Процесс над Харпером, в отличие от быстрого и закрытого военного суда над младшим лейтенантом Гражданкиной, был громким и открытым. Такое решение после долгих размышлений было принято во властных кабинетах. Дело от органов курировал недавний комиссар Госбезопасности, а к моменту суда заместитель начальника Второго управления НКГБ Глеб Иванович Чапайкин. Он же и решил, что именно подобным образом будет достигнут тройной эффект. И он же предложил сделать суд громким и открытым. Это крепкая и чрезвычайно выигрышная позиция. И жертв практически нет. На стороне советской спецслужбы Харпер больше не игрок. Но при этом! Во-первых, утрём нос британской разведке. Во-вторых, поставим на вид союзникам за их шпионскую деятельность под прикрытием торговых представительств. Ну и в-третьих, как и планировали, получаем официальную возможность изолировать Джона Харпера, продолжающего оставаться потенциальным носителем секретов государственной важности.
   В ходе процесса подсудимому инкриминировалось двойное преступление: убийство сотрудника советских правоохранительных органов, совершённое подсудимым при его задержании, и его же шпионская деятельность на территории Советского Союза. Убийство же повесили мимоходом, заодно, с тем чтобы было юридическое основание увеличить лагерный срок, коль скоро дело приобрело такую широкую огласку. Да и процесс по делу младшего лейтенанта Татьяны Гражданкиной в этом случае может быть переквалифицирован с двойного убийства на более мягкую статью – убийство гражданина по неосторожности в ходе ареста подозреваемого. И это – до восьми лет лишения свободы.
   В итоге решением суда за совершённые на территории Союза Советских Социалистических Республик преступления гражданин Великобритании Джон Ли Харпер был приговорён к высшей мере – смертной казни через расстрел. Однако, проявляя добрую волю и принимая во внимание наличие у подсудимого двух несовершеннолетних детей, Верховный Суд СССР счёл возможным заменить смертную казнь на двадцатипятилетнее заключение с пребыванием подсудимого в колонии строгого режима.
   Таковым изначально было условие, предложенное Джону Глебом Чапайкиным в ходе следствия, в случае если он целиком и полностью признает свою вину. Что Джон Харпер, понимая бессмысленность борьбы за любое иное решение, и сделал. Впрочем, добиться желаемого от подсудимого было теперь несложно. Травма от нанесённого Харлампиевым страшного удара по затылку дала последствия в виде регулярных приступов амнезии, чередующихся с сильными, порой нестерпимо, головными болями. Очередной приступ боли застал Джона во время зачитывания приговора и произнесения последнего слова. Джон просто тупо мотнул головой, выразив заведомое согласие, плохо понимая, что происходит, и не вдаваясь в смысл произносимых слов. Ему уже давно было всё более чем безразлично. Небезразлично, в отличие от него, было Глебу Ивановичу Чапайкину, которого сразу после вынесения приговора двинули на дальнейшую борьбу со шпионами в качестве заместителя начальника Второго Главного управления контрразведки МГБ. Там он прошёл славный путь вплоть до марта пятьдесят третьего, откуда и был направлен по линии бериевского ведомства в Четвёртое управление МВД. А позже стал заместителем начальника УКГБ по Москве и Московской области, дослужившись до звания генерал-лейтенанта. Нора и девочки, которым не разрешили остаться в Москве на период следствия и суда, узнали о приговоре, уже находясь в Лондоне. Дети плакали в голос, Нора же просто слегла и не вставала неделю, понимая, что никогда в этой жизни мужа своего она больше не увидит. Да и живым он оттуда теперь уже не выйдет, это ясно. Был ли Джон убийцей на самом деле или нет, ей, как и сэру Мэттью, никто из бывшего руководства мужа объяснить не удосужился. Одно ей было ясно – Джон был вовлечён как чекистами, так и британской разведкой в чудовищно подлую и лживую игру, где нет и не могло быть места ни принципам, ни достоинству, ни приличиям…
   Выдержка из рапорта начальника
   женской колонии за № ИТК/371
   г. Малоярославца Калужской области
   в Главное управление лагерей
 
   …Довожу до вашего сведения, что 15 февраля 1946 года в ходе принятия родов скончалась з/к 1134 Гражданкина Татьяна Ивановна, 1915 г.р., незамужняя. Родственники у покойной отсутствуют. Роды проходили в лагерной медсанчасти, принимал фельдшер Веселова М.А., по медицинским показаниям вынужденная произвести рассечение матки. В результате оперативного вмешательства з/к 1134 Гражданкина скончалась от кровопотери на операционном столе, не приходя в сознание.
   Родившемуся ребёнку женского пола, согласно предварительной воле покойной, присвоено имя Наталья. Отец ребёнка не установлен. Отчество присвоено в соответствии с отчеством з/к 1134.
   Гр. Гражданкина Наталья Ивановна, род. 15 февраля с.г., направлена в детский приют № 13 г. Малоярославца Калужской обл. при сопутствующих документах.
   Начальник ИТК/371
   подполковник ВВ Сапрыкина Н.Н.

Часть 2

   К первой персональной выставке работ, состоявшейся в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, тридцатилетний скульптор Гвидон Иконников готовился самым основательным образом. Фигуру спортсмена, на днях отлитую в бронзе, в выставочный зал удалось доставить лишь утром накануне открытия. Днём они с Юликом развешивали огромные фотографии крупных работ последних лет: фонтан в Курске, барельеф в холле музыкального театра в Брянске, стела при подъезде к комплексу «Бородино». К вечеру планировалась доставка остальных тридцати четырёх работ, малого и среднего размера: бронзовое литьё, камень, резьба по дереву и керамика. Однако какой-то идиот из местного ЖЭКа поменял замочную личинку в дверном замке, и им не удалось ни отпереть замок, ни выломать саму дверь.
   А недели за три до этого работы пришлось вывезти из мастерской, поскольку на этот раз МОСХ окончательно отказал Иконникову в пролонгации аренды помещения под мастерскую; кому-то, видно, эти метры на Верхней Масловке пришлись по душе, и, конечно же, как удалось выяснить Гвидону, без взятки не обошлось. Нести в Объединение мзду за мастерскую Иконников не собирался и, разумеется, снова остался на бобах. Идти трясти орденами было противно и неловко, хотя старую армейскую гимнастёрку без погон, работая с глиной, пластилином и гипсом, предпочитал всем остальным спецовкам и рубахам. Короче, две недели, после того как пришлось съехать с Масловки, выставочные работы хранились у приятеля в гараже, на краю Москвы. Затем приятельская тёща упросила того поставить на зиму чью-то машину, и пришлось перебрасывать их снова, на этот раз в комнату при Юликовом домоуправлении, где Шварц вёл кружок рисования для детей. Именно там и возник неизвестно кем обновлённый замок. С самого утра искали чёртова ключника. Не нашли. Затем пробегали час в поисках слесаря. Нашли. После пришлось посылать за бутылкой, без которой переговоры заходили в тупик. В итоге, слава богу, открыли. И теперь им предстояло расставить работы за оставшиеся полдня.
   И вот когда они, наконец, разгрузились у выставочного зала ЦДРИ и стояли у грузового лифта в очереди за тележкой, Гвидон вытер рукавом пот со лба, выматерился и выдал:
   – Всё, Юль, хватит! Строиться надо. В Жиже. Ты со мной?
   Юлик как будто совсем не удивился такому варианту и деловито переспросил:
   – Общий или два?
   Имелось в виду количество домов, хотя этот вопрос, в общем, не требовал уточнений.
   – Ну, ясно, общий, – недоумённо пожал плечами Иконников, – чего зря тратиться? Две мастерские, две спальни и салон. Нормально?
   – Корову заведём? – самым серьёзным образом поинтересовался Шварц. – У меня после водки молоко сразу на втором месте.
   – Козу возьмём, – так же нешуточно отреагировал Гвидон. – А козла будем приглашать два раза в год, для приплода.
   На том и порешили. За все послевоенные годы в Жижу обоим удавалось наезжать почти ежегодно. В основном это были промежутки между учёбой – в студенческие годы – и после сдачи заказов, когда оба уже начали работать самостоятельно и пошли первые деньги. Что до бабы Параши, то и она стала им почти родной. Старались каждый раз не упустить последний летний месяц. В августе, во-первых, и яблоки из дикого сада, и, лучшая, как говорили местные мужики, глина в овраге, нежная на ощупь, вязкая, жирная и самая невонючая. Она и тянется хорошо, и полируется славно. А блестит, считай, сразу после обжига. Но только брать лучше ту, что пониже, первых пару черенков надо б сбросить, тогда возьмёшь правильную, живую, липкую. Ту можно не проверять, а любую другую, и что выше залежем, и какая совсем не наша, не жижинская, – на ту восемь кирпичей цепляешь в столб с одного замеса, сушишь досуха и на вес приподнимаешь, над земью. Не развалится столб – бери такую глину, меси, не подведёт. А пожелаешь совсем подходящую, так трубу из неё слепи и гни её малым кругом. Коли ни единой трещинки после сгиба не сыщется, а сама колбасина цельной останется, такая и будет самая она, что в дело годится: и строить, и лечить, и если чего постирать заместо мыла. Но только нашей всё одно лучше нету, жижинской. У ней запах не глины, а земли. С неё Бог человека-то и лепил и душу опосля вдунул, так что она и есть дар Божий и никак не по-другому…
   Сам Юлик тоже маялся немало из-за нехватки рабочего пространства. И так же, как и лучший друг, ненавидел принимать участие в подковёрных мосховских дрязгах из-за дележа арендных площадей. Дали, конечно, в пятьдесят втором кой-какой полуподвал, во дворе на Октябрьской, но и там повернуться было негде, метр на два работу уже как надо не рассмотришь, разве что с улицы, через открытое окно полуподвала. Честно говоря, можно было частично увеличить рабочую площадь, но для этого пришлось бы сломать раздвижную стенку, разделяющую её на два небольших помещения, для работы и ночёвки, после чего выкинуть вечно разваленную надвое тахту и шкаф для белья. Однако на это художник Юлий Шварц пойти не мог ни при каких условиях. Слишком значимую часть жизни пришлось бы отменить, упразднив место приёма бессчётных амурных симпатий, резвых флиртов, быстротечных физкультурных романов и стремительных одноразовых любовей с блёкло выраженным послевкусием. И потом, ну где ещё расположить натуру, не на потолке же? Натуры послушно лежали в ожидании конца сеанса, затем, как правило, оставались служить художнику до утра, чаще всего в том же положении лёжа. Короче говоря, холсты, подрамники, стеллажи, кисти, отмокающие в вечно опрокидывающихся на пол банках с водой, непристроенные готовые работы и прочее – всё это было явно лишним в условиях неказистого полуподвального помещения. Было б оптимально, не раз фантазировал Юлик, когда они выпивали с Гвидоном, сломать всё же перегородку, провести горячую воду, вывезти всё это лишнее «фуфло» и разместить тут огромную спальню с необъятного размера лежанкой посередине. Не трогать лишь кухоньку, она и так крошечная. И никогда больше не видеть всей этой надоевшей грязи.
   Пока готовили экспозицию, Гвидон нервничал и постоянно орал на подсобника, выделенного выставкой. Тот едва ворочал языком после принятого с утра полстакана, но, желая проявить усердие в расчёте на вторые полстакана, старался передвигаться по возможности бодро и преимущественно по прямой. Это явно получалось у него неважно.
   Так или иначе, открытие состоялось в назначенное время. Народ приходил и уходил, все были свои, радовались в основном искренне, выпивать по очереди отходили в комнату, оборудованную под раздевалку. Там уже всем наливал Юлик, успевая кадрить почти всех особ женского пола, кто без мужика. С одной тонконогой, стиляжного вида, с глуповатым лицом и оттопыренной попкой, практически договорился уже на завтра – встречаемся на Октябрьской, просто обещаю, что выйдет роскошный портрет. Такие данные… Лицо эпохи Возрождения, неужели никто не говорил? Эти лица так любил Веласкес. Обожал, писал и боготворил натурщиц. У меня там ужасно мило, вид на старую Москву, правда, с нижнего ракурса.
   Оттопырка слушала, улыбалась и верила, а Юлик, пока записывал ей номер телефона, уже мысленно прикидывал, с чего начнёт, с какой детали подвернувшегося кстати тела. Решил, что начнёт непосредственно с той стороны оттопыркиного организма, откуда подойдёт.
   Но планы поломал лучший друг. Когда Юлик освободился от разливной обязанности и вышел в зал, там было уже почти пусто. Последние нетрезвые визитёры бродили среди работ, по обыкновению выискивая и обсуждая недостатки. Гвидон стоял в стороне и о чём-то оживлённо беседовал с миловидной невысокой русоволосой девушкой лет двадцати. Юлик сделал стойку, одновременно отметив для себя, что кое-что в ней не так.
   «Слишком хорошая улыбка, – подумалось ему, – наши так не улыбаются. И одета слишком правильно. Наши так не ходят».
   На девушке была длинная твидовая юбка, тонкий свитер с откинутым горлом, кожаные ботинки, почти мужского вида, только и сами поизящней, и кожа явно мягче. Под мышкой была зажата тоже кожаная сумка, на молнии. На груди – расчехлённый фотоаппарат явно несоветской марки. Юлик подошёл. Гвидон обернулся и кивнул:
   – Вот, просит разрешения сфотографировать. Дадим?
   Девушка улыбнулась и протянула навстречу руку для пожатия:
   – Здравствуйте, я Присцилла. Прис.
   Юлик чуть-чуть растерялся, что было ему совсем несвойственно. Девушка говорила с лёгким акцентом, сразу стало понятно, что она иностранка. Он легонько сжал её ладонь. Она была маленькой и прохладной.
   – Юлий Шварц. Художник. Друг своего друга, – он кивнул на Иконникова и встречно улыбнулся. – Нравятся работы Гвидона?
   Гвидон вскинулся:
   – Стоп, стоп! Я же сам не представился ещё! Гвидон Иконников, скульптор.
   – Это я уже поняла, – сказала Присцилла, – прочитала на плакате. Честно говоря, поэтому и зашла на вашу выставку. Хотела посмотреть, как выглядят потомки русских царей.
   Гвидон с восторгом присвистнул:
   – Неужто Пушкина читали?
   – «Неужто» – это «неужели»? – заинтересованно переспросила девушка. – Я должна это записать, а то будет… – На секунду она наморщила лоб и закончила: – Будет пробел. Так правильно?
   – Правильно. А между прочим, я единственный Гвидон в этом городе, абсолютно точно знаю. Папа-пушкинист просветил, – гордо сообщил скульптор, после чего оба рассмеялись. – Правда, пока ещё не царь.
   – Ну, вы молодой и талантливый, – успокоила его Присцилла, – ещё станете.
   – И красивый, – игриво добавил Юлик, – я говорю, мой друг Гвидон красивый мужчина, правда?
   – Правда, – просто ответила Присцилла, – мне тоже кажется, что красивый, – и снова потрясающе улыбнулась.
   – Ну, тогда и я красивый, – снова ввернул слово Шварц. – Все мы тут умники и красавцы. А что вы делаете в Москве?
   – Я стажируюсь в вашем университете, на кафедре лингвистики. А дома, в Англии, учусь. Студентка. Третий курс Кембриджа. Славистика, русский язык. Преподаватель и переводчик.
   – А знаете что? – внезапно спросил Гвидон. – Мы с Юликом завтра едем в одно ужасно занятное место. Это не так далеко от Москвы. Хотите посмотреть, что такое настоящая русская деревня? Мы там лепим из глины. Можем горшок подарить. Настоящий, глиняный, прямо при вас и вылепим.
   – Горшок? – улыбнулась Присцилла. – Это такое… круглое, как ваза?
   – В общем, так, – по-деловому распорядился Шварц, – завтра мы заезжаем за вами часов в десять утра. Давайте адрес.
   – Общежитие МГУ. Но… нам, кажется, нельзя покидать границы Москвы без специального разрешения власти, – замялась девушка.
   Юлик задумчиво пожевал губами и медленно выговорил:
   – Знаешь, Присцилла, чего я тебе скажу? Пле-вать! И всё! Видишь, как просто?
   Англичанка думала не долго.
   – Плевать! – весело согласилась она и залилась смехом. – И правда, просто!
   В этот момент Гвидона трясло, а Юлика слегка потряхивало…
   Когда ровно через год, тоже летом, Присцилла Харпер вновь прилетела в Москву, то остановилась уже не на Стромынке, в университетском общежитии, а в московской квартире своего близкого прошлогоднего друга в доме в Кривоарбатском переулке. Из двух смежных комнат семикомнатной коммуналки, в которых проживали Иконниковы, одну, дальнюю, занимала престарелая мама Гвидона Таисия Леонтьевна. Когда Гвидон в сорок пятом вернулся домой, Иконникова-старшего, видного ученого-пушкиниста, он уже не застал – тот погиб в начале сорок второго, разбившись об асфальт собственного двора после того, как взрывная волна от немецкой авиабомбы вышвырнула его с крыши дома, где он дежурил в составе подразделения помощников бойцов ПВО по борьбе с зажигалками. Успел лишь прошептать Тасе, когда она прибежала, едва живая от страха:
   – Скажи Гвидону, чтобы учился… – И умер.
   От родительской комнаты, предложенной матерью, Гвидон отказался. Остался в проходной. Тем более что сразу, начиная с сентября, продолжил учебу в Суриковке. Приходил поздно, а то и вовсе не приходил, не хотел лишний раз беспокоить маму, которой уже тогда было глубоко за шестьдесят. Иногда возвращался основательно поддатый, а порой – с лучшим другом Юлькой Шварцем, когда тому по причине нетрезвости добираться домой на Серпуховку было не с руки. Так что подобное распределение семейной площади было вполне разумным и справедливым.
   Стремительный роман, начавшийся между Гвидоном и Присциллой Харпер на следующий день после того, как все они вернулись из Жижи, где провели три незабываемых дня, поглотил Гвидона целиком, без остатка. На собственной выставке он появился лишь через три недели, к моменту закрытия, как раз на другой день после того, как проводил в аэропорт улетающую в Лондон Прис. Был трезв и задумчив. Правда, к концу мероприятия всё равно напился и подрался с каким-то хмырём из секции графиков. Хмыря звали Феликс Гурзо: как и многие другие, он уже пребывал под хорошим градусом и разбил скульптурно выполненный в натуральную величину керамический подойник, запечённый Гвидоном в трёх эмалях. Идея нарочито грубо вылепленного подойника родилась в момент, когда он наблюдал, как баба Параша, у которой они были на постое все их жижинские годы, доила корову. Когда вылепил основную форму, внезапно понял – вот оно! И начал энергичными движениями вдавливать ладони в мягкую ещё глину. Затем довольно уродливо надмял по всей окружности верхний край сосуда. Так и оставил. Добавил лишь два грубых ухвата, расставленных противоположно по диаметру. Эмалями крыл лишь наиболее глубокие вмятины, образованные в виде следов от кончиков пальцев.
   Подойник раскололся на две почти равные части плюс уголок размером с пол-ладони и один ухват. Когда бойцов разняли, Феликс утёр рукавом кровь с разбитой губы и сказал, внезапно совершенно остыв:
   – Знаешь, Иконников, я это твоё ведро разбил случайно, но, если честно, хотел бы разбить специально. Знаешь почему?
   – Почему? – хмуро спросил уже успокоившийся Гвидон.
   – Потому что ты гений, брат… – явно преодолевая себя, выдавил Феликс так, чтобы никто не сумел расслышать его слова. – И ведро это твоё гениальное, поверь мне, мудиле нетрезвому. В другой раз я, может, такое тебе бы и не сказал… А керамику склею – не заметишь, уж чего-чего, а чужое говно подчищать умею хорошо.
   Потом они, не сговариваясь, пожали друг другу руки и обнялись. И задружились. На ближайшие тридцать семь лет.
   Целый год, до второго Прискиного приезда, они с Гвидоном переписывались, хотя, как выяснилось позднее, письма в обе стороны доходили не всегда, а если точней, то «терялась» по дороге их большая часть. Сразу из аэропорта, не обсуждая географию будущего проживания, отправились к Гвидону. Мама была уже в курсе. Соседи, на всякий случай, тоже. Им между делом было сообщено, что приезжает внучатая племянница покойного Иконникова-старшего, из Риги, поступать на учебу в Институт иностранных языков. Таисия Леонтьевна переживала – не понравится англичанке коммунальное житьё. Гвидон шутливо успокаивал:
   – Не переживай, мамуль, она мне жена будет, обещаю тебе, так что рано или поздно всё одно привыкать придётся… А потом дом построим и уедем отсюда на хрен. И заведём козу с козлом. Козёл будет блеять Козловским, а коза – Лемешевым. И тебе не придётся разрываться между ними, как сейчас. Всё будет под рукой, в одном концерте.
   – Гвидош, миленький, ну держи себя в приличиях, ты же сын пушкиниста как-никак, – укоризненно качала головой старомодная мама, но шла на кухню варить свёклу для винегрета, разделывать селёдку для рубленого фарша, варить вкрутую яйца – для всего, мелко резать лук – тоже для всего, шинковать капусту для первого, чистить и толочь грецкие орехи для сметанника. Испечённые заранее коржи уже были наготове: сложенные в неровную и решительную стопку, они располагались на комоде. Гвидон залюбовался:
   – Мам, вот даже сама не понимаешь, какой ты замечательный скульптор, – он кивнул на стопку коржей, – вещь приобретает форму, лишь когда она расположена естественным образом, как эти твои коржики. Знаешь, чего мне сейчас хочется? Облить эту стопку тонким слоем полупрозрачного матового клея и обсыпать со всех сторон обломками пирамидона. Средней крупности. Как тебе? – Таисия Леонтьевна лишь неопределённо пожала плечами, не придавая значения малопонятным шуткам сына. Гвидона это явно задело, он стал заводиться.
   – Ну смотри, мамуль, смотри, что я делаю. – Он взял в руки шаль Таисии Леонтьевны, отвернулся и бросил её через спину в сторону кресла. Затем повернулся и ткнул в неё пальцем. Одним краем шаль лежала на подлокотнике, своей средней частью перекрывая сиденье, и далее, замерев, спадала к полу мохнатым кончиком с тремя кистями. – Ну, ведь изумительно красиво лежит, согласись? Специально так никогда не положишь, как ни старайся. Понимаешь, я о чём?
   Мама снова сделала неопределённый жест, поведя головой:
   – Лежит и лежит себе. Не вполне понимаю, Гвидош, в чём тут такая особенная гармония?
   Гвидон хохотнул в предвкушении разоблачения маминого неведения относительно области прекрасного.
   – А теперь смотри. – Он взял шаль в руки и протянул Таисии Леонтьевне. – Положи на кресло. Как хочешь, так и положи. – Мама взяла шаль и положила на кресло. Гвидон поморщился. – Мамуль, ну просто смотреть противно, не находишь?
   Таисия Леонтьевна прищурилась:
   – М-да… получилось не очень… Может, ещё раз?
   Гвидон взвился:
   – Да сколько хочешь раз, мам, хоть бесконечно клади и поворачивай как угодно. Никогда не добьёшься естественности, как в первый раз. В этом и есть суть искусства, и тот, кто подбирается к этой сути ближе других, тот и есть художник. Как, например, твой сын. И остаётся лишь запечатлеть искусство в твёрдом материале. Тоже, как это делает твой сын. Это ясно?
   С самого начала Приска пришла в восторг от Кривоарбатского переулка с его шедевром мельниковского конструктивизма. Попросила остановить такси, когда проезжали знаменитый дом-стакан под номером десять. Вышла, уставилась в ромбы окон, стояла, затаив дыхание. На крыльцо вышел человек лет сорока, светловолосый, с лицом из прошлого века, улыбнулся девушке и стал мести двор. Присцилла сделала приветливый жест рукой, достала фотоаппарат и кивком испросила разрешения сфотографировать необычный круглый дом. Тот отложил метлу, подошёл, вежливо поинтересовался, чем может помочь. Присцилла спросила в ответ, могла бы она сделать снимок заднего фасада дома. Мужчина, услышав акцент, перешёл на бойкий английский и приветливо распахнул калитку. Приска вошла, Гвидон остался стеречь таксомотор.
   Вернулась она через час, счастливая и возбуждённая. К этому времени Гвидон давно уже отпустил машину и теперь стоял с двумя чемоданами на тротуаре в покорном ожидании. Приска подхватила чемодан, другой взял Гвидон, и они пошли по переулку, ближе к Арбату, к кривому загибу переулочного колена.
   – Ты не поверишь, – доложила она Гвидону, – это сын того самого Мельникова, Виктор Константинович, тоже архитектор и художник. Он меня внутрь впустил, провёл по этажам. Это волшебно, просто волшебно…
   Следующим предметом восторга Присциллы Харпер явилась сама коммуналка с велосипедом на стене, прихваченным за раму огромным и кривым, с хорошо заметной ржавчиной железным костылём.
   – Никогда не думала, что можно жить вот так, всем вместе, под одной общей крышей. Это что-то из будущего, наверное.
   Гвидон ничего не ответил, только поморщился. Но успел предупредить:
   – Только тебе придётся помнить, что ванная у нас по расписанию, а в кухне и туалете у каждого свой электросчётчик, так что я тебе ещё покажу, где какой выключатель и какие наши. И не вздумай по-английски выражаться, тут же слетишь в свою общагу. Если не ещё куда подальше.