Страница:
Уставшую с дороги Тришу разместили в дальней комнате. Там же, задвинутое в угол, стояло старое-престарое пианино «Бехштейн». Последние лет тридцать на нём никто не играл, и оттого оно пребывало в состоянии полной расстроенности, донельзя. Триш подошла к инструменту, откинула крышку, взяла две ноты поочерёдно. И закрыла. А Юлик поехал ночевать домой, на Серпуховку, куда в последнее время наведывался крайне редко. Гвидон же увёз Приску на Октябрьскую, в Юликов полуподвал.
На другое утро, дав выспаться будущей жене, Шварц заехал за Тришей на Арбат, и они двинули к нему в мастерскую. Ехали на метро, но получилось совсем не быстро, потому что почти на каждой станции Триш просилась выйти и с неподдельным интересом, внимательно и неторопливо осматривала затейливую архитектуру станций, мозаичные потолки, бронзовые скульптурные изображения, барельефные стены.
Когда, наконец, добрались до мастерской, своих там не застали. Постель была ещё тёплой, и куда делись ребята, Шварц не понимал. Но это было уже неважно, потому что у них у самих всё завязалось раньше самых смелых предположений.
Началось с собачьего портрета, ещё не забранного Фелькой. Триш зашла в тесное полутёмное помещёние, осмотрелась и замерла. Через тюремный, решетчатый квадрат, с не снятого с мольберта холста, натянутого на подрамник, прямо на неё смотрели пронзительные пёсьи глаза. И столько в этом взгляде было глубоко закопанной животной боли, столько обиды от несправедливой этой подворотной жизни, столько лучилось в них надежды на милосердие незнакомого, доброго человека и такая пробивалась неисчерпаемая готовность человеку этому служить, что Патриша замерла на месте, не отводя от картины взгляда.
– Это наш Ирод, – заметив, как её приковало к холсту, пояснил Шварц. – Он тут живёт, в нашем дворе. Мы с ним дружим. Иногда он ко мне заходит в гости.
– Ваша работа? – всё ещё продолжая смотреть, спросила Триш.
– Моя, – пожал плечами Юлик. – Чья же ещё? Нравится?
– Это чудо есть… Вы очен, очен, болшой атыст. Это тэлант… – она замялась, – тэлэнтэд.
– Тогда эта картина ваша, Триш, – сказал Юлик, снял её с мольберта и протянул девушке. А про себя подумал: «Всё равно общая будет. А Фелька сто процентов не поверит, подумает – сам нашёл покупателя и хочет засадить дороже. Да и чёрт с ним, не хрена подойники чужие размолачивать. Стоп! А деньги-то обратно? Ладно, у матери займу…»
А вот этого он страшно не любил, хотя и приходилось иногда употреблять родственную связь, когда с деньгами было кисло. Однако Мира Борисовна всегда давала, но и всегда звонила насчёт возврата в назначенный срок, если они долго не виделись. Юлик знал, что денег матери не жалко. Просто должен быть порядок во всём, тем более в щепетильной сфере. Профессия, которую выбрал сын, Миру Борисовну категорически не устраивала своей неконкретностью и безыдейностью. Пыталась, с запозданием, вставить слово, когда через год после окончания войны Юлий вернулся домой и сразу понёсся в Суриковку, узнавать про что там и как насчёт продолжения учёбы. Но не посмела. Оба боевых ордена и медали не позволили.
Тайно она страшно гордилась фронтовым сыновьим прошлым; всё время, пока шла война, просила у неизвестно кого сделать так, чтобы не убило сына и не поранило. Видно, этот кто-то услышал, не убил и не поранил. Признаться себе, что просила в тот момент у незнаемых небесных сил, не могла, потому что в эту сторону и на самом деле не думала. А в какую думала, сама не знала. Именно это, так и не прояснённое до конца обстоятельство и стало в её удобопонятной и отлаженной жизни той самой затыкой, о которую Мира Борисовна споткнулась впервые. А в День Победы, услышав по радио знакомый сипловатый голос, незвучный, но родной, сообразила, кому адресовала непроизнесённые слова. Ему – единственному вождю вождей. Солдату, генералиссимусу, победителю и отцу в одном прекрасном лице с горделивым профилем.
В эвакуацию она ехать категорически отказалась, решив, что встретить врага советская женщина-мать должна у порога своего дома, если, конечно, враг явится к ней сюда, на Серпуховку. Отсиживаться в Узбекской ССР она не станет, не так воспитана. А врагу на его родном языке она объяснит, чтобы проваливал отсюда пока цел, потому что всё равно рано или поздно придут наши и свинтят ему голову вместе с фашистской каской. Именно так она ему и разжуёт. Или умрёт любой смертью. Тут же. На Серпуховке.
Когда ребята вернулись, Триш всё ещё вглядывалась в морду Ирода. В руках Гвидон держал авоську, в которой, накренясь, зависла над полом трёхлитровая банка разливного пива. За этим пивом, после того как они проснулись и освободились от утренних объятий, Гвидон увёл Приску, чтобы она воочию познала, как русские уважают пенный продукт. Прис подскочила к сестре и, прыснув, выдала по-английски:
– Ты себе представить не можешь, они продают пиво из маленьких железнодорожных цистерн на колесах. Одну опустошают, другую привозят.
Сестра прореагировала без энтузиазма. Просто кивнула, известив тем самым, что приняла информацию к сведению. Она всё никак не могла оторваться от Ирода. Пёсья морда никак не отпускала Триш, вогнав в состояние внезапного ступора. Гвидон то ли сочувственно, то ли с полным пониманием вопроса покачал головой, поставил банку на стол, сделал руки рупором, поднеся их к губам, и торжественным шёпотом, адресованным всем, кроме Триш, застывшей с картиной в руках, выдал:
– Ну, всё! Наша будет… – Затем он сдёрнул с банки крышку и с напускным гневом выкрикнул в сторону хозяина мастерской: – Нет, ну стаканы сегодня будут или не будут, я не понял?!
Их роман, последовавший сразу вслед за вручением Иродова портрета, разрастался не менее стремительно, чем у Тришкиной сестры с Гвидоном. Через неделю Триш уже вполне бегло болтала по-русски, с каждым часом извлекая из памяти всё больше и больше правил подзабытой грамматики и отдельно всплывающих русских слов. В тот Иродов день они устроили себе пивной вечер. Трёхлитровой банки из цистерны им не хватило, пришлось потыркаться по близлежащим торговым точкам. Однако поход оказался безуспешным: пива нигде не было, народ разобрал восстановительный напиток ещё с похмельного утра.
– Ну да, – почесал голову Юлик. – Понедельник для соотечественников день гнетущий. Ладно, ждите!
Он выскочил на Крымский Вал, схватил машину и сгонял в «Балчуг», в буфет гостиницы. Там его ещё не успели забыть. Обе буфетчицы, трудящиеся посменно, за последние пару лет неплохо изучили путь в полуподвал на Октябрьской. Каждая держала другую за потенциальную соперницу, и потому каждая пыталась оставлять Юлику экспортное румынское пиво в литровых ёмкостях для поддержания боевого духа в теле и душе любве-обильного художника. Юлик старался не обижать ни ту, ни другую. С крутобёдрой Алевтиной с первого дня знакомства у него сложились отношения лёгкие и непритязательные. Она звонила и заезжала после смены с пивом и всегда свежей воблой. Сразу раздевалась и ныряла в постель в предвкушении обалденных Юликовых ласк. Обычно спешила: нужно было успевать до прихода мужа со службы. Муж служил в охране Генерального штаба Вооружённых сил СССР, и по этой причине Юлик старался не ударить в грязь лицом, не ведая того, что близость буфетчицы с супругом не доставляла той и доли подвального блаженства, а выстраивалась по принципу: раз – два – отбой. И так два раза в три недели. Все восемь лет супружества.
Другая, бесформенно-худая, Раиса, с туго пришпиленной к голове крашеной копной плохих волос, напоминала нераскрывшийся мухомор, но по буфету была старшей. А пиво любили все: друзья, друзья друзей, подруги друзей друзей, а также собственные подруги, подруги подруг, их многочисленные друзья и все без исключения натурщицы вне зависимости от степени дружбы. Румынское же давали только в «Балчуге», так что приходилось соответствовать потребности, резервируя часть запаса прочности и для буфетной командирши. Та, в отличие от помощницы, претендовала на «отношения» и обычно посещала полуподвал в состоянии лёгкой романтической задумчивости. Предложения руки и сердца от Шварца она так и не дождалась, но надежду не оставила и потому пиво таскать не переставала. К напитку по обыкновению прилагался отвес копчёного сервелата, недорезанного на порционные бутерброды гостиничным постояльцам. Для того чтобы деликатесное пиво не кончалось никогда, пока живы все участники общества его потребления, Юлик, применив творческий подход, рассчитал максимальные усилия для поддержания минимального тления в очаге балчугского буфета. Получалась такая картина. Алевтина – раз в две недели, не больше: при всём уважении не она таки определяет политику выноса не пробитого по кассе румынского продукта. Раиса – к сожалению, не реже одного оловянного солдатика в десять дней. Но никак не больше. И не чаще. Иначе себе круче выйдет – настолько дорогостоящим для Шварца окажется пенный продукт, что в глотку не польётся…
Короче, смотался в «Балчуг» и обратно, там застал Алевтинку, удачно отоварился и на той же машине вернулся обратно. Да в придачу с воблой, не пересохшей ещё, как всегда.
Потом, пока пили пиво другого сорта, честного, Юлик объяснял разницу между односолодовым и просто ячменным. А заодно учил Триш чистить и употреблять в пищу эту самую русскую воблу, с аккуратным объеданием рёбрышек, и, выдёргивая из межрёберных промежутков самые тонкие и вкусные кусочки, одновременно руководил дележом вобляной икры и прожаркой на спичке плавательного рыбьего пузыря.
Триш быстро захмелела и попросила проводить её в дамскую комнату, а заодно показать другие работы Шварца. Юлик проводил, объяснил, как лучше дёрнуть за ручку бачка так, чтобы не завалиться и попутно достичь слива воды. А потом, после бачка, не дойдя до картин, они стали целоваться там же, где оказались, в пространстве между туалетом и отгороженным помещением, где были сколочены стеллажи с подрамниками.
А ещё через сорок минут Гвидон и Приска незаметно испарились и Шварц остался наедине с младшей Харпер. А ещё через девять часов они проснулись в обнимку в той самой комнате со стеллажами, куда так и не вспомнили, как и когда добрались.
На другой день Юлик перевёз Тришкины чемоданы к себе на Октябрьскую. А ещё через неделю, после того как сёстры обошли пешком всю Москву, облазив по наводке своих мужчин старые московские закоулки, накатавшись вдоволь на троллейбусе и метро, перепробовав все варианты уличных пирожков с капустой, рисом и повидлом, они решили вчетвером сесть в электричку и укатить в Жижу, к заскучавшей без друзей Параше. Вечером Юлик достал из морозилки два вафельных фунтика, один протянул Триш и спросил:
– Мороженого хочешь? Настоящее, московское. Сливочный вкус. – И услышал ответ, которому очень обрадовался, потому что понял, что с этой нерусской девушкой они существуют на одной волне.
– Нет, – ответила Триш, сохраняя серьезную мину. – Не хочу. Нормального хочу, немороженого. Такого, как ты. – И засмеялась.
Утром перед отъездом к Шварцу заглянул Ирод. Он привычно сунулся мордой в зарешёченное полуокошко мастерской и, не обнаружив никого, разочарованно гавкнул. Юлик был в спальном пространстве. Услышав позывные, он подошёл к окну, распахнул его и кивком головы дал Ироду разрешение на спуск.
Тот взвизгнул от радости, отжал мордой чуть приоткрытую дверь, ведущую в полуподвал, и понёсся по ступенькам к знакомому проёму. Забежав внутрь, сразу кинулся целоваться со Шварцем. Из кухни на звуки собачьей радости выглянула Триш. И обалдела:
– Тот самый?
– Ну да, – ответил Шварц. – Царь Ирод собственной персоной. Вот, в гости пожаловал. Жрать, наверное, захотел.
Триш присела и поманила Ирода к себе. Тот осторожно приблизился и вопросительно заглянул ей в глаза. Страха не было ни с той, ни с другой стороны. Был явный взаимный интерес. Она погладила его по голове – Ирод позволил, не отстранился. Тогда она прижала его к груди, и пёс от удовольствия завёл глаза к потолку. Триш поднялась:
– Надо его кормит. Он едет в кантри хаус.
– Понял, – послушно отреагировал Шварц и улыбнулся, прижав девушку к себе: – А я еду?
Их жижинская неделя начала августа выдалась на удивление безоблачной. В том смысле, что небо, словно приветствуя возвращение обитателей Парашиного дома в расширенном составе, раскинулось над Жижей чистым и ослепительно-голубым, раздвинув горизонт и оттеснив облака за нижние его края по всей небесной окружности, куда хватало глаз. Стоял полный воздушный штиль, однако августовская жара каким-то чудом ухитрялась не задирать градус выше двадцати семи.
– Рай! – выдохнула Приска и посмотрела на сестру. – Рай?
– Рай? – переспросила та, подставляя лицо небу.
– Парадайз… – Приска обняла её и спросила по-русски: – Нравится?
Тришка подумала и ответила, тоже по-русски:
– Мне так кажется, я влубила… м-м-м… влубилась. Очен силно. Райт?
– Правильно, – засмеялась Приска, – а куда ты ещё должна была деться?
Внезапно Патриша перешла на английский:
– Скажи, Прис, я была там, – она указала рукой в конец двора, где размещался грубо сколоченный туалет. – Это навоз. Да? Там отверстие вниз и темно. А где же тогда…
Прис вздохнула:
– Привыкай, милая, это Россия. А то, что ты видела, это русский туалет, – она подтолкнула сестру рукой в направлении будки, состроив при этом рожицу. – Смелей…
Ирод, почуявший запах настоящей, негородской свободы, какую нигде и никогда ещё не нюхал, обезумел от свалившегося на него счастья. Он носился по деревне как умалишённый, заглядывал во все дыры, от амбара, откуда не выветривался запах коровьего молока, до куриной кормушки с остатками засыхающих картофельных очисток и недобранного курами прошлогоднего зерна. Отметился в заброшенной церкви, что через овраг, оставил густой след в саду, определив себя в совладельцы никем не охраняемого яблоневого рая. Затем сгонял на кладбище, что отстояло от Жижи на полпути, не доходя Хендехоховки. Ближе к первому вечеру похлебал глиняной жижи из оврага, замарав рыжей мутью передние лапы. После вечерней дойки баба Параша налила ему молока, и он, заведя глаза, лихорадочно выхлёбывал драгоценную парную жидкость, ради которой готов был отныне верой и правдой служить этой доброй женщине с тёплыми, грубоватыми руками, совсем не похожей на его столичную крестную – дворничиху с Октябрьской.
Когда приехали и разместились, Параша вопросительно кивнула Юлику на Триш:
– Твоя?
Тот гордо кивнул в ответ:
– Чья ж ещё, баб Прасковь?
– Харошия тожа, – благосклонно покачала та головой. – Как энта, как наша. И по лицу такая ж. Тольки…
– Что? – насторожился Шварц.
– Тольки пришибленная малость, не так весёлая, как наша. Тожи нерусская?
– Тоже, – обречённо согласился художник, – ты погоди, баб Параш, она попривыкнет, перестанет стесняться. У них там так принято, у нерусских.
– Ну-ну… – согласилась хозяйка, – пущай покушаеть и обвыкнеть, а там и повеселеет, гляди… Вам где постилать-то, на двору аль в хати?
– На сене, – категорично отозвался Шварц, – а то она хорошо не обвыкнет и придётся менять её на нашу. А я не хочу её менять, я её люблю. Она мне будет законная жена, поняла, баб Прасковь?
Утром ушли за грибами, вместе с Иродом; проходили весь день, потом вместе чистили грибную добычу, сидя в палисаднике. Вернее, чистили все, кроме Гвидона, который вызвался довести домой девчурку лет шести-семи, на которую они наткнулись в лесу. Он присоединился к остальным позже, отмахав лишних километров пять, до Боровска и обратно.
А к вечеру безотказная Параша нажарила полную сковороду крупно накромсанных боровиков, перемешанных с подберезовиками и молодым репчатым луком с огорода. Оттуда же копанули молодой ещё картошки, отварили и, обжигая губы, ели прямо так, в мундире, откусывая от круглых горячих картофелин, присыпанных крупной сероватой солью и бабкиным укропом. А грибы ели ложками, вилка в доме была одна, её решено было оставить хозяйке, чтобы никому не было обидно. На десерт был самогон из сахара и ночь на сеновале. Но это – у Юлика с Тришей. Гвидон с Приской предпочли остаться в избе – не хотели мешать влюблённым.
Странно, но за тридцать прожитых лет – Юлик как-то поймал себя на этой мысли – он не был ни разу влюблён. Когда-то слышал в компании разговор знакомых врачей: если мужчина до тридцати не любил ни разу или по крайней мере не жил продолжительное время с постоянной женщиной, к которой испытывал привязанность или симпатию, то ищите в этом патологию.
Юлик тогда прикинул и сообразил, что в запасе у него ещё года три. Потом вдруг возник откуда ни возьмись косяк девок из балетного училища – каким ветром его надуло, он уж и не помнил. Кто-то приволок к нему в мастерскую одну, остальные в поисковой лихорадке набежали вслед. Ну и разговор врачебный тот как-то стёрся сам собой. Помнится только, что стал вдруг везде не успевать, а кордебалетные девки роились вокруг, как голодная стая мух, все из провинции, все хотели дружить и все давали без прелюдий и последствий, кто в расчёте на Москву, кто – на портрет маслом в рост на пуантах. Те, что истинно балетные, с талантом, духовкой в лице и растяжкой на полциферблата по вертикали, те не приходили и не давали. Те у станка день и ночь гнули, про тех уже всё давно и самим им, и учителям их известно было. Потом кордебалет испарился в один день, видать, кончилась их маета у поручня да разобрали девок по провинциальным театрам.
Но памяти, какой хотелось, не осталось. Не задела ни одна. Уж и молоденькие были, и тонкошеие, и сами дюймовочки-тростиночки, фуэте всё своё крутили как бешеные, на спор, кто больше оборотов даст, гнулись как резина, через голову наперекосяк: и стоя, и лёжа, и в прыжке успевали безотказно давать. Позже понял – отдавала кисловатым по€том эта любовь, хоть и молодым, балетным, но на рецептор пробивало, как ни старались, ни брызгались, ни терлись, не отбивался ничем крепкий аромат юных рабочих лошадок…
В очередной раз вспомнил о тех врачах, когда закончил наливать на открытии Гвидоновой выставки. Увидел тогда Иконникова в паре с англичанкой, сразу подумалось: могла бы в этот раз и на мне сработать медицина, тормознуть у нехорошей черты, известно ж, вот-вот уже по самой границе патологии пойду, тридцатник как-никак…
Триш лежала рядом, закинув руку ему на грудь, и безмятежно спала. Пахло сеном и тёплой коровой. Последнего поросёнка Параша забила в прошлом году и больше решила хряков не выкармливать – забота большая. Шварц не спал, он думал. Тишина была такой, что если бы куры дышали, то их дыхание он бы наверняка мог услышать даже через внутреннюю амбарную перегородку. Юлик лежал и думал, отчего так случилось, что он полюбил эту женщину, которую даже не успел как следует узнать. Которая родилась и прожила свои годы чёрт знает где, в чужих местах, там, где не пахнет поросёнком, где не говорят по-русски и не едят ничего, не сняв мундир. Где не стесняются говорить о деньгах, не боятся анонимки от соседа и не заставляют учить наизусть клятву пионера, напечатанную на тетрадной обложке. А может, и правда уехать отсюда насовсем, подумалось ему ни с того ни с сего… К чёртовой матери. Жениться на Тришке и дёрнуть с ней в Англию. А потом и Гвидон подтянется. С Приской. И жить себе там… Писать, выставляться, рожать детей английской королеве… А этих послать. Куда подальше. Нет, это невозможно, достанут и там. Достанут и прикончат, эти могут, они такие. Пусть лучше здесь достают, здесь всё же понятнее. И мать застрелится, если что, эта уж точно такой измены не переживёт. И Гвидон не приедет, Таисию Леонтьевну не оставит, это точно. Бред какой-то…
За день до Тришкиного приезда они все вместе решали, как правильно поступить: он, Гвидон и Приска. Решили пока ничего о существе дела Трише не сообщать, пусть всё идёт как идёт. В конце концов, пускай у неё будет свой независимый выбор, и если в её жизнь войдёт Юлик, если так обернётся, что они на самом деле станут нужны друг другу, то тогда и посмотрим, вводить сестру в курс дела или не обязательно.
Он осторожно повернулся на бок и посмотрел на Триш. Тонкий лучик света от жижинской луны, пробиваясь через кривую щель над дверной притолокой, упирался размытым кончиком прямо в Тришкин лоб, чуть-чуть сползая на висок. Внезапно Юлик ощутил, что ничего дороже этой наивной чужеземной девчонки у него не было и нет. Он привстал на локте и вгляделся в её лицо. И тут его прострелило. Разом. Он понял вдруг, что такое любовь. Жил, жил и не знал. Понятия не имел. Знал только, что это история совсем не про то, что происходит в кровати между женщиной и мужчиной. Это – другое. Он вдруг вспомнил, как это началось. И когда. Тогда, когда они ели сегодня жареные грибы бабкиными ложками. Триш доела, облизала ложку, зажмурившись от удовольствия, и положила её на стол. И он вспомнил, как мысленно захотел эту ложку схватить и сунуть в рот, чтобы ощутить в себе запах любимой женщины. И слиться с ним. Изнутри… не понимая, что происходит, не отдавая себе отчёта в этом странном своём порыве. А дошло до него лишь теперь, спустя несколько часов, когда смотрел на освещённое лунной полоской лицо Триш Харпер: на завиток у её виска, на тонкую голень откинутой голой ноги с трогательно изогнутым, как натянутый лук, средним пальцем, на смешно торчащую соломинку, надёжно застрявшую в тёмно-русых волосах, на длинные пальцы под прозрачно-бледной кожей с коротко подстриженными ноготками, на два сердоликовых шарика в круглых мочках её ушей, обрамлённых по кругу полоской тусклого серебра, на едва заметную родинку на обнажённом левом плече – вот она где, любовь, это так просто, оказывается, хотя и другое. Нужно просто очень хотеть облизать ложку после любимого человека.
И это незнакомое другое, зачатое и отыскавшееся где-то глубоко внутри его, в самых кишках, сейчас медленно выплывало наружу, таща за собой новую, не пробованную ещё жизнь, смывая по пути все его прежние жизни с картинными страстями, картонными чувствами, фальшивыми словами и обманными любовями…
Утром отправились в ничейный яблоневый сад, нарвали мешок вольных яблок, и мужики по очереди тащили этот мешок обратно. А окончательно нашедший своё счастье Ирод, нахватавший репейников, нёсся впереди, рассекая крепкой собачьей грудью высокую траву некошеного сада. Он метался влево и вправо, как бы расчищая своим новым хозяевам путь, отбегая в стороны и тут же возвращаясь обратно, демонстрируя готовность к преданной службе и верную покорность одновременно.
А потом они давили сок, как и в прошлый раз, но теперь уже вчетвером. И пили его, пили, проливая себе на грудь: свежайший, пахучий, шибающий в нос тысячью колючих, остро-сладких кислинок. И Триш смеялась, заливисто и громко, а он шептал ей в ухо:
– Я так люблю твой смех… и твой запах… Знаешь, я когда-нибудь соберу их в маленький флакончик и, когда тебя не будет рядом, буду брызгать из него себе в лицо…
А ночью, при свете луны, Юлик снова любил свою девушку, свою Триш, дочь шпиона и убийцы Джона Ли Харпера и главы знаменитого «Harper Foundation» Норы Харпер, внучку придворного советника королевы Великобритании, сэра Мэттью, о которых ничего не знал и которые ничего для него не значили, кроме того, что за всех за них он, Юлий Шварц, непременно рано или поздно должен пострадать. Он любил свою будущую невесту и жену так, как никогда не любил никого, задыхаясь от неуёмного желания, не веря, что это происходит с ним. С ними… В эту ночь он задумал серию ставших впоследствии широко известными «белых работ».
А последним жижинским утром, когда они проснулись, он спросил:
– Ты выйдешь за меня?
– Конечно, – ответила Триш, блаженно потягиваясь, – толко три условия.
– Это какие? – насторожился Шварц.
– Ирод останется с нами. Мне нужно пианино. И ты купишь юнитаз для грэнни Параша, – серьезно ответила Триш.
Через два дня после возвращения в Москву Приска улетела в Лондон. Триш оставалось до отъезда ещё двенадцать дней. Гвидон переселил их к маме на Кривоарбатский, сам же на это время переехал к Юлику в мастерскую, доживать дни до отлёта. А вечером Шварц поднял трубку, набрал номер Евгения Сергеевича и доложился по-военному:
– Патриция Харпер улетает через двенадцать дней. Готов регистрировать брак. Жду инструкций.
И поехал добывать настройщика, чтобы в оставшиеся до самолёта дни Триш могла играть на «Бехштейне» Иконниковых своего любимого Шопена. Вернее, теперь «Бехштейн» принадлежал уже не им, а Патриции Харпер, получившей его в качестве свадебного подарка от расчувствовавшейся таким оборотом событий Таисии Леонтьевны.
Дальше было необыкновенно просто. Нужный механизм был взведён в тот же момент, часы оттикали пару-тройку дней, после чего Юлию Ефимовичу Шварцу позвонили и сообщили время регистрации в ЗАГСе Ленинского района. Со стороны жениха в качестве свидетеля выступил Гвидон Матвеевич Иконников. Невестину сторону не представлял никто. При вступлении в законный брак жене была присвоена двойная фамилия Харпер-Шварц.
В тот же день, получив на руки свидетельство о регистрации брака, Юлик отправился оформлять нотариальную копию, чтобы Трише теперь было чего предъявлять за границей при оформлении будущих виз. То же самое в прошлый раз сделал для Приски Гвидон.
На другое утро, дав выспаться будущей жене, Шварц заехал за Тришей на Арбат, и они двинули к нему в мастерскую. Ехали на метро, но получилось совсем не быстро, потому что почти на каждой станции Триш просилась выйти и с неподдельным интересом, внимательно и неторопливо осматривала затейливую архитектуру станций, мозаичные потолки, бронзовые скульптурные изображения, барельефные стены.
Когда, наконец, добрались до мастерской, своих там не застали. Постель была ещё тёплой, и куда делись ребята, Шварц не понимал. Но это было уже неважно, потому что у них у самих всё завязалось раньше самых смелых предположений.
Началось с собачьего портрета, ещё не забранного Фелькой. Триш зашла в тесное полутёмное помещёние, осмотрелась и замерла. Через тюремный, решетчатый квадрат, с не снятого с мольберта холста, натянутого на подрамник, прямо на неё смотрели пронзительные пёсьи глаза. И столько в этом взгляде было глубоко закопанной животной боли, столько обиды от несправедливой этой подворотной жизни, столько лучилось в них надежды на милосердие незнакомого, доброго человека и такая пробивалась неисчерпаемая готовность человеку этому служить, что Патриша замерла на месте, не отводя от картины взгляда.
– Это наш Ирод, – заметив, как её приковало к холсту, пояснил Шварц. – Он тут живёт, в нашем дворе. Мы с ним дружим. Иногда он ко мне заходит в гости.
– Ваша работа? – всё ещё продолжая смотреть, спросила Триш.
– Моя, – пожал плечами Юлик. – Чья же ещё? Нравится?
– Это чудо есть… Вы очен, очен, болшой атыст. Это тэлант… – она замялась, – тэлэнтэд.
– Тогда эта картина ваша, Триш, – сказал Юлик, снял её с мольберта и протянул девушке. А про себя подумал: «Всё равно общая будет. А Фелька сто процентов не поверит, подумает – сам нашёл покупателя и хочет засадить дороже. Да и чёрт с ним, не хрена подойники чужие размолачивать. Стоп! А деньги-то обратно? Ладно, у матери займу…»
А вот этого он страшно не любил, хотя и приходилось иногда употреблять родственную связь, когда с деньгами было кисло. Однако Мира Борисовна всегда давала, но и всегда звонила насчёт возврата в назначенный срок, если они долго не виделись. Юлик знал, что денег матери не жалко. Просто должен быть порядок во всём, тем более в щепетильной сфере. Профессия, которую выбрал сын, Миру Борисовну категорически не устраивала своей неконкретностью и безыдейностью. Пыталась, с запозданием, вставить слово, когда через год после окончания войны Юлий вернулся домой и сразу понёсся в Суриковку, узнавать про что там и как насчёт продолжения учёбы. Но не посмела. Оба боевых ордена и медали не позволили.
Тайно она страшно гордилась фронтовым сыновьим прошлым; всё время, пока шла война, просила у неизвестно кого сделать так, чтобы не убило сына и не поранило. Видно, этот кто-то услышал, не убил и не поранил. Признаться себе, что просила в тот момент у незнаемых небесных сил, не могла, потому что в эту сторону и на самом деле не думала. А в какую думала, сама не знала. Именно это, так и не прояснённое до конца обстоятельство и стало в её удобопонятной и отлаженной жизни той самой затыкой, о которую Мира Борисовна споткнулась впервые. А в День Победы, услышав по радио знакомый сипловатый голос, незвучный, но родной, сообразила, кому адресовала непроизнесённые слова. Ему – единственному вождю вождей. Солдату, генералиссимусу, победителю и отцу в одном прекрасном лице с горделивым профилем.
В эвакуацию она ехать категорически отказалась, решив, что встретить врага советская женщина-мать должна у порога своего дома, если, конечно, враг явится к ней сюда, на Серпуховку. Отсиживаться в Узбекской ССР она не станет, не так воспитана. А врагу на его родном языке она объяснит, чтобы проваливал отсюда пока цел, потому что всё равно рано или поздно придут наши и свинтят ему голову вместе с фашистской каской. Именно так она ему и разжуёт. Или умрёт любой смертью. Тут же. На Серпуховке.
Когда ребята вернулись, Триш всё ещё вглядывалась в морду Ирода. В руках Гвидон держал авоську, в которой, накренясь, зависла над полом трёхлитровая банка разливного пива. За этим пивом, после того как они проснулись и освободились от утренних объятий, Гвидон увёл Приску, чтобы она воочию познала, как русские уважают пенный продукт. Прис подскочила к сестре и, прыснув, выдала по-английски:
– Ты себе представить не можешь, они продают пиво из маленьких железнодорожных цистерн на колесах. Одну опустошают, другую привозят.
Сестра прореагировала без энтузиазма. Просто кивнула, известив тем самым, что приняла информацию к сведению. Она всё никак не могла оторваться от Ирода. Пёсья морда никак не отпускала Триш, вогнав в состояние внезапного ступора. Гвидон то ли сочувственно, то ли с полным пониманием вопроса покачал головой, поставил банку на стол, сделал руки рупором, поднеся их к губам, и торжественным шёпотом, адресованным всем, кроме Триш, застывшей с картиной в руках, выдал:
– Ну, всё! Наша будет… – Затем он сдёрнул с банки крышку и с напускным гневом выкрикнул в сторону хозяина мастерской: – Нет, ну стаканы сегодня будут или не будут, я не понял?!
Их роман, последовавший сразу вслед за вручением Иродова портрета, разрастался не менее стремительно, чем у Тришкиной сестры с Гвидоном. Через неделю Триш уже вполне бегло болтала по-русски, с каждым часом извлекая из памяти всё больше и больше правил подзабытой грамматики и отдельно всплывающих русских слов. В тот Иродов день они устроили себе пивной вечер. Трёхлитровой банки из цистерны им не хватило, пришлось потыркаться по близлежащим торговым точкам. Однако поход оказался безуспешным: пива нигде не было, народ разобрал восстановительный напиток ещё с похмельного утра.
– Ну да, – почесал голову Юлик. – Понедельник для соотечественников день гнетущий. Ладно, ждите!
Он выскочил на Крымский Вал, схватил машину и сгонял в «Балчуг», в буфет гостиницы. Там его ещё не успели забыть. Обе буфетчицы, трудящиеся посменно, за последние пару лет неплохо изучили путь в полуподвал на Октябрьской. Каждая держала другую за потенциальную соперницу, и потому каждая пыталась оставлять Юлику экспортное румынское пиво в литровых ёмкостях для поддержания боевого духа в теле и душе любве-обильного художника. Юлик старался не обижать ни ту, ни другую. С крутобёдрой Алевтиной с первого дня знакомства у него сложились отношения лёгкие и непритязательные. Она звонила и заезжала после смены с пивом и всегда свежей воблой. Сразу раздевалась и ныряла в постель в предвкушении обалденных Юликовых ласк. Обычно спешила: нужно было успевать до прихода мужа со службы. Муж служил в охране Генерального штаба Вооружённых сил СССР, и по этой причине Юлик старался не ударить в грязь лицом, не ведая того, что близость буфетчицы с супругом не доставляла той и доли подвального блаженства, а выстраивалась по принципу: раз – два – отбой. И так два раза в три недели. Все восемь лет супружества.
Другая, бесформенно-худая, Раиса, с туго пришпиленной к голове крашеной копной плохих волос, напоминала нераскрывшийся мухомор, но по буфету была старшей. А пиво любили все: друзья, друзья друзей, подруги друзей друзей, а также собственные подруги, подруги подруг, их многочисленные друзья и все без исключения натурщицы вне зависимости от степени дружбы. Румынское же давали только в «Балчуге», так что приходилось соответствовать потребности, резервируя часть запаса прочности и для буфетной командирши. Та, в отличие от помощницы, претендовала на «отношения» и обычно посещала полуподвал в состоянии лёгкой романтической задумчивости. Предложения руки и сердца от Шварца она так и не дождалась, но надежду не оставила и потому пиво таскать не переставала. К напитку по обыкновению прилагался отвес копчёного сервелата, недорезанного на порционные бутерброды гостиничным постояльцам. Для того чтобы деликатесное пиво не кончалось никогда, пока живы все участники общества его потребления, Юлик, применив творческий подход, рассчитал максимальные усилия для поддержания минимального тления в очаге балчугского буфета. Получалась такая картина. Алевтина – раз в две недели, не больше: при всём уважении не она таки определяет политику выноса не пробитого по кассе румынского продукта. Раиса – к сожалению, не реже одного оловянного солдатика в десять дней. Но никак не больше. И не чаще. Иначе себе круче выйдет – настолько дорогостоящим для Шварца окажется пенный продукт, что в глотку не польётся…
Короче, смотался в «Балчуг» и обратно, там застал Алевтинку, удачно отоварился и на той же машине вернулся обратно. Да в придачу с воблой, не пересохшей ещё, как всегда.
Потом, пока пили пиво другого сорта, честного, Юлик объяснял разницу между односолодовым и просто ячменным. А заодно учил Триш чистить и употреблять в пищу эту самую русскую воблу, с аккуратным объеданием рёбрышек, и, выдёргивая из межрёберных промежутков самые тонкие и вкусные кусочки, одновременно руководил дележом вобляной икры и прожаркой на спичке плавательного рыбьего пузыря.
Триш быстро захмелела и попросила проводить её в дамскую комнату, а заодно показать другие работы Шварца. Юлик проводил, объяснил, как лучше дёрнуть за ручку бачка так, чтобы не завалиться и попутно достичь слива воды. А потом, после бачка, не дойдя до картин, они стали целоваться там же, где оказались, в пространстве между туалетом и отгороженным помещением, где были сколочены стеллажи с подрамниками.
А ещё через сорок минут Гвидон и Приска незаметно испарились и Шварц остался наедине с младшей Харпер. А ещё через девять часов они проснулись в обнимку в той самой комнате со стеллажами, куда так и не вспомнили, как и когда добрались.
На другой день Юлик перевёз Тришкины чемоданы к себе на Октябрьскую. А ещё через неделю, после того как сёстры обошли пешком всю Москву, облазив по наводке своих мужчин старые московские закоулки, накатавшись вдоволь на троллейбусе и метро, перепробовав все варианты уличных пирожков с капустой, рисом и повидлом, они решили вчетвером сесть в электричку и укатить в Жижу, к заскучавшей без друзей Параше. Вечером Юлик достал из морозилки два вафельных фунтика, один протянул Триш и спросил:
– Мороженого хочешь? Настоящее, московское. Сливочный вкус. – И услышал ответ, которому очень обрадовался, потому что понял, что с этой нерусской девушкой они существуют на одной волне.
– Нет, – ответила Триш, сохраняя серьезную мину. – Не хочу. Нормального хочу, немороженого. Такого, как ты. – И засмеялась.
Утром перед отъездом к Шварцу заглянул Ирод. Он привычно сунулся мордой в зарешёченное полуокошко мастерской и, не обнаружив никого, разочарованно гавкнул. Юлик был в спальном пространстве. Услышав позывные, он подошёл к окну, распахнул его и кивком головы дал Ироду разрешение на спуск.
Тот взвизгнул от радости, отжал мордой чуть приоткрытую дверь, ведущую в полуподвал, и понёсся по ступенькам к знакомому проёму. Забежав внутрь, сразу кинулся целоваться со Шварцем. Из кухни на звуки собачьей радости выглянула Триш. И обалдела:
– Тот самый?
– Ну да, – ответил Шварц. – Царь Ирод собственной персоной. Вот, в гости пожаловал. Жрать, наверное, захотел.
Триш присела и поманила Ирода к себе. Тот осторожно приблизился и вопросительно заглянул ей в глаза. Страха не было ни с той, ни с другой стороны. Был явный взаимный интерес. Она погладила его по голове – Ирод позволил, не отстранился. Тогда она прижала его к груди, и пёс от удовольствия завёл глаза к потолку. Триш поднялась:
– Надо его кормит. Он едет в кантри хаус.
– Понял, – послушно отреагировал Шварц и улыбнулся, прижав девушку к себе: – А я еду?
Их жижинская неделя начала августа выдалась на удивление безоблачной. В том смысле, что небо, словно приветствуя возвращение обитателей Парашиного дома в расширенном составе, раскинулось над Жижей чистым и ослепительно-голубым, раздвинув горизонт и оттеснив облака за нижние его края по всей небесной окружности, куда хватало глаз. Стоял полный воздушный штиль, однако августовская жара каким-то чудом ухитрялась не задирать градус выше двадцати семи.
– Рай! – выдохнула Приска и посмотрела на сестру. – Рай?
– Рай? – переспросила та, подставляя лицо небу.
– Парадайз… – Приска обняла её и спросила по-русски: – Нравится?
Тришка подумала и ответила, тоже по-русски:
– Мне так кажется, я влубила… м-м-м… влубилась. Очен силно. Райт?
– Правильно, – засмеялась Приска, – а куда ты ещё должна была деться?
Внезапно Патриша перешла на английский:
– Скажи, Прис, я была там, – она указала рукой в конец двора, где размещался грубо сколоченный туалет. – Это навоз. Да? Там отверстие вниз и темно. А где же тогда…
Прис вздохнула:
– Привыкай, милая, это Россия. А то, что ты видела, это русский туалет, – она подтолкнула сестру рукой в направлении будки, состроив при этом рожицу. – Смелей…
Ирод, почуявший запах настоящей, негородской свободы, какую нигде и никогда ещё не нюхал, обезумел от свалившегося на него счастья. Он носился по деревне как умалишённый, заглядывал во все дыры, от амбара, откуда не выветривался запах коровьего молока, до куриной кормушки с остатками засыхающих картофельных очисток и недобранного курами прошлогоднего зерна. Отметился в заброшенной церкви, что через овраг, оставил густой след в саду, определив себя в совладельцы никем не охраняемого яблоневого рая. Затем сгонял на кладбище, что отстояло от Жижи на полпути, не доходя Хендехоховки. Ближе к первому вечеру похлебал глиняной жижи из оврага, замарав рыжей мутью передние лапы. После вечерней дойки баба Параша налила ему молока, и он, заведя глаза, лихорадочно выхлёбывал драгоценную парную жидкость, ради которой готов был отныне верой и правдой служить этой доброй женщине с тёплыми, грубоватыми руками, совсем не похожей на его столичную крестную – дворничиху с Октябрьской.
Когда приехали и разместились, Параша вопросительно кивнула Юлику на Триш:
– Твоя?
Тот гордо кивнул в ответ:
– Чья ж ещё, баб Прасковь?
– Харошия тожа, – благосклонно покачала та головой. – Как энта, как наша. И по лицу такая ж. Тольки…
– Что? – насторожился Шварц.
– Тольки пришибленная малость, не так весёлая, как наша. Тожи нерусская?
– Тоже, – обречённо согласился художник, – ты погоди, баб Параш, она попривыкнет, перестанет стесняться. У них там так принято, у нерусских.
– Ну-ну… – согласилась хозяйка, – пущай покушаеть и обвыкнеть, а там и повеселеет, гляди… Вам где постилать-то, на двору аль в хати?
– На сене, – категорично отозвался Шварц, – а то она хорошо не обвыкнет и придётся менять её на нашу. А я не хочу её менять, я её люблю. Она мне будет законная жена, поняла, баб Прасковь?
Утром ушли за грибами, вместе с Иродом; проходили весь день, потом вместе чистили грибную добычу, сидя в палисаднике. Вернее, чистили все, кроме Гвидона, который вызвался довести домой девчурку лет шести-семи, на которую они наткнулись в лесу. Он присоединился к остальным позже, отмахав лишних километров пять, до Боровска и обратно.
А к вечеру безотказная Параша нажарила полную сковороду крупно накромсанных боровиков, перемешанных с подберезовиками и молодым репчатым луком с огорода. Оттуда же копанули молодой ещё картошки, отварили и, обжигая губы, ели прямо так, в мундире, откусывая от круглых горячих картофелин, присыпанных крупной сероватой солью и бабкиным укропом. А грибы ели ложками, вилка в доме была одна, её решено было оставить хозяйке, чтобы никому не было обидно. На десерт был самогон из сахара и ночь на сеновале. Но это – у Юлика с Тришей. Гвидон с Приской предпочли остаться в избе – не хотели мешать влюблённым.
Странно, но за тридцать прожитых лет – Юлик как-то поймал себя на этой мысли – он не был ни разу влюблён. Когда-то слышал в компании разговор знакомых врачей: если мужчина до тридцати не любил ни разу или по крайней мере не жил продолжительное время с постоянной женщиной, к которой испытывал привязанность или симпатию, то ищите в этом патологию.
Юлик тогда прикинул и сообразил, что в запасе у него ещё года три. Потом вдруг возник откуда ни возьмись косяк девок из балетного училища – каким ветром его надуло, он уж и не помнил. Кто-то приволок к нему в мастерскую одну, остальные в поисковой лихорадке набежали вслед. Ну и разговор врачебный тот как-то стёрся сам собой. Помнится только, что стал вдруг везде не успевать, а кордебалетные девки роились вокруг, как голодная стая мух, все из провинции, все хотели дружить и все давали без прелюдий и последствий, кто в расчёте на Москву, кто – на портрет маслом в рост на пуантах. Те, что истинно балетные, с талантом, духовкой в лице и растяжкой на полциферблата по вертикали, те не приходили и не давали. Те у станка день и ночь гнули, про тех уже всё давно и самим им, и учителям их известно было. Потом кордебалет испарился в один день, видать, кончилась их маета у поручня да разобрали девок по провинциальным театрам.
Но памяти, какой хотелось, не осталось. Не задела ни одна. Уж и молоденькие были, и тонкошеие, и сами дюймовочки-тростиночки, фуэте всё своё крутили как бешеные, на спор, кто больше оборотов даст, гнулись как резина, через голову наперекосяк: и стоя, и лёжа, и в прыжке успевали безотказно давать. Позже понял – отдавала кисловатым по€том эта любовь, хоть и молодым, балетным, но на рецептор пробивало, как ни старались, ни брызгались, ни терлись, не отбивался ничем крепкий аромат юных рабочих лошадок…
В очередной раз вспомнил о тех врачах, когда закончил наливать на открытии Гвидоновой выставки. Увидел тогда Иконникова в паре с англичанкой, сразу подумалось: могла бы в этот раз и на мне сработать медицина, тормознуть у нехорошей черты, известно ж, вот-вот уже по самой границе патологии пойду, тридцатник как-никак…
Триш лежала рядом, закинув руку ему на грудь, и безмятежно спала. Пахло сеном и тёплой коровой. Последнего поросёнка Параша забила в прошлом году и больше решила хряков не выкармливать – забота большая. Шварц не спал, он думал. Тишина была такой, что если бы куры дышали, то их дыхание он бы наверняка мог услышать даже через внутреннюю амбарную перегородку. Юлик лежал и думал, отчего так случилось, что он полюбил эту женщину, которую даже не успел как следует узнать. Которая родилась и прожила свои годы чёрт знает где, в чужих местах, там, где не пахнет поросёнком, где не говорят по-русски и не едят ничего, не сняв мундир. Где не стесняются говорить о деньгах, не боятся анонимки от соседа и не заставляют учить наизусть клятву пионера, напечатанную на тетрадной обложке. А может, и правда уехать отсюда насовсем, подумалось ему ни с того ни с сего… К чёртовой матери. Жениться на Тришке и дёрнуть с ней в Англию. А потом и Гвидон подтянется. С Приской. И жить себе там… Писать, выставляться, рожать детей английской королеве… А этих послать. Куда подальше. Нет, это невозможно, достанут и там. Достанут и прикончат, эти могут, они такие. Пусть лучше здесь достают, здесь всё же понятнее. И мать застрелится, если что, эта уж точно такой измены не переживёт. И Гвидон не приедет, Таисию Леонтьевну не оставит, это точно. Бред какой-то…
За день до Тришкиного приезда они все вместе решали, как правильно поступить: он, Гвидон и Приска. Решили пока ничего о существе дела Трише не сообщать, пусть всё идёт как идёт. В конце концов, пускай у неё будет свой независимый выбор, и если в её жизнь войдёт Юлик, если так обернётся, что они на самом деле станут нужны друг другу, то тогда и посмотрим, вводить сестру в курс дела или не обязательно.
Он осторожно повернулся на бок и посмотрел на Триш. Тонкий лучик света от жижинской луны, пробиваясь через кривую щель над дверной притолокой, упирался размытым кончиком прямо в Тришкин лоб, чуть-чуть сползая на висок. Внезапно Юлик ощутил, что ничего дороже этой наивной чужеземной девчонки у него не было и нет. Он привстал на локте и вгляделся в её лицо. И тут его прострелило. Разом. Он понял вдруг, что такое любовь. Жил, жил и не знал. Понятия не имел. Знал только, что это история совсем не про то, что происходит в кровати между женщиной и мужчиной. Это – другое. Он вдруг вспомнил, как это началось. И когда. Тогда, когда они ели сегодня жареные грибы бабкиными ложками. Триш доела, облизала ложку, зажмурившись от удовольствия, и положила её на стол. И он вспомнил, как мысленно захотел эту ложку схватить и сунуть в рот, чтобы ощутить в себе запах любимой женщины. И слиться с ним. Изнутри… не понимая, что происходит, не отдавая себе отчёта в этом странном своём порыве. А дошло до него лишь теперь, спустя несколько часов, когда смотрел на освещённое лунной полоской лицо Триш Харпер: на завиток у её виска, на тонкую голень откинутой голой ноги с трогательно изогнутым, как натянутый лук, средним пальцем, на смешно торчащую соломинку, надёжно застрявшую в тёмно-русых волосах, на длинные пальцы под прозрачно-бледной кожей с коротко подстриженными ноготками, на два сердоликовых шарика в круглых мочках её ушей, обрамлённых по кругу полоской тусклого серебра, на едва заметную родинку на обнажённом левом плече – вот она где, любовь, это так просто, оказывается, хотя и другое. Нужно просто очень хотеть облизать ложку после любимого человека.
И это незнакомое другое, зачатое и отыскавшееся где-то глубоко внутри его, в самых кишках, сейчас медленно выплывало наружу, таща за собой новую, не пробованную ещё жизнь, смывая по пути все его прежние жизни с картинными страстями, картонными чувствами, фальшивыми словами и обманными любовями…
Утром отправились в ничейный яблоневый сад, нарвали мешок вольных яблок, и мужики по очереди тащили этот мешок обратно. А окончательно нашедший своё счастье Ирод, нахватавший репейников, нёсся впереди, рассекая крепкой собачьей грудью высокую траву некошеного сада. Он метался влево и вправо, как бы расчищая своим новым хозяевам путь, отбегая в стороны и тут же возвращаясь обратно, демонстрируя готовность к преданной службе и верную покорность одновременно.
А потом они давили сок, как и в прошлый раз, но теперь уже вчетвером. И пили его, пили, проливая себе на грудь: свежайший, пахучий, шибающий в нос тысячью колючих, остро-сладких кислинок. И Триш смеялась, заливисто и громко, а он шептал ей в ухо:
– Я так люблю твой смех… и твой запах… Знаешь, я когда-нибудь соберу их в маленький флакончик и, когда тебя не будет рядом, буду брызгать из него себе в лицо…
А ночью, при свете луны, Юлик снова любил свою девушку, свою Триш, дочь шпиона и убийцы Джона Ли Харпера и главы знаменитого «Harper Foundation» Норы Харпер, внучку придворного советника королевы Великобритании, сэра Мэттью, о которых ничего не знал и которые ничего для него не значили, кроме того, что за всех за них он, Юлий Шварц, непременно рано или поздно должен пострадать. Он любил свою будущую невесту и жену так, как никогда не любил никого, задыхаясь от неуёмного желания, не веря, что это происходит с ним. С ними… В эту ночь он задумал серию ставших впоследствии широко известными «белых работ».
А последним жижинским утром, когда они проснулись, он спросил:
– Ты выйдешь за меня?
– Конечно, – ответила Триш, блаженно потягиваясь, – толко три условия.
– Это какие? – насторожился Шварц.
– Ирод останется с нами. Мне нужно пианино. И ты купишь юнитаз для грэнни Параша, – серьезно ответила Триш.
Через два дня после возвращения в Москву Приска улетела в Лондон. Триш оставалось до отъезда ещё двенадцать дней. Гвидон переселил их к маме на Кривоарбатский, сам же на это время переехал к Юлику в мастерскую, доживать дни до отлёта. А вечером Шварц поднял трубку, набрал номер Евгения Сергеевича и доложился по-военному:
– Патриция Харпер улетает через двенадцать дней. Готов регистрировать брак. Жду инструкций.
И поехал добывать настройщика, чтобы в оставшиеся до самолёта дни Триш могла играть на «Бехштейне» Иконниковых своего любимого Шопена. Вернее, теперь «Бехштейн» принадлежал уже не им, а Патриции Харпер, получившей его в качестве свадебного подарка от расчувствовавшейся таким оборотом событий Таисии Леонтьевны.
Дальше было необыкновенно просто. Нужный механизм был взведён в тот же момент, часы оттикали пару-тройку дней, после чего Юлию Ефимовичу Шварцу позвонили и сообщили время регистрации в ЗАГСе Ленинского района. Со стороны жениха в качестве свидетеля выступил Гвидон Матвеевич Иконников. Невестину сторону не представлял никто. При вступлении в законный брак жене была присвоена двойная фамилия Харпер-Шварц.
В тот же день, получив на руки свидетельство о регистрации брака, Юлик отправился оформлять нотариальную копию, чтобы Трише теперь было чего предъявлять за границей при оформлении будущих виз. То же самое в прошлый раз сделал для Приски Гвидон.