— Кто может дать показания, останьтесь. Остальных прошу вернуться в свои комнаты, но из института пока не выходить.
Я не был уверен, что смогу «дать показания», но остался. Таня — тоже. Она стояла рядом, прислонившись плечом к моей груди, опустив голову, чтобы не смотреть «туда». Я чувствовал, как дрожит ее плечо, и боялся, что она сейчас упадет.
— Кто может сказать, почему директор оказался здесь? — спросил высокий мужчина, расстегивая пальто и доставая ручку. Сросшиеся на переносице густые брови и горбатый нос придавали ему диковатую суровость.
— Виктор Сергеевич собирался понаблюдать за подопытными шимпанзе, — сказал я.
— Он часто это делал? — Глаза мужчины уставились на меня, словно сфотографировали. И тут же он представился: — Следователь Шутько. Михаил Георгиевич.
Я тоже назвал себя и сообщил ему, что Виктор Сергеевич приходил в виварий не реже раза в неделю, если не был в отъезде.
— Это во время вашего дежурства произошло несчастье с обезьяной? — быстро спросил следователь, и взгляды его коллег тоже обратились ко мне.
Сразу стало неуютно, неловко, даже бросило в пот. Таня настороженно выпрямилась.
— Да, — сказал я, удивляясь, кто ему успел сказать. — Несчастье случилось в том же отделении вивария? — Да. — А когда вы узнали, что директор собирается сегодня прийти сюда?
— Позавчера вечером. Виктор Сергеевич сказал, что зайдет в виварий, но не уточнял когда.
— Очень удачно, что вы сейчас здесь, — продолжал следователь Шутько, — и объяснили нам, почему директор оказался в виварии после работы. — Он отвел взгляд и спросил как бы походя о чем-то второстепенном: — А вы сами, наверное, часто задерживаетесь?
— Не так уж часто.
— Молодые люди не очень-то любят перерабатывать, — сказал кто-то за спиной следователя.
Замечание задело меня. Шутько повел плечом, и говоривший осекся.
— Простите, вы пришли сюда из своей комнаты? Я кивнул: — Из лаборатории. — С вами там были еще люди? — С ним была я, — вмешалась Таня. — Михаил Георгиевич, как вы думаете, это несчастный случай или… — Ее голос дрожал от напряжения. Я испугался за нее и за то, что подумает следователь. Но он очень вежливо и как будто чистосердечно ответил: — Еще не знаю. На полу у ног директора обнаружена кожура банана. Он мог наступить на нее и неудачно упасть на угол клетки. Подождем заключения эксперта… Вы оба можете идти. Если нетрудно, задержитесь еще на полчаса в лаборатории…
Уходя, я бросил взгляд «туда». Санитары укладывали труп на носилки. На полу резко белел очерченный мелом контур…
Мы шли, не говоря друг другу ни слова. Так же молча сели на стулья. Затем Таня поднялась и начала переставлять колбы в углу. Я исподтишка наблюдал за ней. На бледных щеках горели лихорадочные пятна, движения порывисты, суетливы…
Вскоре в лабораторию пришли двое: следователь Шутько и с ним какой-то белобрысый. Пушистые волосы нимбом обрамляли его круглое лицо.
— Хочу задать вам обоим еще несколько вопросов, — сказал Михаил Георгиевич.
— Пожалуйста, — несколько поспешно ответил я. Таня перестала возиться с колбами и села на стул рядом со мной.
— Между вами, Петр Петрович, и директором перед его смертью не случилось ссоры? — спросил следователь. Оставалось только удивляться, как быстро работает наше институтское «информбюро».
— Мы спорили, а не ссорились. Это не одно и то же.
— Спасибо, что разъяснили. Можно узнать, по какому поводу возник спор?
— Из-за разных взглядов на проблему. — Извините, нельзя ли поподробнее? Круглолицый подался вперед, повел маленьким носиком, будто к чему-то принюхивался. Я почувствовал, как во мне растет непонятное раздражение, пробивается даже сквозь скорбь. — Вы что же, подозреваете меня? — Пока мы никого не подозреваем, — сказал Шутько и напомнил: — Вы обещали отвечать на вопросы, а не задавать свои. — Но вы напрасно теряете время. — А это уже наше дело, — сказал круглолицый. У него оказался высокий, похожий на женский, голос. — Пожалуйста, расскажите, о чем вы спорили, так сказать, осветите проблему.
Его вопрос вызвал у меня глухое бешенство. Как я смогу «осветить проблему» для этих двоих? Понадобится, как минимум, несколько часов. И что они поймут?
Все же я начал рассказывать. Минут десять они слушали, не перебивая, затем круглолицый заметил:
— Можете, м-м, так сказать, опустить вводную часть, мы знаем вообще, чем занимается генная инженерия. В пределах научно- популярных статей, — довольно миролюбиво проговорил он.
— Олег Ильич по образованию биолог, — пояснил Шутько.
Я нарочно сократил свой рассказ до минимума, оставив несколько фраз.
— Спасибо, — поблагодарил меня Михаил Георгиевич и взглянул на своего товарища. Олег Ильич едва заметно кивнул и сказал мне:
— Мы, верно, м-м, еще побеспокоим вас. Не откажетесь кое- что уточнить?
— Спрашивайте сейчас. — Рановато, — раздумчиво протянул Олег Ильич, поднимаясь. — До свидания, — сказал Михаил Георгиевич, направляясь к двери вслед за ним и одергивая пальто.
— Михаил Георгиевич! — шагнула к следователю Татьяна. Ее шея была вытянута и напряжена, отчего казалась удлиненной. Следователь обернулся к ней и по выражению ее лица понял невысказанный вопрос. Не ожидая, пока она его выскажет, ответил:
— На несчастный случай мало похоже…
ПОСЛЕ ПОХОРОН
Я не был уверен, что смогу «дать показания», но остался. Таня — тоже. Она стояла рядом, прислонившись плечом к моей груди, опустив голову, чтобы не смотреть «туда». Я чувствовал, как дрожит ее плечо, и боялся, что она сейчас упадет.
— Кто может сказать, почему директор оказался здесь? — спросил высокий мужчина, расстегивая пальто и доставая ручку. Сросшиеся на переносице густые брови и горбатый нос придавали ему диковатую суровость.
— Виктор Сергеевич собирался понаблюдать за подопытными шимпанзе, — сказал я.
— Он часто это делал? — Глаза мужчины уставились на меня, словно сфотографировали. И тут же он представился: — Следователь Шутько. Михаил Георгиевич.
Я тоже назвал себя и сообщил ему, что Виктор Сергеевич приходил в виварий не реже раза в неделю, если не был в отъезде.
— Это во время вашего дежурства произошло несчастье с обезьяной? — быстро спросил следователь, и взгляды его коллег тоже обратились ко мне.
Сразу стало неуютно, неловко, даже бросило в пот. Таня настороженно выпрямилась.
— Да, — сказал я, удивляясь, кто ему успел сказать. — Несчастье случилось в том же отделении вивария? — Да. — А когда вы узнали, что директор собирается сегодня прийти сюда?
— Позавчера вечером. Виктор Сергеевич сказал, что зайдет в виварий, но не уточнял когда.
— Очень удачно, что вы сейчас здесь, — продолжал следователь Шутько, — и объяснили нам, почему директор оказался в виварии после работы. — Он отвел взгляд и спросил как бы походя о чем-то второстепенном: — А вы сами, наверное, часто задерживаетесь?
— Не так уж часто.
— Молодые люди не очень-то любят перерабатывать, — сказал кто-то за спиной следователя.
Замечание задело меня. Шутько повел плечом, и говоривший осекся.
— Простите, вы пришли сюда из своей комнаты? Я кивнул: — Из лаборатории. — С вами там были еще люди? — С ним была я, — вмешалась Таня. — Михаил Георгиевич, как вы думаете, это несчастный случай или… — Ее голос дрожал от напряжения. Я испугался за нее и за то, что подумает следователь. Но он очень вежливо и как будто чистосердечно ответил: — Еще не знаю. На полу у ног директора обнаружена кожура банана. Он мог наступить на нее и неудачно упасть на угол клетки. Подождем заключения эксперта… Вы оба можете идти. Если нетрудно, задержитесь еще на полчаса в лаборатории…
Уходя, я бросил взгляд «туда». Санитары укладывали труп на носилки. На полу резко белел очерченный мелом контур…
Мы шли, не говоря друг другу ни слова. Так же молча сели на стулья. Затем Таня поднялась и начала переставлять колбы в углу. Я исподтишка наблюдал за ней. На бледных щеках горели лихорадочные пятна, движения порывисты, суетливы…
Вскоре в лабораторию пришли двое: следователь Шутько и с ним какой-то белобрысый. Пушистые волосы нимбом обрамляли его круглое лицо.
— Хочу задать вам обоим еще несколько вопросов, — сказал Михаил Георгиевич.
— Пожалуйста, — несколько поспешно ответил я. Таня перестала возиться с колбами и села на стул рядом со мной.
— Между вами, Петр Петрович, и директором перед его смертью не случилось ссоры? — спросил следователь. Оставалось только удивляться, как быстро работает наше институтское «информбюро».
— Мы спорили, а не ссорились. Это не одно и то же.
— Спасибо, что разъяснили. Можно узнать, по какому поводу возник спор?
— Из-за разных взглядов на проблему. — Извините, нельзя ли поподробнее? Круглолицый подался вперед, повел маленьким носиком, будто к чему-то принюхивался. Я почувствовал, как во мне растет непонятное раздражение, пробивается даже сквозь скорбь. — Вы что же, подозреваете меня? — Пока мы никого не подозреваем, — сказал Шутько и напомнил: — Вы обещали отвечать на вопросы, а не задавать свои. — Но вы напрасно теряете время. — А это уже наше дело, — сказал круглолицый. У него оказался высокий, похожий на женский, голос. — Пожалуйста, расскажите, о чем вы спорили, так сказать, осветите проблему.
Его вопрос вызвал у меня глухое бешенство. Как я смогу «осветить проблему» для этих двоих? Понадобится, как минимум, несколько часов. И что они поймут?
Все же я начал рассказывать. Минут десять они слушали, не перебивая, затем круглолицый заметил:
— Можете, м-м, так сказать, опустить вводную часть, мы знаем вообще, чем занимается генная инженерия. В пределах научно- популярных статей, — довольно миролюбиво проговорил он.
— Олег Ильич по образованию биолог, — пояснил Шутько.
Я нарочно сократил свой рассказ до минимума, оставив несколько фраз.
— Спасибо, — поблагодарил меня Михаил Георгиевич и взглянул на своего товарища. Олег Ильич едва заметно кивнул и сказал мне:
— Мы, верно, м-м, еще побеспокоим вас. Не откажетесь кое- что уточнить?
— Спрашивайте сейчас. — Рановато, — раздумчиво протянул Олег Ильич, поднимаясь. — До свидания, — сказал Михаил Георгиевич, направляясь к двери вслед за ним и одергивая пальто.
— Михаил Георгиевич! — шагнула к следователю Татьяна. Ее шея была вытянута и напряжена, отчего казалась удлиненной. Следователь обернулся к ней и по выражению ее лица понял невысказанный вопрос. Не ожидая, пока она его выскажет, ответил:
— На несчастный случай мало похоже…
ПОСЛЕ ПОХОРОН
Мы возвращались с кладбища в институтских автобусах. Отзвучали прощальные речи, торжественные фразы, печальные слова друг другу. Теперь каждый ушел в себя, избегая слов. Где-то вилась, сквозила, объединяя всех, тревожная мысль: как будет после него, без него? Впереди меня сидели Александр Игоревич со своей женой — она тоже работала в нашем институте. Сбоку от меня — Евгений Степанович. Когда я поворачивал голову, наши взгляды иногда встречались. В директорской машине уехала с кладбища вдова Виктора Сергеевича. Ее сопровождали дочь, зять и невестка.
За Евгением Степановичем сидел вспотевший Владимир Лукьянович Кулеба, еще один заместитель директора — по хозяйственной части. Все в институте знали, что академик его не любил, — терпел как умелого хозяйственника и снабженца, который расшибется, но достанет нужную вещь. Виктор Сергеевич умел направить хватательные рефлексы таких людишек в полезное для института русло.
В эти дни Кулеба суетился и хлопотал больше остальных. Вначале я заподозрил его в притворстве, но вовремя вспомнил, что вся организация похорон выпала на его долю. Глядя на его усталое, потное, некрасивое лицо, я упрекал себя в предвзятости. И все же преодолеть инстинктивную неприязнь не мог.
Когда я смотрел на Александра Игоревича или Евгения Степановича, то невольно вспоминал, что они с юности учились и работали вместе с Виктором Сергеевичем, знали и мощь его гения, и силу его обаяния, секреты того, что называют «организаторскими способностями». Кто из них заменит покойного на посту директора? Или пришлют нового? Но кого?
И еще я думал, как никчемно и жалко в день похорон Слепцова звучат расхожие фразы, придуманные для чьего-то успокоения и умиротворения. Одна гласит, что смерть всех уравнивает, другая — что незаменимых людей нет. Ложь. Разве кто-то заменит Леонардо да Винчи, Ломоносова, Пастера, Лермонтова? Какие ничем не заполненные бреши, пустоты остались в рядах человечества! Продолжай жить эти гении — сколько в нашем общем арсенале добавилось бы и открытий и поэзии. Возможно, не было бы сегодня проблемы рака и наследственных болезней. Может быть, уже шумели бы города в океанских глубинах и космической дали.
Кто — не на директорском, а на общечеловеческом посту — заменит Слепцова? Какие идеи и открытия унес он с собой навсегда? Что успел передать этим двум самым близким своим ученикам?
Таня ехала в другом автобусе. Выйдя у института, я прождал ее минут десять. Она замерзла, прятала лицо в воротник, возвышалась шапочка с помпоном, он раскачивался, как султан на похоронной лошади, из зарослей воротника жалобно блестели замерзшие глаза.
Я подошел к ней, мы пошли рядом молча до троллейбусной остановки — по утоптанной дорожке, по которой совсем недавно шел с нами он.
В троллейбусе, как обычно, было тесно. Нас прижали. Мы смотрели друг другу в глаза. Впервые за все время нашего знакомства не надо было прятаться за словами. Я не чувствовал никакой робости, а ведь раньше мне ни за что не удавалось ее преодолеть. С Олей или с Верой я с самого начала вел себя свободно, раскованно, а как только оставался наедине с Таней, появлялась необъяснимая робость: иногда с отчаяния я пытался преодолеть ее развязностью. Но Таня только отстраненно приподнимала брови и спрашивала: «Что это с вами сегодня, Петр Петрович?» — и невидимые путы снова смыкались.
Но вот что-то разорвало их, и, как мне казалось, навсегда. Это не было чудом. Я догадывался, что помогло. Мы тряслись вместе со всеми в троллейбусе — несчастные, осиротевшие горемыки — и знали, что роднее нас нет никого во всем этом городе. Я готов был защитить ее от всех бед, даже ценой собственной жизни, и был уверен — она это знает.
Подал руку, помогая ей сойти с троллейбуса. Она оперлась на нее тяжело, всем телом, шепнула:
— Извини, устала.
Она сказала «извини», а не «извините», и это было как бы еще одним свидетельством того, что с нами произошло. Мокрый снег летел в лицо, и я злился на мокрый снег, потому что он сейчас был некстати.
На знакомом перекрестке Таня остановилась, как останавливалась всегда. Здесь пролегала невидимая граница, дальше которой она не разрешала себя провожать. На этот раз я заупрямился, стиснул ее маленькую шершавую руку, похожую на настороженного зверька.
— Провожу тебя до дома.
— Нет. До дома — до подъезда — до квартиры — через порог, — скороговоркой произнесла она. — Сам виноват, рассказывал о прежних знакомых, спаивавших тебя семейным чаем с вареньем. А у меня этого не будет.
— Обязуюсь чаю в рот не брать. В твоем доме, — поспешно уточнил я.
— Нет, иди. Когда-нибудь в другой раз. И, привстав на цыпочки, ткнулась холодным носом и губами в мою щеку. Отшатнувшись, махнула рукой, быстро пошла по улице. Ветер швырял мне в лицо белые хлопья, быстро заштриховывал и залеплял ее фигурку с помпоном, превращая в снегурочку, и теперь уже у меня появилось предчувствие беды. Но я, расчетливый логик, как мне казалось, не верил ни в какие предчувствия. Я прогонял их от себя, думал о другом: «Почему она так упрямо не разрешает подойти к своему дому? Что скрыто за этим?» В ее объяснение не верилось…
Дядя Вася поманил меня узловатым пальцем в дальний угол.
— Не было меня на работе все эти дни, — опустив голову, проговорил дядя Вася. — А у нас тут вот какие дела… — Он завздыхал и высморкался в чистый — с вышивкой — носовой платок.
Я подумал: «Кто-то его любит? Подружка? Жена? А может быть, у него есть дочь? Что мне известно об этом человеке?»
— Послушай, что вам скажу, Петр Петрович, — зашептал он, деликатно стараясь не дышать на меня. — Всякое тут промеж себя плетут коллеги. А я вам напрямую открою: это не случай несчастный. Убили нашего Виктора Сергеевича. Как есть убили.
— Кто?
Он блеснул на меня светлым, с красноватыми прожилками глазом:
— Сначала узнай за что. — За что? — послушно выдохнул я, стараясь не смотреть, как дергается его кадык.
— Неугоден он был! — и поднял корявый перст, указывая на потолок. — Знал много. Умел много. Вот они его и того…
— Кто они? Начальство?
— Скажешь тоже — начальство… Те самые, про кого романы пишут.
— Не пойму я что-то… — Ну, с Марса, с Венеры или еще дальше. А может, ближе. «Он еще не пришел в себя», — подумал я. — Не уверуй, что сдуру треплюсь, — горячо зашептал дядя Вася. — Еще до отравления обезьянки Тома примечал я такие дива. Однорядь слышу: кто-то в виварии стучит железом по железу. А я только оттуда и знаю, что там сейчас ни одного человека нет. Шасть в виварий — а там подле автопоилки железный прут валяется. Которым я кран доворачиваю на ночь. Ему положено в ящике под краном лежать. Как он оттуда вылез? Можешь сказать? Он хмуро посмотрел на меня и продолжал: — А уже после смерти обезьянки Тома и опять же при полном безлюдье кто-то банку с хлорофосом открыл…
— Чего же вы раньше об этом не сообщили, дядя Вася? — спросил я равнодушно.
— А кто мне поверит? Скажут: с пьяных глаз почудилось. Одолели черти святое место.
Это был как раз тот вывод, к которому пришел и я.
— Большое спасибо, дядя Вася, за сообщение, — быстро проговорил я, но он предостерегающе поднял — указательный палец:
— Не спеши поперед батька, не все еще сказано. Не только в том дело, что Виктор Сергеевич много знал. Он вообще особенный был из всех коллег. Смекаешь? Добрый. Справедливый. Я вот его и не попросил бы, а он ко мне сам подходит и говорит уважительно: «Комната вам, коллега, в общежитии выделена. Отдельная. Чтобы, значица, дочку забирали из детдома хотя бы на праздники. При ней, надеюсь, пить не будете». И верьте мне, Петр Петрович, при дочке я никогда, ни в одном глазу. Он надеялся, что и совсем пить брошу. И разве только ко мне он так? Разве коллегу мово Юрку не он спас?
Я все еще не понимал, куда он клонит, зачем все это рассказывает. Дядя Вася заглянул мне в глаза, покрутил головой:
— Да не отсюда он, понимаешь? Доброта при силе — редчайший дар. Такие теперь и не рождаются вовсе на Земле. Его тоже оттуда к нам забросили невесть для чего, понимаешь? Может, им планета наша понадобилась. А он нас, грешных, пожалел, полюбил. Уничтожать не захотел. Наоборот. Вот они его и того…
— Ну что ж, дядя Вася, при отсутствии убедительных версий возможна и такая. А вам бы отдохнуть надо… Кстати, я вам в наш профилакторий путевку устрою.
Он вскинулся:
' — Понятно, — оцарапал меня острым косящим взглядом. Мотнул головой: — Ладно, бог вам судья, Петр Петрович, а Виктор Сергеевич считал вас своим учеником. А кому учитель поперек горла стал, тот и ученика опасается. Так вот…
— Извините, дядя Вася, меня в лаборатории ждут. Потом договорим.
Но он схватил меня за рукав, насильно удерживая, и торопясь зашептал:
— Слушай наиглавнейшее, Петр Петрович. Теперь, опосля того, как они Виктора Сергеевича убрали, — за тобой очередь. Прошу, не ходи в виварий один. Не шути с огнем. В ино место дорога широка, да оттуда узка. Не ходи…
— Совсем ненадолго оторву вас от дела, Петр Петрович. Вы упомянули в прошлый раз, что в тот день, когда погиб шимпанзе, слышали в виварии шаги…
— Я употребил тогда слово «почудилось». А на самом деле никого в виварии не оказалось. Кроме животных, разумеется.
— Договорились — шаги почудились. Только шаги?
— Нет, Показалось, будто включили транспортер, открывали дверь клетки. Но в институте постоянно работают механизмы: кондиционеры, насосы…
— Все же те звуки чем-то отличались от обычных? Иначе вы бы их не выделили.
Пожалуй, вторую фразу он сказал не столько для меня, сколько для себя, в раздумье.
— Допустим. Но это могли быть какие-то перебои в работе тех же кондиционеров. Напоминаю, когда я заглянул в виварий, там никого из людей не было.
— Никто не мог спрятаться?
— Разве что в клетке. Но вряд ли нашим подопытным, а значит, и ему это понравилось бы.
— А где-нибудь за клеткой?
— Исключено. Я и о клетке просто пошутил. Коридоры и вообще вся площадь вивария хорошо просматривается.
— Да, я убедился в этом, — подтвердил следователь и, словно извиняясь, добавил: — Но, как бы то ни было, шимпанзе был отравлен. А затем там же убили человека.
— Убили? Это установлено точно? — спросил я.
— Абсолютно точно. На груди трупа обнаружены кровоподтеки. Его толкнули в грудь, и он, падая, ударился головой о прутья клетки. Толчок и удар были такой силы, что треснул череп.
К горлу подкатился ком тошноты. Кто мог поднять руку на него? Отдавал ли себе отчет, на кого замахивается? Знал ли, чего лишает других людей и самого себя?
— В виварий есть другой ход, — напомнил следователь.
— Конечно. Со двора. Им часто пользуются. Но после рабочего дня его закрывают.
— Мы проверяли. Дверь была заперта. И все же кто-то проник в виварий.
— Разве что инопланетянин… — Не понял смысла вашей шутки. Я рассказал о дяде Васе и его предупреждении. Следователь, однако, отнесся к «догадке» дяди Васи и особенно к тому, что он просил меня одного не ходить в виварий, серьезнее, чем я предполагал. Он даже уточнил, в каких именно словах дядя Вася предостерегал меня. На прощание сказал:
— Предупреждением не всегда следует пренебрегать, Петр Петрович…
Я поинтересовался потом у Тани, о чем говорил следователь с ней.
— Спрашивал, кто бывает в виварии. А с тобой почему так долго беседовал? Опять «Просвещался»?
Я пересказал ей наш разговор, кроме заключительной фразы. Таня восприняла его, как я и ожидал.
— Все-таки убийство. Предчувствие не обмануло. Я снова заглянул ей в глаза. В них были растерянность и страх.
— Ты кого-то подозреваешь? Она отрицательно покачала головой. — Вот если бы обезьяны могли говорить… Знаешь, я замечала, что они тоже чего-то боятся… Я уже понял, что она хочет сказать.
— Послушай, Таня, — зашептал я так возбужденно и громко, что профессор оглянулся на нас, — еще раз попробую поговорить на языке жестов с Опалом. А вдруг что-то прорежется?
У меня оставалась слабая надежда на то, что полиген Л все- таки сработает хотя бы в пределах «обезьяньей азбуки». Ведь ученым удавалось обучить и обычных шимпанзе многим жестам, входящим в язык глухонемых. И я добился некоторых успехов в обучении Опала. Непосредственно перед кормежкой я брал руку шимпа и похлопывал его по животу. Через пять-шесть повторений он усвоил этот жест, означающий «хочу есть», и воспроизводил его. Опал усвоил еще жест «давай играть», научился приветствовать меня поднятием руки. Но дальше обучение пошло туго. Я переживал это как сокрушительную неудачу с полигеном Л. Только поддержка Виктора Сергеевича спасала меня от полного разочарования.
А затем у коров и овец полиген Л стал давать обнадеживающие результаты, и у меня возникла надежда на то, что спустя некоторое время он сработает и у шимпанзе. И вот сейчас отчаянная надежда проклюнулась снова. Ведь если бы ожидаемое «чудо» произошло, то, усвоив язык жестов, Опал мог бы «рассказать», что происходило в виварии…
При Нем все было проще, только тогда я этого не понимал, занимался любимым делом — тем, о чем мечтал еще в школе. Жизнь раскручивалась, как кинолента фильма «Осуществление мечты» Меня вполне устраивала моя работа, моя должность, моя роль в институте. Никогда не хотелось умоститься в директорском кресле, стать еще и администратором.
Впрочем, если честно до конца, такие моменты были — крайне редко — например, когда для моих работ выделяли меньше средств, чем мне требовалось. Обычно такое случалось из-за Саши, Александра Игоревича: этот пират с набором абордажных, крючьев постоянно отнимал слишком много для своего отдела, он набрасывался на институтский бюджет, как голодный волк. Ну, теперь он затоскует на урезанном пайке.
А в остальном… Меня не грызла черная зависть, когда иностранные ученые обращались в первую очередь к директору или когда его избрали почетным членом Французской академии наук и моя Зина мечтательно протянула: «Тебя бы так…» Ну что ж, он — директор по праву, с какой стороны ни посмотри: один из первейших в науке, ведущий Учитель с большой буквы. Это он натолкнул меня на разработку новой методики по изменению ДНК.
Зато сразу же за ним в нашей области науки — мое место. В институте, пожалуй, сомнительно — Александр Игоревич. Из кожи вон лезет, вернее, лез, чтобы выслужиться перед Академиком, понимал, упрямый выскочка, что его отдел хотя и важный и новый, но уступает моему по фундаментальности. Потому-то и продирался наш Александр Игоревич в кураторы по медицинским исследованиям, стал куратором от дирекции по жилищному вопросу, наладил связь с горисполкомом; потому и подбирался своей кошачьей поступью к любому перспективному детищу Академика, в том числе к полигену Л. Даже с этим научным переростком Петром Петровичем завел нечто вроде дружбы, темпорально и однозначно определил, что Академик на Петра Петровича определенные надежды возлагает.
Все это так, но… На директорское кресло Александр Игоревич не потянет, а может быть, и не посягнет: не хватит ни авторитета, ни таланта. В отношении таланта заметно было еще в университете, в первых студенческих работах: постоянное отрицательное сальдо эрудиции и воображения, а отсюда — дефицит самостоятельности, оригинальности мышления. Оттого так хватался за все новинки, надеялся отыскать золотой ключик к дальним перспективам, и, надо признать, не напрасно…
И все же с сожалением констатирую, Александр Игоревич, ученый вы хлипенький, фундаментальные проблемы вам не по зубам. Чего не дано — того не дано. Эрудиции поднабраться вам помешала усиленная деятельность на поприще футбола и бокса. Вот ежели вам подсказать идею, подтолкнуть, вы пойдете вперед с упорством машины, с неугомонностью и напором форварда университетской сборной.
Смерть Виктора Сергеевича для Саши тяжелейший удар. Он потерял того, кто направлял и подталкивал.
Возможно, теперь ко мне захочет прислониться, во всяком случае, надеюсь, что со мной он в драку за директорское кресло не вступит, не рискнет, а впрочем…
Некстати вспоминается мне тот очень далекий день. Тогда мы были на третьем курсе. Я обозвал Нину нехорошим словом при всех наших. Он сказал «извинись» и посмотрел на меня своими серыми, наглыми, задиристыми глазами. Я стоял молча. Саша набычился, на узких его скулах вздулись, как бицепсы, желваки. Ребята с нашей улицы знали, что это означает. Но на меня Саша не смел поднимать руку, повторил: «Извинись немедленно!» Нина его обожала без надежды на взаимность, и он это знал. На его месте я повел бы себя так же — на его, но не на моем. Он ждал, глядя только на меня, словно рядом со мной не было Вовки. Вовка шептал: «Перед кем унижаешься? Неужто забоишься?»
Я видел сжатые до синевы кулаки, но надеялся, что он не посмеет пустить их в ход, хотя бы в благодарность за списанные задачи. А он посмел…
Нина бросилась между нами, защищала меня, как более слабого. Это было самым позорным в той истории…
Много раз потом я мог отомстить. Но всегда вовремя сдерживался, говорил себе: «Саша тогда был прав».
Почему я вспомнил это? Времена изменились, сейчас он в драку не полезет, такую громадину, как наш институт, ему не поднять: полторы тысячи научных сотрудников, одних докторов наук больше пятидесяти — они бы его не признали над собой. А меня признают? Пожалуй. Ни одного равного мне по всем параметрам как ученому среди них нет — объективно.
Придется становиться директором. Придется. Высвечивается в голове фраза из пьесы: «Тяжела ты, шапка Мономаха!» Да, тяжела. Но если не я, то кто же? Пришлют «варяга»? На такой вариант можно и согласиться…
А если Александр Игоревич, Саша? Что за чушь разъедает мою мыслительную машину? Вова советовал на всякий случай задействовать Алексея Фомича, но зачем мне лезть в одну связку с Вовкой, ведомы ведь его приемы: подарки нужным людям, застолья — до этого нельзя опускаться: известному ученому — и пользоваться методами снабженца?..
Александр Игоревич мне не враг. Во всяком случае, не «заклятый друг», как принято говорить в таких ситуациях. Конечно, не дай бог, чтобы он стал директором: во что превратился бы наш институт — в филиал института кибернетики? Львиную долю средств он забрал бы для своего отдела, и вся работа пошла бы по новому руслу. Этого нельзя допустить в интересах науки.
Так внезапно ушел от нас Виктор Сергеевич. Думал ли я когда-то, что мне придется занять его место? Например, на дне рождения у вице-президента академии, когда мой Аркадий на виду у всех ухаживал за его дочкой и на виду у всех получил отказ? Александр Игоревич сочувственно похлопал меня по плечу и пошутил насчет «грешков родителей, переходящих к детям». Что означала его шутка — соль на рану?
Аркадий, сынок, наследник, вылитый я — и не только внешностью, — продолжатель моих дел и наследник нерешительности, какой-то внутренней лени, вялости, постоянной боязни ошибиться, — я видел, как он тогда сник, покраснел, а через полгода, когда судьба снова столкнула наши семьи, — Аркадий весь вечер нет-нет да и посмотрит на нее: значит, не прошло, не сумел забыть. Все больше и больше сходства с собой замечаю в нем — это счастье узнавать себя в сыне; почти такое же, как утверждать себя, свое имя в науке, видеть проторенный мной путь и учеников, идущих вслед; и двойное счастье — узреть среди них сына, который пойдет дальше и совершит то, что не удалось мне; жаль только, что унаследовал он не одну лишь мою силу, но и мое бессилие, заключенное в самой силе, в деле, которому я отдаю всю мою жизнь без остатка.
За Евгением Степановичем сидел вспотевший Владимир Лукьянович Кулеба, еще один заместитель директора — по хозяйственной части. Все в институте знали, что академик его не любил, — терпел как умелого хозяйственника и снабженца, который расшибется, но достанет нужную вещь. Виктор Сергеевич умел направить хватательные рефлексы таких людишек в полезное для института русло.
В эти дни Кулеба суетился и хлопотал больше остальных. Вначале я заподозрил его в притворстве, но вовремя вспомнил, что вся организация похорон выпала на его долю. Глядя на его усталое, потное, некрасивое лицо, я упрекал себя в предвзятости. И все же преодолеть инстинктивную неприязнь не мог.
Когда я смотрел на Александра Игоревича или Евгения Степановича, то невольно вспоминал, что они с юности учились и работали вместе с Виктором Сергеевичем, знали и мощь его гения, и силу его обаяния, секреты того, что называют «организаторскими способностями». Кто из них заменит покойного на посту директора? Или пришлют нового? Но кого?
И еще я думал, как никчемно и жалко в день похорон Слепцова звучат расхожие фразы, придуманные для чьего-то успокоения и умиротворения. Одна гласит, что смерть всех уравнивает, другая — что незаменимых людей нет. Ложь. Разве кто-то заменит Леонардо да Винчи, Ломоносова, Пастера, Лермонтова? Какие ничем не заполненные бреши, пустоты остались в рядах человечества! Продолжай жить эти гении — сколько в нашем общем арсенале добавилось бы и открытий и поэзии. Возможно, не было бы сегодня проблемы рака и наследственных болезней. Может быть, уже шумели бы города в океанских глубинах и космической дали.
Кто — не на директорском, а на общечеловеческом посту — заменит Слепцова? Какие идеи и открытия унес он с собой навсегда? Что успел передать этим двум самым близким своим ученикам?
Таня ехала в другом автобусе. Выйдя у института, я прождал ее минут десять. Она замерзла, прятала лицо в воротник, возвышалась шапочка с помпоном, он раскачивался, как султан на похоронной лошади, из зарослей воротника жалобно блестели замерзшие глаза.
Я подошел к ней, мы пошли рядом молча до троллейбусной остановки — по утоптанной дорожке, по которой совсем недавно шел с нами он.
В троллейбусе, как обычно, было тесно. Нас прижали. Мы смотрели друг другу в глаза. Впервые за все время нашего знакомства не надо было прятаться за словами. Я не чувствовал никакой робости, а ведь раньше мне ни за что не удавалось ее преодолеть. С Олей или с Верой я с самого начала вел себя свободно, раскованно, а как только оставался наедине с Таней, появлялась необъяснимая робость: иногда с отчаяния я пытался преодолеть ее развязностью. Но Таня только отстраненно приподнимала брови и спрашивала: «Что это с вами сегодня, Петр Петрович?» — и невидимые путы снова смыкались.
Но вот что-то разорвало их, и, как мне казалось, навсегда. Это не было чудом. Я догадывался, что помогло. Мы тряслись вместе со всеми в троллейбусе — несчастные, осиротевшие горемыки — и знали, что роднее нас нет никого во всем этом городе. Я готов был защитить ее от всех бед, даже ценой собственной жизни, и был уверен — она это знает.
Подал руку, помогая ей сойти с троллейбуса. Она оперлась на нее тяжело, всем телом, шепнула:
— Извини, устала.
Она сказала «извини», а не «извините», и это было как бы еще одним свидетельством того, что с нами произошло. Мокрый снег летел в лицо, и я злился на мокрый снег, потому что он сейчас был некстати.
На знакомом перекрестке Таня остановилась, как останавливалась всегда. Здесь пролегала невидимая граница, дальше которой она не разрешала себя провожать. На этот раз я заупрямился, стиснул ее маленькую шершавую руку, похожую на настороженного зверька.
— Провожу тебя до дома.
— Нет. До дома — до подъезда — до квартиры — через порог, — скороговоркой произнесла она. — Сам виноват, рассказывал о прежних знакомых, спаивавших тебя семейным чаем с вареньем. А у меня этого не будет.
— Обязуюсь чаю в рот не брать. В твоем доме, — поспешно уточнил я.
— Нет, иди. Когда-нибудь в другой раз. И, привстав на цыпочки, ткнулась холодным носом и губами в мою щеку. Отшатнувшись, махнула рукой, быстро пошла по улице. Ветер швырял мне в лицо белые хлопья, быстро заштриховывал и залеплял ее фигурку с помпоном, превращая в снегурочку, и теперь уже у меня появилось предчувствие беды. Но я, расчетливый логик, как мне казалось, не верил ни в какие предчувствия. Я прогонял их от себя, думал о другом: «Почему она так упрямо не разрешает подойти к своему дому? Что скрыто за этим?» В ее объяснение не верилось…
* * *
Придя на работу, я встретил дядю Васю. Худущий, скособоченный, с ввалившимися небритыми щеками. Из засаленного ворота рубашки выступал большой кадык.Дядя Вася поманил меня узловатым пальцем в дальний угол.
— Не было меня на работе все эти дни, — опустив голову, проговорил дядя Вася. — А у нас тут вот какие дела… — Он завздыхал и высморкался в чистый — с вышивкой — носовой платок.
Я подумал: «Кто-то его любит? Подружка? Жена? А может быть, у него есть дочь? Что мне известно об этом человеке?»
— Послушай, что вам скажу, Петр Петрович, — зашептал он, деликатно стараясь не дышать на меня. — Всякое тут промеж себя плетут коллеги. А я вам напрямую открою: это не случай несчастный. Убили нашего Виктора Сергеевича. Как есть убили.
— Кто?
Он блеснул на меня светлым, с красноватыми прожилками глазом:
— Сначала узнай за что. — За что? — послушно выдохнул я, стараясь не смотреть, как дергается его кадык.
— Неугоден он был! — и поднял корявый перст, указывая на потолок. — Знал много. Умел много. Вот они его и того…
— Кто они? Начальство?
— Скажешь тоже — начальство… Те самые, про кого романы пишут.
— Не пойму я что-то… — Ну, с Марса, с Венеры или еще дальше. А может, ближе. «Он еще не пришел в себя», — подумал я. — Не уверуй, что сдуру треплюсь, — горячо зашептал дядя Вася. — Еще до отравления обезьянки Тома примечал я такие дива. Однорядь слышу: кто-то в виварии стучит железом по железу. А я только оттуда и знаю, что там сейчас ни одного человека нет. Шасть в виварий — а там подле автопоилки железный прут валяется. Которым я кран доворачиваю на ночь. Ему положено в ящике под краном лежать. Как он оттуда вылез? Можешь сказать? Он хмуро посмотрел на меня и продолжал: — А уже после смерти обезьянки Тома и опять же при полном безлюдье кто-то банку с хлорофосом открыл…
— Чего же вы раньше об этом не сообщили, дядя Вася? — спросил я равнодушно.
— А кто мне поверит? Скажут: с пьяных глаз почудилось. Одолели черти святое место.
Это был как раз тот вывод, к которому пришел и я.
— Большое спасибо, дядя Вася, за сообщение, — быстро проговорил я, но он предостерегающе поднял — указательный палец:
— Не спеши поперед батька, не все еще сказано. Не только в том дело, что Виктор Сергеевич много знал. Он вообще особенный был из всех коллег. Смекаешь? Добрый. Справедливый. Я вот его и не попросил бы, а он ко мне сам подходит и говорит уважительно: «Комната вам, коллега, в общежитии выделена. Отдельная. Чтобы, значица, дочку забирали из детдома хотя бы на праздники. При ней, надеюсь, пить не будете». И верьте мне, Петр Петрович, при дочке я никогда, ни в одном глазу. Он надеялся, что и совсем пить брошу. И разве только ко мне он так? Разве коллегу мово Юрку не он спас?
Я все еще не понимал, куда он клонит, зачем все это рассказывает. Дядя Вася заглянул мне в глаза, покрутил головой:
— Да не отсюда он, понимаешь? Доброта при силе — редчайший дар. Такие теперь и не рождаются вовсе на Земле. Его тоже оттуда к нам забросили невесть для чего, понимаешь? Может, им планета наша понадобилась. А он нас, грешных, пожалел, полюбил. Уничтожать не захотел. Наоборот. Вот они его и того…
— Ну что ж, дядя Вася, при отсутствии убедительных версий возможна и такая. А вам бы отдохнуть надо… Кстати, я вам в наш профилакторий путевку устрою.
Он вскинулся:
' — Понятно, — оцарапал меня острым косящим взглядом. Мотнул головой: — Ладно, бог вам судья, Петр Петрович, а Виктор Сергеевич считал вас своим учеником. А кому учитель поперек горла стал, тот и ученика опасается. Так вот…
— Извините, дядя Вася, меня в лаборатории ждут. Потом договорим.
Но он схватил меня за рукав, насильно удерживая, и торопясь зашептал:
— Слушай наиглавнейшее, Петр Петрович. Теперь, опосля того, как они Виктора Сергеевича убрали, — за тобой очередь. Прошу, не ходи в виварий один. Не шути с огнем. В ино место дорога широка, да оттуда узка. Не ходи…
* * *
Следователь Шутько не заставил себя долго ждать. Он появился в лаборатории как-то незаметно, несмотря на немалый свой рост, поговорил с профессором, с Таней, потом подошел ко мне.— Совсем ненадолго оторву вас от дела, Петр Петрович. Вы упомянули в прошлый раз, что в тот день, когда погиб шимпанзе, слышали в виварии шаги…
— Я употребил тогда слово «почудилось». А на самом деле никого в виварии не оказалось. Кроме животных, разумеется.
— Договорились — шаги почудились. Только шаги?
— Нет, Показалось, будто включили транспортер, открывали дверь клетки. Но в институте постоянно работают механизмы: кондиционеры, насосы…
— Все же те звуки чем-то отличались от обычных? Иначе вы бы их не выделили.
Пожалуй, вторую фразу он сказал не столько для меня, сколько для себя, в раздумье.
— Допустим. Но это могли быть какие-то перебои в работе тех же кондиционеров. Напоминаю, когда я заглянул в виварий, там никого из людей не было.
— Никто не мог спрятаться?
— Разве что в клетке. Но вряд ли нашим подопытным, а значит, и ему это понравилось бы.
— А где-нибудь за клеткой?
— Исключено. Я и о клетке просто пошутил. Коридоры и вообще вся площадь вивария хорошо просматривается.
— Да, я убедился в этом, — подтвердил следователь и, словно извиняясь, добавил: — Но, как бы то ни было, шимпанзе был отравлен. А затем там же убили человека.
— Убили? Это установлено точно? — спросил я.
— Абсолютно точно. На груди трупа обнаружены кровоподтеки. Его толкнули в грудь, и он, падая, ударился головой о прутья клетки. Толчок и удар были такой силы, что треснул череп.
К горлу подкатился ком тошноты. Кто мог поднять руку на него? Отдавал ли себе отчет, на кого замахивается? Знал ли, чего лишает других людей и самого себя?
— В виварий есть другой ход, — напомнил следователь.
— Конечно. Со двора. Им часто пользуются. Но после рабочего дня его закрывают.
— Мы проверяли. Дверь была заперта. И все же кто-то проник в виварий.
— Разве что инопланетянин… — Не понял смысла вашей шутки. Я рассказал о дяде Васе и его предупреждении. Следователь, однако, отнесся к «догадке» дяди Васи и особенно к тому, что он просил меня одного не ходить в виварий, серьезнее, чем я предполагал. Он даже уточнил, в каких именно словах дядя Вася предостерегал меня. На прощание сказал:
— Предупреждением не всегда следует пренебрегать, Петр Петрович…
Я поинтересовался потом у Тани, о чем говорил следователь с ней.
— Спрашивал, кто бывает в виварии. А с тобой почему так долго беседовал? Опять «Просвещался»?
Я пересказал ей наш разговор, кроме заключительной фразы. Таня восприняла его, как я и ожидал.
— Все-таки убийство. Предчувствие не обмануло. Я снова заглянул ей в глаза. В них были растерянность и страх.
— Ты кого-то подозреваешь? Она отрицательно покачала головой. — Вот если бы обезьяны могли говорить… Знаешь, я замечала, что они тоже чего-то боятся… Я уже понял, что она хочет сказать.
— Послушай, Таня, — зашептал я так возбужденно и громко, что профессор оглянулся на нас, — еще раз попробую поговорить на языке жестов с Опалом. А вдруг что-то прорежется?
У меня оставалась слабая надежда на то, что полиген Л все- таки сработает хотя бы в пределах «обезьяньей азбуки». Ведь ученым удавалось обучить и обычных шимпанзе многим жестам, входящим в язык глухонемых. И я добился некоторых успехов в обучении Опала. Непосредственно перед кормежкой я брал руку шимпа и похлопывал его по животу. Через пять-шесть повторений он усвоил этот жест, означающий «хочу есть», и воспроизводил его. Опал усвоил еще жест «давай играть», научился приветствовать меня поднятием руки. Но дальше обучение пошло туго. Я переживал это как сокрушительную неудачу с полигеном Л. Только поддержка Виктора Сергеевича спасала меня от полного разочарования.
А затем у коров и овец полиген Л стал давать обнадеживающие результаты, и у меня возникла надежда на то, что спустя некоторое время он сработает и у шимпанзе. И вот сейчас отчаянная надежда проклюнулась снова. Ведь если бы ожидаемое «чудо» произошло, то, усвоив язык жестов, Опал мог бы «рассказать», что происходило в виварии…
* * *
(«Я, Евгений Степанович.») Словно что-то свалилось на мои плечи и давит, ощутимо пригибает, будто я атлант, согласившийся принять на себя небо, или, вернее, одна из статуй атланта, на которую по воле архитектора водрузили институтский балкон: стою, окаменев, чуть согнувшись под многотонной тяжестью, задумываюсь над тем, на что раньше не обращал внимания. Трачу усилия на всякие отвлекающие мелочи: сколько их — сотни, тысячи?.. Так можно и жизнь растратить — или упасть, не выдержав тяжести, и быть погребенным осколками неба или балкона — в зависимости от того, что держишь на плечах.При Нем все было проще, только тогда я этого не понимал, занимался любимым делом — тем, о чем мечтал еще в школе. Жизнь раскручивалась, как кинолента фильма «Осуществление мечты» Меня вполне устраивала моя работа, моя должность, моя роль в институте. Никогда не хотелось умоститься в директорском кресле, стать еще и администратором.
Впрочем, если честно до конца, такие моменты были — крайне редко — например, когда для моих работ выделяли меньше средств, чем мне требовалось. Обычно такое случалось из-за Саши, Александра Игоревича: этот пират с набором абордажных, крючьев постоянно отнимал слишком много для своего отдела, он набрасывался на институтский бюджет, как голодный волк. Ну, теперь он затоскует на урезанном пайке.
А в остальном… Меня не грызла черная зависть, когда иностранные ученые обращались в первую очередь к директору или когда его избрали почетным членом Французской академии наук и моя Зина мечтательно протянула: «Тебя бы так…» Ну что ж, он — директор по праву, с какой стороны ни посмотри: один из первейших в науке, ведущий Учитель с большой буквы. Это он натолкнул меня на разработку новой методики по изменению ДНК.
Зато сразу же за ним в нашей области науки — мое место. В институте, пожалуй, сомнительно — Александр Игоревич. Из кожи вон лезет, вернее, лез, чтобы выслужиться перед Академиком, понимал, упрямый выскочка, что его отдел хотя и важный и новый, но уступает моему по фундаментальности. Потому-то и продирался наш Александр Игоревич в кураторы по медицинским исследованиям, стал куратором от дирекции по жилищному вопросу, наладил связь с горисполкомом; потому и подбирался своей кошачьей поступью к любому перспективному детищу Академика, в том числе к полигену Л. Даже с этим научным переростком Петром Петровичем завел нечто вроде дружбы, темпорально и однозначно определил, что Академик на Петра Петровича определенные надежды возлагает.
Все это так, но… На директорское кресло Александр Игоревич не потянет, а может быть, и не посягнет: не хватит ни авторитета, ни таланта. В отношении таланта заметно было еще в университете, в первых студенческих работах: постоянное отрицательное сальдо эрудиции и воображения, а отсюда — дефицит самостоятельности, оригинальности мышления. Оттого так хватался за все новинки, надеялся отыскать золотой ключик к дальним перспективам, и, надо признать, не напрасно…
И все же с сожалением констатирую, Александр Игоревич, ученый вы хлипенький, фундаментальные проблемы вам не по зубам. Чего не дано — того не дано. Эрудиции поднабраться вам помешала усиленная деятельность на поприще футбола и бокса. Вот ежели вам подсказать идею, подтолкнуть, вы пойдете вперед с упорством машины, с неугомонностью и напором форварда университетской сборной.
Смерть Виктора Сергеевича для Саши тяжелейший удар. Он потерял того, кто направлял и подталкивал.
Возможно, теперь ко мне захочет прислониться, во всяком случае, надеюсь, что со мной он в драку за директорское кресло не вступит, не рискнет, а впрочем…
Некстати вспоминается мне тот очень далекий день. Тогда мы были на третьем курсе. Я обозвал Нину нехорошим словом при всех наших. Он сказал «извинись» и посмотрел на меня своими серыми, наглыми, задиристыми глазами. Я стоял молча. Саша набычился, на узких его скулах вздулись, как бицепсы, желваки. Ребята с нашей улицы знали, что это означает. Но на меня Саша не смел поднимать руку, повторил: «Извинись немедленно!» Нина его обожала без надежды на взаимность, и он это знал. На его месте я повел бы себя так же — на его, но не на моем. Он ждал, глядя только на меня, словно рядом со мной не было Вовки. Вовка шептал: «Перед кем унижаешься? Неужто забоишься?»
Я видел сжатые до синевы кулаки, но надеялся, что он не посмеет пустить их в ход, хотя бы в благодарность за списанные задачи. А он посмел…
Нина бросилась между нами, защищала меня, как более слабого. Это было самым позорным в той истории…
Много раз потом я мог отомстить. Но всегда вовремя сдерживался, говорил себе: «Саша тогда был прав».
Почему я вспомнил это? Времена изменились, сейчас он в драку не полезет, такую громадину, как наш институт, ему не поднять: полторы тысячи научных сотрудников, одних докторов наук больше пятидесяти — они бы его не признали над собой. А меня признают? Пожалуй. Ни одного равного мне по всем параметрам как ученому среди них нет — объективно.
Придется становиться директором. Придется. Высвечивается в голове фраза из пьесы: «Тяжела ты, шапка Мономаха!» Да, тяжела. Но если не я, то кто же? Пришлют «варяга»? На такой вариант можно и согласиться…
А если Александр Игоревич, Саша? Что за чушь разъедает мою мыслительную машину? Вова советовал на всякий случай задействовать Алексея Фомича, но зачем мне лезть в одну связку с Вовкой, ведомы ведь его приемы: подарки нужным людям, застолья — до этого нельзя опускаться: известному ученому — и пользоваться методами снабженца?..
Александр Игоревич мне не враг. Во всяком случае, не «заклятый друг», как принято говорить в таких ситуациях. Конечно, не дай бог, чтобы он стал директором: во что превратился бы наш институт — в филиал института кибернетики? Львиную долю средств он забрал бы для своего отдела, и вся работа пошла бы по новому руслу. Этого нельзя допустить в интересах науки.
Так внезапно ушел от нас Виктор Сергеевич. Думал ли я когда-то, что мне придется занять его место? Например, на дне рождения у вице-президента академии, когда мой Аркадий на виду у всех ухаживал за его дочкой и на виду у всех получил отказ? Александр Игоревич сочувственно похлопал меня по плечу и пошутил насчет «грешков родителей, переходящих к детям». Что означала его шутка — соль на рану?
Аркадий, сынок, наследник, вылитый я — и не только внешностью, — продолжатель моих дел и наследник нерешительности, какой-то внутренней лени, вялости, постоянной боязни ошибиться, — я видел, как он тогда сник, покраснел, а через полгода, когда судьба снова столкнула наши семьи, — Аркадий весь вечер нет-нет да и посмотрит на нее: значит, не прошло, не сумел забыть. Все больше и больше сходства с собой замечаю в нем — это счастье узнавать себя в сыне; почти такое же, как утверждать себя, свое имя в науке, видеть проторенный мной путь и учеников, идущих вслед; и двойное счастье — узреть среди них сына, который пойдет дальше и совершит то, что не удалось мне; жаль только, что унаследовал он не одну лишь мою силу, но и мое бессилие, заключенное в самой силе, в деле, которому я отдаю всю мою жизнь без остатка.