Страница:
Через два дня струны тронула ржавчина, но гитарист не горевал. Ему слишком свободно дышалось, он разучился горевать. Кроме того, эти – стальные, посеребренные – давно хотелось поменять на более приятные и мягкие: нейлоновые.
Потом нейлоновые были куплены и установлены, потом стало не до них: наконец семья из четырех человек переехала из темноватой комнаты в бабушкиной квартире – в собственные хоромы. Комната тоже одна, зато просторная, да и кухня такая же, а за окном вместо тяжелой листвы старых тополей – вид на стадион.
Переезд от бабки занял весь июнь, а в июле семья в полном составе погрузилась в поезд и поехала в лагерь «Звездочка».
Вернусь, подумал я, – сделаю нунчаки и буду крутить прямо в кухне. Места хватит. Размеры сниму у вожатого Олега. В этом лагере все вожатые – слушатели Высшей школы Комитета государственной безопасности, все красавцы и атлеты, каждый сам себе Брусли; по утрам в саду возле нашего корпуса Олег крутит свои нунчаки, и при внимательном наблюдении становится понят но, что движения и перехваты способен освоить любой неглупый человек. Если Брусли может, значит, и я смогу.
Давно пора заняться телом. Теперь оно качает через себя кислород с удвоенной силой, теперь я могу бегать и прыгать, и руки мои, пусть тонкие, достаточно ловко умеют рассекать пространство.
Особенный июль особенного лета. Особенные друзья, они смотрят на мир, как на телеэкран, где совершают подвиги и сокрушают врагов люди-легенды, о которых никто не слышал в моей стране.
Особенный день. Такой бывает один раз в году.
Утром мне было четырнадцать, а после обеда – уже пятнадцать.
Никому не сказал, молчал. Мне нравится, когда я знаю что-то, чего другие не знают. Хожу, молчу, ношу в себе, смотрю вокруг и хитро улыбаюсь. В этом смысле день рождения – идеальный случай. Вроде бы все как всегда, а у тебя – праздник.
Проснулся и сразу ощутил резкий запах мяты. Подушка прилипла к щеке. Потрогал – пальцы погрузились в густое, липкое. Поднял голову.
Намазали всех. Особенно досталось Лому: лоб, щеки, даже брови. Мне разукрасили только скулу. Степе тоже намазали лоб, но он ворочался во сне, и теперь даже волосы его спереди были покрыты белыми следами.
На оконном стекле вывели «ХА-ХА!», уголки букв украшены были виньетками, и по этим виньеткам, и по сути написанного стало понятно, что нас намазали женщины. Может, наши, может – из первого отряда, или даже из третьего.
Злой Бабай
Пятница, 13-е
Потом нейлоновые были куплены и установлены, потом стало не до них: наконец семья из четырех человек переехала из темноватой комнаты в бабушкиной квартире – в собственные хоромы. Комната тоже одна, зато просторная, да и кухня такая же, а за окном вместо тяжелой листвы старых тополей – вид на стадион.
Переезд от бабки занял весь июнь, а в июле семья в полном составе погрузилась в поезд и поехала в лагерь «Звездочка».
Вернусь, подумал я, – сделаю нунчаки и буду крутить прямо в кухне. Места хватит. Размеры сниму у вожатого Олега. В этом лагере все вожатые – слушатели Высшей школы Комитета государственной безопасности, все красавцы и атлеты, каждый сам себе Брусли; по утрам в саду возле нашего корпуса Олег крутит свои нунчаки, и при внимательном наблюдении становится понят но, что движения и перехваты способен освоить любой неглупый человек. Если Брусли может, значит, и я смогу.
Давно пора заняться телом. Теперь оно качает через себя кислород с удвоенной силой, теперь я могу бегать и прыгать, и руки мои, пусть тонкие, достаточно ловко умеют рассекать пространство.
Особенный июль особенного лета. Особенные друзья, они смотрят на мир, как на телеэкран, где совершают подвиги и сокрушают врагов люди-легенды, о которых никто не слышал в моей стране.
Особенный день. Такой бывает один раз в году.
Утром мне было четырнадцать, а после обеда – уже пятнадцать.
Никому не сказал, молчал. Мне нравится, когда я знаю что-то, чего другие не знают. Хожу, молчу, ношу в себе, смотрю вокруг и хитро улыбаюсь. В этом смысле день рождения – идеальный случай. Вроде бы все как всегда, а у тебя – праздник.
Проснулся и сразу ощутил резкий запах мяты. Подушка прилипла к щеке. Потрогал – пальцы погрузились в густое, липкое. Поднял голову.
Намазали всех. Особенно досталось Лому: лоб, щеки, даже брови. Мне разукрасили только скулу. Степе тоже намазали лоб, но он ворочался во сне, и теперь даже волосы его спереди были покрыты белыми следами.
На оконном стекле вывели «ХА-ХА!», уголки букв украшены были виньетками, и по этим виньеткам, и по сути написанного стало понятно, что нас намазали женщины. Может, наши, может – из первого отряда, или даже из третьего.
Злой Бабай
Я закрыл глаза и натянул одеяло на голову. Зимой в нашей казарме все так делают. Во-первых, никого не слышишь и не видишь, во-вторых, согреваешься собственным дыханием. Но от входа донесся его голос, и я мысленно выругался.
Мы ненавидели друг друга с первого дня. Примерно раз в месяц крупно ругались. Бывало, и дрались – в карантине, на первом месяце службы, и после карантина, на втором месяце; потом привыкли друг к другу и немного успокоились.
На третий месяц почти все солдаты успокаиваются.
Служба – двадцать четыре месяца. Один месяц – нормально, два – вполне прилично, три – совсем хорошо, а как перевалит за полгода – считай, самое страшное позади.
Прослужил полгода – службу понял. Если разрешили спать – немедленно ложишься и спишь.
Он сказал что-то дневальному. Сначала на русском, потом добавил по-азербайджански. Громко топая, вошел в казарму.
Бабай, главный мой недруг, плохиш, толстый дурак.
Впрочем, мне все равно, я уже почти сплю, мне вечером в наряд на кухню. А он за полгода был на кухне только один раз, а когда его опять пытались отправить мыть кружки и миски – наотрез отказался и получил трое суток губы. Вернулся неописуемо грязный и гордый; больше на кухню его не посылали.
Если сейчас подойдет, решил я, – встану, схвачу сапог и сразу дам по голове. Или, наоборот, сделаю вид, что сплю. Тем более что я уже действительно сплю. К черту его, Бабая, у него своя жизнь, у меня своя.
…Мы с первого дня вместе, и с первого дня – враги. Он архетипический азербайджанский толстяк, какого легко представить за огромным столом, плотно уставленным яствами: он чавкает, урчит и сосет какой-нибудь рахат-лукум.
Лицо восточное, однако не смуглое, почти белое, даже нежное, состоит из круто натянутых персидских полумесяцев: полумесяцы бровей, полумесяц мясистого, крючком, носа, полумесяц рта – углы презрительно опущены вниз.
В бане я увидел его обнаженным: ниже ключиц тоже имелись полумесяцы грудных жировых складок, сходные с женскими молочными железами, и мощнейшая складка на брюхе.
Я воспринимал его как черное, явившееся из тьмы существо. Не человек, не зверь – волосатый, перекатывающийся кусок сала. Черные волосы, черные глаза, черная щетина на щеках; все остальное – живот. Зубы сахарно-белые, но нужные исключительно для контраста, дабы оттенить общую черноту. Изо рта, искривленного ухмылкой, непрерывно летят черные ругательства.
Неловкий, нелепый, роняющий все, что можно, бесцеремонный, медлительный, вредный. Злой. Соответствующая фамилия: Бабаев. Разумеется, еще в карантине его стали звать Бабай, и если существовал тогда на белом свете типичный, стопроцентный бабай, олицетворяющий фонетическую суть собственного прозвища, – вот это шумное, грубое существо и было таким бабаем.
По-русски говорил превосходно, и вообще происходил из образованной хорошей семьи. Но все свои речи, пусть и сформулированные на русском, всегда начинал с восточного звука «Э!», и потом этим же звуком перекладывал каждую фразу, заворачивал, словно мясо в виноградный лист, и выглядел при этом столь брезгливо, что его не хотелось слушать и смотреть на него не хотелось, а хотелось, чтоб земля под этим бабаем разверзлась и поглотила его навеки.
– Э! Рубанов, подвинься! Такой худой, а половину лавки занял, э!
– Э! Рубанов, как ты можешь кушать такое говно, э? Ты на гражданке тоже такое кушал?
После русской фразы следовала азербайджанская, как правило, оскорбительная ругань; сидящие рядом земляки покатывались со смеху; однако уже через три недели службы уроженцы России, Украины, Грузии, Литвы, Казахстана, Киргизии, Молдавии, Карачаево-Черкесии, а также республики Марий Эл взаимно обогатились знанием бранных слов и никто никого не называл ни блядью, ни сукой ни по-русски, ни по-молдавски, ни по-азербайджански.
Но моя ненависть к Бабаю только окрепла.
Наверное, он – пусть избалованный и высокомерный – имел хорошую чувствительность, ясно улавливал мое презрение, и его обращенные в мой адрес шутки день ото дня становились все более ядовитыми.
– Э! Рубанов, чего так смотришь? Займи денег, купи картину, э! На нее смотри.
В конце концов мы вообще перестали терпеть друг друга.
Я все думал, на кого он похож, как зовется то сказочное существо из арабского фольклора, напрягал память – голова работала плохо, все время хотелось спать и жрать, весь мыслительный процесс вращался вокруг мысли о сне и жратве, – но однажды, после бани, натянув чистые кальсоны и обмотав ступни чистыми портянками, в сухой, солнечный, желто-красный октябрьский день я пережил кратковременный прилив умственной бодрости и вспомнил: джинн! Бабай был неотличим от джинна. Огромный, темный, грубый – он выползал из лампы Аладдина в виде облака, а чуть позже превращался в человекообразного монстра. Все огромное: рот, уши, губы, брюхо.
– Э! Слушаюсь и повинуюсь!
Слушаться и повиноваться, правда, Бабай не умел и не желал, и несколько раз даже имел конфликты с сержантами, обучавшими салабонов ходить строем и одеваться за сорок пять секунд. Бабай был антисолдат, за сорок пять секунд он вряд ли умел застегнуть пару пуговиц.
Жирный домашний мальчик, еженедельно получавший из Баку переводы – двадцать пять, пятьдесят рублей, – в столовой он к еде не притрагивался, зато каждый вечер сидел в солдатской чайной, в больших количествах употребляя белый хлеб, повидло и сгущенное молоко.
Я его ненавидел.
Не знаю, насколько богаты были его родители – но, судя по всему, много богаче моих, а дело было в Советском Союзе, при социализме, где каждый трудящийся получал ежемесячно одинаковые сто тридцать рублей. Я, подмосковный малый, уже студент, смутно слышал, что на кавказских окраинах люди живут в другой финансовой парадигме, но впервые на практике столкнулся с материальным неравенством.
Потом он исчез – забрали в другую часть, в «учебку», осваивать специальность радиста, – а когда вернулся спустя пять недель, Бабая никто не узнал. Он похудел, может быть, килограммов на двадцать пять, или даже на тридцать. Живот пропал полностью, щеки обтянуло, задница усохла, шея сузилась. Бабай стал красивым и спокойным, и я, увидев его, непроизвольно улыбнулся, и он тоже, и мы обменялись рукопожатием – но через несколько часов снова едва не подрались. Бабай заматерел, окреп, но продолжал олицетворять собой все самое худшее: высокомерие, брезгливость, любовь к еде и бытовому комфорту. Постоянную готовность подсосать деньжат у папки с мамкой.
Я так его ни разу и не побил всерьез. Он меня – тоже. Азербайджанцы держались плотной группой, в любой стычке выступали единым фронтом. А главное – очень быстро нашли себе теплые места. Едва нас, отслуживших месяц, перевели из карантина в общие казармы, несколько самых умных и ловких уроженцев Баку заимели выгодные должности: один стал художником, другой каптерщиком. Ходили слухи, что не обошлось без взяток, что кое-кто получил из далекой солнечной республики большой денежный перевод, но лично мне было наплевать, я лишь дополнительно запрезирал эту публику, везде умеющую хорошо устроиться.
Теперь Бабай вечера напролет пропадал в радиорубке – она же комната художника, – оттуда доносились мелодичные, но немного сладковатые песенки – насколько я понял, даже не азербайджанские, а турецкие, – и непременный звон посуды.
…В казарме никого, только я и еще трое, таких же. Спим. Вечером двое пойдут на кухню, двое в офицерскую столовую. Это тоже наряд, но там посуду не моют, а чистят картошку всю ночь. Хорошее дело, всем нравится, сидишь, за жизнь болтаешь, руки сами работают, а главное – под утро повариха навалит каждому солдатику по полному блюду той самой картошки, только уже жареной. С котлетами. Офицерам готовят гражданские повара, и котлеты в офицерской столовой недурны. Бабай никогда не чистил офицерскую картошку и не пробовал офицерских котлет, он до сих пор пробавляется батонами и повидлом.
Это повидло меня особенно бесило: фольклорная пища из Аркадия Гайдара; буржуины подкупили толстого предателя Плохиша именно бочкой варенья. Была еще корзина печенья, поправляю я себя и проваливаюсь в дрему.
Кстати, «Гайдар» – азербайджанское слово.
Бабай подошел, позвал:
– Э! Рубанов! – тихо, почти шепотом.
Вставать, хвататься за сапог неохота. К тому же мы в казарме, считай, одни. Ударю, опрокину, – никто не увидит моей победы, а солдату лучше драться публично, все должны видеть; одного врага побеждаешь, пятеро других – потенциальных – смотрят и понимают, что ты смел и ловок и с тобой лучше не связываться…
Он подошел ближе, наклонился. Я слышал его дыхание.
– Спи, Рубанов, – сказал он тихо. И осторожно подоткнул мое одеяло. – Спи, брат!.. Спи.
Мы ненавидели друг друга с первого дня. Примерно раз в месяц крупно ругались. Бывало, и дрались – в карантине, на первом месяце службы, и после карантина, на втором месяце; потом привыкли друг к другу и немного успокоились.
На третий месяц почти все солдаты успокаиваются.
Служба – двадцать четыре месяца. Один месяц – нормально, два – вполне прилично, три – совсем хорошо, а как перевалит за полгода – считай, самое страшное позади.
Прослужил полгода – службу понял. Если разрешили спать – немедленно ложишься и спишь.
Он сказал что-то дневальному. Сначала на русском, потом добавил по-азербайджански. Громко топая, вошел в казарму.
Бабай, главный мой недруг, плохиш, толстый дурак.
Впрочем, мне все равно, я уже почти сплю, мне вечером в наряд на кухню. А он за полгода был на кухне только один раз, а когда его опять пытались отправить мыть кружки и миски – наотрез отказался и получил трое суток губы. Вернулся неописуемо грязный и гордый; больше на кухню его не посылали.
Если сейчас подойдет, решил я, – встану, схвачу сапог и сразу дам по голове. Или, наоборот, сделаю вид, что сплю. Тем более что я уже действительно сплю. К черту его, Бабая, у него своя жизнь, у меня своя.
…Мы с первого дня вместе, и с первого дня – враги. Он архетипический азербайджанский толстяк, какого легко представить за огромным столом, плотно уставленным яствами: он чавкает, урчит и сосет какой-нибудь рахат-лукум.
Лицо восточное, однако не смуглое, почти белое, даже нежное, состоит из круто натянутых персидских полумесяцев: полумесяцы бровей, полумесяц мясистого, крючком, носа, полумесяц рта – углы презрительно опущены вниз.
В бане я увидел его обнаженным: ниже ключиц тоже имелись полумесяцы грудных жировых складок, сходные с женскими молочными железами, и мощнейшая складка на брюхе.
Я воспринимал его как черное, явившееся из тьмы существо. Не человек, не зверь – волосатый, перекатывающийся кусок сала. Черные волосы, черные глаза, черная щетина на щеках; все остальное – живот. Зубы сахарно-белые, но нужные исключительно для контраста, дабы оттенить общую черноту. Изо рта, искривленного ухмылкой, непрерывно летят черные ругательства.
Неловкий, нелепый, роняющий все, что можно, бесцеремонный, медлительный, вредный. Злой. Соответствующая фамилия: Бабаев. Разумеется, еще в карантине его стали звать Бабай, и если существовал тогда на белом свете типичный, стопроцентный бабай, олицетворяющий фонетическую суть собственного прозвища, – вот это шумное, грубое существо и было таким бабаем.
По-русски говорил превосходно, и вообще происходил из образованной хорошей семьи. Но все свои речи, пусть и сформулированные на русском, всегда начинал с восточного звука «Э!», и потом этим же звуком перекладывал каждую фразу, заворачивал, словно мясо в виноградный лист, и выглядел при этом столь брезгливо, что его не хотелось слушать и смотреть на него не хотелось, а хотелось, чтоб земля под этим бабаем разверзлась и поглотила его навеки.
– Э! Рубанов, подвинься! Такой худой, а половину лавки занял, э!
– Э! Рубанов, как ты можешь кушать такое говно, э? Ты на гражданке тоже такое кушал?
После русской фразы следовала азербайджанская, как правило, оскорбительная ругань; сидящие рядом земляки покатывались со смеху; однако уже через три недели службы уроженцы России, Украины, Грузии, Литвы, Казахстана, Киргизии, Молдавии, Карачаево-Черкесии, а также республики Марий Эл взаимно обогатились знанием бранных слов и никто никого не называл ни блядью, ни сукой ни по-русски, ни по-молдавски, ни по-азербайджански.
Но моя ненависть к Бабаю только окрепла.
Наверное, он – пусть избалованный и высокомерный – имел хорошую чувствительность, ясно улавливал мое презрение, и его обращенные в мой адрес шутки день ото дня становились все более ядовитыми.
– Э! Рубанов, чего так смотришь? Займи денег, купи картину, э! На нее смотри.
В конце концов мы вообще перестали терпеть друг друга.
Я все думал, на кого он похож, как зовется то сказочное существо из арабского фольклора, напрягал память – голова работала плохо, все время хотелось спать и жрать, весь мыслительный процесс вращался вокруг мысли о сне и жратве, – но однажды, после бани, натянув чистые кальсоны и обмотав ступни чистыми портянками, в сухой, солнечный, желто-красный октябрьский день я пережил кратковременный прилив умственной бодрости и вспомнил: джинн! Бабай был неотличим от джинна. Огромный, темный, грубый – он выползал из лампы Аладдина в виде облака, а чуть позже превращался в человекообразного монстра. Все огромное: рот, уши, губы, брюхо.
– Э! Слушаюсь и повинуюсь!
Слушаться и повиноваться, правда, Бабай не умел и не желал, и несколько раз даже имел конфликты с сержантами, обучавшими салабонов ходить строем и одеваться за сорок пять секунд. Бабай был антисолдат, за сорок пять секунд он вряд ли умел застегнуть пару пуговиц.
Жирный домашний мальчик, еженедельно получавший из Баку переводы – двадцать пять, пятьдесят рублей, – в столовой он к еде не притрагивался, зато каждый вечер сидел в солдатской чайной, в больших количествах употребляя белый хлеб, повидло и сгущенное молоко.
Я его ненавидел.
Не знаю, насколько богаты были его родители – но, судя по всему, много богаче моих, а дело было в Советском Союзе, при социализме, где каждый трудящийся получал ежемесячно одинаковые сто тридцать рублей. Я, подмосковный малый, уже студент, смутно слышал, что на кавказских окраинах люди живут в другой финансовой парадигме, но впервые на практике столкнулся с материальным неравенством.
Потом он исчез – забрали в другую часть, в «учебку», осваивать специальность радиста, – а когда вернулся спустя пять недель, Бабая никто не узнал. Он похудел, может быть, килограммов на двадцать пять, или даже на тридцать. Живот пропал полностью, щеки обтянуло, задница усохла, шея сузилась. Бабай стал красивым и спокойным, и я, увидев его, непроизвольно улыбнулся, и он тоже, и мы обменялись рукопожатием – но через несколько часов снова едва не подрались. Бабай заматерел, окреп, но продолжал олицетворять собой все самое худшее: высокомерие, брезгливость, любовь к еде и бытовому комфорту. Постоянную готовность подсосать деньжат у папки с мамкой.
Я так его ни разу и не побил всерьез. Он меня – тоже. Азербайджанцы держались плотной группой, в любой стычке выступали единым фронтом. А главное – очень быстро нашли себе теплые места. Едва нас, отслуживших месяц, перевели из карантина в общие казармы, несколько самых умных и ловких уроженцев Баку заимели выгодные должности: один стал художником, другой каптерщиком. Ходили слухи, что не обошлось без взяток, что кое-кто получил из далекой солнечной республики большой денежный перевод, но лично мне было наплевать, я лишь дополнительно запрезирал эту публику, везде умеющую хорошо устроиться.
Теперь Бабай вечера напролет пропадал в радиорубке – она же комната художника, – оттуда доносились мелодичные, но немного сладковатые песенки – насколько я понял, даже не азербайджанские, а турецкие, – и непременный звон посуды.
…В казарме никого, только я и еще трое, таких же. Спим. Вечером двое пойдут на кухню, двое в офицерскую столовую. Это тоже наряд, но там посуду не моют, а чистят картошку всю ночь. Хорошее дело, всем нравится, сидишь, за жизнь болтаешь, руки сами работают, а главное – под утро повариха навалит каждому солдатику по полному блюду той самой картошки, только уже жареной. С котлетами. Офицерам готовят гражданские повара, и котлеты в офицерской столовой недурны. Бабай никогда не чистил офицерскую картошку и не пробовал офицерских котлет, он до сих пор пробавляется батонами и повидлом.
Это повидло меня особенно бесило: фольклорная пища из Аркадия Гайдара; буржуины подкупили толстого предателя Плохиша именно бочкой варенья. Была еще корзина печенья, поправляю я себя и проваливаюсь в дрему.
Кстати, «Гайдар» – азербайджанское слово.
Бабай подошел, позвал:
– Э! Рубанов! – тихо, почти шепотом.
Вставать, хвататься за сапог неохота. К тому же мы в казарме, считай, одни. Ударю, опрокину, – никто не увидит моей победы, а солдату лучше драться публично, все должны видеть; одного врага побеждаешь, пятеро других – потенциальных – смотрят и понимают, что ты смел и ловок и с тобой лучше не связываться…
Он подошел ближе, наклонился. Я слышал его дыхание.
– Спи, Рубанов, – сказал он тихо. И осторожно подоткнул мое одеяло. – Спи, брат!.. Спи.
Пятница, 13-е
Просыпаюсь за десять минут до подъема. Вся казарма еще смотрит яркие утренние сны. Первое время меня будил дневальный, по моей специальной просьбе. На нашем веселом военном языке это называлось «поставить задачу»: вечером я подходил и «ставил задачу», утром парнишка деликатно трогал меня за плечо: вставай, Андрюха… Потом я привык и просыпался уже сам, повинуясь внутреннему приказу тела. Не знаю, как у других, а у меня биологические часы работают идеально.
Просыпался сразу счастливый, с первой секунды.
Служба подошла к финалу. Через месяц – домой, в гражданскую жизнь, со всеми ее сладостными прелестями. Жил в предвкушении, им и был счастлив. Думаю, предчувствие перемен к лучшему и есть самое счастливое состояние разума.
Открываю глаза, лежу; в казарме тихо; утренний сон бойцов глубок и крепок; никто не стонет, не ворочается. Это просто: на рассвете солдат спит как убитый, потому что пока не убит. Войны начинаются рано утром. Таково одно из основных правил военного коварства. Гитлер напал на Сталина в четыре часа утра.
Но сейчас – восемьдесят девятый год, войны нет и не предвидится, и через месяц я стану гражданским человеком, поэтому от счастья у меня звенит в ушах. Ну – и жестокая утренняя эрекция, куда без нее.
Дневальный – сегодня это туркмен Рашид – подходит, скрипя сапогами, а я, сидя в койке, поднимаю руку в жизнеутверждающем приветствии. Не трудись, Рашид, я уже бодрствую. Иди назад, брат. Неси службу. Тебе еще полтора года тянуть лямку, а я – дембель, телом еще здесь, в гарнизоне, но душой уже далеко отсюда.
У нас уютная деревянная казарма в один этаж, здесь тепло даже в самые жестокие морозы. В Тверском крае злые, нехорошие морозы, здесь сыро и мало солнца, и первая зима, как правило, переживается солдатом тяжело. Самые незначительные раны, бытовые порезы и царапины сильно гниют и долго не заживают, особенно если солдат приехал из Азии или с Кавказа и привык к жаре, витаминам, фруктам и прочим благам юга. Выходцы из средней полосы – такие, как я, – приспособлены лучше, но их раны тоже гниют. Я сам сильно гнил в первую зиму, когда работал в автопарке и вонял мазутом, а пальцы были разбиты в кровь из-за ежедневных манипуляций с гаечными ключами.
Но это было так давно, что лень вспоминать. Теперь я дембель, ко всему привыкший, тотально адаптированный. Кроме того, сама мысль о скором возвращении домой образует вокруг меня защитную оболочку. Теперь я получаю повреждения только в спортивном зале.
Казарма красива. Темно-желтые бревенчатые стены, синие одеяла, в проходе меж двумя рядами коек – ковровая дорожка традиционной номенклатурной расцветки: середина малиновая, по краям зеленые полосы. Иду по ней босиком – ногам прохладно, тогда как голова и плечи пребывают в более высоком и теплом слое воздуха, пропитанном разнообразными, не самыми приятными ночными запахами.
Раскрытые рты, запрокинутые головы, свисающие руки, голые колени. Смоляные и ржаные волосы. Некоторые головы обриты, но их мало; начальство не поощряет любителей бриться наголо; прическа бойца Советской армии должна соответствовать Уставу. В Уставе все написано, не будешь блюсти букву – накажут.
Но я – дембель, я уже ничего не блюду и не собираюсь, а насчет прически – голова моя имеет такую форму, что прическа выбрана еще в шестнадцать лет, одна на всю жизнь. Длинные волосы не идут – низкий лоб; слишком коротко тоже нельзя – торчат уши. Однажды побрился наголо, для забавы, и получил три наряда вне очереди, то есть три дня вынужден был мыть посуду в столовой, но самое интересное – в первую же ночь кожа на черепе переохладилась и резко поднялась температура, что доказало мне мою тварную сущность. Волосы – не рудимент, они действительно защищают тело.
Интересно, почему тогда солдата не защищают от мороза волосы на груди или ногах, думаю я и улыбаюсь, вспоминая старую армейскую шутку: «Ноги волосатые – валенок не выдавать!»
В том, чтобы встать раньше всех, есть свой стиль. И преимущества. Во-первых, умывальная комната пуста, и я привожу себя в порядок обстоятельно и неторопливо. Через четверть часа здесь будут толкаться пятьдесят человек. Во-вторых, можно перекинуться словами с дежурным по части, сегодня это мой добрый приятель майор Кувалдин, и я хочу, чтобы он считал меня взрослым человеком, который бережет время жизни. Я не мальчик, вчера призванный, я свое отслужил и получил от армии все, что требовалось. Возмужал, красиво говоря. Или – если перейти на наш веселый военный язык – «забурел».
– Здравия желаю, товарищ майор!
– Тамбовский волк тебе товарищ, – отвечает Кувалдин.
Таков его мрачный юмор.
Майор уважает меня, несколько раз мы с ним говорили по душам. Кувалдин, как многие другие офицеры, не хочет больше служить в Советской армии. Он намерен уволиться и заняться каким-нибудь бизнесом. На гражданке бурлят страсти, страна меняется, умные и оборотистые люди процветают. А Кувалдин – кадровый офицер – принес присягу и подписал контракт; бросить службу не имеет права. Некоторые из младших офицерских чинов всерьез обсуждают план побега из рядов Вооруженных сил путем суда офицерской чести. Это нелегко: надо совершить какой-нибудь отвратительный проступок, далее – срывание погон и изгнание без пенсии… Впрочем, за два года при мне из нашего батальона не сбежал ни один офицер. Деньги вроде платят, сто сорок рублей за звание, еще столько же – за должность, для окраины Тверской области – вполне прилично. Так что Кувалдин ворчит и пыхтит не всерьез, а – поддавшись общей моде на разложение.
Ходят слухи, что не только армия, весь Советский Союз в скором времени распадется на многие десятки удельных княжеств. Отделятся казахи, отделятся литовцы и эстонцы. Отделится Дальний Восток, и Сибирь, и Якутия, и Грузия. Империя умрет, каждая область будет сама по себе.
Сержант Абрамян, армянский интеллигент и чемпион по акробатике, каждый день повторяет, что Армения будет независима. Но сегодня, сейчас, он – воин Советской армии. Идет по проходу меж койками, специально громко, почти демонически грохоча каблуками, и орет, выдувая воздух из широкой груди, чтобы голос был низким, командным:
– Батальон, подъем!!!
Скрип пружин, вздохи, стоны, глухие проклятия и ругань на тридцати языках. Удары многих босых пяток в доски пола. Однако сам я уже стою на крыльце, одетый и умытый.
Я, черт возьми, даже форму не ношу, понятно? Мы – воины Противовоздушной обороны. Мы обслуживаем аэродром. Летчики летают, техники следят за исправностью самолетов. Помимо обычной зеленой формы, каждому технику положена темно-синяя «техничка», рабочая одежда: удобные штаны и куртка, никаких латунных блях и крючков, свободный ворот, легкий брезентовый ремешок, – вот в такой «техничке» я расхаживаю по гарнизону. Приходится, правда, цеплять на голову пилотку, в армии никто не ходит с непокрытой головой.
Я не летчик и не техник, синий прикид мне подарили товарищи, такие же, как я, дембеля, – формально все мы должны до последнего дня подчиняться правилам, чистить сапоги, затягивать кожаный ремень, ходить строем и ровно в девять вечера рассаживаться перед телевизором для коллективного просмотра программы «Время». Но на деле все, от юного первогодка до командира части полковника Кондратова, понимают, что дембель – это не солдат. Ему можно приказать, и он выполнит приказ, но только если сам захочет. Его можно отругать, и он выслушает претензии, но думать будет о своем. О маме, о шашлыках, о пиве, о мотоциклах и девочках.
Дембель – это состояние. Дембель – просветленное существо, немного вялое, тихое, на лице – всегда слабая улыбка. Небрит, но вымыт. Шея чистая. Ногти острижены. Портянок не носит, только благородные гражданские носки. Может даже пахнуть одеколоном.
Далее: дембель практически неуловим. Допустим, в шесть часов десять минут, когда батальон еще фыркает над умывальниками, я уже подтягиваю повыше свои синие «технические» штаны и ухожу по делам.
Чуть прихрамывая, огибаю казарму. Вчера в спортивном зале старший лейтенант Смирнов нокаутировал меня двумя ударами по боковой поверхности бедра. Хорошо, что это не первый такой нокаут, я привык и не закричал; только стиснул зубы и отполз в угол. Сегодня утром болит меньше. Вообще, спортивные травмы никогда не портили моего самочувствия.
Пересекаю главную улицу гарнизона, далее, наслаждаясь октябрьской свежестью, шагаю мимо столовой для летчиков, мимо гостиницы – и вот она, моя вотчина. Солдатский клуб.
Он маленький и старый, в один этаж, но два месяца назад к зданию решено было пристроить еще одно помещение, побольше. В армии стройка – дело быстрое. Никаких проектов: полковник показал пальцем, майор нарисовал на бумажке, лейтенант отдал приказ, рядовой схватил лопату и работает. Материалы изыскиваются на месте. Старое сломали, новое воздвигли – очень просто. В августе толпа солдатиков выкопала котлован, в сентябре сержант Плесак приехал на автокране и положил в ямы железобетонные блоки; вот вам фундамент. Далее от батальона связи откомандировали рядового Рубанова – до службы он целый год работал каменщиком и умеет класть кирпичи.
Песок добыли на стрельбище. Кирпич изыскали, разломав старый свинарник. Да, у нас и свинарники есть. Всё есть. Наш гарнизон – самостоятельный городок в нескольких километрах от провинциального Бежецка, у нас и котельная своя, и электростанция, и свиньи с коровами. В случае войны мы будем сражаться, используя собственные ресурсы. Тем более что битва быстро закончится. По расчетам военных аналитиков, наш аэродром будет уничтожен через двенадцать часов после начала активных боевых действий.
Впрочем, я дембель, мне все равно.
Извлекаю ключ, отпираю подсобку, вытаскиваю немудреный инструментишко. Мешаю раствор, как положено: сначала мелко просеянный песочек, потом цемент, в пропорции три к одному, – кто любит работать руками, тот знает. Хватаю мятые ведра, иду за водой.
Мятые железные ведра – традиционный армейский стиль, классика. За два года службы я не видел ни единого правильного ведра, и у меня давно сформировалось твердое ощущение, что вмятины на боках ведер делаются уже в момент производства. Ибо в Советской армии все должно быть мятое, покрытое царапинами, скрипящее, сбитое ржавыми гвоздями либо стянутое разнокалиберными болтами. Отовсюду должен подтекать керосин, соляр и масло, а сверху пускай свисают и искрят голые, грубо скрученные электрические провода. Иными словами, повсюду необходимо создать иллюзию упадка и бесхозяйственности. Такова главная русская военная хитрость, так мы обманем любого врага. Так были обмануты псы-рыцари, и поляки, и Наполеон, и Гитлер. Снаружи мы мятые и нелепые, внутри же – крепче крепкого.
Возвращаясь назад, встречаю капитана из соседнего – транспортного – батальона. Офицер смотрит на меня, хромающего, с недоумением. Ему непонятно, куда идет в такую рань боец с полными ведрами, а мне вдруг становится весело и хорошо. Капитан зевает и вообще с лица грустный, а я бодр и уже занят делом, и на волне молодого веселья мне приходит простое объяснение феномену мятых ведер. Вмятины делают нерадивые солдаты! В мятое ведро вмещается меньше жидкости! Дембель расслаблен, и в его голову часто приходят простые ответы на сложные вопросы.
Почти хохоча, замешиваю раствор.
Утро унылое, холодное, в корыто с раствором падает кленовый лист, набрякший водой; вокруг меня все сырое; с крыши, с голых веток падают капли. Год назад был такой же октябрь, и я печалился и тосковал по дому, а сейчас только ухмыляюсь. Мне осталось – от силы месяц.
Собственно, никто не заставляет меня работать в такую рань. Но спустя полчаса мимо меня, кладущего кирпичи, идет, грохоча сапогами, весь батальон, и не просто идет, а идет в столовую, на завтрак, восемьдесят с лишним человек, строем по четверо в ряд, с песней, в ногу, впереди – майор Кувалдин, сбоку – сержант Абрамян, – все должны видеть, что я уже работаю. Каждый пусть наблюдает трудовой пот на моем лбу.
Вы еще даже не пожрали – а я уже кладу третий ряд кирпичей.
Я дембель, мне не нужны приказы начальников. Я не беру под козырек, не кричу «есть!» или «так точно!». Я почти гражданский человек, мне сказали: иди и занимайся стройкой, я иду и занимаюсь. Работать начинаю на два часа раньше, чем все остальные, – но зато просыпаюсь, когда хочу и одеваюсь во что хочу.
Спустя время батальон передислоцируется в обратном направлении, от столовой в казарму, уже без песни (с утра сытому солдату не поется), – я же, не глядя на сослуживцев, уверенными постукиваниями рукоятки мастерка осаживаю очередной кирпичик, вспоминая классика: «Ди эрсте колонне марширт… Ди цвайте колонне марширт…»
Никогда особенно не любил Толстого. И ходить строем. Особенно в столовую. Особенно на первом году службы. Батальонная колонна формируется в соответствии с нашими веселыми военными порядками: в первых рядах идут салабоны, молодые солдатики, отслужившие несколько месяцев, их обязанность – громко ударять подошвами об асфальт, дабы производился слитный шум. Следом за салабонами в строй встают отслужившие год черпаки – им можно не топать, за них будут топать салабоны; черпаки периодически бьют салабонов сзади по ногам; наиболее жестокие и ловкие ухитряются попасть носком сапога точно в подошву впередиидущего салабона, отчего нога глупым образом подкидывается вверх; отвратительное ощущение.
За черпаками вразвалку шагают старые воины, деды. За их плечами – полновесные полтора отслуженных года. Старые воины не печатают шаг, не орут строевую песню, не бьют салабонов. Они устали, они считают уже не месяцы, а дни, оставшиеся до увольнения в запас. Иерархия простая: если мальчишка-салабон ведет себя неправильно, старый воин делает замечание не ему, а черпаку. Именно черпак, отслуживший полсрока, заставляет салабона вести себя в соответствии с неписанными правилами.
Что касается таких, как я – дембелей, – их вообще нет в строю. Я бросаю взгляд, искоса, и не вижу никого из своих друзей. Ни ефрейтора Сякеру, ни рядового Киселева. У дембелей свои дела. Дембеля не едят в столовой. У дембелей все налажено. Я, например, завтракаю тут же, в подсобке. Да, грязновато, и сыро, и столом служит колченогий табурет, покрытый газетой «Красная Звезда», – зато тихо и спокойно. Есть запасец чая, и кипятильник, и батон белого хлеба, и полпачки маргарина. И печенье даже.
Просыпался сразу счастливый, с первой секунды.
Служба подошла к финалу. Через месяц – домой, в гражданскую жизнь, со всеми ее сладостными прелестями. Жил в предвкушении, им и был счастлив. Думаю, предчувствие перемен к лучшему и есть самое счастливое состояние разума.
Открываю глаза, лежу; в казарме тихо; утренний сон бойцов глубок и крепок; никто не стонет, не ворочается. Это просто: на рассвете солдат спит как убитый, потому что пока не убит. Войны начинаются рано утром. Таково одно из основных правил военного коварства. Гитлер напал на Сталина в четыре часа утра.
Но сейчас – восемьдесят девятый год, войны нет и не предвидится, и через месяц я стану гражданским человеком, поэтому от счастья у меня звенит в ушах. Ну – и жестокая утренняя эрекция, куда без нее.
Дневальный – сегодня это туркмен Рашид – подходит, скрипя сапогами, а я, сидя в койке, поднимаю руку в жизнеутверждающем приветствии. Не трудись, Рашид, я уже бодрствую. Иди назад, брат. Неси службу. Тебе еще полтора года тянуть лямку, а я – дембель, телом еще здесь, в гарнизоне, но душой уже далеко отсюда.
У нас уютная деревянная казарма в один этаж, здесь тепло даже в самые жестокие морозы. В Тверском крае злые, нехорошие морозы, здесь сыро и мало солнца, и первая зима, как правило, переживается солдатом тяжело. Самые незначительные раны, бытовые порезы и царапины сильно гниют и долго не заживают, особенно если солдат приехал из Азии или с Кавказа и привык к жаре, витаминам, фруктам и прочим благам юга. Выходцы из средней полосы – такие, как я, – приспособлены лучше, но их раны тоже гниют. Я сам сильно гнил в первую зиму, когда работал в автопарке и вонял мазутом, а пальцы были разбиты в кровь из-за ежедневных манипуляций с гаечными ключами.
Но это было так давно, что лень вспоминать. Теперь я дембель, ко всему привыкший, тотально адаптированный. Кроме того, сама мысль о скором возвращении домой образует вокруг меня защитную оболочку. Теперь я получаю повреждения только в спортивном зале.
Казарма красива. Темно-желтые бревенчатые стены, синие одеяла, в проходе меж двумя рядами коек – ковровая дорожка традиционной номенклатурной расцветки: середина малиновая, по краям зеленые полосы. Иду по ней босиком – ногам прохладно, тогда как голова и плечи пребывают в более высоком и теплом слое воздуха, пропитанном разнообразными, не самыми приятными ночными запахами.
Раскрытые рты, запрокинутые головы, свисающие руки, голые колени. Смоляные и ржаные волосы. Некоторые головы обриты, но их мало; начальство не поощряет любителей бриться наголо; прическа бойца Советской армии должна соответствовать Уставу. В Уставе все написано, не будешь блюсти букву – накажут.
Но я – дембель, я уже ничего не блюду и не собираюсь, а насчет прически – голова моя имеет такую форму, что прическа выбрана еще в шестнадцать лет, одна на всю жизнь. Длинные волосы не идут – низкий лоб; слишком коротко тоже нельзя – торчат уши. Однажды побрился наголо, для забавы, и получил три наряда вне очереди, то есть три дня вынужден был мыть посуду в столовой, но самое интересное – в первую же ночь кожа на черепе переохладилась и резко поднялась температура, что доказало мне мою тварную сущность. Волосы – не рудимент, они действительно защищают тело.
Интересно, почему тогда солдата не защищают от мороза волосы на груди или ногах, думаю я и улыбаюсь, вспоминая старую армейскую шутку: «Ноги волосатые – валенок не выдавать!»
В том, чтобы встать раньше всех, есть свой стиль. И преимущества. Во-первых, умывальная комната пуста, и я привожу себя в порядок обстоятельно и неторопливо. Через четверть часа здесь будут толкаться пятьдесят человек. Во-вторых, можно перекинуться словами с дежурным по части, сегодня это мой добрый приятель майор Кувалдин, и я хочу, чтобы он считал меня взрослым человеком, который бережет время жизни. Я не мальчик, вчера призванный, я свое отслужил и получил от армии все, что требовалось. Возмужал, красиво говоря. Или – если перейти на наш веселый военный язык – «забурел».
– Здравия желаю, товарищ майор!
– Тамбовский волк тебе товарищ, – отвечает Кувалдин.
Таков его мрачный юмор.
Майор уважает меня, несколько раз мы с ним говорили по душам. Кувалдин, как многие другие офицеры, не хочет больше служить в Советской армии. Он намерен уволиться и заняться каким-нибудь бизнесом. На гражданке бурлят страсти, страна меняется, умные и оборотистые люди процветают. А Кувалдин – кадровый офицер – принес присягу и подписал контракт; бросить службу не имеет права. Некоторые из младших офицерских чинов всерьез обсуждают план побега из рядов Вооруженных сил путем суда офицерской чести. Это нелегко: надо совершить какой-нибудь отвратительный проступок, далее – срывание погон и изгнание без пенсии… Впрочем, за два года при мне из нашего батальона не сбежал ни один офицер. Деньги вроде платят, сто сорок рублей за звание, еще столько же – за должность, для окраины Тверской области – вполне прилично. Так что Кувалдин ворчит и пыхтит не всерьез, а – поддавшись общей моде на разложение.
Ходят слухи, что не только армия, весь Советский Союз в скором времени распадется на многие десятки удельных княжеств. Отделятся казахи, отделятся литовцы и эстонцы. Отделится Дальний Восток, и Сибирь, и Якутия, и Грузия. Империя умрет, каждая область будет сама по себе.
Сержант Абрамян, армянский интеллигент и чемпион по акробатике, каждый день повторяет, что Армения будет независима. Но сегодня, сейчас, он – воин Советской армии. Идет по проходу меж койками, специально громко, почти демонически грохоча каблуками, и орет, выдувая воздух из широкой груди, чтобы голос был низким, командным:
– Батальон, подъем!!!
Скрип пружин, вздохи, стоны, глухие проклятия и ругань на тридцати языках. Удары многих босых пяток в доски пола. Однако сам я уже стою на крыльце, одетый и умытый.
Я, черт возьми, даже форму не ношу, понятно? Мы – воины Противовоздушной обороны. Мы обслуживаем аэродром. Летчики летают, техники следят за исправностью самолетов. Помимо обычной зеленой формы, каждому технику положена темно-синяя «техничка», рабочая одежда: удобные штаны и куртка, никаких латунных блях и крючков, свободный ворот, легкий брезентовый ремешок, – вот в такой «техничке» я расхаживаю по гарнизону. Приходится, правда, цеплять на голову пилотку, в армии никто не ходит с непокрытой головой.
Я не летчик и не техник, синий прикид мне подарили товарищи, такие же, как я, дембеля, – формально все мы должны до последнего дня подчиняться правилам, чистить сапоги, затягивать кожаный ремень, ходить строем и ровно в девять вечера рассаживаться перед телевизором для коллективного просмотра программы «Время». Но на деле все, от юного первогодка до командира части полковника Кондратова, понимают, что дембель – это не солдат. Ему можно приказать, и он выполнит приказ, но только если сам захочет. Его можно отругать, и он выслушает претензии, но думать будет о своем. О маме, о шашлыках, о пиве, о мотоциклах и девочках.
Дембель – это состояние. Дембель – просветленное существо, немного вялое, тихое, на лице – всегда слабая улыбка. Небрит, но вымыт. Шея чистая. Ногти острижены. Портянок не носит, только благородные гражданские носки. Может даже пахнуть одеколоном.
Далее: дембель практически неуловим. Допустим, в шесть часов десять минут, когда батальон еще фыркает над умывальниками, я уже подтягиваю повыше свои синие «технические» штаны и ухожу по делам.
Чуть прихрамывая, огибаю казарму. Вчера в спортивном зале старший лейтенант Смирнов нокаутировал меня двумя ударами по боковой поверхности бедра. Хорошо, что это не первый такой нокаут, я привык и не закричал; только стиснул зубы и отполз в угол. Сегодня утром болит меньше. Вообще, спортивные травмы никогда не портили моего самочувствия.
Пересекаю главную улицу гарнизона, далее, наслаждаясь октябрьской свежестью, шагаю мимо столовой для летчиков, мимо гостиницы – и вот она, моя вотчина. Солдатский клуб.
Он маленький и старый, в один этаж, но два месяца назад к зданию решено было пристроить еще одно помещение, побольше. В армии стройка – дело быстрое. Никаких проектов: полковник показал пальцем, майор нарисовал на бумажке, лейтенант отдал приказ, рядовой схватил лопату и работает. Материалы изыскиваются на месте. Старое сломали, новое воздвигли – очень просто. В августе толпа солдатиков выкопала котлован, в сентябре сержант Плесак приехал на автокране и положил в ямы железобетонные блоки; вот вам фундамент. Далее от батальона связи откомандировали рядового Рубанова – до службы он целый год работал каменщиком и умеет класть кирпичи.
Песок добыли на стрельбище. Кирпич изыскали, разломав старый свинарник. Да, у нас и свинарники есть. Всё есть. Наш гарнизон – самостоятельный городок в нескольких километрах от провинциального Бежецка, у нас и котельная своя, и электростанция, и свиньи с коровами. В случае войны мы будем сражаться, используя собственные ресурсы. Тем более что битва быстро закончится. По расчетам военных аналитиков, наш аэродром будет уничтожен через двенадцать часов после начала активных боевых действий.
Впрочем, я дембель, мне все равно.
Извлекаю ключ, отпираю подсобку, вытаскиваю немудреный инструментишко. Мешаю раствор, как положено: сначала мелко просеянный песочек, потом цемент, в пропорции три к одному, – кто любит работать руками, тот знает. Хватаю мятые ведра, иду за водой.
Мятые железные ведра – традиционный армейский стиль, классика. За два года службы я не видел ни единого правильного ведра, и у меня давно сформировалось твердое ощущение, что вмятины на боках ведер делаются уже в момент производства. Ибо в Советской армии все должно быть мятое, покрытое царапинами, скрипящее, сбитое ржавыми гвоздями либо стянутое разнокалиберными болтами. Отовсюду должен подтекать керосин, соляр и масло, а сверху пускай свисают и искрят голые, грубо скрученные электрические провода. Иными словами, повсюду необходимо создать иллюзию упадка и бесхозяйственности. Такова главная русская военная хитрость, так мы обманем любого врага. Так были обмануты псы-рыцари, и поляки, и Наполеон, и Гитлер. Снаружи мы мятые и нелепые, внутри же – крепче крепкого.
Возвращаясь назад, встречаю капитана из соседнего – транспортного – батальона. Офицер смотрит на меня, хромающего, с недоумением. Ему непонятно, куда идет в такую рань боец с полными ведрами, а мне вдруг становится весело и хорошо. Капитан зевает и вообще с лица грустный, а я бодр и уже занят делом, и на волне молодого веселья мне приходит простое объяснение феномену мятых ведер. Вмятины делают нерадивые солдаты! В мятое ведро вмещается меньше жидкости! Дембель расслаблен, и в его голову часто приходят простые ответы на сложные вопросы.
Почти хохоча, замешиваю раствор.
Утро унылое, холодное, в корыто с раствором падает кленовый лист, набрякший водой; вокруг меня все сырое; с крыши, с голых веток падают капли. Год назад был такой же октябрь, и я печалился и тосковал по дому, а сейчас только ухмыляюсь. Мне осталось – от силы месяц.
Собственно, никто не заставляет меня работать в такую рань. Но спустя полчаса мимо меня, кладущего кирпичи, идет, грохоча сапогами, весь батальон, и не просто идет, а идет в столовую, на завтрак, восемьдесят с лишним человек, строем по четверо в ряд, с песней, в ногу, впереди – майор Кувалдин, сбоку – сержант Абрамян, – все должны видеть, что я уже работаю. Каждый пусть наблюдает трудовой пот на моем лбу.
Вы еще даже не пожрали – а я уже кладу третий ряд кирпичей.
Я дембель, мне не нужны приказы начальников. Я не беру под козырек, не кричу «есть!» или «так точно!». Я почти гражданский человек, мне сказали: иди и занимайся стройкой, я иду и занимаюсь. Работать начинаю на два часа раньше, чем все остальные, – но зато просыпаюсь, когда хочу и одеваюсь во что хочу.
Спустя время батальон передислоцируется в обратном направлении, от столовой в казарму, уже без песни (с утра сытому солдату не поется), – я же, не глядя на сослуживцев, уверенными постукиваниями рукоятки мастерка осаживаю очередной кирпичик, вспоминая классика: «Ди эрсте колонне марширт… Ди цвайте колонне марширт…»
Никогда особенно не любил Толстого. И ходить строем. Особенно в столовую. Особенно на первом году службы. Батальонная колонна формируется в соответствии с нашими веселыми военными порядками: в первых рядах идут салабоны, молодые солдатики, отслужившие несколько месяцев, их обязанность – громко ударять подошвами об асфальт, дабы производился слитный шум. Следом за салабонами в строй встают отслужившие год черпаки – им можно не топать, за них будут топать салабоны; черпаки периодически бьют салабонов сзади по ногам; наиболее жестокие и ловкие ухитряются попасть носком сапога точно в подошву впередиидущего салабона, отчего нога глупым образом подкидывается вверх; отвратительное ощущение.
За черпаками вразвалку шагают старые воины, деды. За их плечами – полновесные полтора отслуженных года. Старые воины не печатают шаг, не орут строевую песню, не бьют салабонов. Они устали, они считают уже не месяцы, а дни, оставшиеся до увольнения в запас. Иерархия простая: если мальчишка-салабон ведет себя неправильно, старый воин делает замечание не ему, а черпаку. Именно черпак, отслуживший полсрока, заставляет салабона вести себя в соответствии с неписанными правилами.
Что касается таких, как я – дембелей, – их вообще нет в строю. Я бросаю взгляд, искоса, и не вижу никого из своих друзей. Ни ефрейтора Сякеру, ни рядового Киселева. У дембелей свои дела. Дембеля не едят в столовой. У дембелей все налажено. Я, например, завтракаю тут же, в подсобке. Да, грязновато, и сыро, и столом служит колченогий табурет, покрытый газетой «Красная Звезда», – зато тихо и спокойно. Есть запасец чая, и кипятильник, и батон белого хлеба, и полпачки маргарина. И печенье даже.