Григорий Ряжский
Точка

Семья

   Самая старая семейная фотография сделана была в середине девятнадцатого века. На ней изображен старый еврей в ермолке. Это Исаак Гинзбург. Кем был его отец, это уже растворилось. Никто не помнит. А вот про Исаака известно следующее: он был кантонист, отслужил двадцать пять лет в русской армии солдатом, дослужился до унтер-офицера. Участвовал во взятии Плевны армией Скобелева и получил солдатского Георгия. Этот крест лежал в бабушкином рукодельном ящике вместе с нитками и иголками. Известно также, что, отслужив немалый срок, он получил привилегии: мог жить вне черты оседлости. Жил в Смоленске. Женился. И родилось у него не двенадцать, как полагалось бы настоящему патриарху, а семнадцать детей. Впрочем, у патриарха Иакова тоже неизвестно сколько детей на самом деле было, девочкам отдельного учета не вели, рассказано только про Дину… Но Исаак, который Гинзбург, большую часть своих детей потерял младенцами. Один из выживших был наш прадед Хаим, официально – Ефим Исаакович. Рождения 1861 года. Когда он умер, мне было семь, ему за девяносто.
   В большой комнате, в столовой, которой предстояло в последующие годы быть поделенной на мелкие отсеки для выживания размножившейся семьи, на кровати красного дерева, которая через десяток-другой лет сгинет-сгниет у меня на балконе, в окружении двух сыновей, невесток и домработницы лежал в забытьи прадед, пока моя мама (его внучка) не привела меня с улицы с ним попрощаться. Прямо в новой кошачьей шубе втащили меня в комнату, и прадед открыл глаза.
   – Люсенька пришла, – объявила ему бабушка. Его плавающий взгляд нашел меня.
   – Люсенька! Какая большая девочка, – сказал он. – Все будет хорошо.
   И умер. Я получила его благословение, так надо понимать. Оно и понятно: мальчиков в этом поколении еще не было. Мои двоюродные братья – Юра, Гриша и Олег – родились уже после его смерти.
   Рассказываю мою любимую семейную историю. Прадед был часовщиком. Кажется, не великого полета мастер. Он больше всего любил Тору читать, а не деньги заколачивать. Я и помню его с толстой, изумительно пахнувшей старой книгой на коленях. Сидел в кресле со своим раком желудка и с Торой… Никуда не торопился, не суетился, разве что в сапожную мастерскую сходит не торопясь, отнесет бабушкины туфли починить… (Ух, как тогда чинили-вычинивали… У мамы были нарядные туфли, которые ей к окончанию школы справили. Так она их заворачивала в газетку и носила с собой в театр, когда уже я школу заканчивала!) Так вот прадед – пусть земля ему будет пухом, как говорили наши предки, – написал завещание. Это была оборотная сторона бухгалтерского бланка. С одной стороны дебет-кредит, а с другой – благодарственные слова к детям. За то, что они устроили ему такую счастливую старость. И также извинялся, что ничего им не оставляет. Далее цитирую: «И даже более того. Те пятьсот рублей, которые лежат у меня на книжке, пошлите их в Ленинград, потому что там Ида с маленькой Женечкой очень нуждаются».
   Никто никогда не видел эту Иду с дочкой Женечкой. Она была не то внучка, не то дочка покойной дедовой сестры-племянницы… И ей он с послевоенных лет отсылал свою пенсию. Потому что дома его кормили-поили и деньги ему были не нужны… Это только начало истории, а не конец. Деньги, конечно, отправили. А потом бабушка моя, в память покойного своего свекра, посылала деньги в эту семью до тех пор, пока девочка Женя не окончила учебы… В течение многих лет каждый месяц она ходила на почту, выстаивала очередь, чтобы отправить сто пятьдесят рублей. Понятия не имею, как это может соотноситься с жизнью тех лет. Это была сумма, равная крохотной пенсии нашего прадеда.
   Прадед был лично мой – мои двоюродные братья его не знали. А вот бабушка Елена Марковна была общая. Ее я делила с моими двумя двоюродными братьями, которые появились через десять лет, один за другим, с неправдоподобной разницей в одиннадцать месяцев. Отцом их был мой любимый дядя Витя: это он, шестнадцатилетний, дал мне имя Людмила, в честь деревенской девицы, за которой ухаживал в ту пору. Конечно, не без успеха. Он был красив. Я помню его совсем молодым, студентом последнего курса Горной академии, в черной форменной шинели и при белом шелковом кашне. Времен мюзик-холла на улице Горького… А как он играл! Сядет за пианино – играет нечто джазовое. Возьмет в руки аккордеон – «Раскинулось море широко…». И белозуб, и улыбчив, и остроумен. После института заслали его в Тульскую область, на шахту. И там он женился на самой красивой девушке поселка. Татьяна была чудо как хороша, первая девка на деревне! И родила ему сначала сына Юрочку – я имечко выбрала! Годом позже – брата Гришу. Старший был крепыш, второй назывался «Пух-перо» за угрожающую жизни худобу…
   Меня, десятилетнюю, пробил материнский инстинкт. Потом, когда родились мои сыновья, подобной страсти я уже не испытывала. И к внуку тоже нет того страстного обожания, которое вызывали во мне эти мои двоюродные. Такая промашка природы. Я от них не отходила. Смотрела, как спят. Кидалась сажать на горшок, вытирать нос, гулять, качать, читать…
   Семья наша была приличная, почти совсем интеллигентная: дедушка чуть не закончил Московский университет по юриспруденции, однако совершил промах, не пошел с последнего курса переучиваться «под советскую власть», считая, что это недоразумение не может долго длиться. Промахнулся – как раз на его жизнь хватило. Бабушка тоже чуть не получила высшего образования, хотя поступила на Высшие женские курсы и совсем уж собралась стать преподавателем… И ей тоже жизнь помешала, но не революция, а рождение моей мамы в 1918 году. Бабушка была очень талантливым человеком, гимназию окончила с золотой медалью, знала и даже не совсем забыла немецкий и французский.
   В доме был порядок – домоводство в гимназии отлично преподавали: шить, вышивать, кроить, готовить, белить и подсинивать. Бабушка все делала лучше всех. И никогда никаких клеенок: белая скатерть, столовое серебро, суп в супнице… Дети, мойте руки… Передайте мне, пожалуйста, соль… Спасибо… Было очень вкусно… До свиданья.
   «До свиданья» говорила я, поскольку я с мамой и папой жила в соседнем доме, в коммуналке, а белую скатерть, ванну на чугунных лапах и раковину в потрескавшихся, но неувядающих хризантемах видела в бабушкиной бывшей приличной квартире. В нашей коммуналке все было куда как попроще…
   В начале пятидесятых годов в семье произошло событие, которого две тысячи лет с Гинзбургами не случалось: мой дядя Саша, а вслед за ним и мой дядя Витя женились на русских женщинах. Обе были красотки. Старшую из них, Тамару, прадедушка Хаим приветствовал и принял со всей сердечностью… Таня появилась в доме уже после его смерти…
   С тех пор евреев в нашей семье больше не стало. Я – последняя. Все восемь мальчиков, родившиеся после меня, делались все более русскими, женились (кроме тех, кто еще не женился) на русских, и этому русоволосому племени мы показываем фотографии их предков, а они дивятся их затейливым именам.
   Какое же наследство в конце концов передали Гинзбурги своим потомкам? Семья-то была очень хорошая, дружная – старшие уважали младших, младшие почитали старших. Семейных ссор в старшем поколении не помню: бабушка в жизни ни на кого голоса не повысила. Умела заставить себя уважать каким-то иным образом – чувство собственного достоинства было у нее врожденное. Порядочность была ее религией. Дед был из породы деловых людей, но развернуть своих дарований не мог. Он говорил не без остроумия: я люблю, когда вижу из ситуации несколько выходов, а эта власть не дает ни одного. Власть советскую не любил, а она – его. Деньги, однако, зарабатывать умел, но относился к ним легко, был широк, помогал окружающим охотно, даже с удовольствием. Головы у него и его брата были хорошо организованы, мозги математические, память блестящая. Два брата-старика играли в преферанс, и один другому напоминал, как карты легли в прошлом году, а как – в позапрошлом. Когда старший сидел, младший тянул обе семьи, когда младший ушел на фронт, старший взял на себя заботу о семье фронтовика. Жены братьев друг друга любили, как сестры. Они и были родственницы, только не сестры, а тетка с племянницей, вышедшие замуж за двух братьев. Правда, племянница была младше тетки на два года…
   Да, наследство… Недобитый свадебный бабушкин сервиз на гигантское количество персон был поделен на внуков – у каждого из нас сохраняется пара бело-розовых кузнецовских тарелочек. Бабушкины сапфировые серьги – вернее, одну из них, потому что вторую я потеряла и заказала поддельную, – ношу лет сорок, из ушей не вынимая. Дедов письменный стол красного дерева после разорения нашего семейного гнезда на Каляевской переехал на панельную Башиловку, где бабушка с дедушкой доживали свою жизнь в скучной квартире. Стол поставили в комнату к брату Юре – стол приобщился к точным наукам и выдал диссертацию – про электричество что-то. А потом Юра попал в Америку и попросил политического убежища. После этого стол переехал ко мне, где пошел уже по гуманитарной части. Толстое фальцованное стекло, покрывающее холеную поверхность, разбилось. Бронзовый письменный прибор с пролетарием, тянущим куда-то проволоку, а также Бетховен размером с котенка куда-то исчезли. За этим столом я написала свои первые рассказы. Покрыв его одеялом, выгладила несколько сот километров пеленок, порой мой муж пописывал на нем свои диссертации. А потом я отдала стол в семью брата Гриши. Поначалу за ним отучился Гришин сын Арсюша, после чего отбыл за океан и недавно закончил там очередной университет в канадском Торонто – что-то про фотоискусство и дизайн. А еще лет через пять за стол почти случайно уселся и сам Гриша. И не встает вот уже который год, потому что стал писать на нем свои прозаические произведения. И продолжает делать это и по сей день, уже издав немало чудных книжек…
   Фамилия наших Гинзбургов вывелась. Потомки старого Исаака живут теперь не только в России – во Франции, в Америке, в Канаде. Носят другие имена – Ряжские, Бучкины, Паращуки, Евгеньевы. Но пара капель крови от кантониста течет по жилам. Брат Юра в Нью-Йорке. Гриша – в пространстве между Москвой и Торонто. На воскресный обед семья больше не собирается вместе. Да и семья ли мы? Старшее поколение теперь – мы с Гришей. Стариков давно нет. Даже Гришину мать, красавицу Таню, давно похоронили. Лежит в одной могиле с нашим прадедом Хаимом на Востряковском кладбище…
   Мы с братом Гришей очень дорожим нашими общими воспоминаниями, общим детством на Каляевской улице. Может, что-то доброе сохранится в наших с ним потомках от наших бабушек и дедушек – тех, которых мы знали, и тех, имен которых не упомнили…
 
   Людмила Улицкая

Точка

   Нинку-Мойдодыра в отличие от меня и Зебры в детстве никто не насиловал: не то чтобы отчим, например, или же дядя, там, а вообще – никто и никогда. Так ей в жизни по-особенному повезло, если учесть, что родом Нинка происходит из сильно промышленного и всегда пьяного города Магнитогорска, где так или иначе, рано или поздно под тамошний мужицкий прибор подпадали все почти девчонки, которые из наших. Из наших – это я уже много лет безошибочно определяю, из каких. И дело вовсе не в том, что работаем, а просто я научилась по каким-то корешкам организма угадывать, по особым таким отличительным кусочкам: ходит как, к примеру; и по глазам – как зыркает, а найдя, чего хотела, в секунду оценивает остальное и всегда близко к делу прикидывает: что будет с кем и как, и даст ли на такси после всего. А еще из наших – те, что проверку прошли временем, не малолетки которые и не отмороженные, а нормальные, как мы и другие с нашей точки, с ленинской; те, что из середины на показе, не слева и не справа – российская провинция в основном, русский юг чуть отдельно, и СНГ с белой жопой: Украина, там, Молдавия, Белоруссия. Вообще, мы делимся между собой на классы, или, если хотите, нас делят на такое: супер, средние и никакие.
   Супер – это за сотку баксов кто отъезжает без вопросов и за меньше не отъедет.
   Средние – полтишок, и таких большинство.
   Ну а никакие – они и есть никакие, и что получится у них в финале пьесы, сами не знают с точной стоимостью: может и штука быть в деревянных, и чуть больше, и поменьше – от клиентской неразборчивости зависит и от мамкиной наглости.
   Так вот, мы – это средние, за полтинник зелени, и мы же самая обильная фракция в нижней палате парламента, про верхнюю не скажу – не знаю там, как у них. Зебра – та вообще ничего в этом не смыслит, ее в ящике только погода интересует, как на точке будет: на воздухе стоять, в машине курить или же там и там получится по совокупности конкретного климата. Но возила у нас принципиальный, Руль кликуха. Не курит совершенно, крепкого себе, кроме пива, не позволяет, также и ненавидит скверные слова. Когда девки сзади него начнут, как водится, про что-нибудь свое блякать и ржать между показами, его просто мутит от этого и наизнанку выворачивает всего. Я-то знаю об этом и курить всегда на улицу выскакиваю, даже если мороз или дождь, но не сильный, терпимый, чтобы пару раз дернуть успеть. А другие девчонки говорят ему: мол, затыкай, Руль, зажми нюхальник и тяни через тормозной шланг или же кислородную подушку дома заряжай, а то Лариске снова нажалуемся. И тогда Руль умолкает, но корежить его продолжает и ломать не меньше, чем до этих грозных пугательств: не окончательно умеет он через образование перешагнуть, через имеющуюся моральную ценность, все-таки кандидат наук по сейсмологии – это про подземные извержения земли наука. А Лариску, вообще-то, правильно боится. Лариска – женщина строгая, потому что она наша мамка и защитница. Мамки бывают очень разные, бывают совершенно не защитницы, а похуистки – бабки только считать, а дальше – как само выйдет. Она мне как-то честно пояснила, Лариса: понимаешь, говорит, другим мамкам бывает продать тебя выгодней кодле или отморозку и надежно бабки разом снять, и будь что будет: одной, если что, – больше, одной – меньше; вас на сегодня 120 штук на ленинской точке стоит и душ двадцать еще место ждут, а бабки – вот они, сразу, а я – нет, сама знаешь, я вижу, кого отдать, чтоб отъехала, а кого сама не пущу, так-то. Так вот, она Рулю сказала в строгой форме, вернее, начальник точки наш, Джексон, распорядился, а она передала, что, мол, кончай, Руль, персональный здоровый образ жизни гнать, а то мне проще тебя от заработков отлучить, чем девчонок на погоде морозить в убыток делу и рабочему настроению. И пойдешь, добавил, с нашего Ленинского проспекта на Красные Ворота по новой, если примут еще тебя там с твоей «копейкой» 78-го года выпуска.
   Джексоном Аркадий стал за одну секунду с легкой руки злюки и суки Светки-Москвы. Как только он сменил на точке прежнего владельца, точнее говоря, выкупил точку и сел на хозяйство, то собрал быстренько что-то типа производственного совещания с сообщением ленинскому персоналу о своих новых властных полномочиях. Сообщение было нехитрым и состояло из весьма лаконичной фразы типа: «Ну, в общем, я тут теперь, так что смотрите, девчонки, чтоб все нормально было по возможности, ясно?» Сказал и машинально почесал яйца.
   – Ну Джексон просто, – тут же заявила преданность новому хозяину Светка-Москва, – Майкл Джексон, натурально, та же пластика и краткость таланта.
   Девки грохнули, вся точка грохнула и опрокинулась насмерть. Что думать про это, Аркадий так и не понял, так как не знал – это про него хорошо или наоборот. Но Светку-Москву на всякий случай тогда запомнил. Так или не так, не было на точке после того случая живого человека, включая охрану, крышу и возил, чтоб не звал Аркашу Джексоном. Впрочем, вскоре тот и сам к прозвищу своему привык и даже стал немного таким фирменным погонялом гордиться, хотя зуб на сучару Москву тоже при себе оставил.
   Так вот, к чему это я этот разнобой затеяла? Плавно иду назад, обратно к жилью, что снимаем на троих с Зеброй и Мойдодыром. Про палаты и парламент я знаю из воскресных «Парламентских часов», когда после субботы отсыпаюсь, как вернусь, – это как раз около трех дня, когда он идет, а до работы еще рано, до точки. Нинулька-Мойдодыр тоже, как и Зебра, телевизор не очень, просит только обычно потише, потому что голова. А я отвечаю, что, Нинуль, мол, в голову, кроме порошка и минета, нужно еще чего-нибудь класть, так ведь? Беззлобно говорю это и даже не в шутку, вполне серьезно говорю, и она, кстати, это знает и не обижается на меня.
   Вообще, мы живем дружно, и не только потому, что при разном возрасте примерно равный профессиональный стаж имеем и статус: отъезжаем, как правило, за полтинник баксов, не тысяча двести в рублях, как девчонки, которых мамка с левого края держит, дальше от центра фар, – те могут и за тыщу отъехать, а мы строго – полтинник. Сразу скажу – не стольник. Это не значит, конечно, что за стольник я не отъезжала – отъезжала сколько угодно, и девчонки отъезжали. Просто дело в том, что каждая из нас внутри себя знает точно – цена мне правильная вот эта. И это не понты, несмотря на всякий любой случай, что подворачивается, и нередко.
   Эту определенность вырабатываешь в себе сама, преодолевая со временем внутренние противоречия из-за недооценки своей женской личности. А критерий один – доволен внутри тебя остался маленький совестливый человечек или недоволен.
   Одним словом, все мы трое живем на Павлике и дружим. Павлик – это Павелецкий вокзал по-московски, хотя из Москвы нас родом никого. Мойдодырка, как я сказала, родом с Магнитки; Зебра – с Бишкека, и вообще звать ее Диляра, Диля, отец узбек, мать татарка; а меня зовут Кирой, и родилась я с самого западного края бывшей географии – в двух часах на автобусе от города Бельцы. Все это, как вы понимаете, теперь заграничная молдаванская республика, но от этого мне не легче, а, наоборот, в сто раз хуже. Во-первых, потому что появилась я там на свет не вчера, а двадцать девять лет тому назад, когда никто не думал, что дом, где родилась, будет по сегодняшней жизни стоить полуторамесячный размер арендной платы за тесную двушку на Павлике с окном на вонючий перекресток. Во-вторых, потому что в доме том у меня двое деток, Соня – старшая и маленький Артемка, на попечении мамы, учительницы начальных классов. В третьих, потому что я проститутка со стажем и нескладной для такой жизни фамилией Берман. Ну а в четвертых и самых главных, потому что мне это нравится и я уже никогда не захочу обратно. Да! Вообще-то мы не говорим так про себя – проститутка, мы говорим – «работаем». И про других, кстати, таким же порядком – они тоже «работают». Но это к слову.
   Так вот, Нинку никто в детстве не насиловал, у нее история по другому завернулась пути, через обычное алкоголическое родительское наследие, но в любом случае нервы у нее были в большем, чем у нас с Зеброй, порядке, но именно тихая Мойдодырка первой узнала и заорала, как не в себе, когда передали по ящику в новостях. А сообщение было, что всего лишь три дня остается до открытия очередного чемпионата мира по футболу, который состоится одновременно в Корее и Японии. Я тогда как раз от «Парламентского часа» до уборной отошла, а Нинка вслушалась и на себя вынужденно новость приняла первой.
   – Бляди! – заорала она, как умалишенная. – Суки, мать вашу!
   – Что?? – заорали мы с Зеброй, когда принеслись на Мойдодыркин крик. – Что такое??
   Но Нинка уже стояла потерянная, вновь по обыкновению неслышная, тем более что была больная, с температурой и простывшая после бассейна, и потому казалась смирившейся с ужасными обстоятельствами предстоящего куска жизни.
   – Футбол у них начинается, – в тихом ужасе сообщила Мойдодыр. – Пиздец нам на целый месяц, без бабок останемся теперь. Клиент на ящик присядет, жди на точке обвала, а мне без допинга кранты, девки.
   Мы с Зеброй тихо присели. Действительно, не прошло и четырех лет, как вновь нагрянули объективные финансовые неприятности, совершенно не связанные ни с бандитами, ни с ментами, ни с трехдневными женскими недомоганиями. И это серьезно, это не короткое вам усиление по ментовской линии, типа Буш приехал, или 8 Марта, или же Новый год с Пасхой. Там быстро все – пара дней, разогнали, и обратно становись, работай. А если крепко заряжена точка по бабкам, отстегивает регулярно властям и не имеет практических перебоев, как наша, например, то и власть ей тоже полнейшим либерализмом соответствует и при полуважных городских мероприятиях не гоняет, разрешает продолжать привычный труд. Кстати, Пасха святая – тоже немалая неприятность для девчонок: с одной стороны, посту конец и клиент навалится сразу после крестного хода, кто веровал весь пост. Но с другой – особенно последняя неделя – то ли чистая, то ли вербная, то ли еще какая – она очень строгая, чтоб в нее трахаться, и многие бизнесмены держат простой, кто в жизни сильно нагадить успел, – думают, отсидятся за нее, потом сходят, «смертью смерть поправ» споют, и пиздец, снова гадить своему же народу можно, по налогам и вообще, по офшорам по их. А мы в прогаре от такой их прихоти, без бабок сидим, на чистяке голом.
   – А может, они в этот раз раньше гонять закончат? – неуверенно предположила Зебра. – Если явный фаворит окажется и остальных всех уделает до срока, а? Бразилия, я знаю, всех маму уделывает обычно.
   Я представила себе бразильскую маму в виде пиратки и прыснула. Смешно так слышать от черноокой красавицы восточного образца про такую бандитскую маму – никак к этому не привыкну за столько лет, именно к этим словесным соединениям, вовсе не матерным, а причудливым, совсем по другому закону устных русских слов. Нинка, однако, не согласилась, прокашлялась с сухими хрипами ниже бронхов и все еще огорченно уточнила:
   – Бразилия главная по карнавалу, а не по футболу. По футболу Англия лучше, мне клиент рассказывал, а потом за анал не заплатил, пьяным притворился и захрапел под утро. Я так и ушла, не растолкала гадину. Но это до точки еще, когда я на апартаменте работала.
   Зебра задумалась, было видно, что вопрос для нее на самом деле нешуточный.
   – Как бы он мамке не сказал зверям нас продавать и отморозкам, а то он сам ведь в жопе теперь весь июнь, Джексон-то.
   На этот раз не согласилась я.
   – Нет, – твердо обозначила я свою позицию, – Лариса на это не пойдет, не верю. Она себе до сих пор того, со скальпелями, простить не может, – я сама забыла почти, год прошел, а она все помнит, знает, что промахнулась.
   Тот, со скальпелями и кучей других блестящих матовой нержавейкой инструментов, был милым с виду пацаном лет девятнадцати, весь в коже и на сияющей лаком «бээмвухе» пятой серии, тоже черной. Девки на показе сразу решили, что «сынок», и подбоченились под будущее благополучие. Однако Светка-Москва как-то странно посмотрела в сторону кожаного пацана и брезгливо поморщилась. Мне почему-то тогда это тоже не понравилось, поэтому пацан, наверное, и выбрал меня. Бабки выдал без разговора: так выдал, что понятно было совершенно – впереди еще выдача и, возможно, не одна. Девки дополнительно облизнулись и сглотнули. Я подошла к мамке, взяла ее за рукав и сказала:
   – С этим не отъеду.
   – Щас решим, – равнодушно ответила Лариса и наклонилась к окну иномарки. Затем она поднялась обратно и твердо сообщила: – Отъедешь, он другую не хочет.
   – Нет, – сказала я.
   – Да, – сказала мамка. – Он две сотки дал за тебя, конкретно хочет, значит нормальный, я отвечаю.
   Тогда я посмотрела на мамку и поняла, что дискуссия беспредметна. Предмет оставался один – куда завтра выходить работать, на какую другую точку. Снова на Красные Ворота к тамошней мамке на поклон? И я сломалась…
   …Пацан вез меня не знаю куда – говорил, по дачному варианту работаем, но дачей не пахло, а пахло хвоей сначала, а затем болотом, потому что съехали с дороги не на твердый грунт даже, а на какую-то узкую тропку и пробирались дальше, чуть не задевая автомобилем стволы деревьев: и оттого было особенно страшно, так как стало совершенно очевидно, что пацан с кожаным верхом ориентируется хорошо в такой непривычной для BMW глуши. А еще стало жутко, так как до меня вдруг дошло, что пацану этому ничуть не жалко сияющих бочин своей тачки и ему на нее в высшей степени наплевать, на всю сразу, потому что нечто гораздо более важное и волнительное у него на уме, другое совсем вожделение, другой кайф и другая его занимает в этом болотистом запахе трясучка.
   Он остановил, когда дальше ехать было некуда. Бампер его уперся в ствол крайнего дерева перед начинающейся топью, обозначив место будущего досуга за 200 твердых баксов, и я поняла, что хорошим дело не кончится.
   Если не убьет, подумала, завяжу с этим делом, и почувствовала, как внутри ухнуло болотной выпью. Между тем пацан заглушил движок, но не стал выключать дальнего света фар. Он вышел из машины и сладко потянулся.
   «Пронесет, – вдруг подумала я, – просто мудель-романтик при бабках».
   В том году как-то, помню, Подхорунжая рассказывала: приехал на точку джип, стекло черное открыл, кто там – так и не понял никто, даже Джексон расшифровать не сумел потом, так оттуда рука интеллигентская высунулась с пакетом, а интеллигентская, потому что тонкая, белокожая и с отведенным слегка мизинцем – именно так она руку эту осознала, их всегда видно, интеллигентов, даже по отдельным частям тела и гардероба. Потом рука та самая пакет наземь опрокинула, а оттуда бабки посыпались, ровно десять банковских пачек по десять штук было баксов. Девки поначалу пасти пораскрывали, думали, всех скупают до конца дней, а Подхорунжая, не будь дурой, хоть и далеко стояла, там, где столичная фракция тусовалась, которые при Светке-Москве отирались, первой к брошенным котлетам кинулась, всем телом разом об них, чтоб перекрыть как можно больше собственной плотью. Но тут мамка в себя пришла от изумления такого, как по Книге Гиннесса, и заорала во всю силу власти второго человека на точке: