Страница:
Триш улетала в понедельник. А за три дня до отъезда, в пятницу, Евгений Сергеевич позвонил сам. Сказал, пускай, мол, ваша супруга летит себе, а мы давайте-ка встретимся с вами в следующий четверг, в одиннадцать, и очень подробненько поговорим о жизни… Подъезжайте по адресу… Далее он назвал подъезд, этаж и квартиру известного Дома на известной набережной, куда Холстомеру следовало прибыть без опозданий.
Если бы художник Юлий Шварц, он же агент-осведомитель Холстомер, знал, что в мае сорок пятого, на следующий день после победы и три последующих страшных дня в указанной ему квартире отсиживался его тесть, английский шпион, перебежчик и убийца, а ныне з/к колонии строгого режима гражданин Великобритании Джон Ли Харпер, он чрезвычайно был бы таким обстоятельством удивлён. Равно как был бы удивлён и сам сотрудник карательных органов, человек неизвестной Шварцу должности и звания, с обычным, довольно приятным на слух именем Евгений Сергеевич.
Ещё больше удивился бы и не поверил сотрудник в то, что в назначенный им четверг он не встретит своего подопечного на пороге конспиративной квартиры на набережной, а будет сидеть перед старшим следователем КГБ с кровавыми подтёками на избитой морде, давая нужные следствию показания на своих руководителей и на самого себя.
А ещё через день, в ночь с пятницы на субботу, он умрёт в камере-одиночке тюрьмы КГБ на Лубянке от кровотечения внутренних органов, открывшегося у него на второй день побоев. Умрёт, так и не узнав, по какой конкретно из множества возможных причин ему довелось стать жертвой репрессий, обрушившихся на бывших работников МГБ и МВД, слившихся в единое целое, которое продолжало находиться под заботливым опекунством Лаврентия Берии, позже арестованного, но сумевшего попутно утащить с собой в могилу не одну тысячу сотрудников преступного ведомства.
Дела, курируемые Евгением Сергеевичем, сразу после его ареста были собраны в кучу, перехвачены бумажной бечёвкой и снесены в лубянский архив.
Накануне, до того как идти на встречу, Юлик и Гвидон поговорили. Дело было на Октябрьской. Решительный Гвидон предложил сразу уйти в отказ, чтобы разрубить вопрос раз и навсегда, а заодно выровнять шансы. Скажешь, как я: мол, чёрт попутал, Евгений Сергеич, извините-простите-не-могу-не-буду. А там – смотря уж что он ответит, по обстоятельствам. Ну, не стрелять же нас будут, в конце концов. Мы ж воевали, награды имеем. А с мастерскими всё равно швах теперь, по-любому не видать как своих ушей. Да и хер с ним, в Жижу уедем и построимся.
Шварц осторожничал, опасаясь столь резкого перехода в примитивный оппортунизм по отношению к чёртовой власти. Почесал в ухе и раздумчиво произнёс, то ли в шутку, то ли всерьёз:
– Слушай, а может, и на самом деле отвалить к Тришке, а хер им уже оттуда показать? А? Или… вместе рванём? Заодно?
Оба знали, что это просто очередной Юликов трёп. Но Гвидон всё же хмыкнул, поддержав тему:
– Неплохо б, конечно… Знаешь, я как-то думал про это… Так… во сне, можно сказать.
– И чего показывали? – заинтересованно напрягся Юлик.
– А кино показали. Рассказать? – Шварц развел руками: само собой, мол. – Ну так вот. Приехали мы с тобой туда, прилетели, а дальше едем на машине, на красивой, на блестящей такой, с круглой блестяшкой на капоте. В машине кроме нас Тришка и Прис. Довольные все, хоть и трезвые. Е-е-едем, е-е-едем, е-е-едем… Вокруг дома красивые, лужайки… под английский газон, народ весь такой ухоженный, благочинный, ручками нам машет. И снова едем, едем, едем бесконечно. Ищем чего-то, чего не понимаем, но знаем, что очень надо. Всем причём. Вдруг Приска как заорёт: «Стоп! Стой, Гвидон!!» – и рукой указывает вперёд. Смотрю, Ирод бежит навстречу и вроде как не внутрь к нам просится, а чтобы мы за ним ехали. Ну, мы поехали, а он впереди бежит, не медленней, чем мы сами. Дальше смотрим, две женщины на обочине стоят, голосуют. И Ирод вроде как остановился, ну чтобы мы их подобрали. Смотрим, это Мира Борисовна твоя. И моя заодно.
– Это что, Таисия Леонтьевна, что ли? – не скрывая явного интереса к рассказу, уточнил Юлик.
– Ну да, я ж сказал, моя! И они сели к нам, и все спокойно уместились. Обе весёлые, обе сразу с девками нашими журчать чего-то стали. Моя мать – по-английски почему-то, а твоя – по-немецки.
Шварц пожал плечами:
– Ну, это ясное дело.
– Короче! – продолжил Гвидон. – Девки – на чисто русском. И все смеются без перерыва. А мы вроде ни при чём с тобой. Как будто нас вообще нет. А дорога всё хуже и хуже. Ухабы пошли разные, грунтовка началась, а лужайки кончились, уже давно, как только Ирод появился, так и кончились. Он, кстати, так и бежит впереди. А потом вдруг на месте встал и головой вбок кивает. Глядим – а это кладбище наше, ну, которое перед Хендехоховкой. А он дальше побежал. Саму Хендехоховку пробежал без остановки и снова вперёд. А Мира Борисовна твоя смеётся как ненормальная, аж закатывается. Говорит сквозь смех: «Знаете, как мы тут им вломили? Просто хендехох сплошной!» По-немецки говорит, а всё понятно. Это она про фашистов, про войну. А Триша твоя ей отвечает и тоже смеётся: «Мира Борисовна, всё наоборот, наши тут немца хлебом-солью встречали. То есть ваши, русские, а не наши». А моя мать тоже смеётся и тоже спрашивает вдруг: «А мы разве не по Англии едем, милые?» И все вдруг резко перестали смеяться и замолчали. И так тихо стало, что просто жуть какая-то на всех напала.
– И на меня? – недоверчиво спросил Шварц.
– На тебя не знаю, ты вылез из машины и стал целовать Парашу. А она увёртывалась сначала, а потом смирилась и махнула рукой в сторону. И Ирод залаял, как ненормальный. Мы смотрим туда, куда махнула, а там Жижа наша, надвое оврагом глиняным разрезанная. Как родная стоит. И сад за ней с яблоками, и церковь разрушенная, и Парашина изба. И Мира Борисовна твоя говорит: «Я хочу, чтобы вы мне, мальчики, каждый по горшку накрутили». Так и сказала: «Накрутили». И мы пошли крутить. А машина красивая куда-то пропала.
– Уехала?
– Нет, именно пропала. Растворилась, как не было.
– И чего? – не понял Шварц. – И всё?
Гвидон искренне удивился:
– А тебе что, мало? Ясно ж сказано – все дороги ведут в Рим. То есть в Жижу. В том смысле, что выше жопы не прыгнешь. Вот про это сон.
Шварц мечтательно откинулся на кресло:
– Хороший сон… Будто правда кино посмотрел. А чего ты мне раньше-то не рассказывал?
– Ну, во-первых, чтоб ты меня к психиатру не отправил. А во-вторых, время не пришло. Теперь – в самый раз, – ответил Гвидон и налил обоим.
В этот момент Шварц понял вдруг, что не сообщил Мире Борисовне о том, что женился. Та едва пережила год назад смерть Сталина и в каком-то смысле была всё ещё плоха. В том смысле, что явно не готова к постижению такой шокирующей новости. Он опрокинул в рот полстакана портвейна, поставил стакан на стол и подумал: «Узнает, что англичанка, с ума сойдёт. И не простит. Подожду пока. Может, раньше посадят».
Когда Юлий Шварц звонил в чекистскую квартиру, он уже не метался. Шёл сдаваться на милость власти. А по сути разоблачать самого себя. Это значило, что и Гвидона. Оба они такое развитие событий допускали, но терять уже было нечего. И делить тоже. И плакаться в жилетку. Дело было сделано. Оба женились на ком хотели.
Дверь не открыли. Он опять позвонил и снова прождал минут пять, но безрезультатно. Тогда он коротко, на всякий случай, для очистки совести, тренькнул звонком в последний раз и, не дожидаясь результата, пошёл себе вниз по лестнице. Вернувшись в мастерскую, первым делом набрал известный номер. На том конце взяли трубку:
– Вас слушают.
Голос был незнакомым. Шварц замялся, но всё же сказал:
– Мне бы с Евгений Сергеичем переговорить. Мне назначено… было…
– Вы кто? – сухо спросили на том конце.
– Э-э-э… моя фамилия Шварц. Юлий Шварц. Он просил меня… – Юлик было подумал, надо б рассказать, что никто так и не открыл назначенную дверь на седьмом этаже хитрого дома, но быстро передумал. И закончил фразу: – Он просил как-нибудь позвонить, это насчёт мастерской для художника. Вопрос содействия, вроде того…
Голос долго не обдумывал услышанное:
– Евгений Сергеевич больше здесь не работает. И сюда не звоните. Всё, до свиданья!
Раздались короткие гудки. Шварц в задумчивости положил трубку.
– Интересно, это хорошо или очень плохо? – спросил он сам себя. И не сумел ответить. А Гвидон, узнав про дверь и про этот разговор с неизвестным, рассудил так: если они в наших услугах не нуждаются, то и слава богу! А именно – пошли они все в жопу и будь что будет!
До приезда девочек в середине будущего лета оставалось меньше года. Надо было как-то заработать денег, чтобы с весны начать строиться в Жиже, потому что и Триш, и Приска ехали уже не для того, чтобы стажироваться и развлекаться с русскими друзьями. Они возвращались домой, к законным мужьям, чтобы любить их и жить с ними в той стране, которая разрешила, хоть и обманом, заключить им брачный союз.
часть 4
Своему прозвищу Ницца Наталья Гражданкина была обязана Клавдии Степановне, учительнице русского языка. Уже в первом классе детдома семилетняя Натаха, споткнувшаяся о явно выраженную по отношению к ней нелюбовь учительницы, проявила первую непокорность. Произошло всё на уроке чистописания. Натаха сидела, с молчаливым интересом размазывая пером кляксу на разлинованной тетрадной странице. Дело было новым, довольно занятным, не то что выводить, высунув от напряжения язык, прописные буквы, которые должны наклоняться одинаково и где нажим нужно соблюдать было ровный, похожий один на другой.
Заметив художество, Клавдия Степановна подошла, взяла за косу, натянула её, обмотав вокруг руки, и сунула Натахину физиономию носом в кляксу. Чтобы испачкать нос и заодно чтобы было больно. Так и получилось. Учительница явно рассчитывала, что Гражданкина заревёт и будет хороший урок классу на будущее. Но обсчиталась. Натаха не заревела, хотя ей в этот момент ужасно хотелось выпустить из себя мокрого. Она решила терпеть и не поддаваться. Собрав свою маленькую волю в ступнях ног, воспитанница Гражданкина сжалась в тугую пружину и, внезапно оттолкнувшись что было сил от пола обеими ногами, высоко подпрыгнула вверх, как только умела. И, не садясь за парту, с напускной весёлостью сообщила всем вокруг:
– А вот и ни капельки не больно!
Семилетки заржали в голос. Это был смелый поступок. Клавдия Степановна известна была своим твёрдым характером и по этой причине предпочитала железную дисциплину любой другой. И поэтому такой поступок маленькой зассыхи её изрядно удивил. Наташу перевели в Боровск недавно, по причине достижения воспитанницей Малоярославецкого детского приюта ученического возраста. Там, откуда её привезли, школьное образование не предполагалось. Там держали детей до шести-семи лет, затем «расфасовывали» по близлежащим заведениям типа Боровского детского дома № 1.
«Зассыхами» считались те малолетние воспитанницы, кто не приступил ещё к учебе, а продолжал пребывать в возрасте дошкольных малолеток. Однако для Клавдии Степановны в зассыхах продолжали ходить и те, кто не сумел понравиться ей с первого дня. И так вплоть до выпускного возраста. Особое, правда, расположение вызывали у неё дети погибших на войне солдат. Или тех, кто умер от голода и болезней. И наконец, просто умер, не от войны, а по любой другой причине, кроме водки. Этих ненавидела люто, словно сами они были виновниками собственного сиротства. Эти ходили в засранцах. Тоже в вечных, до самого последнего дня.
Наличествовали в её меню и другие категории, именовавшиеся «лагерники». Речь шла о детях заключенных, отбывающих разные сроки. Они, в свою очередь, подразделялись на две соседние подкатегории: «девранары», то есть «дети врагов народа», и «детуголовы», что расшифровывалось как «дети уголовников».
До того случая, с Натахой, Клавдия Степановна ещё не успела как следует ознакомиться с делами вновь поступивших воспитанников: учебный год только начинался. Но на другой день в сопроводительные документы заглянуть не поленилась. Сразу после ознакомления ученица Гражданкина обрела заслуженную категорию – сделалась лагерником и девранаром. Однако, учитывая особое непослушание и имевший место конфуз, учительница добавила к «положенным» категориям ещё и «зассыху», чтоб было справедливей. А вообще разработанной системой она тайно гордилась. Удобно и просто, не так ли? Скажем: детуголов-засранец. О чём это говорит? Это вполне доступным образом извещает о том, что испытуемый принадлежит к сословию родителей, один из которых отбывает наказание за уголовное преступление, а другой умер от водки. Все без затей, легко и понятно. Похожим образом и по другим категориям.
В каком-то смысле идентифицировать воспитанницу Гражданкину так, чтобы с точностью определить принадлежность к конкретной категории, для Клавдии Степановны оказалось делом непростым. Суд над матерью Гражданкиной был закрытым, военным, и сведений в колонию строгого режима, где она и скончалась при родах, просочилось немного. То ли убийца, то ли враг народа, то ли больная по здоровью. Но точно, что работала в органах. Ещё, стало быть, и изменница. И тогда, не мудрствуя лукаво, учительница решила откинуть сомнения и провести ученицу Гражданкину по той статье, какую лично и назначила. Так Натаха сделалась тем, кем пробыла до последнего детдомовского дня.
А тогда, на уроке чистописания, диалог с ней был продолжен, когда она снова заняла своё место за партой под неутихающий хохот ребят. Клавдия Степановна нашла очередной повод для продолжения беседы с непокорной Гражданкиной.
– Может, ты так утомилась буквы писать, что решила кляксы порисовать? – придав лицу жалостливое выражение, поинтересовалась учительница. – Может, ты уста-а-ала? Может, тебе отдохну-у-уть пора?
– Я люблю отдыхать, – нашлась первоклассница. – А что, можно уже пойти?
И снова класс заржал. Учительница стала медленно наливаться краской:
– Зачем же ходить? Тебя на маши-и-ине повезут. Чтобы сидеть мягче и чтоб ногами меньше двигать. Куда прикажешь? К морю к Чёрному не желаешь поехать отдохнуть? Или на какой курорт? – Ребята захохотали, девочки схватились за животы, однако на чьей они были стороне, учительница не понимала. Сейчас ей нужно было подавить малолеткину волю и заставить уважать себя любым путём. А ещё лучше – через позор и унижение этой маленькой зассыхи. Она продолжила издевательским тоном: – Может, ваше королевское сиятельство имеет желание в Париж прокатиться? Или в Ницце какой-нибудь отдохнуть от чистописания?
Натаха встрепенулась и подскочила:
– Ага! В Ницце! Я в Ницце хочу отдохнуть! Ницца – это чего такое? Это где? Мне Ницца нравится. Можно – там?
Тут вообще все просто повалились на пол из-за парт. Клавдия Степановна, не ожидавшая подобной смелости от мелкой зассыхи, побелела, схватила тетрадь с кляксой и со всего размаха ударила ею по парте:
– Молчать! Я сказала, сели все по местам и захлопнули свои поганые рты! – Все испуганно сели на места, кроме Натахи. Она продолжала стоять за партой, которая была ей выше пояса. Учительница с силой вдавила её плечо вниз: – Сядь, Гражданкина, и тоже захлопни пасть! И не смей больше открывать её никогда, если я не разрешу! Это тебе ясно?
Натаха кивнула, но как-то уж совсем бесстрашно, Клавдии Степановне даже показалось, что с некоторым вызовом. С этого дня началась необъявленная война. Агрессору, учительнице чистописания и русского языка, противостояла жертва её военных приготовлений, зассыха и девранар Натаха Гражданкина.
Начиная с того дня к ней намертво приклеилось это чудно€е, как будто сложенное из нерусских букв прозвище – Ницца.
Первый раз жизнь маленькой Ницце спасла фельдшер Веселова, когда той с трудом, ценой жизни Натахиной матери удалось-таки извлечь из матки заключённой Гражданкиной почти уже задохнувшегося ребёнка женского пола. Вытащила, обрезала пуповину, обтёрла, шлепнула по попке. Ребёнок задышал и пронзительно заорал. В рубашке родилась, отметила про себя фельдшерица. Она передала ребёнка помощнице, из зэчек, и прикрыла веки мёртвой Гражданкиной. А потом подумала, что хоть ребятёнок и лагерный, а жить будет долго, потому как горластый. Они такие все, кто погорластей, живей других оказываются.
В другой раз доказательство тому пришлось на лето пятьдесят четвертого. Первым Натахин крик засёк Ирод. Внезапно он сорвался с места и, оставив грибников, унёсся в глубь леса.
– Чего это с ним? – спросил Шварц, проводив пса взглядом.
– Тебе лучше знать, – подрезая боровичок, отозвался Гвидон. – Твой же кабысдох теперь. Ваш с Тришкой.
А кабысдох по кличке Ирод уже громко лаял в полукилометре от них, так, чтобы его непременно услышали. Когда они нашли его, то обнаружили перепуганную девчонку с газетным кульком, в котором болтались два сорванных подберёзовика.
– Тебя как зовут? – спросила Приска и погладила её по голове. – Ты заблудилась?
– Ницца, – ответила девчонка. – Я грибы собираю. А как назад – не знаю.
– Ницца? – удивлённо переспросил Шварц. – А ты ничего не путаешь? Другого имени у тебя нет? Обычного, человеческого.
Девочка мотнула головой:
– Нету. Я Ницца. Меня так все зовут. И я так себя зову.
– Ты что, французский язык изучаешь? – спросила Приска. – Поэтому так себя называешь?
– У нас никто ничего не изучает. У нас только русский есть. Клавдия Степанна нас учит.
– А где ваша мама, Ницца? – поинтересовалась Триш. – Или ваш папа?
– А я детдомовская. С Боровска. Я сбежала, чтоб грибов насобирать. А их нету, – она перевернула кулёк, и два подберёзовика вывалились на траву. – Хо€чете, вам отдам? Только вы меня назад отведите, ладно? – И улыбнулась.
– Присуль, смотри, она прям как ты улыбается, – подметил Гвидон, – и подборок похоже задирает. У тебя случайно дети не пропадали?
Короче говоря, за подарочные те подберёзовики Гвидон и совершил тогда путешествие до детдома и обратно.
– А не заругают тебя, Ницца, – задал он ей вопрос на прощанье, – воспитатели твои?
Та снова отрицательно мотнула головой:
– Не-а, просто Клавдия Степанна скажет, что зассыха и что лагерная. А потом сделает так… – Она обхватила рукой затылок и несколько раз как бы ткнула сама себя носом в забор, стихотворно приговаривая в такт собственным тычкам: «Соло-вей куку-шку долба-нул в макуш-ку, не кукуй, кукуш-ка, зажи-вёт макуш-ка!»
– Хорошенькие у вас порядки, – присвистнул Гвидон, покачав головой. – Это что, со всеми так обращаются?
– Она кого тыкает, кого не очень. Меня всё время тыкает, потому что я Ницца. И ещё потому, что я её не боюсь. Я вообще никого не боюсь, – на этом Ницца закончила свой короткий рассказ и засмеялась. – Ладно, я пошла. А вам спасибки, что дорогу показали. В другой раз не потеряюсь.
И исчезла за детдомовским забором. Гвидон подумал-подумал и, встав на нижнюю перекладину забора, приподнялся над его верхним краем.
– Ницца! Погоди! – крикнул он ей вслед. Девочка вопросительно оглянулась. – Ты приходи к нам. В гости. На следующий год. Мы жить тут будем летом. В Жиже. Спросишь дом бабы Параши. Прасковьи Гавриловны. Мы у неё будем. Придёшь?
Ницца неопределённо махнула рукой и побежала к кирпичному дому барачного типа.
До апреля пятьдесят пятого Гвидон и Юлик пахали как заведённые. Гвидон брался за любые заказы, не самые выгодные, включая малозначимые мемориальные доски и некрупные памятные надгробья для частных заказчиков. Деньги для того, чтобы начать осуществлять их затею – строиться в Жиже, как они прикинули, требовались немалые. Юлик пристроил часть непроданных работ, рассчитался с обиженным Фелькой и с головой ушёл в работу. Писал в основном маслом, предпочёл всему чистый реализм, так проще было продаваться. Москва всё активней и активней застраивалась, на глазах вырастали новые проспекты и дома, кирпичные, многоэтажные, по послевоенному образцу капитально сбитых толстостенных «сталинских» крепышей. Новые квартиры требовали новой красоты. Именно туда чаще всего уходили пейзажи. Поэтому выбирался на пленэр, с этюдником: писал лес, речку, скошенное поле по типу обложки от «Русской речи», всякую нелюбимую хрень по типу медведей в лесу, ненавидя это вынужденное соглашательство с самим собой, однако утешая себя, что дело это временное и почти шутейное. Радовался, кстати, что этот «не самый голубой» период творчества пришёлся на отсутствие Триш. Это соображение было единственным, которое его радовало в связи с отсутствием жены. К Новому году ситуация с деньгами вроде пошла на лад, и с января, засев у себя на Октябрьской, Шварц вплотную занялся натюрмортом. В это время его мало кто отвлекал от работы. Даже Ирод, и тот не совал больше нос в решётку подвального окна, постоянно проживая с прошедшего августа по новому месту прописки, в жижинской избе бабы Параши, причём на самом законном основании. Уезжая в последний раз, Шварц оставил бабке денег на прокорм и содержание пса. И все остались довольны: и Шварц, и Прасковья, и сам Ирод.
Гвидон трудился не меньше Юлика, хотя выплаты ему постоянно задерживали, а значительная часть денег уходила за аренду непрофильного помещения под мастерскую. Метры эти раздобыл с большим трудом, да ещё занимать их к тому же пришлось полуподпольно. В это время друзья виделись довольно редко, оба понимали, нельзя упустить эту пору, пока не вернулись жёны: нужно использовать отпущенный срок так, чтобы доказать, что они способны дать что одной, что другой не меньше, чем средний английский мужик. Или даже больше.
Натюрморты тоже, как и пейзажи, шли неплохо. Тут художественного компромисса было явно меньше, чем в пейзажах, но всё же Шварц порой отшвыривал кисть, чтобы налить стакан и погрызть себя изнутри. Работы, как ему казалось, напоминали фабричные открыточные заготовки: стол, скатерть, незатейливая вазочка, стеклянная или непрозрачная в орнамент, однотипные букеты – чаще сирень, на ней рука набита была «вслепую» – рядом с вазой – яблоко. Или груша. Или пара слив. Или гроздь винограда. Или, на худой конец, что-нибудь, что тайно притаскивала, стараясь не повторяться, раз в десять дней из своего буфета Алевтина. Там у них вечно какое-нибудь буфетное украшательство за стеклом присутствовало в виде искусственных овощей-фруктов, чтобы таким художественным приёмом довести воображение клиента до ассоциаций со «сталинской» кулинарной книгой. А Алевтину, как выяснилось, никто не отменял, как и румынское пиво. Пожертвовать пришлось Раисой, несмотря на главенствующее место в гостинично-буфетной иерархии. Той он сразу сказал, избавив себя от ненужной больше неопределённости. Сказал, нашёл единственную и чтобы простила, если сможет. И чтоб больше не приезжала во избежание семейного скандала. Раиса тихо выпустила слезу у него на глазах, но попросила последнего раза. Такого, чтобы запомнился на всю её неудавшуюся жизнь. Пришлось Шварцу отложить натюрморт и вспомнить лучшие уроки краммской балерины в отставке. Ему и самому было интересно, как искренне любящему мужу единственной любимой женщины, на что он может быть способен в этих новых, непривычных пока ещё условиях мужского выживания.
Самым интересным в эксперименте оказалось не то, что Раису в этот прощальный раз он довёл до коматозного состояния, включая приступ животной страсти, слезу и сопутствующую истерику, а то, что ему это понравилось, весьма и весьма. Это было лучше, нежели все предыдущие случки со старшей по буфету вместе взятые.
На прощанье пришлось что-то подарить. Шиканул и подарил свежий натюрморт, из тех, что досыхали. Раиса приняла, осмотрела, сунула под мышку и, не прощаясь, покинула помещение, чтобы уже никогда не возвращаться. То, что было изображено рядом с вазой с сиренью, она бы никогда не спутала ни с чем другим. У этой неестественно розового цвета виноградной грозди, что она увидела на подаренной картине, была надломлена ветка, она торчала ровно под прямым углом к оставшейся видимой части. Эту ветку она сломала лично, когда изначально пыталась пристроить гроздь на вбитый в буфетную стену гвоздь с шляпкой. Подобная похожесть никак не могла быть достигнута случайно, и прозорливая Раиса в момент это усекла. Как следствие подарка маслом, Алевтина лишилась доходного места на следующий день. Как и места в Юликовой постели один раз в две недели. Причина повлияла на следствие. Шварц лишился бутафорских фруктов и румынского пива, но зато сохранил бодрость духа, потому что теперь он был женат и не имел намерений злоупотреблять своим бурным прошлым.
Однако после случая с Раисой Юлик задумался. Ему не понравилось то, что ему понравилось. Поначалу он думал, что неожиданно полученное им удовольствие никак не может идти в зачёт, поскольку носило прощальный характер, подводило итог определённому этапу затянувшегося знакомства и плюс к тому опиралось на памятные приёмы военного прошлого. Всё это могло быть вполне приписано к варианту сентиментально-романтической драмы, а это не может не быть прощено по-любому. Правда, озадачило другое, случившееся через неделю после исчезновения из его жизни обеих буфетчиц. Позвонила оттопырка, та самая, «возрожденческая», которых обожал Веласкес и которую год назад так и не получилось затащить к себе на Октябрьскую с Гвидоновой выставки. Как выяснилось, оттопырка имела невероятно красивое имя – Любовь. А в Москву приехала на неделю, в каникулярный студенческий промежуток между семестрами учебы в Рязанском педагогическом училище. Сказала, в будущем видит себя воспитательницей детского сада, после чего за сорок минут с небольшим добралась до Крымского Вала. Там Шварц её и встретил, и уже оттуда оба бодрым шагом дотопали по московскому морозу до его полуподвала, захватив по пути два сухого, портвейн, колбасный сыр и зелёный горошек. Очень хотелось, чтобы такой шикарный стол оказался с последствиями. Правда, на всякий пожарный в подвале в неприкосновенности всегда хранилась бутылка водки.
Если бы художник Юлий Шварц, он же агент-осведомитель Холстомер, знал, что в мае сорок пятого, на следующий день после победы и три последующих страшных дня в указанной ему квартире отсиживался его тесть, английский шпион, перебежчик и убийца, а ныне з/к колонии строгого режима гражданин Великобритании Джон Ли Харпер, он чрезвычайно был бы таким обстоятельством удивлён. Равно как был бы удивлён и сам сотрудник карательных органов, человек неизвестной Шварцу должности и звания, с обычным, довольно приятным на слух именем Евгений Сергеевич.
Ещё больше удивился бы и не поверил сотрудник в то, что в назначенный им четверг он не встретит своего подопечного на пороге конспиративной квартиры на набережной, а будет сидеть перед старшим следователем КГБ с кровавыми подтёками на избитой морде, давая нужные следствию показания на своих руководителей и на самого себя.
А ещё через день, в ночь с пятницы на субботу, он умрёт в камере-одиночке тюрьмы КГБ на Лубянке от кровотечения внутренних органов, открывшегося у него на второй день побоев. Умрёт, так и не узнав, по какой конкретно из множества возможных причин ему довелось стать жертвой репрессий, обрушившихся на бывших работников МГБ и МВД, слившихся в единое целое, которое продолжало находиться под заботливым опекунством Лаврентия Берии, позже арестованного, но сумевшего попутно утащить с собой в могилу не одну тысячу сотрудников преступного ведомства.
Дела, курируемые Евгением Сергеевичем, сразу после его ареста были собраны в кучу, перехвачены бумажной бечёвкой и снесены в лубянский архив.
Накануне, до того как идти на встречу, Юлик и Гвидон поговорили. Дело было на Октябрьской. Решительный Гвидон предложил сразу уйти в отказ, чтобы разрубить вопрос раз и навсегда, а заодно выровнять шансы. Скажешь, как я: мол, чёрт попутал, Евгений Сергеич, извините-простите-не-могу-не-буду. А там – смотря уж что он ответит, по обстоятельствам. Ну, не стрелять же нас будут, в конце концов. Мы ж воевали, награды имеем. А с мастерскими всё равно швах теперь, по-любому не видать как своих ушей. Да и хер с ним, в Жижу уедем и построимся.
Шварц осторожничал, опасаясь столь резкого перехода в примитивный оппортунизм по отношению к чёртовой власти. Почесал в ухе и раздумчиво произнёс, то ли в шутку, то ли всерьёз:
– Слушай, а может, и на самом деле отвалить к Тришке, а хер им уже оттуда показать? А? Или… вместе рванём? Заодно?
Оба знали, что это просто очередной Юликов трёп. Но Гвидон всё же хмыкнул, поддержав тему:
– Неплохо б, конечно… Знаешь, я как-то думал про это… Так… во сне, можно сказать.
– И чего показывали? – заинтересованно напрягся Юлик.
– А кино показали. Рассказать? – Шварц развел руками: само собой, мол. – Ну так вот. Приехали мы с тобой туда, прилетели, а дальше едем на машине, на красивой, на блестящей такой, с круглой блестяшкой на капоте. В машине кроме нас Тришка и Прис. Довольные все, хоть и трезвые. Е-е-едем, е-е-едем, е-е-едем… Вокруг дома красивые, лужайки… под английский газон, народ весь такой ухоженный, благочинный, ручками нам машет. И снова едем, едем, едем бесконечно. Ищем чего-то, чего не понимаем, но знаем, что очень надо. Всем причём. Вдруг Приска как заорёт: «Стоп! Стой, Гвидон!!» – и рукой указывает вперёд. Смотрю, Ирод бежит навстречу и вроде как не внутрь к нам просится, а чтобы мы за ним ехали. Ну, мы поехали, а он впереди бежит, не медленней, чем мы сами. Дальше смотрим, две женщины на обочине стоят, голосуют. И Ирод вроде как остановился, ну чтобы мы их подобрали. Смотрим, это Мира Борисовна твоя. И моя заодно.
– Это что, Таисия Леонтьевна, что ли? – не скрывая явного интереса к рассказу, уточнил Юлик.
– Ну да, я ж сказал, моя! И они сели к нам, и все спокойно уместились. Обе весёлые, обе сразу с девками нашими журчать чего-то стали. Моя мать – по-английски почему-то, а твоя – по-немецки.
Шварц пожал плечами:
– Ну, это ясное дело.
– Короче! – продолжил Гвидон. – Девки – на чисто русском. И все смеются без перерыва. А мы вроде ни при чём с тобой. Как будто нас вообще нет. А дорога всё хуже и хуже. Ухабы пошли разные, грунтовка началась, а лужайки кончились, уже давно, как только Ирод появился, так и кончились. Он, кстати, так и бежит впереди. А потом вдруг на месте встал и головой вбок кивает. Глядим – а это кладбище наше, ну, которое перед Хендехоховкой. А он дальше побежал. Саму Хендехоховку пробежал без остановки и снова вперёд. А Мира Борисовна твоя смеётся как ненормальная, аж закатывается. Говорит сквозь смех: «Знаете, как мы тут им вломили? Просто хендехох сплошной!» По-немецки говорит, а всё понятно. Это она про фашистов, про войну. А Триша твоя ей отвечает и тоже смеётся: «Мира Борисовна, всё наоборот, наши тут немца хлебом-солью встречали. То есть ваши, русские, а не наши». А моя мать тоже смеётся и тоже спрашивает вдруг: «А мы разве не по Англии едем, милые?» И все вдруг резко перестали смеяться и замолчали. И так тихо стало, что просто жуть какая-то на всех напала.
– И на меня? – недоверчиво спросил Шварц.
– На тебя не знаю, ты вылез из машины и стал целовать Парашу. А она увёртывалась сначала, а потом смирилась и махнула рукой в сторону. И Ирод залаял, как ненормальный. Мы смотрим туда, куда махнула, а там Жижа наша, надвое оврагом глиняным разрезанная. Как родная стоит. И сад за ней с яблоками, и церковь разрушенная, и Парашина изба. И Мира Борисовна твоя говорит: «Я хочу, чтобы вы мне, мальчики, каждый по горшку накрутили». Так и сказала: «Накрутили». И мы пошли крутить. А машина красивая куда-то пропала.
– Уехала?
– Нет, именно пропала. Растворилась, как не было.
– И чего? – не понял Шварц. – И всё?
Гвидон искренне удивился:
– А тебе что, мало? Ясно ж сказано – все дороги ведут в Рим. То есть в Жижу. В том смысле, что выше жопы не прыгнешь. Вот про это сон.
Шварц мечтательно откинулся на кресло:
– Хороший сон… Будто правда кино посмотрел. А чего ты мне раньше-то не рассказывал?
– Ну, во-первых, чтоб ты меня к психиатру не отправил. А во-вторых, время не пришло. Теперь – в самый раз, – ответил Гвидон и налил обоим.
В этот момент Шварц понял вдруг, что не сообщил Мире Борисовне о том, что женился. Та едва пережила год назад смерть Сталина и в каком-то смысле была всё ещё плоха. В том смысле, что явно не готова к постижению такой шокирующей новости. Он опрокинул в рот полстакана портвейна, поставил стакан на стол и подумал: «Узнает, что англичанка, с ума сойдёт. И не простит. Подожду пока. Может, раньше посадят».
Когда Юлий Шварц звонил в чекистскую квартиру, он уже не метался. Шёл сдаваться на милость власти. А по сути разоблачать самого себя. Это значило, что и Гвидона. Оба они такое развитие событий допускали, но терять уже было нечего. И делить тоже. И плакаться в жилетку. Дело было сделано. Оба женились на ком хотели.
Дверь не открыли. Он опять позвонил и снова прождал минут пять, но безрезультатно. Тогда он коротко, на всякий случай, для очистки совести, тренькнул звонком в последний раз и, не дожидаясь результата, пошёл себе вниз по лестнице. Вернувшись в мастерскую, первым делом набрал известный номер. На том конце взяли трубку:
– Вас слушают.
Голос был незнакомым. Шварц замялся, но всё же сказал:
– Мне бы с Евгений Сергеичем переговорить. Мне назначено… было…
– Вы кто? – сухо спросили на том конце.
– Э-э-э… моя фамилия Шварц. Юлий Шварц. Он просил меня… – Юлик было подумал, надо б рассказать, что никто так и не открыл назначенную дверь на седьмом этаже хитрого дома, но быстро передумал. И закончил фразу: – Он просил как-нибудь позвонить, это насчёт мастерской для художника. Вопрос содействия, вроде того…
Голос долго не обдумывал услышанное:
– Евгений Сергеевич больше здесь не работает. И сюда не звоните. Всё, до свиданья!
Раздались короткие гудки. Шварц в задумчивости положил трубку.
– Интересно, это хорошо или очень плохо? – спросил он сам себя. И не сумел ответить. А Гвидон, узнав про дверь и про этот разговор с неизвестным, рассудил так: если они в наших услугах не нуждаются, то и слава богу! А именно – пошли они все в жопу и будь что будет!
До приезда девочек в середине будущего лета оставалось меньше года. Надо было как-то заработать денег, чтобы с весны начать строиться в Жиже, потому что и Триш, и Приска ехали уже не для того, чтобы стажироваться и развлекаться с русскими друзьями. Они возвращались домой, к законным мужьям, чтобы любить их и жить с ними в той стране, которая разрешила, хоть и обманом, заключить им брачный союз.
часть 4
Своему прозвищу Ницца Наталья Гражданкина была обязана Клавдии Степановне, учительнице русского языка. Уже в первом классе детдома семилетняя Натаха, споткнувшаяся о явно выраженную по отношению к ней нелюбовь учительницы, проявила первую непокорность. Произошло всё на уроке чистописания. Натаха сидела, с молчаливым интересом размазывая пером кляксу на разлинованной тетрадной странице. Дело было новым, довольно занятным, не то что выводить, высунув от напряжения язык, прописные буквы, которые должны наклоняться одинаково и где нажим нужно соблюдать было ровный, похожий один на другой.
Заметив художество, Клавдия Степановна подошла, взяла за косу, натянула её, обмотав вокруг руки, и сунула Натахину физиономию носом в кляксу. Чтобы испачкать нос и заодно чтобы было больно. Так и получилось. Учительница явно рассчитывала, что Гражданкина заревёт и будет хороший урок классу на будущее. Но обсчиталась. Натаха не заревела, хотя ей в этот момент ужасно хотелось выпустить из себя мокрого. Она решила терпеть и не поддаваться. Собрав свою маленькую волю в ступнях ног, воспитанница Гражданкина сжалась в тугую пружину и, внезапно оттолкнувшись что было сил от пола обеими ногами, высоко подпрыгнула вверх, как только умела. И, не садясь за парту, с напускной весёлостью сообщила всем вокруг:
– А вот и ни капельки не больно!
Семилетки заржали в голос. Это был смелый поступок. Клавдия Степановна известна была своим твёрдым характером и по этой причине предпочитала железную дисциплину любой другой. И поэтому такой поступок маленькой зассыхи её изрядно удивил. Наташу перевели в Боровск недавно, по причине достижения воспитанницей Малоярославецкого детского приюта ученического возраста. Там, откуда её привезли, школьное образование не предполагалось. Там держали детей до шести-семи лет, затем «расфасовывали» по близлежащим заведениям типа Боровского детского дома № 1.
«Зассыхами» считались те малолетние воспитанницы, кто не приступил ещё к учебе, а продолжал пребывать в возрасте дошкольных малолеток. Однако для Клавдии Степановны в зассыхах продолжали ходить и те, кто не сумел понравиться ей с первого дня. И так вплоть до выпускного возраста. Особое, правда, расположение вызывали у неё дети погибших на войне солдат. Или тех, кто умер от голода и болезней. И наконец, просто умер, не от войны, а по любой другой причине, кроме водки. Этих ненавидела люто, словно сами они были виновниками собственного сиротства. Эти ходили в засранцах. Тоже в вечных, до самого последнего дня.
Наличествовали в её меню и другие категории, именовавшиеся «лагерники». Речь шла о детях заключенных, отбывающих разные сроки. Они, в свою очередь, подразделялись на две соседние подкатегории: «девранары», то есть «дети врагов народа», и «детуголовы», что расшифровывалось как «дети уголовников».
До того случая, с Натахой, Клавдия Степановна ещё не успела как следует ознакомиться с делами вновь поступивших воспитанников: учебный год только начинался. Но на другой день в сопроводительные документы заглянуть не поленилась. Сразу после ознакомления ученица Гражданкина обрела заслуженную категорию – сделалась лагерником и девранаром. Однако, учитывая особое непослушание и имевший место конфуз, учительница добавила к «положенным» категориям ещё и «зассыху», чтоб было справедливей. А вообще разработанной системой она тайно гордилась. Удобно и просто, не так ли? Скажем: детуголов-засранец. О чём это говорит? Это вполне доступным образом извещает о том, что испытуемый принадлежит к сословию родителей, один из которых отбывает наказание за уголовное преступление, а другой умер от водки. Все без затей, легко и понятно. Похожим образом и по другим категориям.
В каком-то смысле идентифицировать воспитанницу Гражданкину так, чтобы с точностью определить принадлежность к конкретной категории, для Клавдии Степановны оказалось делом непростым. Суд над матерью Гражданкиной был закрытым, военным, и сведений в колонию строгого режима, где она и скончалась при родах, просочилось немного. То ли убийца, то ли враг народа, то ли больная по здоровью. Но точно, что работала в органах. Ещё, стало быть, и изменница. И тогда, не мудрствуя лукаво, учительница решила откинуть сомнения и провести ученицу Гражданкину по той статье, какую лично и назначила. Так Натаха сделалась тем, кем пробыла до последнего детдомовского дня.
А тогда, на уроке чистописания, диалог с ней был продолжен, когда она снова заняла своё место за партой под неутихающий хохот ребят. Клавдия Степановна нашла очередной повод для продолжения беседы с непокорной Гражданкиной.
– Может, ты так утомилась буквы писать, что решила кляксы порисовать? – придав лицу жалостливое выражение, поинтересовалась учительница. – Может, ты уста-а-ала? Может, тебе отдохну-у-уть пора?
– Я люблю отдыхать, – нашлась первоклассница. – А что, можно уже пойти?
И снова класс заржал. Учительница стала медленно наливаться краской:
– Зачем же ходить? Тебя на маши-и-ине повезут. Чтобы сидеть мягче и чтоб ногами меньше двигать. Куда прикажешь? К морю к Чёрному не желаешь поехать отдохнуть? Или на какой курорт? – Ребята захохотали, девочки схватились за животы, однако на чьей они были стороне, учительница не понимала. Сейчас ей нужно было подавить малолеткину волю и заставить уважать себя любым путём. А ещё лучше – через позор и унижение этой маленькой зассыхи. Она продолжила издевательским тоном: – Может, ваше королевское сиятельство имеет желание в Париж прокатиться? Или в Ницце какой-нибудь отдохнуть от чистописания?
Натаха встрепенулась и подскочила:
– Ага! В Ницце! Я в Ницце хочу отдохнуть! Ницца – это чего такое? Это где? Мне Ницца нравится. Можно – там?
Тут вообще все просто повалились на пол из-за парт. Клавдия Степановна, не ожидавшая подобной смелости от мелкой зассыхи, побелела, схватила тетрадь с кляксой и со всего размаха ударила ею по парте:
– Молчать! Я сказала, сели все по местам и захлопнули свои поганые рты! – Все испуганно сели на места, кроме Натахи. Она продолжала стоять за партой, которая была ей выше пояса. Учительница с силой вдавила её плечо вниз: – Сядь, Гражданкина, и тоже захлопни пасть! И не смей больше открывать её никогда, если я не разрешу! Это тебе ясно?
Натаха кивнула, но как-то уж совсем бесстрашно, Клавдии Степановне даже показалось, что с некоторым вызовом. С этого дня началась необъявленная война. Агрессору, учительнице чистописания и русского языка, противостояла жертва её военных приготовлений, зассыха и девранар Натаха Гражданкина.
Начиная с того дня к ней намертво приклеилось это чудно€е, как будто сложенное из нерусских букв прозвище – Ницца.
Первый раз жизнь маленькой Ницце спасла фельдшер Веселова, когда той с трудом, ценой жизни Натахиной матери удалось-таки извлечь из матки заключённой Гражданкиной почти уже задохнувшегося ребёнка женского пола. Вытащила, обрезала пуповину, обтёрла, шлепнула по попке. Ребёнок задышал и пронзительно заорал. В рубашке родилась, отметила про себя фельдшерица. Она передала ребёнка помощнице, из зэчек, и прикрыла веки мёртвой Гражданкиной. А потом подумала, что хоть ребятёнок и лагерный, а жить будет долго, потому как горластый. Они такие все, кто погорластей, живей других оказываются.
В другой раз доказательство тому пришлось на лето пятьдесят четвертого. Первым Натахин крик засёк Ирод. Внезапно он сорвался с места и, оставив грибников, унёсся в глубь леса.
– Чего это с ним? – спросил Шварц, проводив пса взглядом.
– Тебе лучше знать, – подрезая боровичок, отозвался Гвидон. – Твой же кабысдох теперь. Ваш с Тришкой.
А кабысдох по кличке Ирод уже громко лаял в полукилометре от них, так, чтобы его непременно услышали. Когда они нашли его, то обнаружили перепуганную девчонку с газетным кульком, в котором болтались два сорванных подберёзовика.
– Тебя как зовут? – спросила Приска и погладила её по голове. – Ты заблудилась?
– Ницца, – ответила девчонка. – Я грибы собираю. А как назад – не знаю.
– Ницца? – удивлённо переспросил Шварц. – А ты ничего не путаешь? Другого имени у тебя нет? Обычного, человеческого.
Девочка мотнула головой:
– Нету. Я Ницца. Меня так все зовут. И я так себя зову.
– Ты что, французский язык изучаешь? – спросила Приска. – Поэтому так себя называешь?
– У нас никто ничего не изучает. У нас только русский есть. Клавдия Степанна нас учит.
– А где ваша мама, Ницца? – поинтересовалась Триш. – Или ваш папа?
– А я детдомовская. С Боровска. Я сбежала, чтоб грибов насобирать. А их нету, – она перевернула кулёк, и два подберёзовика вывалились на траву. – Хо€чете, вам отдам? Только вы меня назад отведите, ладно? – И улыбнулась.
– Присуль, смотри, она прям как ты улыбается, – подметил Гвидон, – и подборок похоже задирает. У тебя случайно дети не пропадали?
Короче говоря, за подарочные те подберёзовики Гвидон и совершил тогда путешествие до детдома и обратно.
– А не заругают тебя, Ницца, – задал он ей вопрос на прощанье, – воспитатели твои?
Та снова отрицательно мотнула головой:
– Не-а, просто Клавдия Степанна скажет, что зассыха и что лагерная. А потом сделает так… – Она обхватила рукой затылок и несколько раз как бы ткнула сама себя носом в забор, стихотворно приговаривая в такт собственным тычкам: «Соло-вей куку-шку долба-нул в макуш-ку, не кукуй, кукуш-ка, зажи-вёт макуш-ка!»
– Хорошенькие у вас порядки, – присвистнул Гвидон, покачав головой. – Это что, со всеми так обращаются?
– Она кого тыкает, кого не очень. Меня всё время тыкает, потому что я Ницца. И ещё потому, что я её не боюсь. Я вообще никого не боюсь, – на этом Ницца закончила свой короткий рассказ и засмеялась. – Ладно, я пошла. А вам спасибки, что дорогу показали. В другой раз не потеряюсь.
И исчезла за детдомовским забором. Гвидон подумал-подумал и, встав на нижнюю перекладину забора, приподнялся над его верхним краем.
– Ницца! Погоди! – крикнул он ей вслед. Девочка вопросительно оглянулась. – Ты приходи к нам. В гости. На следующий год. Мы жить тут будем летом. В Жиже. Спросишь дом бабы Параши. Прасковьи Гавриловны. Мы у неё будем. Придёшь?
Ницца неопределённо махнула рукой и побежала к кирпичному дому барачного типа.
До апреля пятьдесят пятого Гвидон и Юлик пахали как заведённые. Гвидон брался за любые заказы, не самые выгодные, включая малозначимые мемориальные доски и некрупные памятные надгробья для частных заказчиков. Деньги для того, чтобы начать осуществлять их затею – строиться в Жиже, как они прикинули, требовались немалые. Юлик пристроил часть непроданных работ, рассчитался с обиженным Фелькой и с головой ушёл в работу. Писал в основном маслом, предпочёл всему чистый реализм, так проще было продаваться. Москва всё активней и активней застраивалась, на глазах вырастали новые проспекты и дома, кирпичные, многоэтажные, по послевоенному образцу капитально сбитых толстостенных «сталинских» крепышей. Новые квартиры требовали новой красоты. Именно туда чаще всего уходили пейзажи. Поэтому выбирался на пленэр, с этюдником: писал лес, речку, скошенное поле по типу обложки от «Русской речи», всякую нелюбимую хрень по типу медведей в лесу, ненавидя это вынужденное соглашательство с самим собой, однако утешая себя, что дело это временное и почти шутейное. Радовался, кстати, что этот «не самый голубой» период творчества пришёлся на отсутствие Триш. Это соображение было единственным, которое его радовало в связи с отсутствием жены. К Новому году ситуация с деньгами вроде пошла на лад, и с января, засев у себя на Октябрьской, Шварц вплотную занялся натюрмортом. В это время его мало кто отвлекал от работы. Даже Ирод, и тот не совал больше нос в решётку подвального окна, постоянно проживая с прошедшего августа по новому месту прописки, в жижинской избе бабы Параши, причём на самом законном основании. Уезжая в последний раз, Шварц оставил бабке денег на прокорм и содержание пса. И все остались довольны: и Шварц, и Прасковья, и сам Ирод.
Гвидон трудился не меньше Юлика, хотя выплаты ему постоянно задерживали, а значительная часть денег уходила за аренду непрофильного помещения под мастерскую. Метры эти раздобыл с большим трудом, да ещё занимать их к тому же пришлось полуподпольно. В это время друзья виделись довольно редко, оба понимали, нельзя упустить эту пору, пока не вернулись жёны: нужно использовать отпущенный срок так, чтобы доказать, что они способны дать что одной, что другой не меньше, чем средний английский мужик. Или даже больше.
Натюрморты тоже, как и пейзажи, шли неплохо. Тут художественного компромисса было явно меньше, чем в пейзажах, но всё же Шварц порой отшвыривал кисть, чтобы налить стакан и погрызть себя изнутри. Работы, как ему казалось, напоминали фабричные открыточные заготовки: стол, скатерть, незатейливая вазочка, стеклянная или непрозрачная в орнамент, однотипные букеты – чаще сирень, на ней рука набита была «вслепую» – рядом с вазой – яблоко. Или груша. Или пара слив. Или гроздь винограда. Или, на худой конец, что-нибудь, что тайно притаскивала, стараясь не повторяться, раз в десять дней из своего буфета Алевтина. Там у них вечно какое-нибудь буфетное украшательство за стеклом присутствовало в виде искусственных овощей-фруктов, чтобы таким художественным приёмом довести воображение клиента до ассоциаций со «сталинской» кулинарной книгой. А Алевтину, как выяснилось, никто не отменял, как и румынское пиво. Пожертвовать пришлось Раисой, несмотря на главенствующее место в гостинично-буфетной иерархии. Той он сразу сказал, избавив себя от ненужной больше неопределённости. Сказал, нашёл единственную и чтобы простила, если сможет. И чтоб больше не приезжала во избежание семейного скандала. Раиса тихо выпустила слезу у него на глазах, но попросила последнего раза. Такого, чтобы запомнился на всю её неудавшуюся жизнь. Пришлось Шварцу отложить натюрморт и вспомнить лучшие уроки краммской балерины в отставке. Ему и самому было интересно, как искренне любящему мужу единственной любимой женщины, на что он может быть способен в этих новых, непривычных пока ещё условиях мужского выживания.
Самым интересным в эксперименте оказалось не то, что Раису в этот прощальный раз он довёл до коматозного состояния, включая приступ животной страсти, слезу и сопутствующую истерику, а то, что ему это понравилось, весьма и весьма. Это было лучше, нежели все предыдущие случки со старшей по буфету вместе взятые.
На прощанье пришлось что-то подарить. Шиканул и подарил свежий натюрморт, из тех, что досыхали. Раиса приняла, осмотрела, сунула под мышку и, не прощаясь, покинула помещение, чтобы уже никогда не возвращаться. То, что было изображено рядом с вазой с сиренью, она бы никогда не спутала ни с чем другим. У этой неестественно розового цвета виноградной грозди, что она увидела на подаренной картине, была надломлена ветка, она торчала ровно под прямым углом к оставшейся видимой части. Эту ветку она сломала лично, когда изначально пыталась пристроить гроздь на вбитый в буфетную стену гвоздь с шляпкой. Подобная похожесть никак не могла быть достигнута случайно, и прозорливая Раиса в момент это усекла. Как следствие подарка маслом, Алевтина лишилась доходного места на следующий день. Как и места в Юликовой постели один раз в две недели. Причина повлияла на следствие. Шварц лишился бутафорских фруктов и румынского пива, но зато сохранил бодрость духа, потому что теперь он был женат и не имел намерений злоупотреблять своим бурным прошлым.
Однако после случая с Раисой Юлик задумался. Ему не понравилось то, что ему понравилось. Поначалу он думал, что неожиданно полученное им удовольствие никак не может идти в зачёт, поскольку носило прощальный характер, подводило итог определённому этапу затянувшегося знакомства и плюс к тому опиралось на памятные приёмы военного прошлого. Всё это могло быть вполне приписано к варианту сентиментально-романтической драмы, а это не может не быть прощено по-любому. Правда, озадачило другое, случившееся через неделю после исчезновения из его жизни обеих буфетчиц. Позвонила оттопырка, та самая, «возрожденческая», которых обожал Веласкес и которую год назад так и не получилось затащить к себе на Октябрьскую с Гвидоновой выставки. Как выяснилось, оттопырка имела невероятно красивое имя – Любовь. А в Москву приехала на неделю, в каникулярный студенческий промежуток между семестрами учебы в Рязанском педагогическом училище. Сказала, в будущем видит себя воспитательницей детского сада, после чего за сорок минут с небольшим добралась до Крымского Вала. Там Шварц её и встретил, и уже оттуда оба бодрым шагом дотопали по московскому морозу до его полуподвала, захватив по пути два сухого, портвейн, колбасный сыр и зелёный горошек. Очень хотелось, чтобы такой шикарный стол оказался с последствиями. Правда, на всякий пожарный в подвале в неприкосновенности всегда хранилась бутылка водки.