Страница:
– Фигня, – говорит Сякера. – Невозможно. Как ты пожаришь картошку за тридцать секунд?
– А это, – отвечает Киселев, – и есть главный секрет. Никто не знает. Кто идет работать в «Макдоналдс» – первым делом дает подписку о неразглашении. Пожизненную. И уже не увольняется никогда.
Пашет в «Макдоналдсе» до самой пенсии. Поднимается от уборщика до официанта, от повара до директора. Каждый американец знает, что в «Макдоналдсе» жратву готовят ровно за тридцать секунд, но как – это тайна. Знают только те, кто работает в «Макдоналдсе», больше никто не знает. Чтоб ты знал, к ним туда постоянно пытаются шпионов внедрить. Хлопчики приходят в «Макдоналдс», изображают простых людей с улицы, только чтобы выведать секрет, но их вычисляют сразу… Бывало, и награду объявляли в миллион долларов каждому, кто раскроет хитрость. Но так никто и не раскрыл.
Киселев тушит сигарету и подводит итог:
– Америка есть Америка. У нас такого никогда не будет.
– Чего «такого»? – спрашивает Мухин, опять извлекая цепочку и вращая вокруг пальца. – Таких ресторанов? Или баб с сиськами? Или тачек? Или фильмов про Джейсона?
– Ничего не будет, – говорит Киселев. – Бабы будут, конечно. Сиськи будут. Остального не будет. Ни «Макдоналдса», ни тачек, ни фильмов.
– Ну, хоть так, – усмехается Мухин. – Пошли на казарму. Холодно тут. Плохая у тебя нычка, Рубанов.
– Зачем ему нычка? – говорит Сякера. – Он дембель. Дембелю нычка не нужна. Это тебе нужна нычка, Мухин. А ему – нет.
Друзья уходят, я остаюсь.
Нычка – то есть конура, логово, солдатское убежище, где можно заныкаться от глаз начальства, – у меня плохая, да. Холодная, и поспать негде. У бойцов Советской армии ценятся комфортабельные нычки, желательно отапливаемые. Летом боец может заныкаться в любых кустах, за любой стеночкой и перегородочкой. Летом в каждой пыльной щели можно наблюдать двоих или троих солдатиков, жующих что-то, если есть у них еда, или курящих, если есть у них курево, или просто дремлющих. Зимой же ныкаться гораздо сложнее. В холодное время года наилучшая нычка – это котельная, там грязно, не всякий офицер войдет, и даже не всякий сержант, но котельная – прибежище салабонов, а люди с опытом находят более удобные варианты. Баня, хоздвор, библиотека. По мере того как боец переходит из статуса «черпака» в статус «старого воина», нычки становятся все респектабельнее. Сержант Мухин не просто так вращает на пальце цепочку с ключами. Каждый ключ – отдельная дверь, за дверью – нычка. Каптерка, радиоузел – везде Мухин имеет возможность расслабиться в компании приятелей, выпить чаю и пожрать сгущенного молока. Через полгода он сам станет дембелем, на его должность поставят молодого сержанта, и Мухин отдаст ему все ключи, и станет, как я сейчас, прятаться от начальства не в нычках, а внутри себя.
Мухин, я знаю, отдал бы все на свете, все свои ключи от укромных каморок, и погоны сержанта, и весь свой сержантский авторитет за возможность поменяться со мной местами. Поэтому его критическое замечание насчет моей подсобки никак меня не трогает.
Спрятав кружки и застелив табурет свежей газетой, я собираюсь в казарму.
Прихожу в пять минут одиннадцатого, чтоб не попасть на вечернее построение.
Принято думать, что строй организует. Солдат ставят в шеренгу по пять-семь раз в день. Утром, едва выбравшись из-под колючего одеяла, каждый спешит встать в шеренгу; вечером та же история. Но я – дембель, и понимаю, что вечернее построение нужно в первую очередь для того, чтобы пересчитать личный состав. Не сбежал ли кто? Все ли живы и целы? Мне известно, что напротив моей фамилии в списке дежурного офицера стоит особая отметка: Рубанов откомандирован, Рубанову можно уйти раньше и прийти позже.
Когда я вхожу, молодые и черпаки – их у нас в батальоне около сорока человек – уже спят. Когда я был салабоном, я тоже засыпал, едва голова касалась подушки. В дальнем углу казармы, где стоят койки дедов, слышен тихий смех, глухие голоса; дедам не спится, деды в течение дня успели подремать часок-другой и теперь обмениваются впечатлениями о прошедшем дне. Здесь и моя койка; на втором ярусе. Второй ярус считается менее удобным, наверху спят только молодые – таково старинное правило, не имеющее отношения к армии; в вагоне дальнего следования верхние полки тоже занимают либо дети, либо молодые мужчины, и если, войдя в купе, ты обнаруживаешь, что билет на верхнюю полку достался пожилому человеку либо даме, ты – обладатель нижнего места – по правилам хорошего тона предлагаешь соседу поменяться местами.
Все деды спят внизу. Но я – дембель, мне плевать, я молча раздеваюсь и лезу наверх, и ни один старый воин, включая самых веселых и острых на язык, не отпускает даже самой невинной шутки, а если бы и пошутили – я бы тогда ответил мирно и небрежно в том смысле, что если кому-то важно, где он спит, – пусть получает удовольствие, а мне все равно. Мне осталось – от силы месяц.
– Рубанов, – зовет меня снизу кто-то из дедов. – Ты когда домой приедешь, что сначала сделаешь?
– Открытку тебе пришлю, – отвечаю я. – С приветом.
– Я серьезно.
– Не знаю. Напьюсь, наверное. Потом к девчонке поеду.
– А я бы сразу поехал к девчонке, и уже с ней напился.
– Тоже вариант.
– А ты поедешь к ней в форме? Или в гражданских шмотках?
– Хороший вопрос, – говорю я. – У меня нет шмоток. Покупать надо. Деньги где-то искать.
– У матери возьмешь.
– Я у матери не беру. Давно уже… Лет с шестнадцати.
– Можно и взять. По такому случаю.
– Тоже верно, – говорю я. – А теперь отвалите все. Дайте поспать.
Потом поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, думая о том, как на самом деле следует провести первый свой полноценный гражданский день, и прихожу к выводу, что напиваться не буду ни в коем случае. Вопрос с одеждой давно решен, еще месяц назад я раздобыл удобную армейскую куртку, тоже «техничку», но – зимнюю, плотную черную куртку на вате, с надежной стальной молнией, она выглядит взросло и сердито, а вот штанов и обуви нет, но это не проблема, найду работу и все куплю, говорят, что сейчас многое изменилось и за деньги можно купить любую одежду и вообще все, что душа пожелает, даже видеомагнитофон, а напиваются пусть дураки, я не для того рожден, чтобы тратить время на выпивку и прочие глупости… Я рожден, чтобы быть счастливым и свободным…
Под Микки Рурка
– А это, – отвечает Киселев, – и есть главный секрет. Никто не знает. Кто идет работать в «Макдоналдс» – первым делом дает подписку о неразглашении. Пожизненную. И уже не увольняется никогда.
Пашет в «Макдоналдсе» до самой пенсии. Поднимается от уборщика до официанта, от повара до директора. Каждый американец знает, что в «Макдоналдсе» жратву готовят ровно за тридцать секунд, но как – это тайна. Знают только те, кто работает в «Макдоналдсе», больше никто не знает. Чтоб ты знал, к ним туда постоянно пытаются шпионов внедрить. Хлопчики приходят в «Макдоналдс», изображают простых людей с улицы, только чтобы выведать секрет, но их вычисляют сразу… Бывало, и награду объявляли в миллион долларов каждому, кто раскроет хитрость. Но так никто и не раскрыл.
Киселев тушит сигарету и подводит итог:
– Америка есть Америка. У нас такого никогда не будет.
– Чего «такого»? – спрашивает Мухин, опять извлекая цепочку и вращая вокруг пальца. – Таких ресторанов? Или баб с сиськами? Или тачек? Или фильмов про Джейсона?
– Ничего не будет, – говорит Киселев. – Бабы будут, конечно. Сиськи будут. Остального не будет. Ни «Макдоналдса», ни тачек, ни фильмов.
– Ну, хоть так, – усмехается Мухин. – Пошли на казарму. Холодно тут. Плохая у тебя нычка, Рубанов.
– Зачем ему нычка? – говорит Сякера. – Он дембель. Дембелю нычка не нужна. Это тебе нужна нычка, Мухин. А ему – нет.
Друзья уходят, я остаюсь.
Нычка – то есть конура, логово, солдатское убежище, где можно заныкаться от глаз начальства, – у меня плохая, да. Холодная, и поспать негде. У бойцов Советской армии ценятся комфортабельные нычки, желательно отапливаемые. Летом боец может заныкаться в любых кустах, за любой стеночкой и перегородочкой. Летом в каждой пыльной щели можно наблюдать двоих или троих солдатиков, жующих что-то, если есть у них еда, или курящих, если есть у них курево, или просто дремлющих. Зимой же ныкаться гораздо сложнее. В холодное время года наилучшая нычка – это котельная, там грязно, не всякий офицер войдет, и даже не всякий сержант, но котельная – прибежище салабонов, а люди с опытом находят более удобные варианты. Баня, хоздвор, библиотека. По мере того как боец переходит из статуса «черпака» в статус «старого воина», нычки становятся все респектабельнее. Сержант Мухин не просто так вращает на пальце цепочку с ключами. Каждый ключ – отдельная дверь, за дверью – нычка. Каптерка, радиоузел – везде Мухин имеет возможность расслабиться в компании приятелей, выпить чаю и пожрать сгущенного молока. Через полгода он сам станет дембелем, на его должность поставят молодого сержанта, и Мухин отдаст ему все ключи, и станет, как я сейчас, прятаться от начальства не в нычках, а внутри себя.
Мухин, я знаю, отдал бы все на свете, все свои ключи от укромных каморок, и погоны сержанта, и весь свой сержантский авторитет за возможность поменяться со мной местами. Поэтому его критическое замечание насчет моей подсобки никак меня не трогает.
Спрятав кружки и застелив табурет свежей газетой, я собираюсь в казарму.
Прихожу в пять минут одиннадцатого, чтоб не попасть на вечернее построение.
Принято думать, что строй организует. Солдат ставят в шеренгу по пять-семь раз в день. Утром, едва выбравшись из-под колючего одеяла, каждый спешит встать в шеренгу; вечером та же история. Но я – дембель, и понимаю, что вечернее построение нужно в первую очередь для того, чтобы пересчитать личный состав. Не сбежал ли кто? Все ли живы и целы? Мне известно, что напротив моей фамилии в списке дежурного офицера стоит особая отметка: Рубанов откомандирован, Рубанову можно уйти раньше и прийти позже.
Когда я вхожу, молодые и черпаки – их у нас в батальоне около сорока человек – уже спят. Когда я был салабоном, я тоже засыпал, едва голова касалась подушки. В дальнем углу казармы, где стоят койки дедов, слышен тихий смех, глухие голоса; дедам не спится, деды в течение дня успели подремать часок-другой и теперь обмениваются впечатлениями о прошедшем дне. Здесь и моя койка; на втором ярусе. Второй ярус считается менее удобным, наверху спят только молодые – таково старинное правило, не имеющее отношения к армии; в вагоне дальнего следования верхние полки тоже занимают либо дети, либо молодые мужчины, и если, войдя в купе, ты обнаруживаешь, что билет на верхнюю полку достался пожилому человеку либо даме, ты – обладатель нижнего места – по правилам хорошего тона предлагаешь соседу поменяться местами.
Все деды спят внизу. Но я – дембель, мне плевать, я молча раздеваюсь и лезу наверх, и ни один старый воин, включая самых веселых и острых на язык, не отпускает даже самой невинной шутки, а если бы и пошутили – я бы тогда ответил мирно и небрежно в том смысле, что если кому-то важно, где он спит, – пусть получает удовольствие, а мне все равно. Мне осталось – от силы месяц.
– Рубанов, – зовет меня снизу кто-то из дедов. – Ты когда домой приедешь, что сначала сделаешь?
– Открытку тебе пришлю, – отвечаю я. – С приветом.
– Я серьезно.
– Не знаю. Напьюсь, наверное. Потом к девчонке поеду.
– А я бы сразу поехал к девчонке, и уже с ней напился.
– Тоже вариант.
– А ты поедешь к ней в форме? Или в гражданских шмотках?
– Хороший вопрос, – говорю я. – У меня нет шмоток. Покупать надо. Деньги где-то искать.
– У матери возьмешь.
– Я у матери не беру. Давно уже… Лет с шестнадцати.
– Можно и взять. По такому случаю.
– Тоже верно, – говорю я. – А теперь отвалите все. Дайте поспать.
Потом поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, думая о том, как на самом деле следует провести первый свой полноценный гражданский день, и прихожу к выводу, что напиваться не буду ни в коем случае. Вопрос с одеждой давно решен, еще месяц назад я раздобыл удобную армейскую куртку, тоже «техничку», но – зимнюю, плотную черную куртку на вате, с надежной стальной молнией, она выглядит взросло и сердито, а вот штанов и обуви нет, но это не проблема, найду работу и все куплю, говорят, что сейчас многое изменилось и за деньги можно купить любую одежду и вообще все, что душа пожелает, даже видеомагнитофон, а напиваются пусть дураки, я не для того рожден, чтобы тратить время на выпивку и прочие глупости… Я рожден, чтобы быть счастливым и свободным…
Под Микки Рурка
Городской парк в Электростали всегда был местом сгущения эротической энергии. Особенно летом, когда пространство над головами людей заполнялось тяжелой зеленой листвой. Особенно вечерами, когда сквозь жирную зелень едва пробивался свет фонарей. Особенно в выходные дни, когда здесь яростно отдыхали токари, сталевары, прокатчики и обдирщики.
У западного входа располагалась танцплощадка, куда я в свои двенадцать-тринадцать не совался, – это было гнездо порока. По пятницам и субботам гудела тут пахнущая портвейном толпа взрослых мужчин и женщин в диапазоне от шестнадцати до сорока лет, причем иные шестнадцатилетние выглядели и действовали более взросло, чем иные сорокалетние. Расклешенные джинсы, рубахи навыпуск, голые ноги, шикарные сигареты «Родопи», пластмассовые бусы на белых шеях, ситцевые платья, белые и желтые, в крупных цветах, синих, алых и черных; непременные драки и непременная милицейская машина в финале.
У противоположного – восточного – входа стоял дощатый туалет, огороженный забором, с просверленными тут и там дырками для подсматривания. К дыркам вела секретная тропа, известная всем городским кавалерам. Прежде чем отпустить даму в туалет, считалось хорошим тоном зайти сбоку и швырнуть обломком кирпича в мальчишек, засевших с той стороны забора; однажды такой обломок попал мне точно в ухо.
…Сейчас шел по парку, вспоминал свист того обломка, прилетевшего из полумрака, и хриплый возглас джентльмена: «Поймаю – башку оторву!». И собственную мысль: «Ага, конечно! Хрен ты меня поймаешь. Я маленький и быстрый».
Теперь мне двадцать, я две недели как вернулся из армии; сам оторву башку кому угодно. Уже не маленький, но по-прежнему быстрый. Даже, наверное, еще быстрее.
Правее и дальше, в ста метрах от исторического сортира, за восемь лет не претерпевшего никаких изменений (они вечны, эти сортиры), был павильон с кривыми зеркалами. Сейчас, в новые времена, зеркала сняли, поставили три десятка разнокалиберных стульев и устроили видеосалон.
Сегодня я обошел все видеосалоны в районе. Изучил программу. В одном крутили «Эммануэль», в другом «Калигулу», а здесь, в парке, – «Девять с половиной недель». «Калигулу» я смотрел трижды, всякий раз убеждаясь, что наиболее сильной составной частью фильма является музыка Хачатуряна. «Эммануэль» тоже не очень возбуждала: слишком сладко, медленно, героиня вялая, ее партнеры грубы и тупы. Кроме того, я, рожденный в СССР, не понимал скучающих богатых баб, да и не слишком верил в их существование. Сексом скуку не лечат.
Зачем скучать, если денег навалом? У меня вот, например, их нет, денег, на видеосалон едва наскреб, – и то не скучаю.
Конечно, если бы эта Эммануэль вылезла, ногами вперед, из телевизора и предложила мне себя – я бы не отказался. Но Эммануэли не приходят к двадцатилетним дембелям из фабричных городов, это факт.
В зале полумрак, зрители – несколько мрачных одиноких мужиков и несколько мужиков с подругами; подруги подхихикивали. За моей спиной громко грызли семечки. Я сел на стул, вдруг понимая, как велико мое отчуждение от остальных.
Спустя полтора часа вышел, оглушенный. Хозяин салона не обманул, эротики оказалось достаточно, но я главным образом наблюдал за героем в исполнении Микки Рурка, и на второй половине фильма уже смотрел только на него.
Возвращался по темным аллеям, бесшумный и романтический, улыбался и глубоко дышал носом.
Оказывается, все так просто. До смешного просто. Черт возьми, у этого парня даже не было машины. И джинсов вареных. И кроссовок белых. И мускулов. И кулаков каменных. Ходил в черном пальто и помалкивал, а если говорил – то очень тихо.
Мать с отцом уже спали, – я перетащил телефон на кухню, закрыл дверь и набрал номер. На том конце сказали «алло».
Вчера поздним вечером я тоже ей звонил. Привет, говорил, как дела? Как сама? Как настроение? Слушай, мне сегодня рассказали новый анекдот… Далее последовал анекдот, или два анекдота.
Но сегодня все было иначе.
– Здравствуй, – прошелестел я, вооруженный новым методом. – Ты уже застелила постель?
– Чего? Постель? Ага. Как раз стелю. Завтра рано вставать. А ты чего такой загадочный?
– Я – загадочный? Лестно слышать. Расскажи, какого цвета сегодня твои простыни.
– Пошел ты к черту!
– Хорошо, я пойду. Но чуть позже. Ты не ответила на вопрос…
Тут важно соблюдать меру. Не следует быть слишком вкрадчивым. Голос должен звучать спокойно, по-доброму. Умеренно-интимная интонация, а вопросы – неожиданные.
Микки Рурк – он ведь как делал. Он смотрел на женщину – и говорил только о ней самой. Он ни слова о себе не сообщил. Сказал одну фразу, да и ту я забыл, пока ждал финала. Он не пихал ей себя, не гнал веселуху. Он беседовал с ней о ее мире.
Гениально, думал я. Примитивно до изумления. Безотказно.
Она – на том конце провода – хихикала и смущалась, разговор о простынях явно ей нравился.
– Стой, – произнес я, перебив ее монолог. – У тебя на работе есть кресло?
– Что?
– Кресло, – повторил я. – Или стул. Ты приходишь в свой кабинет и садишься в кресло, правильно? Или это табурет?
– Не табурет. Что я, дура, на табурете сидеть? Нормальное кресло, со спинкой…
– Расскажи о нем.
– Зачем?
– Мне интересно.
– Что-то я тебя сегодня не понимаю.
– Это не страшно. Сегодня не понимаешь, завтра поймешь. Доверься мне. Я сделаю все, чтобы ты меня понимала. А сам постараюсь понять тебя. Но мы отвлеклись. Расскажи мне про свое кресло. Оно деревянное?
Так продолжалось почти полчаса.
Разговаривай с ней о ее мире. Пусть сообщает о креслах и табуретах. О деревьях, растущих за ее окном. О сумочке и о застежке на ней.
Не говори с ней о ее маме – она будет вздыхать и жаловаться. Не говори с ней о ее подругах – она будет рассказывать сплетни. Изучай ее и только ее миниатюрную частную вселенную.
Долго не мог заснуть от возбуждения и даже некоторого азарта – не сказать чтоб охотничьего, но настоящего мужского, а наутро поехал в Москву и сразу – даже не в вагоне, но в тамбуре, на перегоне Храпуново – Электроугли, придавленный толпой к приятной сероглазой девочке, сразу включил Микки Рурка.
– Извините, а можно узнать имя вашей кошки?
Приятная – в сарафане и серебряных цепочках – изумилась и ответила, что кошки нет, есть кот, именем Том.
– В честь Тома Уэйтса?
– В честь Тома. Ну, который – «Том и Джерри»…
– Слушайте, – я наклонился к самому ее уху, – не говорите никому, что назвали кота в честь персонажа мультфильма.
– Почему?
– Вас будут считать ребенком. А вы не ребенок, так ведь?
Она усмехнулась.
– Нет. Я не ребенок.
– У вас исцарапаны запястья. Сразу видно, что любите котов и кошек.
– Я не люблю! Это мамы кот…
На перегоне Сорок третий километр – Черное мы познакомились, но развивать ситуацию я не стал. Во-первых, надо знать меру, – с меня пока хватит одной подруги. Во-вторых, Приятная спросила, чем я занимаюсь, – пришлось назваться студентом. Несолидно, скучно, инфантильно. А Микки Рурк на тот же вопрос ответил иначе, как-то красиво и витиевато сформулировал, – жаль, вылетело из головы, придется идти еще раз… В-третьих, кошка в доме не нужна, кошки воняют, а у меня аллергия, и, кстати, моя нынешняя женщина уже имеет дома кошку; если менять, то менять женщину с кошкой на женщину без кошки, тем более что теперь, когда новейшая Микки-Рурк-технология освоена, я могу выбирать любую.
Можно, конечно, было представиться не студентом, а плотником-бетонщиком второго разряда (так записано в трудовой книжке) или, например, такелажником-стропальщиком, но я давно скрывал свою профессию. Почему-то никто не верил, когда я рекомендовался плотником-бетонщиком. Смеялись и даже обижались всерьез.
Видели б вы мою опалубку, мою обвязку, трогали бы вы сырую монолитную стену в тот момент, когда с нее едва содрали деревянные щиты! Это не смешно. Это, черт возьми, очень серьезно.
На перегоне Реутово-Новогиреево я сказал, что назвать кота Томом можно в честь Тома Круза или на худой конец Тома Беренджера, – и вышел, поимев на прощание благодарно-заинтересованный взгляд.
В тот же день, уже вечером – мягким, белым – приобрел розу, одну; попросил продавщицу вдвое укоротить стебель. Сунул аленький цветочек под куртку. Микки не дурак, он тоже не заваливал свою даму букетами – к чему купечество? Он дарил цветы в единичных экземплярах. Нормальный ход для фабричного города, где с букетом просто так по улице не пройдешь и на автобусе не проедешь – испепелят любопытными взглядами.
Пришел, вручил тут же, в прихожей, – невзначай просунул снизу вверх, в момент приветственного поцелуя, меж собственной грудью и ее.
– Ой, – сказала она испуганно, – у меня вазы нет.
– Ничего страшного. Я принесу тебе вазу. Я принесу тебе воду, чтоб налить в эту вазу. Я принесу стол, чтобы поставить вазу, и стулья, чтобы поставить вокруг стола.
Она посмотрела, как смотрели модистки на гвардейских офицеров сто лет назад.
– Хватит сказки рассказывать. Все равно ты на мне не женишься.
В комнате сел на диван. Кошка обнюхала мои ноги, подумала и ушла.
– Давай, – предложил скромно, – проживем до конца сегодняшний день. А потом будем думать про завтрашний…
– Не заговаривай мне зубы! Не хочешь жениться – так и скажи.
Ну, брат Микки? Что бы ты сделал теперь?
Вдруг понял: ни хрена. Он просто не оказался бы в такой ситуации. Он с самого начала управлял отношениями. Он вел, а женщина шла следом, обмирая от удовольствия.
Он взял ее и погрузил в себя, как лед погружают в стакан с виски.
Интересно, откуда я знаю, как погружают лед? Откуда мне известно, какие взгляды ловили на себе гвардейские офицеры сто лет назад? Насмотрелся фильмов? Начитался книг?
Хотел встать. Но Микки не встал бы, он презирал торжественность, он не делил время жизни на обыденность и праздник. Остался на диване – только сел прямее.
– Ты хорошая девушка. Ты мне нравишься. Но я никогда на тебе не женюсь.
Цвет ее лица изменился с обычного, светло-розового, кондитерского, на чистый красный. Изюмные губы приоткрылись и сжались.
Я приходил сюда уже четыре месяца и ни одной секунды не собирался на ней жениться. Она была добрая и чистая, но жила слишком пыльно и скучно, в запахах кошачьей мочи и малосольных огурчиков.
Но она при всем этом была не дура и сейчас мгновенно все поняла, примирительно улыбнулась и села ко мне на колени, и стала что-то быстро говорить. Не женишься – и ладно, я понимаю, это преждевременный разговор, нам и так хорошо, ты прав, надо жить сегодняшним днем. Я гладил ее по голове, ничего не чувствуя, и вскоре ушел, пообещав назавтра вернуться с вазой для цветов, но не вернулся ни с вазой, ни без вазы, ни назавтра, никогда.
Через месяц похолодало. Я стал ходить в пальто. Не черном, как у Микки, светло-сером, но все равно, получилось похоже. Пальто надо уметь носить. Сутулым и вразвалку шагающим пальто противопоказано. Далее, нужны перчатки, классические брюки и ботинки. После некоторых колебаний я решил временно обойтись джинсами, а ботинки и перчатки пришлось купить, ничего не поделаешь – в кирзовых сапогах Микки Рурка сложно исполнить.
Пластику тоже сменил. Микки не суетился, он был полон достоинства. Он глядел в лица, в глаза, а не себе под ноги.
Ничего яркого. Ничего броского. Все скромно, вполголоса.
Посмотрел «Девять с половиной недель» еще раз. Женщину главного героя играла Ким Бэсинджер, и я едва не засмеялся в голос, сообразив, что в моей стране Ким – мужское имя, и не простое: расшифровывается как «Коммунистический Интернационал Молодежи». Воистину ничего серьезного не содержал этот в общем симпатичный и умный фильм, и знаменитая сцена с обмазыванием героини сладкими жидкостями (кленовым сиропом?) оставляла меня равнодушным, – уже я знал, что наилучшей жидкостью для смазывания кожи в моменты соития является женский пот; но Микки был хорош, сволочь. Фильм, собственно, повествовал о любовной игре, мужик играл и не смог остановиться, заигрался и потерял свою женщину. Фильм был о том, что реальность шире и больше игры, но мне, студенту, дембелю, парню из фабричного города, игра нравилась больше реальности.
Наступила зима. Зимой трудно работать под Микки Рурка. Шерстяные носки, фланелевые поддергайки, варежки, шарфы, шапки – все это лишает твой образ лаконичности. Шапки я вообще ненавидел. В России не придумано красивого и легкого зимнего головного убора. Даже самый элегантный мужчина, надев кроличий треух, становится похож на собственного далекого предка, скифа или древлянина. Больше того, вокруг шапок создана своя зимняя субкультура, шапку можно мять в руках в моменты смущения или подбрасывать в воздух в моменты восторга. Шапкой можно занюхивать выпивку. Шапку даже используют для самообороны: кинул в лицо, а сам – ногой по яйцам. Микки Рурку было хорошо: натянул легкое пальтецо – и вперед. А что делать мне, когда на улице минус двадцать пять?
Сопли, опять же.
Вполсилы размышляя об этом, в конце января я шел от вокзала домой, через город, немилосердно заметаемый снегом. Днем сдал последний хвост, сессия была позади, по этому поводу выпил с приятелями портвейна. На автобусной остановке увидел аварию: слишком лихо подкативший номер тридцать восьмой не сумел затормозить в черной ледяной каше и ударил мордой в спину стоявшему номеру четырнадцатому. Из обоих номеров выбирались разочарованные люди. Несколько самых наивных требовали вернуть деньги. Никого не убило и не ранило, но две или три бабы заполошенно причитали – просто так, для порядка. Прямая, высокая, темноволосая, в красном пальто выбралась из толпы плечом вперед, отошла в сторону и задумчиво прикусила губу. Мне всегда нравилась такая задумчивость. Женщина, которая не знает, что делать, сразу становится привлекательной.
Свою шапку, вязаную, туго обтягивающую череп, так называемую пидорку, я снял еще в вагоне. Полбутылки портвейна, вечер, пятница, метель, двадцать лет, два месяца как вернулся из армии – сам Бог велел презреть непогоду.
Посмотрел в ее лицо (румянец, усталый рот, глаза-губы накрашены), кивнул. Она училась в соседней школе. Имени я не помнил, но она – Лена? Оля? – фигурировала среди знакомых, то ли девушка дальнего приятеля, то ли подруга одноклассницы, – в общем, был повод для формального приветствия.
Уже прошел мимо, дальше, – я любил мимо проходить, по касательной к любому событию, тем более что событие выглядело примитивным, нелюбопытным: подумаешь, два автобуса столкнулись; потом замедлил ход, развернулся. Она все еще стояла, ожидая, чем закончится передряга.
– Пойдем, – сказал я, приблизившись. – Это надолго.
– Нет, – ответила она. – Такой снег. Я на каблуках. Спасибо. Мне далеко. На Южный.
– Сейчас придет другой автобус, и вся эта толпа, – я показал на скопище черных спин и меховых малахаев, – в него полезет. А ты на каблуках. Тебя раздавят на фиг… Пойдем. До Южного – пятнадцать минут прогулочным шагом.
Не знаю, что бы сделал Микки, окажись он посреди маленького городка, на тропе, пробитой в полуметровых серых сугробах. Под ручку не пройдешься, и красивые интимности в ушко не промурлыкаешь. Я двигался впереди, вроде ледокола, раздвигая снег лыжными движениями ног. Она – сзади. В особенно опасных местах я, не глядя, вытягивал назад руку, и она хваталась за нее, решительно сжимая мои пальцы своими, длинными и сильными. Прошли пол-пути, когда мимо по дороге проехал автобус – перекошенный, медленный, битком набитый, смешной и жалкий даже.
– Смотри, – сказал я. – Сейчас ты была бы там. Сплющенная. Такая красивая, в красном пальто, на каблуках – и в давке…
– Ну и что. Я каждый день так езжу.
Мой город при всех его милых провинциальных особенностях все-таки не был медвежьим углом, а имел статус металлургической столицы региона, кое-где тротуары чистили, и последнюю треть пути мы прошли по поверхности твердой, хотя и скользкой; она держалась за мой локоть.
– Красивое пальто. Любишь красный цвет?
– Оно не красное. Малиновое.
– Любишь малину?
В ответ получил невеселую усмешку.
Когда свернули во двор, я довольно быстро сообразил, что делать; войдя в подъезд, тихо попросил:
– Подожди минуту.
Присел и тщательно, перчатками, сбил снег с ее сапог.
– Очень любезно с твоей стороны, – сказала она.
– А хули, – едва не ответил я; зимой портвейн коварен. Попросил телефон и тут же получил его.
Имени я так и не вспомнил. Решил, что вечером позвоню другу, бывшему секс-символу школы, он был активный экстраверт и помнил все имена, фамилии и прозвища нашей старой банды. Заодно получу дополнительную информацию. Где работает, есть ли муж или жених. Это будет в стиле Микки.
– Хо-хо, – сказал друг. – В добрый путь! Только имей в виду, она была замужем. Полгода как развелась.
– Когда успела?
– Хо-хо! Ты не представляешь, что тут творилось, пока ты погоны носил…
Положил трубку, налил себе чаю, задумался. Сначала ощущал робость – вроде ровесница, но уже разведенная, то есть взрослая тетка, как с ней дело иметь? Она знает о мужчинах много больше, чем я – о женщинах. Потом это же самое обстоятельство перестало пугать, а – наоборот – возбудило.
В девять вечера позвонил ей.
– Извини, что поздно.
– Почему «поздно»? Самое время для личной жизни.
«Вот что значит – разведенная, – подумал я. – Сразу ставит все на свои места».
– Я просто хотел узнать ответ на тот вопрос…
– Какой?
– Нравится ли тебе малина.
– Хочешь угостить?
– Хочу.
– Я не против.
– Что еще, кроме малины? Какие пожелания?
Через три минуты, договорившись о встрече, всерьез ошалевший, еще пребывая под портвейном, лег в свою твердую пацанскую постель. Какой ужас, где я ей найду малину в январе? Чертов Микки со своей технологией спутал все карты. Может, она тоже смотрела фильм и помнит ту сцену, где герой, в мягком рассеянном свете открытого холодильника – кстати, битком набитого, – кормил героиню клубникой? Беда, беда!
Рано утром, прихватив всю наличность, рванул, сквозь снега, в единственный в городе коммерческий магазин и там, тотально счастливый, среди шоколадных батончиков и флаконов с коньяком обнаружил фигурную бутыль малинового ликера. Цена – двухнедельный заработок плотника-бетонщика – не смутила. Наоборот, это было на руку, это выводило свидание на более высокий уровень – цены на коммерческий алкоголь всем известны; явиться к даме с экзотическим напитком в кармане – такое Микки одобрил бы сразу.
Квартира показалась мне перегруженной мебелью, но в общем – приятной, не мещанской, и я рискнул себя поздравить. Удивления не испытал – все было понятно уже по красному пальто и сапогам на каблуках. Пока разувался, из комнаты неспешно просочилась вполне элегантная, не склонная к полноте мама; равнодушно кивнула, прикрыла за собой дверь кухни. Эти маневры мы знаем, подумал я, вроде спиной повернулась, а на самом деле внимательно изучила гостя в каком-нибудь зеркале.
У западного входа располагалась танцплощадка, куда я в свои двенадцать-тринадцать не совался, – это было гнездо порока. По пятницам и субботам гудела тут пахнущая портвейном толпа взрослых мужчин и женщин в диапазоне от шестнадцати до сорока лет, причем иные шестнадцатилетние выглядели и действовали более взросло, чем иные сорокалетние. Расклешенные джинсы, рубахи навыпуск, голые ноги, шикарные сигареты «Родопи», пластмассовые бусы на белых шеях, ситцевые платья, белые и желтые, в крупных цветах, синих, алых и черных; непременные драки и непременная милицейская машина в финале.
У противоположного – восточного – входа стоял дощатый туалет, огороженный забором, с просверленными тут и там дырками для подсматривания. К дыркам вела секретная тропа, известная всем городским кавалерам. Прежде чем отпустить даму в туалет, считалось хорошим тоном зайти сбоку и швырнуть обломком кирпича в мальчишек, засевших с той стороны забора; однажды такой обломок попал мне точно в ухо.
…Сейчас шел по парку, вспоминал свист того обломка, прилетевшего из полумрака, и хриплый возглас джентльмена: «Поймаю – башку оторву!». И собственную мысль: «Ага, конечно! Хрен ты меня поймаешь. Я маленький и быстрый».
Теперь мне двадцать, я две недели как вернулся из армии; сам оторву башку кому угодно. Уже не маленький, но по-прежнему быстрый. Даже, наверное, еще быстрее.
Правее и дальше, в ста метрах от исторического сортира, за восемь лет не претерпевшего никаких изменений (они вечны, эти сортиры), был павильон с кривыми зеркалами. Сейчас, в новые времена, зеркала сняли, поставили три десятка разнокалиберных стульев и устроили видеосалон.
Сегодня я обошел все видеосалоны в районе. Изучил программу. В одном крутили «Эммануэль», в другом «Калигулу», а здесь, в парке, – «Девять с половиной недель». «Калигулу» я смотрел трижды, всякий раз убеждаясь, что наиболее сильной составной частью фильма является музыка Хачатуряна. «Эммануэль» тоже не очень возбуждала: слишком сладко, медленно, героиня вялая, ее партнеры грубы и тупы. Кроме того, я, рожденный в СССР, не понимал скучающих богатых баб, да и не слишком верил в их существование. Сексом скуку не лечат.
Зачем скучать, если денег навалом? У меня вот, например, их нет, денег, на видеосалон едва наскреб, – и то не скучаю.
Конечно, если бы эта Эммануэль вылезла, ногами вперед, из телевизора и предложила мне себя – я бы не отказался. Но Эммануэли не приходят к двадцатилетним дембелям из фабричных городов, это факт.
В зале полумрак, зрители – несколько мрачных одиноких мужиков и несколько мужиков с подругами; подруги подхихикивали. За моей спиной громко грызли семечки. Я сел на стул, вдруг понимая, как велико мое отчуждение от остальных.
Спустя полтора часа вышел, оглушенный. Хозяин салона не обманул, эротики оказалось достаточно, но я главным образом наблюдал за героем в исполнении Микки Рурка, и на второй половине фильма уже смотрел только на него.
Возвращался по темным аллеям, бесшумный и романтический, улыбался и глубоко дышал носом.
Оказывается, все так просто. До смешного просто. Черт возьми, у этого парня даже не было машины. И джинсов вареных. И кроссовок белых. И мускулов. И кулаков каменных. Ходил в черном пальто и помалкивал, а если говорил – то очень тихо.
Мать с отцом уже спали, – я перетащил телефон на кухню, закрыл дверь и набрал номер. На том конце сказали «алло».
Вчера поздним вечером я тоже ей звонил. Привет, говорил, как дела? Как сама? Как настроение? Слушай, мне сегодня рассказали новый анекдот… Далее последовал анекдот, или два анекдота.
Но сегодня все было иначе.
– Здравствуй, – прошелестел я, вооруженный новым методом. – Ты уже застелила постель?
– Чего? Постель? Ага. Как раз стелю. Завтра рано вставать. А ты чего такой загадочный?
– Я – загадочный? Лестно слышать. Расскажи, какого цвета сегодня твои простыни.
– Пошел ты к черту!
– Хорошо, я пойду. Но чуть позже. Ты не ответила на вопрос…
Тут важно соблюдать меру. Не следует быть слишком вкрадчивым. Голос должен звучать спокойно, по-доброму. Умеренно-интимная интонация, а вопросы – неожиданные.
Микки Рурк – он ведь как делал. Он смотрел на женщину – и говорил только о ней самой. Он ни слова о себе не сообщил. Сказал одну фразу, да и ту я забыл, пока ждал финала. Он не пихал ей себя, не гнал веселуху. Он беседовал с ней о ее мире.
Гениально, думал я. Примитивно до изумления. Безотказно.
Она – на том конце провода – хихикала и смущалась, разговор о простынях явно ей нравился.
– Стой, – произнес я, перебив ее монолог. – У тебя на работе есть кресло?
– Что?
– Кресло, – повторил я. – Или стул. Ты приходишь в свой кабинет и садишься в кресло, правильно? Или это табурет?
– Не табурет. Что я, дура, на табурете сидеть? Нормальное кресло, со спинкой…
– Расскажи о нем.
– Зачем?
– Мне интересно.
– Что-то я тебя сегодня не понимаю.
– Это не страшно. Сегодня не понимаешь, завтра поймешь. Доверься мне. Я сделаю все, чтобы ты меня понимала. А сам постараюсь понять тебя. Но мы отвлеклись. Расскажи мне про свое кресло. Оно деревянное?
Так продолжалось почти полчаса.
Разговаривай с ней о ее мире. Пусть сообщает о креслах и табуретах. О деревьях, растущих за ее окном. О сумочке и о застежке на ней.
Не говори с ней о ее маме – она будет вздыхать и жаловаться. Не говори с ней о ее подругах – она будет рассказывать сплетни. Изучай ее и только ее миниатюрную частную вселенную.
Долго не мог заснуть от возбуждения и даже некоторого азарта – не сказать чтоб охотничьего, но настоящего мужского, а наутро поехал в Москву и сразу – даже не в вагоне, но в тамбуре, на перегоне Храпуново – Электроугли, придавленный толпой к приятной сероглазой девочке, сразу включил Микки Рурка.
– Извините, а можно узнать имя вашей кошки?
Приятная – в сарафане и серебряных цепочках – изумилась и ответила, что кошки нет, есть кот, именем Том.
– В честь Тома Уэйтса?
– В честь Тома. Ну, который – «Том и Джерри»…
– Слушайте, – я наклонился к самому ее уху, – не говорите никому, что назвали кота в честь персонажа мультфильма.
– Почему?
– Вас будут считать ребенком. А вы не ребенок, так ведь?
Она усмехнулась.
– Нет. Я не ребенок.
– У вас исцарапаны запястья. Сразу видно, что любите котов и кошек.
– Я не люблю! Это мамы кот…
На перегоне Сорок третий километр – Черное мы познакомились, но развивать ситуацию я не стал. Во-первых, надо знать меру, – с меня пока хватит одной подруги. Во-вторых, Приятная спросила, чем я занимаюсь, – пришлось назваться студентом. Несолидно, скучно, инфантильно. А Микки Рурк на тот же вопрос ответил иначе, как-то красиво и витиевато сформулировал, – жаль, вылетело из головы, придется идти еще раз… В-третьих, кошка в доме не нужна, кошки воняют, а у меня аллергия, и, кстати, моя нынешняя женщина уже имеет дома кошку; если менять, то менять женщину с кошкой на женщину без кошки, тем более что теперь, когда новейшая Микки-Рурк-технология освоена, я могу выбирать любую.
Можно, конечно, было представиться не студентом, а плотником-бетонщиком второго разряда (так записано в трудовой книжке) или, например, такелажником-стропальщиком, но я давно скрывал свою профессию. Почему-то никто не верил, когда я рекомендовался плотником-бетонщиком. Смеялись и даже обижались всерьез.
Видели б вы мою опалубку, мою обвязку, трогали бы вы сырую монолитную стену в тот момент, когда с нее едва содрали деревянные щиты! Это не смешно. Это, черт возьми, очень серьезно.
На перегоне Реутово-Новогиреево я сказал, что назвать кота Томом можно в честь Тома Круза или на худой конец Тома Беренджера, – и вышел, поимев на прощание благодарно-заинтересованный взгляд.
В тот же день, уже вечером – мягким, белым – приобрел розу, одну; попросил продавщицу вдвое укоротить стебель. Сунул аленький цветочек под куртку. Микки не дурак, он тоже не заваливал свою даму букетами – к чему купечество? Он дарил цветы в единичных экземплярах. Нормальный ход для фабричного города, где с букетом просто так по улице не пройдешь и на автобусе не проедешь – испепелят любопытными взглядами.
Пришел, вручил тут же, в прихожей, – невзначай просунул снизу вверх, в момент приветственного поцелуя, меж собственной грудью и ее.
– Ой, – сказала она испуганно, – у меня вазы нет.
– Ничего страшного. Я принесу тебе вазу. Я принесу тебе воду, чтоб налить в эту вазу. Я принесу стол, чтобы поставить вазу, и стулья, чтобы поставить вокруг стола.
Она посмотрела, как смотрели модистки на гвардейских офицеров сто лет назад.
– Хватит сказки рассказывать. Все равно ты на мне не женишься.
В комнате сел на диван. Кошка обнюхала мои ноги, подумала и ушла.
– Давай, – предложил скромно, – проживем до конца сегодняшний день. А потом будем думать про завтрашний…
– Не заговаривай мне зубы! Не хочешь жениться – так и скажи.
Ну, брат Микки? Что бы ты сделал теперь?
Вдруг понял: ни хрена. Он просто не оказался бы в такой ситуации. Он с самого начала управлял отношениями. Он вел, а женщина шла следом, обмирая от удовольствия.
Он взял ее и погрузил в себя, как лед погружают в стакан с виски.
Интересно, откуда я знаю, как погружают лед? Откуда мне известно, какие взгляды ловили на себе гвардейские офицеры сто лет назад? Насмотрелся фильмов? Начитался книг?
Хотел встать. Но Микки не встал бы, он презирал торжественность, он не делил время жизни на обыденность и праздник. Остался на диване – только сел прямее.
– Ты хорошая девушка. Ты мне нравишься. Но я никогда на тебе не женюсь.
Цвет ее лица изменился с обычного, светло-розового, кондитерского, на чистый красный. Изюмные губы приоткрылись и сжались.
Я приходил сюда уже четыре месяца и ни одной секунды не собирался на ней жениться. Она была добрая и чистая, но жила слишком пыльно и скучно, в запахах кошачьей мочи и малосольных огурчиков.
Но она при всем этом была не дура и сейчас мгновенно все поняла, примирительно улыбнулась и села ко мне на колени, и стала что-то быстро говорить. Не женишься – и ладно, я понимаю, это преждевременный разговор, нам и так хорошо, ты прав, надо жить сегодняшним днем. Я гладил ее по голове, ничего не чувствуя, и вскоре ушел, пообещав назавтра вернуться с вазой для цветов, но не вернулся ни с вазой, ни без вазы, ни назавтра, никогда.
Через месяц похолодало. Я стал ходить в пальто. Не черном, как у Микки, светло-сером, но все равно, получилось похоже. Пальто надо уметь носить. Сутулым и вразвалку шагающим пальто противопоказано. Далее, нужны перчатки, классические брюки и ботинки. После некоторых колебаний я решил временно обойтись джинсами, а ботинки и перчатки пришлось купить, ничего не поделаешь – в кирзовых сапогах Микки Рурка сложно исполнить.
Пластику тоже сменил. Микки не суетился, он был полон достоинства. Он глядел в лица, в глаза, а не себе под ноги.
Ничего яркого. Ничего броского. Все скромно, вполголоса.
Посмотрел «Девять с половиной недель» еще раз. Женщину главного героя играла Ким Бэсинджер, и я едва не засмеялся в голос, сообразив, что в моей стране Ким – мужское имя, и не простое: расшифровывается как «Коммунистический Интернационал Молодежи». Воистину ничего серьезного не содержал этот в общем симпатичный и умный фильм, и знаменитая сцена с обмазыванием героини сладкими жидкостями (кленовым сиропом?) оставляла меня равнодушным, – уже я знал, что наилучшей жидкостью для смазывания кожи в моменты соития является женский пот; но Микки был хорош, сволочь. Фильм, собственно, повествовал о любовной игре, мужик играл и не смог остановиться, заигрался и потерял свою женщину. Фильм был о том, что реальность шире и больше игры, но мне, студенту, дембелю, парню из фабричного города, игра нравилась больше реальности.
Наступила зима. Зимой трудно работать под Микки Рурка. Шерстяные носки, фланелевые поддергайки, варежки, шарфы, шапки – все это лишает твой образ лаконичности. Шапки я вообще ненавидел. В России не придумано красивого и легкого зимнего головного убора. Даже самый элегантный мужчина, надев кроличий треух, становится похож на собственного далекого предка, скифа или древлянина. Больше того, вокруг шапок создана своя зимняя субкультура, шапку можно мять в руках в моменты смущения или подбрасывать в воздух в моменты восторга. Шапкой можно занюхивать выпивку. Шапку даже используют для самообороны: кинул в лицо, а сам – ногой по яйцам. Микки Рурку было хорошо: натянул легкое пальтецо – и вперед. А что делать мне, когда на улице минус двадцать пять?
Сопли, опять же.
Вполсилы размышляя об этом, в конце января я шел от вокзала домой, через город, немилосердно заметаемый снегом. Днем сдал последний хвост, сессия была позади, по этому поводу выпил с приятелями портвейна. На автобусной остановке увидел аварию: слишком лихо подкативший номер тридцать восьмой не сумел затормозить в черной ледяной каше и ударил мордой в спину стоявшему номеру четырнадцатому. Из обоих номеров выбирались разочарованные люди. Несколько самых наивных требовали вернуть деньги. Никого не убило и не ранило, но две или три бабы заполошенно причитали – просто так, для порядка. Прямая, высокая, темноволосая, в красном пальто выбралась из толпы плечом вперед, отошла в сторону и задумчиво прикусила губу. Мне всегда нравилась такая задумчивость. Женщина, которая не знает, что делать, сразу становится привлекательной.
Свою шапку, вязаную, туго обтягивающую череп, так называемую пидорку, я снял еще в вагоне. Полбутылки портвейна, вечер, пятница, метель, двадцать лет, два месяца как вернулся из армии – сам Бог велел презреть непогоду.
Посмотрел в ее лицо (румянец, усталый рот, глаза-губы накрашены), кивнул. Она училась в соседней школе. Имени я не помнил, но она – Лена? Оля? – фигурировала среди знакомых, то ли девушка дальнего приятеля, то ли подруга одноклассницы, – в общем, был повод для формального приветствия.
Уже прошел мимо, дальше, – я любил мимо проходить, по касательной к любому событию, тем более что событие выглядело примитивным, нелюбопытным: подумаешь, два автобуса столкнулись; потом замедлил ход, развернулся. Она все еще стояла, ожидая, чем закончится передряга.
– Пойдем, – сказал я, приблизившись. – Это надолго.
– Нет, – ответила она. – Такой снег. Я на каблуках. Спасибо. Мне далеко. На Южный.
– Сейчас придет другой автобус, и вся эта толпа, – я показал на скопище черных спин и меховых малахаев, – в него полезет. А ты на каблуках. Тебя раздавят на фиг… Пойдем. До Южного – пятнадцать минут прогулочным шагом.
Не знаю, что бы сделал Микки, окажись он посреди маленького городка, на тропе, пробитой в полуметровых серых сугробах. Под ручку не пройдешься, и красивые интимности в ушко не промурлыкаешь. Я двигался впереди, вроде ледокола, раздвигая снег лыжными движениями ног. Она – сзади. В особенно опасных местах я, не глядя, вытягивал назад руку, и она хваталась за нее, решительно сжимая мои пальцы своими, длинными и сильными. Прошли пол-пути, когда мимо по дороге проехал автобус – перекошенный, медленный, битком набитый, смешной и жалкий даже.
– Смотри, – сказал я. – Сейчас ты была бы там. Сплющенная. Такая красивая, в красном пальто, на каблуках – и в давке…
– Ну и что. Я каждый день так езжу.
Мой город при всех его милых провинциальных особенностях все-таки не был медвежьим углом, а имел статус металлургической столицы региона, кое-где тротуары чистили, и последнюю треть пути мы прошли по поверхности твердой, хотя и скользкой; она держалась за мой локоть.
– Красивое пальто. Любишь красный цвет?
– Оно не красное. Малиновое.
– Любишь малину?
В ответ получил невеселую усмешку.
Когда свернули во двор, я довольно быстро сообразил, что делать; войдя в подъезд, тихо попросил:
– Подожди минуту.
Присел и тщательно, перчатками, сбил снег с ее сапог.
– Очень любезно с твоей стороны, – сказала она.
– А хули, – едва не ответил я; зимой портвейн коварен. Попросил телефон и тут же получил его.
Имени я так и не вспомнил. Решил, что вечером позвоню другу, бывшему секс-символу школы, он был активный экстраверт и помнил все имена, фамилии и прозвища нашей старой банды. Заодно получу дополнительную информацию. Где работает, есть ли муж или жених. Это будет в стиле Микки.
– Хо-хо, – сказал друг. – В добрый путь! Только имей в виду, она была замужем. Полгода как развелась.
– Когда успела?
– Хо-хо! Ты не представляешь, что тут творилось, пока ты погоны носил…
Положил трубку, налил себе чаю, задумался. Сначала ощущал робость – вроде ровесница, но уже разведенная, то есть взрослая тетка, как с ней дело иметь? Она знает о мужчинах много больше, чем я – о женщинах. Потом это же самое обстоятельство перестало пугать, а – наоборот – возбудило.
В девять вечера позвонил ей.
– Извини, что поздно.
– Почему «поздно»? Самое время для личной жизни.
«Вот что значит – разведенная, – подумал я. – Сразу ставит все на свои места».
– Я просто хотел узнать ответ на тот вопрос…
– Какой?
– Нравится ли тебе малина.
– Хочешь угостить?
– Хочу.
– Я не против.
– Что еще, кроме малины? Какие пожелания?
Через три минуты, договорившись о встрече, всерьез ошалевший, еще пребывая под портвейном, лег в свою твердую пацанскую постель. Какой ужас, где я ей найду малину в январе? Чертов Микки со своей технологией спутал все карты. Может, она тоже смотрела фильм и помнит ту сцену, где герой, в мягком рассеянном свете открытого холодильника – кстати, битком набитого, – кормил героиню клубникой? Беда, беда!
Рано утром, прихватив всю наличность, рванул, сквозь снега, в единственный в городе коммерческий магазин и там, тотально счастливый, среди шоколадных батончиков и флаконов с коньяком обнаружил фигурную бутыль малинового ликера. Цена – двухнедельный заработок плотника-бетонщика – не смутила. Наоборот, это было на руку, это выводило свидание на более высокий уровень – цены на коммерческий алкоголь всем известны; явиться к даме с экзотическим напитком в кармане – такое Микки одобрил бы сразу.
Квартира показалась мне перегруженной мебелью, но в общем – приятной, не мещанской, и я рискнул себя поздравить. Удивления не испытал – все было понятно уже по красному пальто и сапогам на каблуках. Пока разувался, из комнаты неспешно просочилась вполне элегантная, не склонная к полноте мама; равнодушно кивнула, прикрыла за собой дверь кухни. Эти маневры мы знаем, подумал я, вроде спиной повернулась, а на самом деле внимательно изучила гостя в каком-нибудь зеркале.