«Зачем нам туда, собака?» – подумал Лёвка и скомандовал:
   – Да постой ты, лысый черт, погоди, Черепок, не тяни так!
   Однако, не обратив внимания на окрик, Череп тащил его дальше, к заваленной на асфальт, явно старинного литья, чугунной ограде. Препятствие для гулянья между двором и сквером отсутствовало, оттого двор и казался огромным. Ясно, что шел ремонт, меняли ограду старинной усадьбы. Рядом, в случайном порядке, тут же на земле лежали оставленные рабочими, вывороченные из остатков фундамента старой кладки кирпичные столбы с обвалившейся, местами все еще отдающей грязной желтизной штукатуркой. Наваленные повсюду обломки рыхлого кирпича и рассыпанная там же крошка свидетельствовали о запечке глины в чрезвычайно давние времена. Неподалеку валялись неаккуратно складированные половинки обшарпанных ворот с вывернутой из них чугунной калиткой. Сбоку сиротливо возвышалась куча не увезенного строительного мусора.
   Лёва тормознул и спустил Черепа с поводка. Кобель резво подскочил к лежащим воротам, обнюхал калитку, задрал над ней заднюю лапу и пустил короткую струю. Собачья струя пришлась точно на черную двустороннюю ручку, невыразительного и тоже чугунного вида.
   К этому моменту стало чуть ясней – вероятно, московская луна, невзирая на несезон, решила малость подсветить гуглицкому кобелю, чтобы тому было комфортней совершить свою опорожнительную операцию. Лёва подозвал Черепа к себе и, нагнувшись, попытался зацепить кольцо ошейника тугим карабином. В этот момент он и обнаружил его, с нижнего ракурса. Памятник работы Андреева стоял в глубине сквера, устремив в направлении Лёвы окаменевший в своей печали взор, словно выговаривая ночному гостю и его лысому псу за произведенное ими неблагородное действие.
   – О, черт… – пробормотал Гуглицкий, – к самому попал. Это ж усадьба Толстых, его вотчина, кажется. – Он пару раз встряхнул седой шевелюрой, сбрасывая остатки нетрезвого вечера. – Совсем допился, классика не распознал…
   Лёва вытащил из кармана носовой платок, расправил, присел на корточки и начал аккуратно вытирать ручку калитки от собачьей мочи. Ручка хотя и была немного изогнутой, не совсем прямой, но все равно оставалась некрасивой, слишком уж незатейливой, грубо отлитой из самого заурядного чугуна. Закончив с первой, Лёва перешел ко второй, чуть более ободранной и зеркально повторяющей первую.
   – Если б только знал, лысый, на кого ты написал. – С укоризной в голосе пробормотал Лёва. – Ты, можно сказать, пометил сейчас страшно сказать, кого. Он за эту ручку до самой смерти брался. Или около того. А ты взял и разом все испоганил. А мне теперь оттирай.
   Череп, поджав хвост и виновато притянув уши к голове, молча вникал в слова хозяина. Сообразил, что никакой катастрофы, скорее всего, не случилось, но что-то он сделал не так. И потому теперь хозяин вынужден переделывать то, что он натворил.
   – Ладно, проехали. – Расслабленной рукой Лёва подал Черепу знак, означавший прощение, и тот сразу же отпустил шумерские уши и высвободил из-под себя шумерский хвост. Внезапно, так и не поднявшись с корточек, Гуглицкий начал вдруг озираться по сторонам, явно чего-то ища. Через пару секунд глаза его зафиксировали нечто лежащее на земле, и он довольно хмыкнул: – О, это, я думаю, подойдет!
   То, что Лёва обнаружил неподалеку, оказалось оставленной строителями кувалдой, которой он теперь и вооружился. Прицелившись, он нанес сильный удар под самый низ чугунной ручки. Клепка, притягивающая ту к калиточной стойке, лопнула, и ручка, недолго думая, просто вывалилась из крепежного гнезда вместе с обеими накладками. Лёва поднял ее, понюхал, покачал туда-сюда, повертел в руках, так, из любопытства, и одобрительно покачал головой:
   – Надо же, работает. Умели ведь делать, черти. Чего ж сейчас-то не делают, совсем сдулись наши граждане, последние уменья растеряли. – Он сунул ручку за ремень и потянул Черепа к арке на бульвар. – Ладно, наша будет теперь, гуглицкая.
   Уже совершенно протрезвевшим Лев Гуглицкий вышел на Никитский бульвар и зашагал в сторону Зубовки, к дому. В этот момент он даже представить себе не мог, цепь каких странных и удивительных, если не сказать больше, событий развернется в его и Адкиной жизни в самое ближайшее время. И каким невероятным образом жизнь эта в результате изменится.

7

   «Склеп каменный, какой наказал соорудить сам архимандрит, работать стали мы тем же днем, как весть пришла об кончине. Был уж самый конец февраля поди, а только морозы все жарили да жарили без угомону, не слабей январских. И земь могильная поддавалась погано, и оба мы, день первый, неполный, и другой, почти весь, разве что только отогревали ее огнем. Жгли и подбрасывали, и снова жгли без укороту. Уже только после этого стали ковырять и рубить железом, чтоб сразу копать, не пустив туда нового морозу. Оба мы к началу каменной закладки изрядно утомились, Хома да Демьян. Льдянистая крошка, студеная, как черт, какая отбивалась при ударах от глины да земли, доставалась на лицо наше и пробивалась за шиворот у тулупов. А после отходила от морозу и больно скребла по телу. И это не сподвигало дела нашего.
   Архимандрит, наместник, его Высокопреподобие, самолично призвал обоев нас и наказал строжайше, чтоб склеп могильный изваян был не хуже церковного, с лучшего камня да с боковым приделом для принятия им гроба, и чтоб размах имел подходящий в обои стороны. А по одной длине, восточной, по какой, согласно православному обряду, станут покойника простирать, надобно чтоб сажень была с аршином и с большой пядью, не мене того, а по другой-то – чистая сажень, без затей. Еще сам вид пером порисовал, чтоб мы поясней уразумели. Дальше – остальное поручение, особняком от самой кладки – вход, с узкого боку, с бокового приделу. И на замуровку после чтоб благоприятно сошлось, наглухо. Но это потом уж сами, без никого, после скорбящего погребения. Человек этот, сказал архимандрит, до того прежде сроку смертию взятый стал, что вся Русь вздрогнется нынче от горя таково. Указал служке своему личному каждому из нас по осьмухе водки отпустить, невзирая на монашеский запрет и, чтоб не преставились мы, не дай боже, и не захворали, дозволил употребить против морозу и против снегу, коли вдруг станется нечаянность такая, что повалит ненароком под февральский конец. Ну так мы и пошли себе сполнять, раз велено было.
   К другому обеду нарыли, как и подряжались – под две сажени. По дороге, как вглубь нисходили, на две черепушки натолкнулись незнаемых, мелко залегали. Так мы откинули их на потом да крошкой земляной присыпали. Постановили себе, после обратно зароем, коль были оне тут, так пускай и дале остаются. Чужая кость делу не помеха.
   Докопали и тут же класть принялись: по стенкам поначалу выставили, по гроб, с вышину его и аршином боле да с большой пядью, а после по другим стенкам взялись. И покрывать ее немедля принялись, уклав сперва брусья, а поверх брусьев тоже камень.
   Сроку три дня дадено, успеть бы на все. Двадцать четвертый день февраля месяца, года от рождества Христова одна тыща восьмисот пятьдесят второго – срок конечный, самый край успевания скорбным делам. А не поспеть ко сроку даденному – так после гнева его Высокопреподобия – плетьми, плетьми на каретном сарае иль того хуже – ухи вырвут в наказанье. Вещают, сам глава городской, генерал-губернатор московский Арсений Андреевич об погребенье обеспокоивался, чтоб все по рангу было, согласно уваженью особе той, что опочила.
   Однако ж успели ко дню печальному, все как велено воздвигли, живота не жалеючи, и глубину дали надобную. Народищу навалило как жути какой, с полгорода приспело оказать почесть последнюю покойнику носастому.
   И кого ж не было только на событье: и господ всяких, от важных до важнющих, и начальников разных от чиновного сословия, и барышни с кавалерами, и дамы под ручку, и молодь многая студенческая – всяко набежало. Да с кручиной, со слезьми горючими, и не по порядку обычно приятному, а по совестливости больше, по печали ужасной. А цветов натащили – хоть прям-таки райский сад обделывай. Так мы их после в кучу, в кучу – помост приустраивали.
   А другим днем архимандрит, Его Высокопреподобие, снова наказ нам сделал, чтоб теперь уж неспешно работу обкончить, замуровку произвесть, глухую, кирпичной кладкой сбоку придела, и тогда уж сыпать до холма, насовсем.
   Ну мы, Хома с Демьяном, поутру и приступили, уж не погоняясь боле никем, не дергаясь попусту. Только как явились к месту этому браться, так чужака этого и обнаружили. Спервоначалу увидели, как санная тройка подъехала, к дальнему от нашего места входу, не где ближняя кладбищенская ограда примыкает к стене монастырской Свято-Даниловой, а сбоку, в отдаленье. С саней тех богатых господин сошел, видный, росту высокого, в шубе бобровой, не менее того, в шапке меховой, чуть не собольей, да с букетом в руке алым, огромадным. Поозирался вкруг, да в кладбище прошел. Нас-то, Демьяна с Хомой, сразу поприметил; да и как не поприметить – после вчерашнего упокоения одни только и были мы тут, а больше никого не оставалось в лютую такую непогодищу. Да и пошто оставаться? Покойник в земи спит, только покрыть осталось после замуровки. Уж и кирпич поднесли нам, с вечера еще, как сулили.
   А господин тот, доглядев все окрест себя, к нам двинул, к новейшей могиле. Не дойдя чуток, постоял, да и шарфиком низ головы покрыл, как бы с холоду лицо свое убрал, да и то верно – не околеешь раз, так обморозишь личность за просто так.
   Когда совсем приблизился, мы уж верхний грунт ковырять стали, какой не успел хорошо подхватить мороз-то со вчера. А он цветочки свои на помост наш пристроил, ловчей поправил и стеклышки на веждах у себя потер от мерзлого воздуху. Глядим, изъяснять надумал чегой-то, только не отважится никак, опасается приступить. Так мы сами тогда, Демьян с Хомой, изрекаем господину этому, первей его самого, уже оттуда, с ямы, снизу:
   – Ищете кого, господин хороший? Мы ж подскажем, ежель надо вам кого поискать.
   А он глянул на нас обоих, разом, сверху вниз да и говорит:
   – Вы, братья-монахи, вылазьте-ка оттуда сюда наверх, разговор до вас имею приятный.
   Ну мы переглянулись да и выбрались на край ямы, чтоб господину отвечать тому. Поближе его увидали теперь – не сказать, чтоб старый иль так уж и молодой. Так, посередке был меж тем и этим, годов округ тридцати. А что важный сам да сурьезный, так это сразу видать стало, как только глянул на нас сблизи. Обстоятельный. Опять же, тройка его приметная, богатейская.
   Как вперся глазами, так боязно оттого стало нам, Хоме и Демьяну. Только и сам снова поозирался, как опять опасаться стал невесть кого. После варежку сдернул и руку в прореху шубную запустил. И вытягивает кошель оттуда, с живота, на застежке, видать, загодя уготовленный. Ну, думаем, интерес у господина до нас на водку дать за упокой души носастого иль – просто, по горю его и по морозу. А видим – нет, не так чтоб и горюет, а око больше настороженное.
   – Чего, говорим, вам от нас, ваше превосходительство? – Это мы его так вместе, не уговариваясь, обозвали, не ведая, какого он есть сословия, звания али чину.
   – Такая у меня забота будет, могильщики, – говорит, – только давайте уладимся без вашего изумленья к моим словам и глупостев всяких. А супротив вашего согласья на мои посулы назначаю каждому из вас… – тут он вытягивает из кошеля своего деньгу, немалую колоду, всю с червонцев и перелистывает перед очами нашими, – ну по двадцать червонцев пускай. Сорок червонцев за вещицу, какую испрошу произвесть для меня. Четыре сотни рублев выйдет за все. Вам же вещица та, какую вожделею, встанет заодно с могилкой, попутно.
   Ну мы, как червонцы эти углядели, Демьян да Хома, так и замерли просто от таких обетов господина захожего. Это ж какие деньжищи-то – да эких отродясь не видели, как на божью землю уродились.
   – Так что ж за вещица такая, ваше благородие, – спрашиваем у господина, – что так вам потребна?
   – А вещица простая, – отвечает он, – голова. Голову от тела покойного этого тайно отъедините и мне после передайте. – И на яму кивает могильную, где склеп, нами сотворенный, ждет, покамест закидаем его совсем после замуровки. – К завтрему управитесь, полагаю? – Сам же бумаги денежные рукой перебирает, перебирает.
   Мы, Хома и Демьян, как завороженные, на бумаги эти смотрим. А самих страх пробирает, до жути, аж до костей самих доходит, у обоев. От это вещица так вещица – от покойника головную часть отнять и за деньги от его ж могилы на сторону уступить.
   Ну пожались мы, поглотали ротом. Но тут же в себя вернулись и интересуемся у господина:
   – А пошто голова-то вам, барин? Она ж мертвая, куда ее девать-то станете?
   Тут он с вежливостью такой отвечает, но и с твердостью, какую добавил в голос свой, чтоб сразу с нашим колебанием покончить.
   – Значит так, монахи. Вы дурное себе не мните никакое, тут дурного в помине не наличествует. Это все свершается только ради науки лишь одной, потому как был покойник великий человек и мыслитель, голова его всем другим людям еще службу добрую сослужит и будет она как в кунсткамере располагаться, слыхали про такую? Сам Петр Алексеевич, Великий царь, сходственное тому обустраивал. И нет в этом преступного тоже, а лишь из человеколюбия обращаюсь к вам. – И глянул строго так, с осуждением вроде. – Ну и само собой, дело такое только меж нами единственно будет. Это ясно вам, монахи? И еще… Добавлю за тайну дела нашего по пять червонцев сверху, чтоб совсем все было по трактату и к завтрему дню. Ко времени буду к такому, как сейчас, – и отсчитывает сорок червонцев, и еще десяток. Мы и берем, Хома и Демьян, не умеем отказать, раз такое дело, без умыслу. А он тут же лицо отворачивает и шибким шагом удаляется до выхода, где его сани поджидают. Ну мы червонцы эти по пазухам, к животу и за службу. Пилу сыскали, к могиле поднесли, а топор и так был, глину подрубали округ придела. Помолились, как заведено, пошептали, каждый свою, кто какую улучил к случаю. И в яму вернулись. Грунт откинули, насколько надо, и первым делом сам гроб через придел вынудили. Не весь же, только край, чтоб крышку сбить и к голове поджаться. Ну сбили, отвели в сторону. Смотрим, лежит. Ну мы давай его от днища задирать и ближе к себе притаскивать, чтоб хотя бы половину от туловища свесить на воздух, чуток от гроба, не замарать внутри. Водится кровь у них, у мертвых, нету ль уже – не ведали пока. Ну все, отымать теперь голову надо. Ну а как ее отымать? Топором ли, сразу ль рубануть? А ежель пилой спервоначалу, а уж после топором?
   А время к вечеру, темно начинается, и холод не отпускает. Только червонцы господинские у живота жгут пуще самого лютого мороза. От них и греемся, Хома и Демьян.
   Порешили, пилой сперва станем, зуб у ней мелкий, острый, хоть и развод давненько не лажен. Ну, Господи да помилуй! Забрали по ручке, принялись водить, тихо вначале, зато с нажимом. А сами очи отводим, хоть испытываем теперь, что во славу научности старанья наши, а не абы как. Пила в шее у его увязла, ни туда, ни сюда, верно, в жилу уперлась. И страх берет – мож, сатана рукой нашенской поводит. Или ж, наоборот, Господь всемогущий водить пилою той не дозволяет.
   Тут глядим, сторож кладбищенский, Пафнутий, ближней стороной тянется, ногу приволакивает. Все, думаем, попались мы, Демьян и Хома, завидел, как бедолажим тут. Только стороной уволокся сторож, не видал вещицу и нас с нею заодно. Ну тут мы давай скорей доделывать начатое. Вжали пилу нашу в мягкое и рванули два раза – туда и оттуда. Дальше – топором. Тут же хрякнуло, где шейная середина, и разрубилось. Мы – дальше, снова пилой. Она и отвалилась, как и не была на туловище, башка его. Глаза прикрыты, усы прямые, вразлет, с висючими концами, пробор на волосах – стрелой, низ отруба в лохмотьях. И нос. Длинный, прямой, острый. И жуть ото всей головы идет, так и кажется, немедля зеницы свои голова эта распахнет и укором страшным глянет.
   А только не глянула. Какой была мертвой, такой в мешок холщевый и сунули ее, и узелком веревочным поверх двукратно пережали. И в бугор цветочный ночевать обустроили, до грядущего дня, пока ученый господин тот не явится, барин ли, а то ль его превосходительство или благородие, иль еще он кто – неведомо нам осталось.
   Ну, мертвяка обезглавленного обратно впихнули. Да прямо не вышло, чуток набок всем туловищем и больше на хребет даже. Но только и поправлять уж не стали, недосуг. Для чией блажи красоту теперь блюсти никому не зримую?
   Дале крышку гробу вернули и в приделово окошко все обратно удвинули, как было. И стали кирпичом заглушать, насмерть. С этим мы скоро управились – животы нас грели, подгоняли.
   А на утро другого дня укапывать обратно всю могилу приступили, уже под мертвый вид, с холмиком земляным, цветочками поверх холма и крестом воткнутым, православным, с дерева точеным покамест. А ничейные черепушки так и бросили под землею, тут же, приземисто, как и отрыли.
   Барин этот тайный прибыл в срок, как уговор был. Сам – и саквояж в руках его. Мы мешок ему подали, все по почету, для науки людской, для памяти великой. Он и взял. И в саквояж себе втиснул. А тут мы, Хома с Демьяном, и сообщаем барину, ровно черт купно дернул за язык, что, мол, ежель есть к тому добавочно охоты, так можно сызнова головами раздобриться, по науке раз располагаете нуждой. Имеем две еще костяные головы, тут они, рядом, из земи одолжились, ничейные. Возьмете за мало?
   Он остановил уходить, а изрек к нам в яму:
   – Обнаружьте, братья, коли так.
   Мы тут и копнули, да ковырнули кверху обои. Он один черепок башки принял, саквояж натужил да туда ж черепушку вмял, утерши. А на прочую махнул, отперся. Обронил нам сверху книзу пять рублев к тем денежкам вдобавок и после ничего боле не сказал, лицо отвернул и скорым ходом отправился вспять. Мы ж, Хома и Демьян, мерзлую земь добросали, лопатами обстучали для порядку и остальную картину всю тоже докончили. И больше никогда того научного господина с саквояжем, в каком отрубленную нами голову понес, мы не видали до конца дней своих».

8

   Все в жизни Алексея Александровича Бахрушина, начиная с самого рождения, шло так, словно некто предначертал ему стать знаменитостью, каким бы боком ни повернулась к нему судьба. Родился он в 1865 году, в Москве, в купеческой семье, проживавшей в Замоскворечье, в Кожевниках. Отец его, Александр Алексеевич Бахрушин, известнейший московский промышленник, благотворитель и меценат, средний из трех сыновей основателя династии Бахрушиных Алексея Федоровича, сына родил уже немолодым человеком, когда было ему крепко за сорок. Оттого, наверное, поздний ребенок в семье с детских лет был окружен особенной родительской любовью и заботой. Тогда Александр Алексеевич еще не мог знать, что проживет невероятно долгую жизнь и умрет лишь перед Феральской революцией 1916 года.
   Семейство Бахрушиных, одно из самых уважаемых в купеческой Москве, имело древние корни. Дальний предок Бахрушиных, татарин из Касимова, принявший православие в конце шестнадцатого века, сначала переселился в Новгород, однако основательно осел уже в Зарайске, городе в Рязанской губернии. По семейным преданиям, он подал прошение царю с просьбой разрешить ему называться Бахрушиным по мусульманскому имени отца – Бахруш. Это имя, в свою очередь, имело корень, частью совпадающий с общеизвестной корневой основой ряда татарских фамилий, ставших впоследствии русскими. «Руш», он же «рюс» – из этого общего истока брала фамильное происхождение и линия князей Урусовых.
   В 1821 году семья Бахрушиных перебралась в Москву, где сперва поселилась на Таганке, на Зарайском подворье. Торговали скотом, сырыми кожами, потихоньку богатели и со временем открыли кожевенную фабрику. Дело быстро набирало обороты, и, начиная с 1835 года, его владелец, Алексей Федорович, был с почетом занесен в списки московского купечества.
   В 1861 году Александр Алексеевич на два с лишним месяца отправился во Францию, Англию и Германию, где изучал кожевенную промышленность. После его поездки бахрушинское предприятие подверглось значительным усовершенствованиям и стало одним из самых прибыльных и известных производств в России. А через четырнадцать лет был утвержден «Устав Товарищества кожевенной и суконной мануфактур Алексея Бахрушина и сыновей в Москве». Основной капитал составлял около двух миллионов рублей. На фабриках Бахрушиных, где к началу века работало около тысячи человек, волнений и забастовок не бывало. Братья являлись членами Московского биржевого общества, состояли в правлениях и советах московских Купеческого и Учетного банков. Что касалось меценатства, то дед Алексея Александровича завел в свое время обычай жертвовать на помощь бедным, больным и престарелым. «Вы знали нужду со мною вместе, – учил он детей, – умейте же уважать ее у других». Как правило, отдавал десятину – десятую часть от всех прибылей, нажитых ими за год. Сыновьям повелевал не отказывать никому в помощи, не ждать, когда к ним обратятся, а первыми предлагать ее нуждающимся.
   Всю свою жизнь братья неукоснительно придерживались этих правил. Вместе управляли фирмой, вместе занимались благотворительностью. Сколь основательно и вдумчиво вели они семейное дело, столь же обстоятельно и без сожалений отдавали собственные капиталы на благотворительные заведения. Учреждая их, всем присваивали имя Бахрушиных, всех наделяли неприкосновенным основным фондом, на проценты с которого содержалось заведение. И везде братья входили в Советы учреждений и активно участвовали в их жизни.
   К осени 1887-го, когда Алексею Александровичу исполнилось 22 года, на Сокольничьем поле, в начале Стромынского шоссе, на собственные средства семья закончила возведение больницы для страдающих неизлечимыми заболеваниями. Архитектор Фрейденберг, Борис Викторович, расстарался да и работа его оплачена была, как никакая другая, несмотря, что коль больница Бахрушинская, то значит, бесплатная для всех. Учредители разработали устав, согласно которому в больницу должны приниматься на лечение лица «всякого звания и состояния, преимущественно из недостаточных», сами же больные будут отныне именоваться пенсионерами братьев Бахрушиных.
   При больнице – не менее чудный по архитектуре больничный храм во имя иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость». Они, благотворители, оговорили единственное условие – при совершении литургии в большой церкви должно быть «поминаемо о здравии учредителей больницы братьев Петра, Александра и Василия и об упокоении их родителей Алексея и Наталии».
   В тот счастливый для Бахрушиных год внук основателя династии Алексей, еще не знавший о том, кем ему предстоит стать в этой жизни и какая страсть заберет всего его целиком, сделав выдающимся театральным деятелем и создателем первого в России частного литературно-театрального музея собственного имени, стоял рядом с отцом, держа в руке гимназическую фуражку и, как завороженный, вслушивался в пение церковного хора. Стоял он и думал о том, что хочет во всем быть похожим на отца, что все молодые силы его, которые он не станет распылять на пустое, должны направляться им на то лишь, чтобы делать добро, отдавать людям большее, себе же оставляя меньшее. Но зато трудиться, не покладая рук, он будет отныне так, чтобы этого «меньшего» тоже было с избытком. Так учил его отец. По таким законам жили все они, Бахрушины, меценаты и благотворители, промышленники и благодетели, русские купцы с татарскими корнями.
   К тому моменту ему оставалось всего ничего до окончания мужской гимназии Франца Ивановича Креймана, и вся жизнь его была впереди. Через год с небольшим он станет директором семейного Товарищества – так, по согласию с обоими братьями, обещал ему отец. Он будет трудиться на благо процветания семейного дела. И, конечно, он никогда не забудет ни больных и нищих, ни немощных стариков, обделенных жизненным счастьем, ни недоедающих студентов – никого из тех, о ком неустанно помнил отец и вся его большая семья.
   Александр Алексеевич незаметно подошел сзади и положил руку сыну на плечо. Сказал еле слышно, чтоб не помешать литургии.
   – Что, Алешенька, никак о смерти задумался? Или все же больше о жизни? – Он нежно потрепал его по голове и улыбнулся своим же словам. – Отойдем, сынок? А то мы с тобой людям воспрепятствуем.
   Они протиснулись через скопище собравшихся гостей и отдалились ближе к стене храма, обогнув напольный подсвечник и чуть не дойдя до бокового придела.
   Алексей удивленно посмотрел на отца и спросил полушепотом:
   – Папа, а отчего ты вдруг про смерть заговорил? Тем более в такой день, когда всем радоваться надо, что теперь будут новые спасенные и живые. И это благодаря нам, Бахрушиным. Ты это не всерьез, наверно?
   – Да нет, я как раз вполне серьезно, – не согласился Александр Алексеевич и сделался задумчивым. – Знаешь, решил просить твоего совета, мне это только сейчас в голову пришло, если честно, пока шло освященье.
   – Что пришло? – Алексей с интересом устремил на отца взгляд. – Это ты снова о смерти, что ли?
   Отец кивнул.
   – О ней, сынок. А еще больше о памяти. Нашей, общей семейной. Хочу просить городскую власть разрешения соорудить фамильный склеп. Саркофаг. При этом храме. Для всех Бахрушиных, для нас. Прах отца нашего туда перенесем, Алексея Федоровича, деда твоего. И мамин. Ну а дальше… – он улыбнулся, – дальше то, о чем я подумал, а ты не согласился.