленькую хрустальную солонку. Правую щеку он положил на приоткрытую ладонь. Другая рука его то играла ножом, то укладывала в правильный ряд крошки на скатерти. Сердце Гюро было полно спокойной горечи, которая доставляла ему некоторое удовольствие. В этот миг только очень неожиданные испытания могли поразить или даже просто удивить его. Он думал о расцвеченном окне Нотр-Дам. Маленькая хрустальная солонка сверкала довольно загадочными, довольно красивыми искорками. Скатерть излучала белизну, по-своему огромную. Что мы знаем обо всем этом? Кто измерил все это? Конечно, между вещами существуют какие-то действенные отношения, порядка лирического или чисто духовного, к которым не допускаются люди, вечно поглощенные своими предприятиями. Нечто похожее на муравейник. Беготня многих тысяч муравьев в светящемся песке. Охотники, преследующие добычу, большими шагами ходят по ним.
Саммеко молчал. Гюро заговорил, наконец, самым безразличным тоном:
– У меня нашлись бы кое-какие замечания о средствах, к которым вы прибегли, чтобы добиться разговора со мной… Мы еще вернемся к этому. Но раз уж мы здесь… Продолжайте, сударь… Я слушаю.
– По-видимому, вы очень дурного мнения обо мне. Но, прошу вас, не дайте остыть из-за этого очередному блюду. Оно приемлемо только в горячем виде. Положить вам?… Разрешите?… Не думайте, пожалуйста, что я кем-то подослан. Напротив, мне самому было бы очень неприятно, если бы об этом узнали. Понимаете, сударь, я присутствовал на собраниях, где очень много говорилось о вас. Я непосредственно участвовал в них. Мои слова тоже сыграли некоторую роль. Я это не отрицаю. Но когда я поразмыслил, мне стало противно. Особенно со вчерашнего утра. Вы даже и не подозреваете, до каких мыслей я дошел. По-моему, дорогой господин Гюро, строй, при котором неизбежны ситуации вроде этой, такой строй отвратителен. Такое общество обречено на гибель.
Голос Саммеко звучал искренно. Мало того, создавалось впечатление, что он без подготовки и впервые высказывал мысли, которые сам только что открыл в глубине своего существа; что он высказывал их с тревогой и с облегчением. Гюро, привыкший угадывать чутьем многие формы лжи, поднял голову и внимательно посмотрел на этого человека. "Неужели он лжет? И в какой мере?"
– Однако, сударь, – заметил он, – я слегка запутался в разнообразных вещах, о которых вы говорите. Прежде всего, кто вы?… Не ошибаюсь ли я?
– Не думаю, чтобы вы могли теперь ошибаться. Я Рожэ Саммеко. Член нефтяного синдиката. Я заинтересован в нем вдвойне: за счет моей жены и за свой собственный. Я принадлежу к числу людей, которые несколько дней тому назад объявили вам войну. Я обсуждал с ними, как лучше устроить на вас облаву, как, говоря прямее, раздавить вас. Видите, я не пытаюсь скрывать что-либо.
– В таком случае, сударь, цель этой встречи… да… вы признаете, что добились ее против моей воли, с помощью известной ловушки?
– Признаю.
– Цель этой встречи я представляю себе весьма смутно.
* * *
Услышав звонок, Сампэйр встает, чтобы пойти открыть дверь. Матильда Казалис хочет удержать его. Пока между ним и красивой девушкой происходит борьба великодушия, Кланрикар открывает дверь.
– Кланрикар – пусть! А вам не позволю.
– Но почему же? Я почла бы за честь открывать дверь. Я почла бы за честь делать здесь все, что угодно.
– Я заставлю вас повторить это при госпоже Шюц. По крайней мере, она станет лучшего мнения о своих обязанностях.
Сампэйр смеется, и смех колышет его бороду и грудь.
– Кстати, о госпоже Шюц. Нужно будет уговорить ее помогать мне по средам. С точки зрения обслуживания мои приемы немного хромают… А вот и Лолерк. Мы потребуем, чтобы он с места в карьер высказал свое мнение.
Лолерк входит, пожимает руки.
– О чем?
– Сегодня утром появилась статейка, по-видимому, как теперь выражаются, "инспирированная". Смысл ее приблизительно таков: "Трудно надеяться, что нам удастся предотвратить войну Болгарии и Турции. Но во всяком случае она не выйдет за пределы Балканского полуострова". Я помню точное выражение: "за пределы известной части Балканского полуострова". Международных осложнений бояться нечего.
– Тем не менее, война будет, – говорит Луиза Арджелати, уже пожилая и все еще очень красивая, благодаря густым белоснежным волосам, которые вьются, черным глазам, чувственному и певучему голосу.
– Да, конечно. Но право на известный эгоизм за нами остается. И даже, помимо эгоизма, балканская война не имеет для человечества такого значения, как война общеевропейская. Однако, мне хотелось бы услышать мнение Лолерка о статье.
Тонкое лицо Лолерка меняет выражение. Лолерк улыбается. Он сдерживает себя. Ему кажется, что в прошлую среду он говорил непозволительно много и чересчур запальчиво. Он дает себе слово не горячиться сегодня. И слушать других.
– Ну, что же, – бормочет он. – Вот и хорошо. Тем лучше. Все к лучшему.
– Лолерк стал оптимистом, – со смехом заявляет Матильда Казалис.
Лолерк бросает на Матильду Казалис быстрый взгляд. "Как она красива сегодня, – думает он. – Просто сердце разрывается! Я запрещаю себе уделять ей особое внимание. Клянусь избегать красноречия. Клянусь не стараться блистать для нее. Достойна ли меня такая рисовка? Как мысли мои разбухают, становятся парадоксальными, искажаются только потому, что я вижу эти чудесные губы, и эти глаза, и эту удивленную улыбку! Недопустимо, отвратительно".
Он тихо отвечает:
– Я всегда был оптимистом. Это основа моей натуры.
– Значит, по-вашему, – говорит Сампэйр, – эта статья отражает действительное положение вещей?
– Позвольте… Что именно кажется вам спорным?
– Главное утверждение… Заключительная фраза.
– Ах, вот как!
Вокруг Лолерка воцаряется молчание, благожелательное и слегка поддразнивающее. Сидя в кресле, передвинутом специально для нее от правой стороны окна к левой, Луиза Арджелати наклоняется вперед, чтобы не пропустить ни одного слова Лолерка. Матильда Казалис делает незаметную гримаску. Она как будто разочарована. Даже у Сампэйра такой вид, словно он ждет "ответа у доски". Лолерк вспоминает былое время и некий класс в педагогическом институте Отейля. Легравран и Дарну переглядываются, веселясь заранее. Один Кланрикар по-прежнему стоит, прислонившись к книжным полкам, и по-прежнему следит за нитью собственных размышлений.
Лолерк отлично сознает, что все его провоцируют. Тем не менее вызовы, брошенные ему отовсюду, производят свое действие, и ум его начинает испытывать почти нестерпимый зуд.
Он смотрит на Леграврана, на Луизу Арджелати, на Дарну. Поднимает взгляд на Кланрикара. И спрашивает таким размеренным тоном, что голоса его почти не слышно:
– А разве кто-нибудь из присутствующих придает значение этому главному утверждению?
Вся компания облегченно вздыхает, как будто приветствуя первое потрескивание дров, которые долго не разгорались. Лолерк щурит глаза. Легкий трепет пробегает по его ноздрям. Если бы Матильда Казалис была в его объятиях, он, наверное, укусил бы ее, наказал бы ее за то явное удовольствие, которое она выказывает. Сампэйр, замечающий у молодого человека первые признаки возбуждения, втайне потешается, но хочет показать, что его и не думают разыгрывать.
– Никто, разумеется, не понимает его буквально. Но по мнению некоторых из нас, оно все-таки в той или иной мере соответствует действительности.
– Во всяком случае, это не ваше мнение, господин Сампэйр.
– Почему?
– Я ведь помню, что вы говорили в прошлую среду.
– С прошлой среды мое мнение могло измениться.
Лолерк еще раз обводит взглядом всех присутствующих, словно спрашивая их о чем-то; потом опять поворачивается к Сампэйру:
– Если бы я не боялся обидеть кого-нибудь из вас… между прочим, совершенно не представляю себе, кого… я бы сказал…
– Говорите! Говорите!
– …что это главное утверждение – сплошная ерунда.
Лолерк взял сразу на три тона выше. Вся компания разражается хохотом. Смеется даже Луиза Арджелати, и в этом смехе, звучащем слабее голоса, пожалуй, более состарившемся, слышатся серебристые переливы ее волос. Смеется даже госпожа Легравран, всегда такая сдержанная. Все, кроме Кланрикара.
– …Но что люди, сочинившие эту ерунду, заслуживают оправдания, так как сами они не верили в нее ни одной секунды.
– Вы не допускаете, что великие державы действительно стараются локализировать конфликт?
– Допускаю.
– И объясняете это не идеализмом, не отвращением к войне, а недостатком подготовки и неблагоприятным стечением обстоятельств?
– Я готов допустить решительно все. Я допускаю даже, что великие державы могут еще предотвратить конфликт. Но если конфликт назреет, им не удастся его локализировать. Начать с того, что как только Болгария нападет на Турцию, сербы не устоят перед соблазном и ринутся в Боснию и Герцеговину. Вы ведь читали телеграммы из Белграда? Только сегодня утром я узнал, что сербы возводят свои права на Боснию ко временам, "предшествовавшим образованию империи Карла Великого". Я дословно привожу выражение. Вывод же предоставляю вам. Ну, а если Австрия впутается в их дрязги, нам тоже не избежать войны.
– Да, это очень серьезно. В сущности, именно в этом-то и заключается вся опасность. Но я надеюсь, и госпожа Арджелати вполне разделяет мои надежды, что сербы в конечном счете воздержатся от вмешательства в турецко-болгарские дела.
– Это просто-напросто благое пожелание.
– Нет. Они еще не в состоянии вступить в единоборство с Австрией. Ослабление Болгарии им на руку. К тому же Россия остановит их.
Кланрикар взволнованно слушает все это. Прелесть спора никогда не заслоняет от него напряженной остроты событий. Он говорит Лолерку:
– Вот видишь, несмотря на все свои уверения, ты все-таки признаешь фатальность исторических событий, внезапные сплетения обстоятельств, над которыми никто не властен.
– Больше не властен. С какого-то определенного момента. С девятнадцатого брюмера. Да и это еще не известно. Я убежден, что в каждое данное время, в каждом данном месте события можно повернуть по-своему. Повторяю, мы все ослеплены философией истории. Культом неизбежного. Со времени инквизиции еще не было таких великих злодеев, как современные представители философии истории. Боссюэ сошел со сцены. Зато появились Гегель и Маркс. Они и периодическая печать – вот лучшие помощники правительств в деле притеснения народов.
Легравран, считавший себя марксистом, и Луиза Арджелати, не читавшая Маркса, но причислившая его к лику святых социалистической церкви, протестуют, но не слишком бурно. В этом кружке к Лолерку относятся с особенной терпимостью.
– Я упомянул Маркса. К счастью – некоторые марксисты невольно выдают истинные мысли своего учителя. Они впадают в карбонаризм. Впрочем, бог с ними. Я вижу, здесь висит портрет Мишлэ. Вот это историк! Пусть он не более правдив. Зато он в сто раз лучше действует на нашу психику.