— Нет, никогда. Такое попросту невозможно. Желательное направление творческих способностей — вы, вообще-то, слушаете сами себя?
   — Ну, вероятно, я не очень точно выразился.
   — Хотите посмотреть документик-другой?
   — Упаси Бог, мне вполне достаточно вашего рассказа, — он спохватился и одернул себя. — В конце концов, не это главное в нашей беседе. Мне просто любопытно в качестве характеристики отношений, устанавливающихся между врачами и пациентами.
   — Ну, разве что в качестве характеристики. Иногда бывает, что устанавливаются очень до΀²ерительные, подчас дружеские отношения.
   — Но ведь при дружеских отношениях было бы естественно пациенту обсудить с вами — со спасителями, так сказать, — перспективы будущей деятельности?
   — Да что вы! Они, как и всякий выздоровевший человек, рады-радешеньки отсюда ноги унести и никогда нас больше не видеть!
   — А вот Фрейд писал, что пациент, проходящий психоанализ, на определенной стадии лечения всегда начинает неровно дышать по отношению к аналитику. Женщины даже, как правило, влюбляются.
   — Фрейд нам не указ. Здесь гораздо более современные методики.
   Судя по всему, сам фамилию Сошникова он не мог назвать. Но и я не хотел ему подыгрывать во второй раз. Это могло показаться слишком уж нарочитым.
   Да, похоже, не в самом Сошникове было дело. Почему-то его вообще интересовали пациенты, собирающиеся уехать из страны — и то, знаю я об их планах или нет. А Сошников был только конкретным и ближайшим по времени примером.
   Или не только?
   — А вам было бы жаль, если бы кто-то из ваших пациентов весь свой талант, воскрешенный вами, поставил на службу какой-либо иной державе?
   Опаньки!
   Да что ж это он так вокруг отъездов-то? Весь внутри аж трясется. И на самом деле интересует его вот что: а не пришиб бы я Сошникова за то, что он собрался после лечения у меня уезжать?
   Ох, как интересно!
   Я опять посмотрел на часы. Но Евтюхов, прекрасно это видевший, и тут оказался железным человеком.
   — Как вы отнеслись бы, — с видимым раздражением ответил я, — к тому, что хирург, чикающий аппендиксы изо дня в день, стал бы каждого оперируемого спрашивать: ты где после операции будешь работать? Здесь, мол, или за рубежом?
   — Выглядит довольно нелепо, — согласился Евтюхов.
   — Психолог — просто врач. Отнюдь не духовник, не гуру, не сэнсэй какой-нибудь. Он не несет ответственности за то, как будет жить выздоровевший бывший пациент.
   — Понимаю вашу позицию… Боюсь, я уже надоел вам, — улыбнулся Евтюхов.
   — Ну, что вы! — с максимальной неубедительностью и ненатуральностью возразил я. Он улыбнулся ещё шире.
   — Благодарю за чрезвычайно интересную беседу, Антон Антонович. Я полагаю, публикация этого интервью разрушит некие предвзятости, с которыми кое-кто относится к вашему учреждению. А возможно, и послужит некоторой рекламой.
   — Мы в рекламе не нуждаемся.
   Он поднялся. Перебросил ремень сумки на плечо. Потертая, набитая… Имидж сочинен аккуратно. Диктофон работал.
   — Да, — сказал он тут, — это уже, как в песне пелось, не для протокола. Вы обмолвились о какой-то трагической случайности, произошедшей с этим вашим пациентом, как его… Сошиным.
   Ха-ха. Изобразил.
   — Сошниковым.
   — Да, Сошниковым. Она как-то связана с лечением, которое он получал в вашем учреждении?
   Я горько усмехнулся.
   — Самым прямым образом, если можно так сказать. Слишком хорошо лечим. Депрессии его мы ему сняли — так он на радостях где-то так надрался, что в вытрезвитель попал, а там ему, похоже, отвесили по полной. Теперь в больнице…
   Его лицо стало хищным. Не сдержался все же.
   — Получается, что после окончания лечения вы все же поддерживаете какие-то связи с вашими больными.
   Как ни в чем не бывало, я развел руками.
   — Подчас приходится поневоле, — и запустил ещё один пробный шар: — Сошников мне дал почитать дискету со своими последними работами, которые не смог или не захотел публиковать. Отказаться я был не вправе — знакомство с творчеством пациента, знаете ли, это одна из основных методик проникновения в его внутренние проблемы. Но времени у меня мало, читаю я долго — не успел. И вот позвонил, чтобы договориться, как вернуть — а он пропал. Я человек щепетильный в таких вопросах, обязан дискету вернуть, так что принялся Сошникова искать…
   Нет, дискета лже-Евтюхова не заинтересовала. На творчество Сошникова ему было глубоко плевать. Интерес был связан с чем-то иным.
   — Но с ним вы его виды на будущее тоже не обсуждали?
   Вот с чем он связан. Поразительно.
   — Нет, — честно глядя Евтюхову в глаза, ответствовал я.
   — Всего вам доброго, — произнес Евтюхов и тут как бы заметил оставшийся на столе диктофон. — Господи, ну и голова у меня. Чуть не забыл…
   Когда он вышел, я встал и подошел к окну. Опять валил снег, уже настоящий, зимний.
   Рано в этом году что-то.
   Внизу громыхали на выбоинах машины, продавливаясь по ломаной кишке наполненного коричневой жижей проспекта, чуть не вполовину обуженного бесконечными парковками — под окнами и витринами, на доброй трети которых красовались масштабные объявы «Фор рент», «Фор селл».
   Белые, мягкие крыши горбатых петербургских домов неторопливо летели сквозь лиловато-сизую мглу.
   Он мне поверил. Я почувствовал совершенно определенно — он ушел, уверившись, что я ничего не знал о предстоящем отъезде Сошникова. А если бы и знал — то было бы мне плевать.
   Конечно, он ещё будет анализировать запись — но, думаю, она его не разуверит. Похоже, я перестал быть для него интересен.
   Странно.
   А вот он мне — стал интересен.
   Очень кому-то вдруг понадобились мои пациенты. Никому не нужные, мучающиеся невостребованностью, задыхающиеся от бессмысленности бытия своего. Очень вдруг кому-то понадобились.
   Чтобы сложить два и два, большого ума не надо. Весь этот разговор, все это, с позволения сказать, интервью было затеяно с одной лишь целью: выяснить, знал ли я о планируемом Сошниковым отбытии — и, если знал, то как к этому относился. Отчасти еще: узнать, в курсе ли я вообще, кто из моих пациентов собирается отбывать. Но главное — знал ли я о Сошникове.
   Более того. Похоже, он уже был в курсе несчастья, что случилось с Сошниковым — и поначалу не исключал, что я к этому несчастью причастен.
   Чудны дела Твои, Господи…
   Что же все-таки с моим великовозрастным птенцом произошло, и где? Кто и как ему мозги отшиб?
   Все придется делать самому. Никем больше рисковать я не вправе. Ах, Коля…
   Платежки.
   Я посмотрел на часы. Время до встречи у «Стерегущего» ещё было.
   Я зашел в бухгалтерию, изобразил все, что полагалось, выслушал очередную пару экспромтов в свой адрес, посмеялся — кажется, довольно естественно, — и вернулся к себе. Снова встал у окна.
   Любование первым снегом. Самурайские штучки.
   Повторять путь Коли Гиниятова нельзя. Во-первых, это, как выяснилось, смертельно опасно…
   Коля, Коля… Тоня…
   …а во-вторых, наверняка не получится. Этот Венька, Вениамин Каюров теперь наверняка затаился, исчез. Не доберешься до него. Конечно, если то, что произошло, связано с ним. Но удостовериться, так это или нет, можно только выяснив, ЧТО ИМЕННО произошло. Покамест из простой осторожности следует исходить, что это с Венькой связано.
   Стало быть, надо искать иной путь.
   Чем мы располагаем, чтобы этот путь нащупать?
   «Завтра вот с Венькой Коммунякой выпью».
   Раз.
   «Аванти ру-ру-ру… бандьера росса… бандьера росса…»
   Два.
   «А почему он поет так долго одно и то же?» — «Возможно, последнее внешнее впечатление так сказалось. Последнее перед тем, как химия ему впаяла по мозгам. Что-то по-испански, что ли… Наверняка из какого-нибудь мексиканского сериала, их же как собак нерезаных».
   Три.
   «Похоже, химия хитрая. Не клофелин. В обычной больнице такую вряд ли расколют».
   Четыре.
   Лже-Евтюхов из ФСБ или какой-то аналогичной конторы.
   Пять.
   Больше ничем мы не располагаем.
   Мелодия вот только не сладкозвучная, не навевает трепетной любовной неги. Скорее маршевая. Не тянет на сериал. Хоть эта продукция отшибает мозги не хуже химии — все равно не тянет.
   Выпьем с Венькой.
   Последнее впечатление.
   Окаянство, не хватает эрудиции. Не знаю я испанского, итальянского аналогично, португальского — тож.
   Маме позвонить?
   Маму впутывать туда, где трупы бывают? Ну, ты даешь, Антон Антоныч. Токарев ты после этого, как есть Токарев.
   Росса… что-то знакомое все-таки. Мартини бьянко… мартини россо. Бандьера. Или бандьеро, на слух не понять. Красное что-то. Очередное заморское винище? Ну, в картах вин я совсем профан. И почему оно поется? Рекламный слоган? Где мог Сошников услышать рекламу заморского породистого вина? Телевизор он практически не смотрит, это я знаю…
   Скорее по наитию, нежели от великой логики, я потянулся к неподъемному тому «Весь Петербург» и раскинул его почти на середине. Хотя нет, вряд ли рестораны — кишка тонка, дорого; да и не любит Сошников великосветского выпендрежа, нет у него смокингов-фраков, ненавидит он напрягаться на предмет того, когда которую вилку как держать. Ему куда ближе что-нибудь простенькое: колбаска на газетке, газетка на пенечке, водочка из одноразового стаканчика… так душевней, так ритуалу внимания меньше, общению — больше. Скорее забегаловка какая-нибудь, из тех, что в народе зовут гадюшниками.
   Для надежности я повел пальцем по строкам. Но далеко пальцу ехать не пришлось.
   Как просто.
   «Бандьера росса».
   Кафе. Телефон для справок. Телефон дирекции.
   Адрес.

6. Выпил рюмку, выпил две — оказалось двадцать две

   На рандеву к настоящему журналисту я едва не опоздал, потому что, решив уже, куда и зачем направлюсь после встречи с ним, к «Стерегущему» поехал не на машине, а, что называется, на метле. То бишь на метро.
   Встреча эта практически ничего не дала. Помимо того, что уже было известно с утра, не появилось никакой принципиально новой информации. Один произошел плюс — кто-то из официальных следователей волей-неволей сообщил о происшедшем Тоне. Я почувствовал гаденькое облегчение. Ужасно — но факт. Из песни слова не выкинешь, а из исповеди — и подавно.
   Как держалась Тоня — этого мой информатор не знал.
   Я чувствовал: ему очень хочется спросить, что именно Коля делал для меня. Но вопросы у нас не приняты. Задание — оно задание и есть. Если бы участие журналиста понадобилось — я бы предложил ему участвовать, а уж затем, при условии его согласия, ввел бы в курс дела. Нет — так и нет. Все-таки надежные у меня товарищи, благодарно и чуть виновато думал я, когда мы, в какие-то полчаса став похожими на снеговиков, обменялись прощальным рукопожатием и разошлись. Вполне по Сошникову — дружба, замешанная на единой цели. Самая сталь. Журналист не задал мне ни единого вопроса.
   Ранние сумерки наколдовали мир, где свет шел не сверху, а снизу. Из серо-сиреневой мглы над головами неторопливо и нескончаемо вываливался белый снег, и пушистое покрывало, укутавшее землю, ветви и стволы, парапеты и провода, было светлее пропавшего неба. Даже звуки города умиротворенно изменились, даже трамваи звенели глуше, и без надсада, и словно бы издалека. Мне не хотелось обратно в духоту. По-детски загребая рыхлый, воздушный снег ногами, совсем медленно, я брел к»Горьковской» и пытался заставить себя ещё раз продумать операцию, в которой — уникальный случай! — планировался лишь один исполнитель, я сам. Но уже не мог. Время прицеливания кончилось; в сущности, я выстрелил пару часов назад и летел теперь по инерции. Долго это продлится, или нет — знать мне было не дано. Попаду — упаду.
   Веселый разговор.
   Это было своеобразное кафе. При гардеробе сидел дородный пожилой охранник, сразу вперившийся в меня с подозрением; когда я стащил куртку, он неспешно, но значительно поднялся и сделал шаг ко мне:
   — Я вас тут прежде не видал.
   Я набычился.
   — Что, русскому человеку на своей земле уже и выпить нельзя без бумажки от Сороса? — нагло и донельзя идейно ответил я.
   Это охранника парализовало. Но ответ мой, видимо, показался ему достойным, ибо, поразмыслив несколько мгновений, он столь же неспешно вернулся на место, а я отдал куртку в окошечко гардероба и уже безо всяких проблем получил взамен обыкновенный, чуть помятый номерок.
   Войдя внутрь, я сразу узнал то скупо, но уютно освещенное помещение, которое уловил как последнее осмысленное впечатление Сошникова. Я был там, где был он. Я был там, где он перестал быть.
   Прямо при входе с несколько мрачной торжественностью полыхало в свете специального светильника бордовое, с золотыми кистями переходящее красное знамя. Рядом, под стеклом — диплом лучшего предприятия пищевого обслуживания, выданный неразборчиво кем в мае позапрошлого года, в канун, как явствовало из красиво вытисненной шапки, дня рождения Ленина. Над дипломом гордо и празднично сиял золотыми буквами алый транспарант: «Мы придем к победе коммунистического труда!»
   И так далее. Крепи мир трудом! Новой пятилетке — высокую эффективность труда! Жить и трудиться по-ленински, по-коммунистически! Высшая цель партии — благо народа! Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи! Дети — наше будущее! Сохраним природу для грядущих поколений!
   Ни одной фразы без восклицательного знака.
   Отстоим Отчизну в схватке с буржуазией! Деньги не для нас — мы не для денег! Достойно встретим Столетие Краснопресненского восстания!
   Просторные портреты вождей и генсеков отблескивали аскетично и авторитетно. Траурные ленты на углах. Под каждым — имя, годы жизни, перечень достижений и клятва: «Что ты не успел — мы успеем!» Только под двумя последними не было ни перечней, ни клятв. Потому что завершал печальную вереницу Ельцин, никогда, сколько я помнил, генсеком не бывший, но для полноты картины кооптированный в эту компанию. Под его портретом коротко чернело: «Предатель».
   А под портретом его обаятельного и нелепого предшественника — ещё короче и беспощадней: «Дурак».
   Фотографии воинов-освободителей. От самых первых — в буденовках, марширующих пред очами Ильича с шашками наголо, но пешком, до обнимающихся десантников на узких улицах Кабула.
   Танки, танки, танки… Но исключительно — засыпанные цветами.
   Берлинскими, будапештскими, пражскими…
   Фотографии космонавтов. В траурной ленте — Гагарин со своей великой улыбкой, которая, наверное, сама по себе способна была прекратить холодную войну уже в шестьдесят первом, если бы Никите не шарахнуло все ж таки по-быстренькому победить Америку; в траурной ленте — Комаров…
   Ничего тут не было криминального или хотя бы шокирующего. По улицам до сих пор бродит немало людей, у которых в душах творится то же, что творилось здесь на стенах; обязательно должен был найтись некто, взявшийся бы организовать подходящие стены для таких душ. Рынок.
   Интерьер впечатлял. Чувствовался прекрасный дизайнер — возможно, наш бывший пациент, мы работали двух питерских дизайнеров экстра-класса. Будь я лет хотя бы на десять постарше, от ностальгии у меня, наверное, затрепетало бы сердце, в зобу дыхание бы сперло; я едва застал Совдеп, да и то на полном его излете — и все равно мгновенно сработали некие таинственные гены; уже с порога я ощутил себя невинным дитятей, которого великая и добрая страна с отеческой лаской поднимает в светлое завтра на кумачовых ладонях. Каково же, наверное, тем, у кого с кумачами навеки связалась юность — удивительное, и такое короткое, и такое невозвратимое время всемогущества и вседозволенности, время прицеливания… А на прицельную планку им одна за другой садились сверкающие мушки: Братск! Луна! Дивногорск! Венера! Атомные ледоколы! Термояд! Догнать и перегнать Америку! Контакт с иными цивилизациями! Африка освобождается! В Большой Космос могут выйти лишь расы, построившие справедливое общество! Бомбе — нет!!! Ни единой без восклицательного знака…
   И многим грезилось, как па Симагину, что уже не за горами СВОБОДА. Время, когда добрый интеллигентный Шурик вместе со своей кавказской пленницей получат невозбранную возможность читать запретных Гумилева, Волошина, и даже Солженицына, а при необходимости жаловаться на товарища Саахова в справедливый и бескорыстный обком — но в целом все будет идти, как шло…
   Поэтому нынче столь многие и ненавидят столь отчаянно то время и все, что с ним связано. Собственной доверчивости простить себе не могут. И это бы ладно — но они её НИКОМУ теперь не прощают, борются неистово с доверчивостью и верой как таковой; это у нас завсегда — собственные непоправимые ошибки гордо поправлять, ставя на правеж тех, кто ни сном, ни духом…
   Знаменосный мужской голос — даже голос был весь какой-то тогдашний, даже мелодика, сейчас таких просто не бывает — пел приглушенно и ненавязчиво, так, чтобы не мешать разговаривать тем, кто пришел поговорить, но и не позволяя вовсе перестать слышать себя: «Будет людям счастье, Счастье на века — У Советской власти Сила велика…»
   Я пошел к стойке.
   Здесь, разумеется, было самообслуживание. Никаких официантов. Равенство.
   Бармен, крепкий молодой парень в униформе и лихо сдвинутой набок пилотке — вроде бы он косил под бойца интербригад времен испанской эпопеи, но не поручусь, я не историк, — тоже воззрился на меня с несколько настороженным любопытством, но демаршей себе не позволил. Я уже здесь — и я прав, как полагается клиенту. Новенький, да. Но клиент.
   Я неторопливо, как бы со знанием дела, раскрыл книжечку меню — тощую, зато со стилизованным изображением Спасской башни с сияющей звездой на шпиле. Углубился. Ну, разумеется, ничего импортного. Ни в напитках, ни в названиях блюд.
   «Сегодня мы не на параде, Мы к коммунизму на пути…» — втолковывала песня.
   — Бутылку водки «Вышинский» и… суп, — раздумчиво сказал я по длительном размышлении. — Скажем… да. Вот этот, «Урал-река».
   — Не маловато ли одного супа под целую бутылку, товарищ? — заботливо осведомился бармен.
   — Я, может, потом ещё что-нибудь соображу…
   Бармен с компанейской улыбкой понимающе кивнул.
   — Хлеба сколько?
   — Три, — и для пущей убедительности я выставил три пальца.
   — Понял. Водку немедленно?
   — Разумеется.
   Он опять кивнул, уже с сочувствием, и проворно нырнул в холодильник. Одним стремительным движением свернул бутылке башку.
   — Неприятности?
   — Есть немного, — рассеянно ответил я, озираясь в поисках свободного столика.
   — Вон слева, — предупредительно подсказал бармен, — у Константина Устиновича свободно.
   Он поставил бутылку и стопку на небольшой подносик. Пообещал:
   — Когда первое поспеет, я вас позову.
   — Благодарю, — я кивнул и, неся добычу, пошел под портрет Черненко.
   Песня иссякла, пылкие завершающие аккорды медленно остыли, и сделалось тихо. Сделались слышны разговоры. В мягком сумраке соседей было плохо видно, но реплики раздавались вполне отчетливо; хотя никто не орал.
   Вообще публика была весьма приличной, и не сказать, что одни старики. Никто не обсуждал сравнительных достоинств «Хонд» и «Судзуки», «Саабов» и «Вольво». Никто не бубнил, уткнувшись в стакан: «Он эту точку откупил, козел, и уже назавтра — наезд, а я, в натуре, обратно крайний…» Даже цен на бензин не обсуждали. Даже не пели хором, размахивая бутылками пива: «Я знаю — у красотки есть тормоз от яйца!..» Никто не хвастался с идиотской гордостью — фраза подлинная, я поймал её каких-то две недели назад в студенческой компании, когда, в очередной раз мотаясь по городу, заскочил перекусить в кафе на Университетской, возле филфака: «У меня есть тетка одна, её звать Глория. Так она любит, когда её называют Гонорея…»
   — Он у них умным работает. Только я его в конце концов перехитрил — послал подальше.
   — Рашид, пойми одну вещь: упавший камень, конечно, может случайно раздавить, например, зайца, но все равно любой заяц умнее камня.
   — Дорогой Юра, все так. Но того зайца, который попал под камень, эта истина уже не может интересовать…
   И молодежь:
   — А вот еще: песня о малочисленных народностях российского Севера. Ну? Кто знает? Нет? Нивхи печальные, снегом покрытые!
   Общее ха-ха.
   — И выпил-то он дэцил, а ни бэ, ни мэ — полный офлайн. Зазиповали в углу. Так мне оверсайзно с них стало — тут же и мувнулся оттель, и ноги моей больше в этом ресайкле никогда…
   — Гайдаки, Чубаки и папа Ельцырос. Три грека в Россию везут контрабанду!
   — Да будет вам жевать прошлогоднее сено. Где они — а где до сих пор мы!
   — А вот еще: и Божья благодать сошла на Чехию — она цвела под сенью натовских штыков, не опасаясь дураков!
   Общее ха-ха.
   — Дураки вы, дядьки, все вам хаханьки. А у меня там подружка школьная. Едва выпускные сдала в девяносто четвертом, так и выскочила туда замуж. Как все это грянуло — сразу писать перестала. Я ей открытки, поздравления… целый год бомбардировала, наверное — все как в прорву какую. Вот и гадай, отчего.
   — Лапочка, я бы постарался тебе заменить твою подругу, но ты для меня слишком каратична…
   Ха-ха.
   Грянул марш — по природе своей какой-то немецкий, эсэсовский даже. Но текст был русскоязычный: «Товарищи в тюрьмах, В застенках холодных — Вы с нами, вы с нами, Хоть нет вас в колоннах…» Разговоры пропали, заслоненные отрывистой, строевой мелодией.
   Я налил себе водки.
   Ни на что определенное я не рассчитывал — просто хотел поиграть в поддавки и здесь. Разговор с лже-Евтюховым довольно очевидно показал, какая это полезная игра. Ловить невесть что на одного-единственного живца, находившегося в моем распоряжении, то есть на самого себя — других методик поиска у меня нынче не было.
   Ибо, в сущности, я даже понятия не имел, что именно ищу.
   Чтобы быть хоть сколько-нибудь убедительным, надо пить всерьез и быть пьяным всерьез…. Никакое притворство не поможет, никакие предварительные таблетки не помогут. Вернее, помогут — засыпаться. Те, для кого ты играешь, кем бы они ни были — не идиоты.
   По-настоящему помогут лишь ненависть к убийцам да желание победить. Даже на автопилоте, даже в полном угаре — тот перепьет, кто ненавидит сильнее.
   Хотя покамест перепивать мне было некого, и ситуация походила скорее на бой с тенью.
   Я, мысленно перекрестившись, плеснул в себя содержимое стопки. Ледяной огонь вальяжно покатил по пищеводу вниз, в желудке завис и там уже неторопливо взорвался. Давненько не брал я в руки шашек…
   И сразу налил по второй. Угрюмо сгорбился, глядя прямо перед собой и вертя стопку то по часовой стрелке, то против. Все должны были видеть, что я подавлен. Кто именно? Я не знал. Все.
   Сразу пить не стал. Должно было пройти хотя бы минут пять-десять, чтобы первая доза оросила мозг.
   Марш отмаршировал свое, и снова проявились разговоры.
   — Коммунизм они провалили, так? Ну, пересели из обкомов в банки. Теперь провалили и капитализм. У них же опыт одного проваливания, а больше никакого. Драть три шкуры со всех, кто защититься не может, и пугать их — то лагерем да расстрелом, то банкротством да безработицей, смотря по строю. Чуть слово против — что, вам Советская власть не нравится, вы вредитель, шпион? В лагерь! Или: что, вам демократия не нравится, вы сталинист, красно-коричневый? На улицу! Только нынче они совсем уж опытные, и потому, чтоб застраховаться от идейной оппозиции, ухитрились обгадить идейность вообще. Нынче просто одни голые задницы из витрин — и лишь в том идея, стоит у тебя на все или на некоторые. Если только на некоторые — ты меньшевик, если на все — большевик……
   — Ну, пусть, я согласен, в семнадцатом верх взяло не большинство, а быдло. Большинство хотело совсем другого. Быдло было в меньшинстве. Быдло, на самом деле, всегда в меньшинстве. Но ведь и теперь взяло верх оно, меньшинство, быдло! Большинство опять же хотело совсем не того! Теперь дальше. Само по себе быдло взять верх не может, кто-то должен его вести… и ему платить. Про большевиков нынешнее быдло не устает на всех углах кричать насчет германского золота. Но про нынешних… попробуй скажи хоть что-то об источниках их пыла и жара! Сразу: ах, это просто борьба компроматов, ах, нечего кивать на внешних врагов, ах, это у вас со сталинских времен привычка везде видеть происки. Ах, на самом деле мы сами виноваты, все зло — в нас самих, каждый народ имеет то правительство, которого заслуживает. Всем нам пора покаяться! А быдло хихикает и ручки греет…
   — Президенты, как и прочие одноклеточные, размножаются делением. Только делят они не свои драгоценные телеса, а страну…
   — А вот песня членов коммерческого Совета РАО ЕЭС! Знаете? Нет? Ты комсомолец? Да! Давай не попадаться никогда!
   — Перестройка начиналась с лозунга: надо сократить аппарат. Сколько, мол, непроизводительно занятого народу! Так, слушай меня, этот самый аппарат страну и развалил, чтоб не сокращаться. Теперь, куда ни плюнь — президенты, думы, изберкомы, партии, таможни, пограничники… В десять раз больше тунеядцев, чем при Советской власти! И все, слушай меня, как сыр в масле катаются!
   — Мы тут… мы тут никто. Но и те, кто с красными флагами шатается кругом Думы, да и в самой Думе — либо шуты, либо нормальные выжиги… Не знаю. Никого не осталось.
   — Ну, пусть Шеварднадзе висюльку эту нацепил. Так он открыто хвастал, что когда министром был, нарочно Союз разваливал. Но Горбачев-то! Принимать, как ни в чем не бывало, фрицовский орден за сдачу Европы, за развал страны, за то, что солдатиков в голые степи загнали! Если ты тоже нарочно разваливал — так под суд тебя за измену Родине, и под расстрел со всей компанией, и весь сказ! Полицаев несчастных до самой старости по погребам шукали, бессрочно, а они большей-то частью детишек своих спасали от смерти, когда к фрицам шли… и сколько те полицаи предавали? ну пятерых, ну, десятерых… а эти-то все двести миллионов разом! Ну, а если не нарочно, если не понимал, чего творишь — так поклонись народу честно и хоть крест этот сраный у фрицев не бери, на кой ляд он тебе, с голоду опух, что ли?!