Страница:
В антракте, появившись в комнате администратора, Вадим схватил телефонную трубку, набрал какие-то цифры, сделал вид, будто кто-то ему ответил, даже попросил всех быть потише.
– Да, да… Когда? Ах, так… Понятно… Хорошо, хорошо. Я немедленно выезжаю. Да, сию секунду. Позвоните, скажите, через двадцать минут буду.
Положил трубку, обвел всех многозначительным взглядом:
– К сожалению, должен срочно уехать!
– Что-нибудь случилось, Вадим Андреевич?
– Вы-зы-ва-ют! – произнес Вадим так, будто его вызывают в самые высокие инстанции, может быть, даже в ЦК.
Зашли с Вероникой в гастроном на улице Горького. Вадим купил портвейн, колбасу, сыр, масло, маринованные огурчики в банке, вяленую рыбу, покупал широко, хотел покрасоваться перед Пирожковой. Она качала головой: «Марасевич, Марасевич, зачем так много?» А сама тем временем оглядывала прилавки: нет ли еще чего-нибудь вкусненького.
Вероника жила в Столешниковом переулке (отметила с гордостью: «В самом центре живу»), в большой коммунальной квартире. Проходя по коридору, показала:
– Вот уборная, вот ванная. Ни на кого не обращайте внимания. Мещане!
Произнесла громко, нисколько не заботясь о том, услышат ли ее соседи.
Небольшая, скудно обставленная комната. Вероника подвела Вадима к окну:
– Смотрите, Марасевич, какой красивый вид…
– Прекрасный, – согласился Вадим, хотя было темно и он ничего не увидел.
За спиной что-то скрипнуло, Вадим испуганно оглянулся.
Дверь шкафа открылась, вывалилось скомканное платье, Вероника сунула его обратно, закрепила дверь, просунув в щель свернутую газету.
– Так, теперь тапочки надевайте. Легче ведь, правда?
– Очень удобно.
– И пиджак долой! – распоряжалась Вероника. – Здесь тепло, топят.
Она помогла ему снять пиджак, повесила на спинку стула, потом выложила закуски. У нее было только две тарелки, на одну положила сыр, колбасу и масло, на другую рыбу. Хлеб нарезала на газете.
– Будем закусывать по-студенчески. Не привыкли к такой сервировке?
Он протестующе поднял толстые плечи:
– Ну почему же?
– Временные трудности, – загадочно произнесла Вероника, – и мещанства не люблю… Открывайте бутылку, Марасевич. Штопор? Чего нет, того нет. В этом доме я вино пью первый раз, в честь вашего ордена. Цените, Марасевич?
– Конечно-конечно…
– Бутылку хлопните снизу, ладонью… Видали, как мужики делают?
Вадим повертел бутылку в руках, неумело ударил ею о ладонь.
– Давайте по-другому. – Вероника забрала у него бутылку. – Проткнем пробку, и все дела. У меня, кстати, отвертка есть.
И заработала отверткой.
– Пробка опустится на дно, в ней ничего вредного нет…
Справившись с пробкой, налила вино в две граненые стопки, подняла свою.
– За высокую и заслуженную, чувствуете, Марасевич, заслуженную правительственную награду!
И, чокнувшись с Вадимом, выпила всю стопку.
Вадим отпил только половину.
Она замотала кудряшками:
– Так не пойдет, за орден надо выпить, иначе носиться не будет.
Вадим допил стопку. Она протянула ему огурчик на вилке:
– Закусывайте, берите рыбку, а я вам бутерброд намажу. – Сделала ему бутерброд с маслом, колбасой и сыром. – Попробуйте трехслойный.
Вадиму понравилось, ел с аппетитом и рыбу, и колбасу, и сыр. К тому же боялся захмелеть, тогда наверняка ничего не получится.
Между тем Вероника налила по второй.
– Теперь за вас, – сказал Вадим, – за ваши успехи в театре, за то, чтобы по достоинству оценили ваш талант.
На ее лице появилась гримаса.
– В театре мало одного таланта. Актеры кусочники, каждый норовит другому ножку подставить. Ладно, не хочу об этом. Сегодня твой день, твой праздник… Ой, Марасевич, я уже на ты перешла.
– Прекрасно. И я тебе буду говорить «ты».
– Тогда надо выпить на брудершафт. – Она запела: – На брудершафт, на брудершафт, Марасевич, Марасевич, будем пить на брудершафт.
Они перекрестили руки, выпили, расцеловались.
Вероника поставила свою рюмку на стол.
– Нет! Так на брудершафт не пьют!
Она придвинулась со стулом к Вадиму, обняла его за голову, поцеловала долгим поцелуем, посмотрела ему в глаза тоже долгим, серьезным, даже страдающим взглядом, неожиданно сказала:
– Хочешь яичницу? Яичница с колбасой, знаешь, как вкусно!
Мелко нарезала колбасу, положила на тарелку четыре яйца, кусок масла, отправилась на кухню.
Вадим остался один. Страх перед возможной неудачей окончательно овладел им. И тогда опять будет, как уже бывало, плохо скрываемое презрение, зевота, убегающий взгляд, равнодушное расставание. И в театре поделится с подружками: «Марасевич – импотент». Не надо было идти, не следует связываться с женщиной из тех кругов, где его знают. А может, и получится. Есть в этой Пирожковой что-то уверенное. И ему надо быть увереннее, так и врач ему сказал: «Все у вас в порядке, только не теряйтесь, все через это проходят». Может быть, сегодня все и произойдет. А если нет, он притворится опьяневшим. «Сама виновата, напоила меня».
Вернулась Вероника со сковородкой в руках, разрезала яичницу, налила вина себе, Вадиму.
– Давай за счастье выпьем. За счастье, Марасевич!
– За твое счастье! За твою удачу!
Глаза ее опять наполнились слезами.
– Что ты, что с тобой? – заволновался Вадим.
Она вытерла глаза:
– Так, ерунда, вспомнилось всякое. Все, поехали!
Закусывая яичницей, говорила:
– Теперь тебя в театре будут еще больше бояться, увидишь! Они притворяются, что уважают, а на самом деле боятся. Бабы наши – все эти народные и заслуженные – шлюхи, любая под тебя ляжет, только похвали ее в рецензии. А ну их к свиньям собачьим! Давай потанцуем!
– Я плохо танцую! И к тому же, – он показал на бутылку, – выпил.
– Сколько ты выпил?! Ерунда! Ладно, не хочешь танцевать, давай в карты сыграем. – У нее в руках появилась колода замусоленных карт, где взяла, Вадим не заметил. – Игра простая, смотри, буду снимать сверху карту, а ты отгадывай: черная или красная. Угадаешь, я с себя что-нибудь сниму, не отгадаешь, ты с себя. Ну, говори, Марасевич! Черная или красная?
– Красная, – пролепетал пораженный Вадим, – не слыхал про такую игру.
Она открыла верхнюю карту – оказалась бубновая семерка.
– Смотрите, господа, Марасевич угадал! Я проиграла, снимаю пояс.
Сняла с себя поясок.
– Угадывай дальше!
– Красная, – прошептал Вадим.
Она сняла карту – туз червей.
– Опять угадал. Ты, Марасевич, колдун какой-то.
Она встала, через голову стянула с себя платье, осталась в белой шелковой комбинации на тоненьких бретельках, низко вырезанной, так что виднелась грудь.
Вадим боялся поднять глаза.
Вероника снова взяла в руки колоду.
– Какой цвет?
– Красный, – повторил Вадим.
Она открыла карту – дама треф!
– Не угадал, Марасевич, не угадал, – радостно запела Вероника. – Бог правду видит, не все тебе выигрывать! Стаскивай чего-нибудь!
– Я галстук сниму, – робко произнес Вадим.
Она сама развязала ему галстук, положила на стол.
– Поехали!
– Черная…
Вышла десятка бубен.
– Я часы сниму, – сказал Вадим.
– Марасевич хитрый! Разве часы – это одежда? Пуловер снимай! Снимай, миленький, снимай, не жульничай… – Она вдруг бросила карты на стол. – Слушай, Марасевич, что мы в детские игры играем, теряем время? Я тебе нравлюсь?
– Конечно-конечно, – забормотал Вадим.
– И ты мне нравишься, давай ляжем в постельку, мы же взрослые, сознательные люди, раздевайся, мой золотой. – Она подняла комбинацию, отстегнула резинку, сняла чулок. – Хочешь, свет погашу?..
В темноте он слышал, как она двигается, разбирает постель, потом услышал скрип матраца и ее голос:
– Сейчас согреем постельку для Марасевича, тепло будет, уютно, ну, Марасевич, иди ко мне, не бойся, все будет хорошо… Ну, иди, иди, копульчик мой дорогой, дай руку. – Она нащупала его руку, пошарила по телу, помогая снять кальсоны. – Скучно без тебя в постели, плохо в кроватке без Марасевича… Ложись, миленький, ложись и ничего не бойся… Я все сделаю сама, тебе будет хорошо… Вот увидишь!
Действительно, получилось хорошо. Умелая, опытная, все сделала как следует. Вадим впервые испытал наслаждение, загордился собой – мужчина все-таки! И во второй раз получилось! Вероника жарко шептала в ухо: «Правильно, миленький, правильно, хорошо, не торопись, спокойненько, вот так, хорошо, хорошо!»
У нее было гибкое горячее тело, маленькие груди, он положил на них ладонь. Она прижала ее сверху своей рукой.
– Бабы наши – обер-бляди, пробы негде ставить. А как ломаются, целок из себя строят! Даст обязательно, но прежде разыграет невинность. А вот ты мне нравишься, и я ничего предосудительного в этом не вижу. Зачем же ломаться? Правильно я говорю, Марасевич?
– Конечно, конечно, – соглашался Вадим.
Он лежал, повернувшись к Веронике, вдыхал возбуждающий запах ее тела, был счастлив и улыбался в темноте.
10
11
– Да, да… Когда? Ах, так… Понятно… Хорошо, хорошо. Я немедленно выезжаю. Да, сию секунду. Позвоните, скажите, через двадцать минут буду.
Положил трубку, обвел всех многозначительным взглядом:
– К сожалению, должен срочно уехать!
– Что-нибудь случилось, Вадим Андреевич?
– Вы-зы-ва-ют! – произнес Вадим так, будто его вызывают в самые высокие инстанции, может быть, даже в ЦК.
Зашли с Вероникой в гастроном на улице Горького. Вадим купил портвейн, колбасу, сыр, масло, маринованные огурчики в банке, вяленую рыбу, покупал широко, хотел покрасоваться перед Пирожковой. Она качала головой: «Марасевич, Марасевич, зачем так много?» А сама тем временем оглядывала прилавки: нет ли еще чего-нибудь вкусненького.
Вероника жила в Столешниковом переулке (отметила с гордостью: «В самом центре живу»), в большой коммунальной квартире. Проходя по коридору, показала:
– Вот уборная, вот ванная. Ни на кого не обращайте внимания. Мещане!
Произнесла громко, нисколько не заботясь о том, услышат ли ее соседи.
Небольшая, скудно обставленная комната. Вероника подвела Вадима к окну:
– Смотрите, Марасевич, какой красивый вид…
– Прекрасный, – согласился Вадим, хотя было темно и он ничего не увидел.
За спиной что-то скрипнуло, Вадим испуганно оглянулся.
Дверь шкафа открылась, вывалилось скомканное платье, Вероника сунула его обратно, закрепила дверь, просунув в щель свернутую газету.
– Так, теперь тапочки надевайте. Легче ведь, правда?
– Очень удобно.
– И пиджак долой! – распоряжалась Вероника. – Здесь тепло, топят.
Она помогла ему снять пиджак, повесила на спинку стула, потом выложила закуски. У нее было только две тарелки, на одну положила сыр, колбасу и масло, на другую рыбу. Хлеб нарезала на газете.
– Будем закусывать по-студенчески. Не привыкли к такой сервировке?
Он протестующе поднял толстые плечи:
– Ну почему же?
– Временные трудности, – загадочно произнесла Вероника, – и мещанства не люблю… Открывайте бутылку, Марасевич. Штопор? Чего нет, того нет. В этом доме я вино пью первый раз, в честь вашего ордена. Цените, Марасевич?
– Конечно-конечно…
– Бутылку хлопните снизу, ладонью… Видали, как мужики делают?
Вадим повертел бутылку в руках, неумело ударил ею о ладонь.
– Давайте по-другому. – Вероника забрала у него бутылку. – Проткнем пробку, и все дела. У меня, кстати, отвертка есть.
И заработала отверткой.
– Пробка опустится на дно, в ней ничего вредного нет…
Справившись с пробкой, налила вино в две граненые стопки, подняла свою.
– За высокую и заслуженную, чувствуете, Марасевич, заслуженную правительственную награду!
И, чокнувшись с Вадимом, выпила всю стопку.
Вадим отпил только половину.
Она замотала кудряшками:
– Так не пойдет, за орден надо выпить, иначе носиться не будет.
Вадим допил стопку. Она протянула ему огурчик на вилке:
– Закусывайте, берите рыбку, а я вам бутерброд намажу. – Сделала ему бутерброд с маслом, колбасой и сыром. – Попробуйте трехслойный.
Вадиму понравилось, ел с аппетитом и рыбу, и колбасу, и сыр. К тому же боялся захмелеть, тогда наверняка ничего не получится.
Между тем Вероника налила по второй.
– Теперь за вас, – сказал Вадим, – за ваши успехи в театре, за то, чтобы по достоинству оценили ваш талант.
На ее лице появилась гримаса.
– В театре мало одного таланта. Актеры кусочники, каждый норовит другому ножку подставить. Ладно, не хочу об этом. Сегодня твой день, твой праздник… Ой, Марасевич, я уже на ты перешла.
– Прекрасно. И я тебе буду говорить «ты».
– Тогда надо выпить на брудершафт. – Она запела: – На брудершафт, на брудершафт, Марасевич, Марасевич, будем пить на брудершафт.
Они перекрестили руки, выпили, расцеловались.
Вероника поставила свою рюмку на стол.
– Нет! Так на брудершафт не пьют!
Она придвинулась со стулом к Вадиму, обняла его за голову, поцеловала долгим поцелуем, посмотрела ему в глаза тоже долгим, серьезным, даже страдающим взглядом, неожиданно сказала:
– Хочешь яичницу? Яичница с колбасой, знаешь, как вкусно!
Мелко нарезала колбасу, положила на тарелку четыре яйца, кусок масла, отправилась на кухню.
Вадим остался один. Страх перед возможной неудачей окончательно овладел им. И тогда опять будет, как уже бывало, плохо скрываемое презрение, зевота, убегающий взгляд, равнодушное расставание. И в театре поделится с подружками: «Марасевич – импотент». Не надо было идти, не следует связываться с женщиной из тех кругов, где его знают. А может, и получится. Есть в этой Пирожковой что-то уверенное. И ему надо быть увереннее, так и врач ему сказал: «Все у вас в порядке, только не теряйтесь, все через это проходят». Может быть, сегодня все и произойдет. А если нет, он притворится опьяневшим. «Сама виновата, напоила меня».
Вернулась Вероника со сковородкой в руках, разрезала яичницу, налила вина себе, Вадиму.
– Давай за счастье выпьем. За счастье, Марасевич!
– За твое счастье! За твою удачу!
Глаза ее опять наполнились слезами.
– Что ты, что с тобой? – заволновался Вадим.
Она вытерла глаза:
– Так, ерунда, вспомнилось всякое. Все, поехали!
Закусывая яичницей, говорила:
– Теперь тебя в театре будут еще больше бояться, увидишь! Они притворяются, что уважают, а на самом деле боятся. Бабы наши – все эти народные и заслуженные – шлюхи, любая под тебя ляжет, только похвали ее в рецензии. А ну их к свиньям собачьим! Давай потанцуем!
– Я плохо танцую! И к тому же, – он показал на бутылку, – выпил.
– Сколько ты выпил?! Ерунда! Ладно, не хочешь танцевать, давай в карты сыграем. – У нее в руках появилась колода замусоленных карт, где взяла, Вадим не заметил. – Игра простая, смотри, буду снимать сверху карту, а ты отгадывай: черная или красная. Угадаешь, я с себя что-нибудь сниму, не отгадаешь, ты с себя. Ну, говори, Марасевич! Черная или красная?
– Красная, – пролепетал пораженный Вадим, – не слыхал про такую игру.
Она открыла верхнюю карту – оказалась бубновая семерка.
– Смотрите, господа, Марасевич угадал! Я проиграла, снимаю пояс.
Сняла с себя поясок.
– Угадывай дальше!
– Красная, – прошептал Вадим.
Она сняла карту – туз червей.
– Опять угадал. Ты, Марасевич, колдун какой-то.
Она встала, через голову стянула с себя платье, осталась в белой шелковой комбинации на тоненьких бретельках, низко вырезанной, так что виднелась грудь.
Вадим боялся поднять глаза.
Вероника снова взяла в руки колоду.
– Какой цвет?
– Красный, – повторил Вадим.
Она открыла карту – дама треф!
– Не угадал, Марасевич, не угадал, – радостно запела Вероника. – Бог правду видит, не все тебе выигрывать! Стаскивай чего-нибудь!
– Я галстук сниму, – робко произнес Вадим.
Она сама развязала ему галстук, положила на стол.
– Поехали!
– Черная…
Вышла десятка бубен.
– Я часы сниму, – сказал Вадим.
– Марасевич хитрый! Разве часы – это одежда? Пуловер снимай! Снимай, миленький, снимай, не жульничай… – Она вдруг бросила карты на стол. – Слушай, Марасевич, что мы в детские игры играем, теряем время? Я тебе нравлюсь?
– Конечно-конечно, – забормотал Вадим.
– И ты мне нравишься, давай ляжем в постельку, мы же взрослые, сознательные люди, раздевайся, мой золотой. – Она подняла комбинацию, отстегнула резинку, сняла чулок. – Хочешь, свет погашу?..
В темноте он слышал, как она двигается, разбирает постель, потом услышал скрип матраца и ее голос:
– Сейчас согреем постельку для Марасевича, тепло будет, уютно, ну, Марасевич, иди ко мне, не бойся, все будет хорошо… Ну, иди, иди, копульчик мой дорогой, дай руку. – Она нащупала его руку, пошарила по телу, помогая снять кальсоны. – Скучно без тебя в постели, плохо в кроватке без Марасевича… Ложись, миленький, ложись и ничего не бойся… Я все сделаю сама, тебе будет хорошо… Вот увидишь!
Действительно, получилось хорошо. Умелая, опытная, все сделала как следует. Вадим впервые испытал наслаждение, загордился собой – мужчина все-таки! И во второй раз получилось! Вероника жарко шептала в ухо: «Правильно, миленький, правильно, хорошо, не торопись, спокойненько, вот так, хорошо, хорошо!»
У нее было гибкое горячее тело, маленькие груди, он положил на них ладонь. Она прижала ее сверху своей рукой.
– Бабы наши – обер-бляди, пробы негде ставить. А как ломаются, целок из себя строят! Даст обязательно, но прежде разыграет невинность. А вот ты мне нравишься, и я ничего предосудительного в этом не вижу. Зачем же ломаться? Правильно я говорю, Марасевич?
– Конечно, конечно, – соглашался Вадим.
Он лежал, повернувшись к Веронике, вдыхал возбуждающий запах ее тела, был счастлив и улыбался в темноте.
10
Зарплату ребятам выдавала Нонна. Бабенка лет тридцати, бойкая, деловая, помощница Семена Григорьевича и его любовница. Каждый расписывался в ведомости, все честь по чести, законно.
Однажды вышло так, что получали зарплату все вместе.
– По этому случаю надо выпить, – объявил Глеб.
– Вот именно, – добродушно согласился Леня. – Утром Стаканов, днем Бусыгин, вечером Кривонос.
Это были имена известных передовиков труда. Стаханова Леня переделал в Стаканова, Бусыгин – значит «бусой», пьяный, произнося фамилию Кривонос, Леня пальцем отжимал нос в сторону: мол, разбился по пьяной лавочке.
Каневский молчал.
– Что молчишь? – спросил Глеб. – Пойдем с нами.
– Не знаю, – нерешительно ответил тот, – я питаюсь дома, у хозяев.
– Работаем вместе, получку получили, есть порядок – обмыть!
Каневский скривил губы:
– Если такой порядок – пожалуйста!
– Только без одолжений, – предупредил Глеб. – Мы в одном коллективе, должны держаться друг друга.
В ответ Каневский скорбно-презрительно улыбнулся.
В ресторане уселись в дальнем от оркестра углу. Глеб говорил, что за день уже нахлебался музыки. Заказали бутылку водки, по кружке пива, селедку с картошкой.
Глеб поднес бутылку к рюмке Каневского, тот прикрыл ее ладонью:
– Спасибо, я не пью водки.
– Может быть, тебе шампанского заказать? Какого? Нашего, французского? Не порть компанию, Каневский, очень ты большой индивидуалист.
– Хорошо, – сказал вдруг Каневский и поднял рюмку.
– Вот и молодец! – Глеб улыбался, обнажая белые зубы. – Это по-нашему.
Все выпили, закусили, потом рванули по второй, Глеб заказал еще бутылку, еще по кружке пива и всем по свиной отбивной. Саша с беспокойством поглядывал на Каневского. Человек непьющий, окосеет, возись тогда с ним, тащи домой, черт его знает, где он живет. Саша сделал Глебу знак, кивнул на Каневского: мол, хватит ему.
Однако Глеб сказал:
– Хорошо сидим! Выпьем, чтобы в городе Уфе и во всей Башкирской Республике процветали западноевропейские танцы! Правильно, Саша, я говорю?
– Правильно, правильно, только я думаю, Мише хватит. – Саша переставил рюмку Каневского себе. – Не возражаешь?
– Пожалуйста, – скривил губы Каневский, – могу пить, могу не пить.
– Закусывай! Видишь, какая у тебя котлетка? С жирком. Меня один старый шофер учил: закусывай жирненьким и пьян не будешь.
– Это точно, – подтвердил Леня, – жир впитывает в себя алкоголь, не дает ему проникнуть в организм.
– Пожалуйста. – Каневский склонился к тарелке. – Закусывать так закусывать, жирненьким так жирненьким.
Слава Богу! Кажется, не надрался, аккуратно уминает свиную отбивную.
– Я хочу продолжить свой тост. – Глеб снова поднял рюмку. – Значит, за процветание западноевропейских танцев среди всех народов Башкирской Республики: башкир, татар, русских, украинцев, евреев, черемисов, мордвы, чувашей и так далее… Некоторые на нас косятся: мол, халтурщики, люди вкалывают на производстве, а вы ногами дрыгаете, деньгу сшибаете. Нет, дорогие! Мы – люди искусства, социалистической культуры, социализма без культуры не бывает!
– Непонятно, о каком социализме вы говорите, – сказал вдруг Каневский.
– То есть как?! – опешил Глеб. – Я говорю о нашем социализме, который победил в нашей стране.
– Социализм не может быть наш или не наш, – глядя в тарелку, сказал Каневский, – социализм – это абсолютное понятие. Немецкие фашисты тоже называют себя социалистами. Вообще, пока существуют армия, милиция и другие средства насилия, нет социализма в его истинном значении.
Глеб растерянно молчал, потом заулыбался:
– Смотрите-ка, Каневский, оказывается, теоретически подкованный товарищ, а я и не знал. – И заторопился: – Ладно, ребята, давайте по последней.
Все, кроме Каневского, допили. Глеб потребовал счет, объявил, сколько с каждого, все выложили деньги. Вышли на улицу. Было часов десять вечера. Моросил дождик. Каневский нахохлился, поднял воротник пальто.
– Ну, кто куда? – не то спросил, не то распрощался таким образом Глеб и пошел с Сашей.
Пройдя несколько шагов, спросил:
– Что скажешь, дорогуша?
– Ты о чем?
– О Каневском. Построить социализм в одной стране невозможно. Это ведь теория Троцкого. Вспомни, дорогуша.
Глеб прав, но не хотелось топить Каневского.
– Он говорил не о нашем, а о немецком, фашистском государстве.
– Нет, дорогуша, меня на кривой кобыле не объедешь! Как он сказал? Вообще нет социализма, пока существуют армия, милиция… Заметь, не «полиция», а «милиция»… Дорогуша! Это же про Советский Союз сказано.
– Милиция, полиция, подумаешь! Не строй из мухи слона.
– А если эти слова завтра станут известны там, – он кивнул в сторону улицы Егора Сазонова, где находился НКВД.
– Откуда они станут известны?
– Откуда? От верблюда! Допустим, от меня.
– Вот как?!
– Да, да! Разве ты все обо мне знаешь? А может быть, и от тебя!
– Даже так?!
– Да, дорогуша, даже так. Я тоже не все о тебе знаю. А возможно, от Лени. Мы оба его не знаем. Или от самого Каневского. Кто он такой? Нас потащат и спросят: говорил он такое? Говорил. Почему не сообщили? Вот тебе и статья: за недонесение. В лучшем случае. А в худшем – троцкистская группа.
Глеб вдруг остановился, повернул к Саше налитое кровью лицо, затряс кулаками, чуть не закричал:
– Мне иногда реветь охота, как голодной корове! Позвали человека в компанию, ну посиди тихо, спокойно, проведи время по-человечески, в кругу друзей… Нет, надо болтать черт-те что, выпендриваться, подводить людей под монастырь!
Саша впервые видел его в таком состоянии.
– Успокойся, – сказал Саша, – я не вижу причин для истерики. Чего испугался, подумаешь! Держи себя в руках. Такие дела раздуваются людьми с перепугу, а потом они сами от этого и страдают.
Они дошли до угла.
– Мне сюда, – неожиданно спокойно сказал Глеб.
– Ты все же подумай над тем, о чем я тебе говорил.
– Обязательно, дорогуша, обязательно, – пообещал Глеб.
– Выспись и утром на свежую голову подумай.
– Так и будет, дорогуша. Опохмелюсь и подумаю.
Глупая история. Каневский – дурак и псих. Нарвется когда-нибудь и других подведет. Но сегодня разговор был чепуховый. И если Глеб не будет трепаться, на этом инцидент закончится.
Инцидент на этом не закончился.
Дня через два у Саши появился новый аккомпаниатор: Стасик – пианист и баянист, веселый, расторопный паренек. С работой освоился сразу, где-то поднатаскался. Но, как и Леня, «слухач» – ноты читать не умел. Естественно, той игры, того изящества, что у Каневского, не было и в помине.
Вечером в ресторане, за ужином, Саша спросил Глеба:
– Куда девался Каневский?
– Не будет у нас больше Каневского. Уволил его Семен.
– За что?
– На окраины перемещаемся, дорогуша, на всякие макаронные фабрики, а там рояля нет, значит, нужен третий баянист. Стасик, как и я, двухстаночник.
Саша поставил рюмку на стол.
– А ведь ты врешь.
– Брось, дорогуша, – поморщился Глеб, – ну что ты привязываешься?
– Что ты сказал Семену?
– А ты все хочешь знать?
– Да, хочу.
Глеб выпил, вилкой подхватил кусочек селедки.
– Ну что же, я сказал: избавляйтесь от Каневского. Болтает чересчур.
– А что именно болтает, ты Семену сказал?
– Зачем Семену знать, кто что болтает? За то, что знаешь, тоже приходится отвечать. Может, Каневский болтал, что ему мало платят? Семен, дорогуша, не лыком шит; раз человек болтает, лучше избавиться от него.
Он снова налил себе, взглянул на Сашину рюмку.
– Так не пойдет. Думаешь, я один эту склянку усижу?
Они выпили оба.
– Угробил ты человека, – сказал Саша.
– Я?! Да ты что?
– Выбросили на улицу, оставили без куска хлеба.
– Не беспокойся, без хлеба он не останется. – Глеб кивнул на оркестр. – Вот он, кусок хлеба, да еще с маслом.
– Зачем ты все-таки добавил Семену, что Каневский болтает? Чтобы увесистей было, чтобы уволили наверняка?
– Да, дорогуша, именно для этого и добавил. Я не желаю работать с мудозвоном, который при людях несет такое, за что меня завтра могут посадить.
Саша молчал.
– Осуждаешь меня? – спросил Глеб.
– Да, осуждаю.
– Ах, так, – усмехнулся Глеб, – ладно!..
Он налил себе еще рюмку, выпил не закусывая, икнул, был уже на взводе.
– Расскажу тебе одну историю про моего друга. Хочешь послушать?
– Можно послушать.
– Тогда слушай.
Однажды вышло так, что получали зарплату все вместе.
– По этому случаю надо выпить, – объявил Глеб.
– Вот именно, – добродушно согласился Леня. – Утром Стаканов, днем Бусыгин, вечером Кривонос.
Это были имена известных передовиков труда. Стаханова Леня переделал в Стаканова, Бусыгин – значит «бусой», пьяный, произнося фамилию Кривонос, Леня пальцем отжимал нос в сторону: мол, разбился по пьяной лавочке.
Каневский молчал.
– Что молчишь? – спросил Глеб. – Пойдем с нами.
– Не знаю, – нерешительно ответил тот, – я питаюсь дома, у хозяев.
– Работаем вместе, получку получили, есть порядок – обмыть!
Каневский скривил губы:
– Если такой порядок – пожалуйста!
– Только без одолжений, – предупредил Глеб. – Мы в одном коллективе, должны держаться друг друга.
В ответ Каневский скорбно-презрительно улыбнулся.
В ресторане уселись в дальнем от оркестра углу. Глеб говорил, что за день уже нахлебался музыки. Заказали бутылку водки, по кружке пива, селедку с картошкой.
Глеб поднес бутылку к рюмке Каневского, тот прикрыл ее ладонью:
– Спасибо, я не пью водки.
– Может быть, тебе шампанского заказать? Какого? Нашего, французского? Не порть компанию, Каневский, очень ты большой индивидуалист.
– Хорошо, – сказал вдруг Каневский и поднял рюмку.
– Вот и молодец! – Глеб улыбался, обнажая белые зубы. – Это по-нашему.
Все выпили, закусили, потом рванули по второй, Глеб заказал еще бутылку, еще по кружке пива и всем по свиной отбивной. Саша с беспокойством поглядывал на Каневского. Человек непьющий, окосеет, возись тогда с ним, тащи домой, черт его знает, где он живет. Саша сделал Глебу знак, кивнул на Каневского: мол, хватит ему.
Однако Глеб сказал:
– Хорошо сидим! Выпьем, чтобы в городе Уфе и во всей Башкирской Республике процветали западноевропейские танцы! Правильно, Саша, я говорю?
– Правильно, правильно, только я думаю, Мише хватит. – Саша переставил рюмку Каневского себе. – Не возражаешь?
– Пожалуйста, – скривил губы Каневский, – могу пить, могу не пить.
– Закусывай! Видишь, какая у тебя котлетка? С жирком. Меня один старый шофер учил: закусывай жирненьким и пьян не будешь.
– Это точно, – подтвердил Леня, – жир впитывает в себя алкоголь, не дает ему проникнуть в организм.
– Пожалуйста. – Каневский склонился к тарелке. – Закусывать так закусывать, жирненьким так жирненьким.
Слава Богу! Кажется, не надрался, аккуратно уминает свиную отбивную.
– Я хочу продолжить свой тост. – Глеб снова поднял рюмку. – Значит, за процветание западноевропейских танцев среди всех народов Башкирской Республики: башкир, татар, русских, украинцев, евреев, черемисов, мордвы, чувашей и так далее… Некоторые на нас косятся: мол, халтурщики, люди вкалывают на производстве, а вы ногами дрыгаете, деньгу сшибаете. Нет, дорогие! Мы – люди искусства, социалистической культуры, социализма без культуры не бывает!
– Непонятно, о каком социализме вы говорите, – сказал вдруг Каневский.
– То есть как?! – опешил Глеб. – Я говорю о нашем социализме, который победил в нашей стране.
– Социализм не может быть наш или не наш, – глядя в тарелку, сказал Каневский, – социализм – это абсолютное понятие. Немецкие фашисты тоже называют себя социалистами. Вообще, пока существуют армия, милиция и другие средства насилия, нет социализма в его истинном значении.
Глеб растерянно молчал, потом заулыбался:
– Смотрите-ка, Каневский, оказывается, теоретически подкованный товарищ, а я и не знал. – И заторопился: – Ладно, ребята, давайте по последней.
Все, кроме Каневского, допили. Глеб потребовал счет, объявил, сколько с каждого, все выложили деньги. Вышли на улицу. Было часов десять вечера. Моросил дождик. Каневский нахохлился, поднял воротник пальто.
– Ну, кто куда? – не то спросил, не то распрощался таким образом Глеб и пошел с Сашей.
Пройдя несколько шагов, спросил:
– Что скажешь, дорогуша?
– Ты о чем?
– О Каневском. Построить социализм в одной стране невозможно. Это ведь теория Троцкого. Вспомни, дорогуша.
Глеб прав, но не хотелось топить Каневского.
– Он говорил не о нашем, а о немецком, фашистском государстве.
– Нет, дорогуша, меня на кривой кобыле не объедешь! Как он сказал? Вообще нет социализма, пока существуют армия, милиция… Заметь, не «полиция», а «милиция»… Дорогуша! Это же про Советский Союз сказано.
– Милиция, полиция, подумаешь! Не строй из мухи слона.
– А если эти слова завтра станут известны там, – он кивнул в сторону улицы Егора Сазонова, где находился НКВД.
– Откуда они станут известны?
– Откуда? От верблюда! Допустим, от меня.
– Вот как?!
– Да, да! Разве ты все обо мне знаешь? А может быть, и от тебя!
– Даже так?!
– Да, дорогуша, даже так. Я тоже не все о тебе знаю. А возможно, от Лени. Мы оба его не знаем. Или от самого Каневского. Кто он такой? Нас потащат и спросят: говорил он такое? Говорил. Почему не сообщили? Вот тебе и статья: за недонесение. В лучшем случае. А в худшем – троцкистская группа.
Глеб вдруг остановился, повернул к Саше налитое кровью лицо, затряс кулаками, чуть не закричал:
– Мне иногда реветь охота, как голодной корове! Позвали человека в компанию, ну посиди тихо, спокойно, проведи время по-человечески, в кругу друзей… Нет, надо болтать черт-те что, выпендриваться, подводить людей под монастырь!
Саша впервые видел его в таком состоянии.
– Успокойся, – сказал Саша, – я не вижу причин для истерики. Чего испугался, подумаешь! Держи себя в руках. Такие дела раздуваются людьми с перепугу, а потом они сами от этого и страдают.
Они дошли до угла.
– Мне сюда, – неожиданно спокойно сказал Глеб.
– Ты все же подумай над тем, о чем я тебе говорил.
– Обязательно, дорогуша, обязательно, – пообещал Глеб.
– Выспись и утром на свежую голову подумай.
– Так и будет, дорогуша. Опохмелюсь и подумаю.
Глупая история. Каневский – дурак и псих. Нарвется когда-нибудь и других подведет. Но сегодня разговор был чепуховый. И если Глеб не будет трепаться, на этом инцидент закончится.
Инцидент на этом не закончился.
Дня через два у Саши появился новый аккомпаниатор: Стасик – пианист и баянист, веселый, расторопный паренек. С работой освоился сразу, где-то поднатаскался. Но, как и Леня, «слухач» – ноты читать не умел. Естественно, той игры, того изящества, что у Каневского, не было и в помине.
Вечером в ресторане, за ужином, Саша спросил Глеба:
– Куда девался Каневский?
– Не будет у нас больше Каневского. Уволил его Семен.
– За что?
– На окраины перемещаемся, дорогуша, на всякие макаронные фабрики, а там рояля нет, значит, нужен третий баянист. Стасик, как и я, двухстаночник.
Саша поставил рюмку на стол.
– А ведь ты врешь.
– Брось, дорогуша, – поморщился Глеб, – ну что ты привязываешься?
– Что ты сказал Семену?
– А ты все хочешь знать?
– Да, хочу.
Глеб выпил, вилкой подхватил кусочек селедки.
– Ну что же, я сказал: избавляйтесь от Каневского. Болтает чересчур.
– А что именно болтает, ты Семену сказал?
– Зачем Семену знать, кто что болтает? За то, что знаешь, тоже приходится отвечать. Может, Каневский болтал, что ему мало платят? Семен, дорогуша, не лыком шит; раз человек болтает, лучше избавиться от него.
Он снова налил себе, взглянул на Сашину рюмку.
– Так не пойдет. Думаешь, я один эту склянку усижу?
Они выпили оба.
– Угробил ты человека, – сказал Саша.
– Я?! Да ты что?
– Выбросили на улицу, оставили без куска хлеба.
– Не беспокойся, без хлеба он не останется. – Глеб кивнул на оркестр. – Вот он, кусок хлеба, да еще с маслом.
– Зачем ты все-таки добавил Семену, что Каневский болтает? Чтобы увесистей было, чтобы уволили наверняка?
– Да, дорогуша, именно для этого и добавил. Я не желаю работать с мудозвоном, который при людях несет такое, за что меня завтра могут посадить.
Саша молчал.
– Осуждаешь меня? – спросил Глеб.
– Да, осуждаю.
– Ах, так, – усмехнулся Глеб, – ладно!..
Он налил себе еще рюмку, выпил не закусывая, икнул, был уже на взводе.
– Расскажу тебе одну историю про моего друга. Хочешь послушать?
– Можно послушать.
– Тогда слушай.
11
Глеб поднял бутылку, она оказалась пуста.
– Ладно, дорогуша, расскажу тебе эту историю, а потом примем еще по сто. Итак, был у меня друг, хороший друг, верный друг, в Ленинграде. Жили мы в одном доме, в одном подъезде, на одной площадке, ходили в одну школу. Был он первый ученик и по литературе, и по математике, даже по физкультуре. Из простых новгородских мужиков, но самородок! Ломоносов! В университет на физмат прошел по конкурсу первый. Идейный! Еще в девятом классе прочитал «Капитал» Карла Маркса. Не пил, не блядовал, правда, курил. Русоволосый, синеглазый, статный, красавец мужчина! И главное, душевный, все к нему шли, и он, что мог, для каждого делал. И вот, понимаешь, какая штука… Подался мой друг в троцкистскую оппозицию еще студентом, в институте выступал открыто, взглядов своих не скрывал! Ты спросишь, почему дружил со мной, с беспартийным и безыдейным? Я, дорогуша, человек легкий, но человек верный, это он знал. За это, думаю, и любил. И все мне рассказывал. Конечно, всякие там тайны не выкладывал, имен не называл, дело уже повернулось к арестам, высылкам, но взглядами делился.
Глеб поманил пальцем официанта, показал на графинчик:
– Тащи еще двести!
– Может, хватит? – сказал Саша.
– Ничего, по сто граммов не помешает.
Глеб налил Саше, себе.
– Одного человека он напрочь не принимал.
И скосил глаза, Саша понял – речь идет о Сталине.
– Называл его «могильщиком Революции». Всех разговоров и не помню, но отчетливо запомнил именно насчет социализма в одной стране. Поэтому, дорогуша, меня так и задел Каневский. Раньше я это слышал от друга, которому доверял, а Каневского я не знаю. Друг мой говорил, что построить социализм в одной стране нельзя. А те, кто говорит, что можно, хотят превратить нашу страну в «осажденную крепость», в «окруженную врагами цитадель», то есть ввести, в сущности, военное положение, создать условия для единоличной диктатуры одного человека, для террора и репрессий. И утверждать, что у нас в стране, мол, уже построен социализм – значит компрометировать саму идею социализма и в конечном счете угробить его. – Он замолчал, уставился на Сашу, глаза были мутные.
– Давай отложим твой рассказ до другого раза, – сказал Саша.
Глеб исподлобья посмотрел на него.
– Думаешь, за-го-ва-ри-ваюсь? Нет, никогда, ни-ког-да!
Придерживаясь за стол, поднялся.
– Пойду пописаю. А ты закажи чаю, только крепкого-крепкого, как чифирь. Знаешь чифирь?
– Знаю. Официант может не знать.
– Объясни.
И направился в уборную, не слишком твердо шагал, пошатывало.
Любопытная вырисовывается картина. И неожиданная. Выходит, не просто выпивоха, не просто богема, пусть и провинциальная, как он привык думать о Глебе. Всегда осторожничал, а тут с симпатией говорит о троцкисте, а троцкистов сейчас можно только поносить и проклинать. Колхозница в глухой деревне в «кругу» на улице пропела старую, двадцатых годов частушку: «Я в своей красоте оченно уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина». И схватила десять лет лагерей «За троцкистскую агитацию и пропаганду». Брякнул человек: «Троцкий был мировой оратор» – десять лет. «Троцкий, конечно, враг, но раньше был второй после Ленина» – опять десять лет. Такая вот обстановочка. А Глеб откровенничает…
Официант поставил на стол два стакана чая в подстаканниках. Чай густо-коричневый, почти черный, такого цвета добиваются, примешивая к чаю еще что-то, жженый сахар, что ли, Саша забыл.
Вернулся Глеб, посвежевший, улыбался во весь свой белозубый рот, волосы мокрые, причесанные – видно, окатил голову холодной водой. Хлебнул чая.
– Хорошо! Так на чем же мы с тобой остановились, дорогуша?
– Я предложил тебе закончить свой рассказ в следующий раз.
– Не пойдет. Ты уж дослушай до конца.
Саша всегда поражался, как много мог выпить Глеб и как мгновенно при надобности трезвел. Он выпивал и перед занятиями, и даже во время занятий, приносил с собой, но ни разу за роялем не сбился с такта, не сфальшивил.
– Такой человек был мой друг, – снова начал Глеб, – и, конечно, его посадили еще в конце двадцатых годов. Долго он не просидел, начали видные троцкисты подавать заявления: мол, никаких больше с партией разногласий нет, подчиняемся ее решениям и просим восстановить в ее рядах. Из ссылки их вернули, и мой друг тоже вернулся в Ленинград. Заходил ко мне, сидели мы, разговаривали, и понял я, что разочаровался он во всем, решил заниматься только наукой. Восстановили его в институте на физмате, женился на хорошей девочке, родила она ему сына, он от мальчишки без памяти, стипендия, конечно, маленькая, давал уроки физики, математики. Все, как у нормального человека. В партии числился формально, восстановили его автоматически, и очень, знаешь, угнетала его партийность эта, он и собрания пропускал, и поручений не выполнял, все надеялся, что за пассивность его исключат и будет он жить совсем спокойно. Но, однако, дорогуша, жить ему спокойно не удалось.
Голос у Глеба осекся, он замолк на минуту, поставил локти на стол, обхватил голову руками.
– Давай еще по сто граммов рванем…
Официант принес еще двести граммов. Глеб выпил, пожевал колбасу.
– Да… Заявились как-то к моему другу бывшие товарищи по ссылке, и пошли всякие разговоры. Тогда Гитлер к власти пришел, вот они это обсуждали. Сталин и Гитлер, мол, одно и то же, чувствуешь? Болтали между собой всякое. Ему бы, дураку, их оборвать, отрубить: мол, я политикой не занимаюсь, и прекратите разговоры на эти темы или вообще больше ко мне не приходите. Характеру, что ли, не хватило, мягкий человек был, или такая уж крепкая дружба в ссылке возникает – не оборвешь, или боялся прослыть обывателем, а то и трусом, доверял, может быть, этим людям, считал такими же порядочными, каким был сам. Может быть, они и были порядочные, но трепачи, тюрьма и ссылка их ничему не научили, значит, болтали они не только у моего друга… Все же, когда пришли во второй раз, он им дал понять, деликатно, конечно, ведь интеллигент, что принимать их у себя не может: одна комнатушка в коммунальной квартире, ребенок спать должен и сам он работает по вечерам. И больше они не являлись. Думал он, на этом кончилось. Однако нет, не кончилось. В один прекрасный день в институте подходит к нему молодой человек приятной наружности, отзывает в сторону, показывает книжечку красненькую: «Придется вам со мной пройти тут неподалеку». Приходят они в Большой дом, так у нас называется НКВД. Начальник усаживает его в кресло, спрашивает, как устроился после ссылки, не обижают ли его. Друг мой отвечает: «Все в порядке, никто не обижает». – «А как ваши товарищи по ссылке?» Друг мой чувствует подвох, но не сориентировался. «Не знаю, я ни с кем не встречаюсь».
Начальник вынимает из стола бумагу и зачитывает фамилии тех, кто приходил к моему другу. «А этих людей вы встречали?» – «Да, были у меня два раза». – «И о чем беседовали?» – «Ни о чем особенном…» – «Вспоминали Сибирь, ссылку?» – «Вспоминали». – «В романтической дымке вспоминали?» – «Какая романтика в Сибири…» – «А о политике говорили?» – «Я вне политики, занимаюсь физикой и математикой».
Начальник вынимает другой лист: «А вот что говорил такой-то». И слово в слово читает ему рассуждения одного мудозвона. «Говорил он это?» Куда деваться? «Да, говорил». – «Как вы реагировали?» – «Не прислушивался, занимался». – «Помилуйте, в вашем присутствии ведутся антисоветские разговоры, а вы не прислушивались. Нет, вы прислушивались, иначе не подтвердили бы того, что я вам зачитал».
Мой друг молчит, возразить нечего. Ясно, среди приходивших был осведомитель, может, и не один. А начальник напирает: «Молчите? Отвечу за вас. Вы капитулировали для того, чтобы восстановиться в партии и взорвать ее изнутри. Вы возглавили и собирали у себя на квартире подпольную троцкистскую группу. У нас есть все основания арестовать вас и вашу группу и предать суду».
– Ладно, дорогуша, расскажу тебе эту историю, а потом примем еще по сто. Итак, был у меня друг, хороший друг, верный друг, в Ленинграде. Жили мы в одном доме, в одном подъезде, на одной площадке, ходили в одну школу. Был он первый ученик и по литературе, и по математике, даже по физкультуре. Из простых новгородских мужиков, но самородок! Ломоносов! В университет на физмат прошел по конкурсу первый. Идейный! Еще в девятом классе прочитал «Капитал» Карла Маркса. Не пил, не блядовал, правда, курил. Русоволосый, синеглазый, статный, красавец мужчина! И главное, душевный, все к нему шли, и он, что мог, для каждого делал. И вот, понимаешь, какая штука… Подался мой друг в троцкистскую оппозицию еще студентом, в институте выступал открыто, взглядов своих не скрывал! Ты спросишь, почему дружил со мной, с беспартийным и безыдейным? Я, дорогуша, человек легкий, но человек верный, это он знал. За это, думаю, и любил. И все мне рассказывал. Конечно, всякие там тайны не выкладывал, имен не называл, дело уже повернулось к арестам, высылкам, но взглядами делился.
Глеб поманил пальцем официанта, показал на графинчик:
– Тащи еще двести!
– Может, хватит? – сказал Саша.
– Ничего, по сто граммов не помешает.
Глеб налил Саше, себе.
– Одного человека он напрочь не принимал.
И скосил глаза, Саша понял – речь идет о Сталине.
– Называл его «могильщиком Революции». Всех разговоров и не помню, но отчетливо запомнил именно насчет социализма в одной стране. Поэтому, дорогуша, меня так и задел Каневский. Раньше я это слышал от друга, которому доверял, а Каневского я не знаю. Друг мой говорил, что построить социализм в одной стране нельзя. А те, кто говорит, что можно, хотят превратить нашу страну в «осажденную крепость», в «окруженную врагами цитадель», то есть ввести, в сущности, военное положение, создать условия для единоличной диктатуры одного человека, для террора и репрессий. И утверждать, что у нас в стране, мол, уже построен социализм – значит компрометировать саму идею социализма и в конечном счете угробить его. – Он замолчал, уставился на Сашу, глаза были мутные.
– Давай отложим твой рассказ до другого раза, – сказал Саша.
Глеб исподлобья посмотрел на него.
– Думаешь, за-го-ва-ри-ваюсь? Нет, никогда, ни-ког-да!
Придерживаясь за стол, поднялся.
– Пойду пописаю. А ты закажи чаю, только крепкого-крепкого, как чифирь. Знаешь чифирь?
– Знаю. Официант может не знать.
– Объясни.
И направился в уборную, не слишком твердо шагал, пошатывало.
Любопытная вырисовывается картина. И неожиданная. Выходит, не просто выпивоха, не просто богема, пусть и провинциальная, как он привык думать о Глебе. Всегда осторожничал, а тут с симпатией говорит о троцкисте, а троцкистов сейчас можно только поносить и проклинать. Колхозница в глухой деревне в «кругу» на улице пропела старую, двадцатых годов частушку: «Я в своей красоте оченно уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина». И схватила десять лет лагерей «За троцкистскую агитацию и пропаганду». Брякнул человек: «Троцкий был мировой оратор» – десять лет. «Троцкий, конечно, враг, но раньше был второй после Ленина» – опять десять лет. Такая вот обстановочка. А Глеб откровенничает…
Официант поставил на стол два стакана чая в подстаканниках. Чай густо-коричневый, почти черный, такого цвета добиваются, примешивая к чаю еще что-то, жженый сахар, что ли, Саша забыл.
Вернулся Глеб, посвежевший, улыбался во весь свой белозубый рот, волосы мокрые, причесанные – видно, окатил голову холодной водой. Хлебнул чая.
– Хорошо! Так на чем же мы с тобой остановились, дорогуша?
– Я предложил тебе закончить свой рассказ в следующий раз.
– Не пойдет. Ты уж дослушай до конца.
Саша всегда поражался, как много мог выпить Глеб и как мгновенно при надобности трезвел. Он выпивал и перед занятиями, и даже во время занятий, приносил с собой, но ни разу за роялем не сбился с такта, не сфальшивил.
– Такой человек был мой друг, – снова начал Глеб, – и, конечно, его посадили еще в конце двадцатых годов. Долго он не просидел, начали видные троцкисты подавать заявления: мол, никаких больше с партией разногласий нет, подчиняемся ее решениям и просим восстановить в ее рядах. Из ссылки их вернули, и мой друг тоже вернулся в Ленинград. Заходил ко мне, сидели мы, разговаривали, и понял я, что разочаровался он во всем, решил заниматься только наукой. Восстановили его в институте на физмате, женился на хорошей девочке, родила она ему сына, он от мальчишки без памяти, стипендия, конечно, маленькая, давал уроки физики, математики. Все, как у нормального человека. В партии числился формально, восстановили его автоматически, и очень, знаешь, угнетала его партийность эта, он и собрания пропускал, и поручений не выполнял, все надеялся, что за пассивность его исключат и будет он жить совсем спокойно. Но, однако, дорогуша, жить ему спокойно не удалось.
Голос у Глеба осекся, он замолк на минуту, поставил локти на стол, обхватил голову руками.
– Давай еще по сто граммов рванем…
Официант принес еще двести граммов. Глеб выпил, пожевал колбасу.
– Да… Заявились как-то к моему другу бывшие товарищи по ссылке, и пошли всякие разговоры. Тогда Гитлер к власти пришел, вот они это обсуждали. Сталин и Гитлер, мол, одно и то же, чувствуешь? Болтали между собой всякое. Ему бы, дураку, их оборвать, отрубить: мол, я политикой не занимаюсь, и прекратите разговоры на эти темы или вообще больше ко мне не приходите. Характеру, что ли, не хватило, мягкий человек был, или такая уж крепкая дружба в ссылке возникает – не оборвешь, или боялся прослыть обывателем, а то и трусом, доверял, может быть, этим людям, считал такими же порядочными, каким был сам. Может быть, они и были порядочные, но трепачи, тюрьма и ссылка их ничему не научили, значит, болтали они не только у моего друга… Все же, когда пришли во второй раз, он им дал понять, деликатно, конечно, ведь интеллигент, что принимать их у себя не может: одна комнатушка в коммунальной квартире, ребенок спать должен и сам он работает по вечерам. И больше они не являлись. Думал он, на этом кончилось. Однако нет, не кончилось. В один прекрасный день в институте подходит к нему молодой человек приятной наружности, отзывает в сторону, показывает книжечку красненькую: «Придется вам со мной пройти тут неподалеку». Приходят они в Большой дом, так у нас называется НКВД. Начальник усаживает его в кресло, спрашивает, как устроился после ссылки, не обижают ли его. Друг мой отвечает: «Все в порядке, никто не обижает». – «А как ваши товарищи по ссылке?» Друг мой чувствует подвох, но не сориентировался. «Не знаю, я ни с кем не встречаюсь».
Начальник вынимает из стола бумагу и зачитывает фамилии тех, кто приходил к моему другу. «А этих людей вы встречали?» – «Да, были у меня два раза». – «И о чем беседовали?» – «Ни о чем особенном…» – «Вспоминали Сибирь, ссылку?» – «Вспоминали». – «В романтической дымке вспоминали?» – «Какая романтика в Сибири…» – «А о политике говорили?» – «Я вне политики, занимаюсь физикой и математикой».
Начальник вынимает другой лист: «А вот что говорил такой-то». И слово в слово читает ему рассуждения одного мудозвона. «Говорил он это?» Куда деваться? «Да, говорил». – «Как вы реагировали?» – «Не прислушивался, занимался». – «Помилуйте, в вашем присутствии ведутся антисоветские разговоры, а вы не прислушивались. Нет, вы прислушивались, иначе не подтвердили бы того, что я вам зачитал».
Мой друг молчит, возразить нечего. Ясно, среди приходивших был осведомитель, может, и не один. А начальник напирает: «Молчите? Отвечу за вас. Вы капитулировали для того, чтобы восстановиться в партии и взорвать ее изнутри. Вы возглавили и собирали у себя на квартире подпольную троцкистскую группу. У нас есть все основания арестовать вас и вашу группу и предать суду».