Страница:
И тут же вспомнил про лже-Евтюхова.
Ага. Значит, и стражи пляшут где-то поблизости. Совсем хорошо.
Я-то им на кой ляд сдался?
Такое впечатление, что ФСБ смотрит куда угодно — и направо, и налево, только не в книгу!
Впрочем, этим нас тоже не удивишь. Как и лучевой болезнью с доставкой на дом. Мы привыкши. Мы, блин, притерпемши.
А все-таки обидно.
Еще некоторое время я предавался неопределенным, но вполне мрачным раздумьям, а потом позвонил Борис Иосифович, чтобы я пришел за вожделенными дензнаками. И стало мне уже совсем невмоготу, потому что все предлоги исчерпались, и надлежало мне теперь брать ноги в руки и ехать к Тоне выражать соболезнования, и как-то втереть ей деньги, которые были, так сказать, пенсией от командования вдове погибшего бойца… но командование на этом поле такое уродилось, что даже объяснить вдове ничего не могло. Придется врать насчет старого долга, который мне все было не собраться отдать, а вот теперь, елы-палы, нашел удобный момент, собрался…
Хоть волком вой, честное слово.
Жаль, у меня любовницы нету. Поехал бы потом к ней, она бы мне водочки поднесла, или даже коньячку, смотря по чувствам; я бы отказался, конечно — а впрочем, может, и нет; выпил бы, тельник бы на себе порвал и сердце измученное выкатил для обозрения, а она бы меня поутешала… чего ей не поутешать-то, я ж уйду скоро — она опять вздохнет свободно.
Потом позвонила Катечка.
— Антон Антонович, к вам посетитель на собеседование.
— Кто?
— Мужчина, Антон Антонович, — исчерпывающе сообщила Катечка. — Некто Викентий Егорович Бережняк. Шестьдесят восемь лет.
— Однако… Заранее записывался?
— Нет. Четверть часа назад пришел. Я сказала, что вы примете только при наличии свободного времени, а если не примете, то запишу его на вторник.
Я глянул на часы. Тоня, может, ещё на работе. И вообще, поеду попозже, чтобы сюда уже и не возвращаться…
И вообще — поеду попозже.
Я сгреб распечатки и сказал:
— Приму.
Так, вероятно, Сократ, или кто там, мог сказать о чаше с ядом, поднесенной ему благодарными согражданами.
Через минуту дверь открылась, и он вошел.
Росту и телосложения был он нешибкого. Невыразительное, как бы затушеванное лицо. Запавшие глаза. Легкая хромота. И трех пальцев на левой руке не хватало. Не очень-то он был похож на ученого с угасшими творческими способностями. То есть что-то погасшее в его облике было, но не совсем то, к чему я привык. Добрый, невзрачный и неловкий старичок.
А в душе он был совсем иным.
Напряжен, будто мощная, до упора взведенная пружина.
И застарелая ледяная ненависть, отточенная, как бритва. И уверенность, граничащая с фанатизмом. И безнадежное, свирепое одиночество. И отчаянная боль сострадания не понять к кому.
И я был ему позарез нужен. Не понять, для чего.
Он на зов явился.
Моя пьяная истерика в «Бандьере» сработала.
Надеюсь, я не изменился в лице. Как сидел в расслабленной, несколько утомленной позиции, так и остался: посетителем, дескать, больше, посетителем меньше; все они одинаковы, когда торчишь тут кой уж год.
Дрожишь ты, дон Гуан… Я? Нет. Я звал тебя и рад, что вижу.
Дай руку.
Щ-щас. А ногу не хочешь?
— Присаживайтесь, — сказал я, довольно убедительно делая вид, что он застал меня врасплох и я, уважая его появление, с трудом сдержал зевок. — Прошу вас, — и коротко повел рукой в сторону кресла для посетителей. — Здравствуйте, Викентий Егорович.
Судя по его внутренней реакции на мое обращение, старательно кинутое ему с первой же фразы — имя и фамилия были настоящие.
— Здравствуйте, доктор, — сказал он негромко. Голос тоже был стертый, спокойный и глуховатый. Но я уже понял, что это годами шлифовавшаяся маска.
— Ну, какой я доктор, — я неопределенно повел рукой снова. — Я так… Доктор будет с вами работать, если собеседование покажет, что мы в состоянии вам помочь. Зовите меня просто Антон Антонович.
— Хорошо, Антон Антонович. Как скажете.
Он сел и несколько мгновений пристально смотрел на меня — будто не зная, с чего начать. Присматривался. Дуэль? Пристрелка? Разведка боем?
— Я биофизик. Хотя следует, наверное, сказать — бывший биофизик. Я, знаете, не работаю по специальности давным-давно, — он чуть усмехнулся.
Он не врал.
— Я, грешным делом, думал, что все, конец настал старику. В сущности, ничего страшного, пора и честь знать. Но слухом земля полнится. Узнал про вас…
— Если не секрет, откуда?
Он снова пристально глянул на меня.
— Я всегда стараюсь это выяснить, — простодушно пояснил я. — Мы очень мало прибегаем к обычной рекламе, но зато очень интересно и полезно бывает выяснить, как распространяется информация. Обратные связи, знаете ли. Надо знать, что о нас говорят.
— Понимаю, понимаю. Не волнуйтесь, только хорошее. Случайность, знаете. Племянница моя работает в парикмахерской, а дочь одного из ваших бывших пациентов у неё регулярно стрижется.
Он не врал.
У меня будто штопор в голове завертелся. Где-то недавно мелькала парикмахерская… совсем недавно. Да Господи, где же…
Так. Дочь Сошникова, индианка хак-хакающая. Парикмахерше своей скачала, сказала она, отвечая на вопрос, кому рассказывала о близком отъезде отца. Так. Ну и ну. Тесен мир.
— Знаете, молодые девушки как зацепятся языками: тра-та-та-та-та! И обеим не так скучно — ни той, что сидит, ни той, что с ножницами кругом неё скачет. Обо всем успеют… И вот о вас — тоже. И о вашем заведении, и о вас лично, Антон Антонович. А уж племяшка — мне… Все в превосходных степенях, так что не волнуйтесь. Говорят о вас, знаете, хорошо.
— Давно у нас был этот пациент? — спросил я почти равнодушно.
— Нет. Разговор недавний. Как его… племяшка называла же… Сошников.
Ну что ж. Будем играть в полную откровенность? Тогда и я.
Я сделал печальное лицо.
— Ах, вот как, — упавшим голосом проговорил я. Он внимательно следил за моим лицом. Чуточку чересчур внимательно для пациента.
— А что такое?
— С ним произошел несчастный случай, — сухо сказал я. Что это он врачебные тайны выведывает! Так не делается! — От этого, увы, никто не застрахован.
А потом решил сменить гнев на милость.
— Представьте, он мне дал дискету со своими последними работами, я прихожу, чтоб вернуть — а он пропал. Я туда, я сюда. А он уже в больнице…
Нет, дискета и его не заинтересовала. Как и лже-Евтюхова. Видимо, дело было не в работах Сошникова, а в самом Сошникове. А вот мы с другой стороны попробуем…
— И ведь обида какая, — продолжал я болтать. — Он буквально на днях должен был уехать в Штаты, уже и приглашение получил в Сиэтл.
В нем полыхнуло. Виду он не показал, правда, но я понял: для него очень важно то, что я знал об отъезде.
Однако для него самого это известие не было новостью. Он-то тоже знал. Ему важно было именно то, что об этом знаю я. И я определенно почувствовал, что его желание наладить со мною контакт усилилось.
Свихнулись они все, что ли?
— Какого же рода несчастный случай? — настойчиво спросил Бережняк.
— Ну, это врачебная тайна, — ответил я. — Давайте все-таки о вас.
— Давайте, — согласился он. У меня было отчетливое впечатление, что в мысленном перечне вопросов, которые он пришел сюда выяснять, против номера первого он поставил аккуратный жирный плюс.
Я посмотрел ему в глаза. Он помедлил.
— Я, знаете, патриот, — сказал он и усмехнулся со стариковским беспомощным добродушием. Но глаза остались холодными и цепкими, и он буквально буравил меня: как я отнесусь к его словам?
Я пожал плечами.
— Я тоже, — сказал я. — И не стесняюсь этого. А вы, по-моему, стесняетесь.
Ага. Попал. У него екнули скулы.
— Я не стесняюсь, — отчеканил он. И сразу овладел собой. — Просто мне кажется, что в интеллигентной, знаете, среде к этому слову относятся с определенным предубеждением. Что патриот, что идиот… что фашист. Сходные, прямо скажем, понятия. Нет?
— Нет, — спокойно ответил я. — Люди, Викентий Егорович, разные. Что бы ты ни сделал — всегда найдется кто-то, кому твой поступок покажется неправильным, глупым, непорядочным. Ну и пусть покажется.
— Вы, Антон Антонович, молоды, — почти не скрывая зависти, произнес он. — Уверенность в себе, крепкие нервы, вера в будущее, которое у вас есть просто в силу возраста. Мне труднее.
Мне показалось, что он сидел. Давно. Еще, скажем, при Совдепе. Что-то такое мелькнуло у него в памяти, когда он говорил о будущем. Ого.
— Я понимаю.
— Хорошо. Так вот. Лет тридцать назад наша с вами страна, по глубочайшему моему убеждению, во множестве наук обгоняла весь остальной мир годков этак, знаете, на двадцать. Демократическое вранье, что ученому лучше всего работать на свободушке.
— Вы думаете? — вежливо уточнил я.
— Думаю, Антон Антонович! — убежденно повторил он. — И думы свои подтвердил экспериментально. Лучше всего ученые работают за решеткой. Там, где с них сняты заботы и о быте, и о досуге. И о покупках, и о ценах. И об отпусках, и о подругах, и о всяких там хобби. Но зато и самоутверждаться больше нечем, как только, знаете, работой. Спасаться от унижения и тоски больше нечем. И ум, и душа, и силы телесные, ежели учесть полное отсутствие подруг — все в одну точку бьет. Лично для ученых это, знаете, ужасно, отвратительно и смертельно подчас. Но для науки это черт знает, как хорошо!
— Интересная мысль, — сказал я. — Но вот тогда вопрос — зачем, в таком случае, вообще наука?
Он запнулся. Я пожалел, что его прервал — и зарекся на будущее вплоть до особого распоряжения. Надо было дать ему выговориться. Он не врал, и не выдумывал даже. Забавно — он говорил сейчас о самом сокровенном. Я чувствовал, что ему об этом поговорить, в сущности, не с кем; давным-давно не с кем. Он был не лже-Евтюхову подлому чета. Он меня вовсе не провоцировал и прощупывал — он искал реального контакта.
Он единомышленника искал, Господи!
— Об этом чуть позже, — сказал он. — Сначала обо мне.
— Простите, — совершенно искренне проговорил я.
— Потом было некоторое, исторически весьма короткое время, когда НИИ стали малость посвободней тюрем. На ученых свалился проклятый быт. Все эти хлопоты, сопряженные со свободной жизнью — жены, дети, пропитание, отпуска, поликлиники… Но зато, знаете, выручало то, что наука не была ориентирована на немедленный применимый результат. В семидесятых, знаете, мы торчали в очередях, но взахлеб спорили о внеземной жизни, о кварках, о темпоральных спиралях… Не за деньги, а потому, что нам это было интересно, интереснее очередей! А, скажем, американцы, которые не торчали в очередях, непринужденные беседы за коктейлями вели в лучшем случае о спорте — какая же все-таки команда какую отлупит в будущую среду, «Железные Бизоны» или, понимаете, «Бешеные крокодилы». И потому быт, при всей его омерзительности, не мешал тем, кто хоть чуть-чуть имел извилин подо лбом и за душой. Наоборот — помогал. Помню, от очередей, знаете, лучше всего было отключаться размышлениями. Именно в очередях мне приходили в голову самые замечательные мысли.
Ну-ну.
Я тут же вспомнил, как па Симагина осенило нечто совершенно гениальное в ТОТ день, поутру казавшийся таким чудесным, а на поверку оказавшийся таким ужасным. Когда мама заболела. Когда кончилось детство.
В очереди в химчистку его осенило!
Мы с ним часа два, наверное, парились там — и вот, жужжа, налетела откуда ни возьмись муза с логарифмической линейкой!
Что-то в рассуждениях Бережняка было. Неужто он прав? Но действительно, чего ради тогда…
Какой сошниковский вопрос вдруг выскочил. Чего ради — что?
Не о том мне сейчас надо думать.
Поддавки.
— Не буду спорить, — сказал я угрюмо. — Я ещё мелковат был, но охотно вам верю. Все говорит за это. Только что проку теперь судить да рядить о том, что не сбылось. И какое отношение…
— Как вы хорошо, уважаемый Антон Антонович, это сказали. Что проку? Есть прок, есть. Сейчас вы поймете, к чему я клоню. Пока нам важно понять, что именно благодаря столь специфической обстановке наука наша ушла, знаете, так далеко вперед, что сейчас это просто даже не оценить. Просто не оценить. Только беда-то была в том, что все эпохальные открытия оставались втуне и просто складывались в тайную копилку на случай, как пел когда-то Высоцкий, атомной войны. А когда погиб СССР, сверхсекретность сыграла злую шутку. Разворовывалось достояние двадцать первого, а то и двадцать второго века не самими учеными, а либо полуграмотными, знаете, начальниками институтских первых отделов, либо совсем неграмотными секретарями, знаете, райкомов. Ученые, правда, получили свободу разговаривать про свободу, но она им быстро опостылела, ведь им от этого не только, знаете, личных яхт и самолетов не перепало, но даже советская пайка перестала перепадать. А собственники их открытий торопливо распродавали все первым попавшимся покупателям — даже не очень понимая, что именно продают, и о цене, знаете, имея представление самое слабое. Самое слабое. И потому продавали втридешева. Только бы, знаете, успеть схватить хоть сколько-то зеленых за вот эти файлы, или эти ампулы, или эти формулы, или эти ящички… А покупатели хватали тоже впопыхах, мелкой нарезкой. И потому-то, заметьте, воспользоваться покупками… да что там воспользоваться — разобраться! — не имеют ни малейшей возможности. Ах, любезный Антон Антонович, голубчик! Что там было и утекло? Антигравитация? Механика предотвращения землетрясений и тайфунов? Системы сверхсветовой коммуникации? Создание дешевых и неотторгаемых искусственных трансплантатов? Полная расшифровка генов? Принципиально новое понимание того, как играет с нами исторический процесс? Никто не знает. Понимаете? Никто не знает! Мне вот в свое время довелось работать под началом замечательного ученого — вам его имя ничего не скажет, разумеется, а тогда он был одним из корифеев так и не состоявшейся науки, биоспектралистики так называемой…
Вот тут я едва не потерял лицо.
Упоминание термина, который я в детстве слышал чуть ли не по двадцать раз на дню, меня едва из кресла не вышибло. Тесен мир? Бережняк попал в πочку — то есть все эти дела давно минувших дней были для него, видимо, ясны предельно, и он отнюдь не просто бредил. Не совсем бредил. А может, и совсем не бредил?
На самом-то деле я ведь действительно так и не ведаю, что в конечном счете стряслось с этой, например, биоспектралистикой, о которой па рассказывал нам с мамой столько прекрасных сказок.
— Разработки начинались перспективнейшие, поверьте. И куда все делось? Опять-таки, никто не знает.
Честно говоря, я совсем не такого разговора ожидал от долгожданного своего каменного гостя. Я даже растерялся слегка и на какое-то время совсем перестал вставлять полагающиеся мне медицинские и директорские реплики. Куда ж это его несет? Мужик-то симпатичный, вот беда!
— Викентий Егорович, — мягко сказал я и откинулся на спинку кресла. — Я понимаю вас. Я понимаю вашу горечь и боль. Но поближе бы к тому, что вас лично беспокоит. Или я, простите, задам прямой вопрос: вы зачем пришли?
Он помолчал, вглядываясь в меня испытующе — но по-человечески испытующе, отнюдь не как на рубанок, который то ли пригодится, то ли нет, то ли покупать его, то ли оставить на прилавке…
— А вас лично, Антон Антонович, это все не беспокоит? — вопросом на вопрос ответил он.
Я поколебался. Мне не хотелось с ним играть — ни в поддавки, ни во что иное. Он, наверное, все-таки бредил — но он был честен, и это подкупало. Его хотелось защищать, как Сошникова.
— Не травите душу, — сказал я.
Он сочувственно улыбнулся.
— Потерпите ещё немного, доктор, — ответил он. — Вот вы упомянули только что некоего пациента, который получил приглашение и должен был бы вскоре уехать из страны. Вы, уважаемый Антон Антонович, никогда не задумывались, каким принципом руководствуются западные коллеги всевозможных наших талантов, одних приглашая поработать к себе, а других вообще как бы не замечая?
— Честно говоря, не задумывался, — сказал я.
— А не хотели бы попробовать задуматься?
— Викентий Егорович. Зачем вы пришли?
Он уставился мне в глаза требовательно и горько.
— Чтобы попросить вас задуматься.
Я вздохнул, сгорбившись в своем кресле.
— Хорошо. Задумаюсь. Дело обстоит довольно просто, полагаю. Кто успел себя как-то подать и отрекламировать, чаще всего через ту или иную диаспору — тот заморский пирожок и скушает. А кто только пашет, будь он хоть семи пядей во лбу, так и будет сохранять тут поджарую фигуру на щедротах Родины, равных трети прожиточного минимума…
Он покивал.
— Взгляд правильный, честный — но обывательский. Возможно, так было ещё каких-то пять-семь лет назад. Возможно, в какой-то весьма небольшой, знаете, степени это и по сей день так. Но я абсолютно убежден, что основной принцип изменился. За время, прошедшее после той дикой скупки, наши зарубежные коллеги сумели кое-как разобраться, что именно они купили, и чем это ценно. Но воспользоваться не в состоянии в силу разрозненности и хаотичности материалов. Разведка же у них работает вполне, знаете, удовлетворительно. Вполне удовлетворительно. Выяснив, кто из наших специалистов участвовал в работах над тем или иным особенно заинтересовавшим их непонятным осколком, они теперь любезно, этак делая милость, приглашают их в свой рай. Поучиться у них, знаете, деловитости… Гуманитарную заботу проявляют, — он перевел дух. Пальцы рук его нервно подрагивали. — Им там отчаянно нужны люди, которые им объяснят толком, что же такое они накупили, и доведут скупленное до ума! Им же самим такую задачу не вытянуть!
Господи, потрясенно подумал я. Бедный мужик.
— Вам не обидно? — тихо спросил он. — Вам не тошно от такой перспективы?
— Какой? — столь же тихо ответил я.
— Что наши, не побоюсь этого слова, исторические соперники, вечные враги — станут, да ещё и с высокомерной миной, как, знаете, благодетели, пользоваться наработками наших гениев, практически бескорыстно и с полной отдачей творивших в советскую эпоху! А неблагодарные, вскормленные и воспитанные рынком ученики этих гениев, подросшие, наработавшие кой-какие ремесленные рефлексы, за двойную пайку им ещё и растолкуют все!
Я помолчал. Надо было срочно выбирать линию поведения. Он меня вербовал, это ясно. Вернее, готовил к вербовке. Чутье у него, судя по всему — дай Бог всякому. Одно неверное слово — и вербовки не будет; и я так и не узнаю, для чего ему нужен.
Честность — лучшая политика? Чего проще!
— Тошно, — совершенно искренне проговорил я. — Да, тошно, Викентий Егорович. Ну, и что с того?
Он молчал. И тут меня будто поленом вразумили.
А ведь, пожалуй, можно догадаться, что ему от меня нужно.
Я резко наклонился в кресле вперед и, пристально уставившись Бережняку в глаза, негромко отчеканил:
— У меня возникло такое чувство, Викентий Егорович, что вы не лечиться ко мне пришли.
Он выдержал взгляд. И через несколько очень долгих секунд ответил:
— Вы правы, голубчик Антон Антонович. Мне нужна от вас помощь совершенно иного свойства.
— Слушаю вас, — проговорил я.
— Запад ведет против нас необъявленную войну. Мне неведомы причины его идиосинкразии к России — чтобы в этом разобраться, нужно быть историком, культурологом, я же всего лишь простой биофизик. Но то, что такая идиосинкразия существует исстари, давно не вопрос. Давно не вопрос. Это просто не подлежит сомнению.
Он говорил теперь совсем иначе. Говорил, как вождь.
— Наша экономика, наши властные структуры Западом уже полностью съедены, и что-то поделать с этим в обозримый период мы не можем. Единственный ресурс, который у нас ещё остался и который, в отличие, скажем, от минералов или лесов кое-как все ж таки возобновляется — умы. Умы, Антон Антонович, голубчик! Именно от наличия или отсутствия умов будет впоследствии зависеть, удастся ли переломить ситуацию, или стране действительно конец на веки вечные, безвозвратно. Не от нефти, не от конфигурации границ, не от своевременности выплаты пенсий старикам — только от этого фактора, одного-единственного! И наши враги это прекрасно понимают. И у них, знаете, все козыри в этой игре.
Он держал спину очень прямо и глядел мне в глаза прямо. Твердо. С отчаянной горечью всего лишь.
— Если бы я был президентом, я постарался бы остановить утечку мозгов экономическими средствами. Всю экономику бы бросил на это, клянусь. Потому что нет у страны сейчас важнее задачи. Но в моем положении у меня такой возможности нет. Ничего нет, кроме понимания, что утечка должна быть прекращена любой ценой! И в первую очередь — утечка тех, кто даже не по собственной инициативе едет на ловлю счастья и чинов, а кого, так сказать, любезно приглашают! Кто в ближайшее время будет растолковывать и сдавать противнику лучшие из наших открытий!
Глаза у него уже полыхали наркотическим пламенем. Но то был не героин, то был пламень веры. Игнатий Лойола… Будет людям счастье, счастье на века! Вот ужо будет!
— Я вас понимаю, — медленно проговорил я.
— Надеюсь, — ответил он, смягчив тон. — Надеюсь, что понимаете. Мне посчастливилось быть случайным свидетелем того, как позавчера вы, несколько перебрав, кажется, водки… в сущности, печалились именно об этом.
А вот тут он соврал. Не было его в зале кафе. Но ему, конечно, передали — сначала бармен, потом тот парень, который ко мне подсел.
— Да, был такой казус, — я чуть усмехнулся. — Я очень расстроился из-за несчастного случая с моим последним пациентом, с Сошниковым, я вам говорил. И, конечно, мне было очень обидно, что пациент, который оказался мне весьма симпатичен и в которого мы вложили определенную толику усилий, решил покинуть страну.
— Он решил сам или его позвали?
— Он мне сказал, что получил приглашение. Но он историк и социолог, вряд ли он ценен для оборонки, — я вдруг, словно бы глянув на наш диалог сверху, сообразил, что с какого-то момента мы уже беседуем как соратники. С точки зрения развития спецоперации это было неплохо. Даже хорошо. Но с моральной… С моральной — тошнехонько.
— Не скажите, — возразил Бережняк. — Я повторяю: понимание хода истории подчас может оказаться более мощным оружием, чем атомная бомба. Ближайший пример: Сталин. Пока он оставался, знаете, марксистом и понимал, куда и как идет мир, пока осаживал своих вояк, Троцкого или Тухачевского — в политике его никто не в состоянии оказался переиграть, ни внутри страны, ни вне. А стоило ему свихнуться на чисто военных методиках — сразу, понимаете, ошибка на ошибке.
Ну-ну.
Он помолчал.
— Как вы думаете, Антон Антонович, если бы году этак в сорок третьем ученые, занятые в «Манхэттенском проекте», решили вдруг по приглашению немецких, знаете, коллег переехать на время поработать к Гитлеру, как отнеслась бы к этому американская демократия?
— Думаю, — медленно ответил я, — этим ученым всячески постарались бы воспрепятствовать.
— Вот именно. Вся-чес-ки! — по слогам повторил Бережняк. — На войне как на войне! Не правда ли?
Честно? Договорились, будем честными. Игра у нас нынче такая.
— Не знаю, — сказал я.
Теперь пришла его очередь, впившись взглядом мне в лицо, резко наклониться в кресле ко мне — так что он едва не ударился грудью о край разделявшего нас стола.
— Насколько мне известно, вы однажды имели уже счастье защищать Родину. И, несмотря на молодость, делали это вполне достойно. Вам предоставляется шанс сделать это снова — и на войне куда более серьезной. От которой зависит выживание России в целом.
Да что ж это меня от него так вдруг затошнило?
Из-за патетики, наверное. Если бы он все это же произнес по-человечески, я отнесся бы к его словам серьезнее. Но шаблонным пафосом он все сгубил.
Не все. Но многое.
— Чего вы от меня хотите? — глухо спросил я.
— Ничего, голубчик Антон Антонович, ничего. Продолжайте работать, как работали. Открою вам небольшой секрет с целью укрепления взаимного доверия: волею судеб человек, который давал мне основную долю информации о том, кто, когда и куда собирается уезжать, к великому моему сожалению, более не сможет этого делать.
От него отчетливо пахнуло смертью, и я сообразил: это же он про Веньку! Вот кто был его информатор! Точно, он же статистик… был. А они его — того. За что?
Какие-то тени прежних по поводу Веньки чувств — настороженности и тревоги, лютого недоверия, отвращения — время от времени долетали от Бережняка, периодически чуть разнообразя валившую из него лавину мрачной, безумной правоты; но разобраться в тонкостях у меня пока не получалось.
— Мне нужен новый информатор. А через ваше учреждение проходит львиная доля интеллектуальной элиты города. Да и не только нашего города, насколько мне известно. Поэтому о каждом из ваших пациентов перед окончанием курса лечения вы будете выяснять точно: не собирается ли он уезжать, не приглашают ли его. И, выяснив, сообщать мне.
— Вопрос о доверии — вопрос не праздный, — медленно проговорил я через несколько мгновений после того, как он закончил. — Откуда мне знать, не провокатор ли вы?
Он задрал голову и глянул на меня как бы сверху вниз.
— Ниоткуда, — ответил он. — Чутье гражданина России должно вам подсказать.
Да, подумал я. Самый человечный человек. В натуральную величину.
Ага. Значит, и стражи пляшут где-то поблизости. Совсем хорошо.
Я-то им на кой ляд сдался?
Такое впечатление, что ФСБ смотрит куда угодно — и направо, и налево, только не в книгу!
Впрочем, этим нас тоже не удивишь. Как и лучевой болезнью с доставкой на дом. Мы привыкши. Мы, блин, притерпемши.
А все-таки обидно.
Еще некоторое время я предавался неопределенным, но вполне мрачным раздумьям, а потом позвонил Борис Иосифович, чтобы я пришел за вожделенными дензнаками. И стало мне уже совсем невмоготу, потому что все предлоги исчерпались, и надлежало мне теперь брать ноги в руки и ехать к Тоне выражать соболезнования, и как-то втереть ей деньги, которые были, так сказать, пенсией от командования вдове погибшего бойца… но командование на этом поле такое уродилось, что даже объяснить вдове ничего не могло. Придется врать насчет старого долга, который мне все было не собраться отдать, а вот теперь, елы-палы, нашел удобный момент, собрался…
Хоть волком вой, честное слово.
Жаль, у меня любовницы нету. Поехал бы потом к ней, она бы мне водочки поднесла, или даже коньячку, смотря по чувствам; я бы отказался, конечно — а впрочем, может, и нет; выпил бы, тельник бы на себе порвал и сердце измученное выкатил для обозрения, а она бы меня поутешала… чего ей не поутешать-то, я ж уйду скоро — она опять вздохнет свободно.
Потом позвонила Катечка.
— Антон Антонович, к вам посетитель на собеседование.
— Кто?
— Мужчина, Антон Антонович, — исчерпывающе сообщила Катечка. — Некто Викентий Егорович Бережняк. Шестьдесят восемь лет.
— Однако… Заранее записывался?
— Нет. Четверть часа назад пришел. Я сказала, что вы примете только при наличии свободного времени, а если не примете, то запишу его на вторник.
Я глянул на часы. Тоня, может, ещё на работе. И вообще, поеду попозже, чтобы сюда уже и не возвращаться…
И вообще — поеду попозже.
Я сгреб распечатки и сказал:
— Приму.
Так, вероятно, Сократ, или кто там, мог сказать о чаше с ядом, поднесенной ему благодарными согражданами.
Через минуту дверь открылась, и он вошел.
Росту и телосложения был он нешибкого. Невыразительное, как бы затушеванное лицо. Запавшие глаза. Легкая хромота. И трех пальцев на левой руке не хватало. Не очень-то он был похож на ученого с угасшими творческими способностями. То есть что-то погасшее в его облике было, но не совсем то, к чему я привык. Добрый, невзрачный и неловкий старичок.
А в душе он был совсем иным.
Напряжен, будто мощная, до упора взведенная пружина.
И застарелая ледяная ненависть, отточенная, как бритва. И уверенность, граничащая с фанатизмом. И безнадежное, свирепое одиночество. И отчаянная боль сострадания не понять к кому.
И я был ему позарез нужен. Не понять, для чего.
Он на зов явился.
Моя пьяная истерика в «Бандьере» сработала.
Надеюсь, я не изменился в лице. Как сидел в расслабленной, несколько утомленной позиции, так и остался: посетителем, дескать, больше, посетителем меньше; все они одинаковы, когда торчишь тут кой уж год.
Дрожишь ты, дон Гуан… Я? Нет. Я звал тебя и рад, что вижу.
Дай руку.
Щ-щас. А ногу не хочешь?
— Присаживайтесь, — сказал я, довольно убедительно делая вид, что он застал меня врасплох и я, уважая его появление, с трудом сдержал зевок. — Прошу вас, — и коротко повел рукой в сторону кресла для посетителей. — Здравствуйте, Викентий Егорович.
Судя по его внутренней реакции на мое обращение, старательно кинутое ему с первой же фразы — имя и фамилия были настоящие.
— Здравствуйте, доктор, — сказал он негромко. Голос тоже был стертый, спокойный и глуховатый. Но я уже понял, что это годами шлифовавшаяся маска.
— Ну, какой я доктор, — я неопределенно повел рукой снова. — Я так… Доктор будет с вами работать, если собеседование покажет, что мы в состоянии вам помочь. Зовите меня просто Антон Антонович.
— Хорошо, Антон Антонович. Как скажете.
Он сел и несколько мгновений пристально смотрел на меня — будто не зная, с чего начать. Присматривался. Дуэль? Пристрелка? Разведка боем?
— Я биофизик. Хотя следует, наверное, сказать — бывший биофизик. Я, знаете, не работаю по специальности давным-давно, — он чуть усмехнулся.
Он не врал.
— Я, грешным делом, думал, что все, конец настал старику. В сущности, ничего страшного, пора и честь знать. Но слухом земля полнится. Узнал про вас…
— Если не секрет, откуда?
Он снова пристально глянул на меня.
— Я всегда стараюсь это выяснить, — простодушно пояснил я. — Мы очень мало прибегаем к обычной рекламе, но зато очень интересно и полезно бывает выяснить, как распространяется информация. Обратные связи, знаете ли. Надо знать, что о нас говорят.
— Понимаю, понимаю. Не волнуйтесь, только хорошее. Случайность, знаете. Племянница моя работает в парикмахерской, а дочь одного из ваших бывших пациентов у неё регулярно стрижется.
Он не врал.
У меня будто штопор в голове завертелся. Где-то недавно мелькала парикмахерская… совсем недавно. Да Господи, где же…
Так. Дочь Сошникова, индианка хак-хакающая. Парикмахерше своей скачала, сказала она, отвечая на вопрос, кому рассказывала о близком отъезде отца. Так. Ну и ну. Тесен мир.
— Знаете, молодые девушки как зацепятся языками: тра-та-та-та-та! И обеим не так скучно — ни той, что сидит, ни той, что с ножницами кругом неё скачет. Обо всем успеют… И вот о вас — тоже. И о вашем заведении, и о вас лично, Антон Антонович. А уж племяшка — мне… Все в превосходных степенях, так что не волнуйтесь. Говорят о вас, знаете, хорошо.
— Давно у нас был этот пациент? — спросил я почти равнодушно.
— Нет. Разговор недавний. Как его… племяшка называла же… Сошников.
Ну что ж. Будем играть в полную откровенность? Тогда и я.
Я сделал печальное лицо.
— Ах, вот как, — упавшим голосом проговорил я. Он внимательно следил за моим лицом. Чуточку чересчур внимательно для пациента.
— А что такое?
— С ним произошел несчастный случай, — сухо сказал я. Что это он врачебные тайны выведывает! Так не делается! — От этого, увы, никто не застрахован.
А потом решил сменить гнев на милость.
— Представьте, он мне дал дискету со своими последними работами, я прихожу, чтоб вернуть — а он пропал. Я туда, я сюда. А он уже в больнице…
Нет, дискета и его не заинтересовала. Как и лже-Евтюхова. Видимо, дело было не в работах Сошникова, а в самом Сошникове. А вот мы с другой стороны попробуем…
— И ведь обида какая, — продолжал я болтать. — Он буквально на днях должен был уехать в Штаты, уже и приглашение получил в Сиэтл.
В нем полыхнуло. Виду он не показал, правда, но я понял: для него очень важно то, что я знал об отъезде.
Однако для него самого это известие не было новостью. Он-то тоже знал. Ему важно было именно то, что об этом знаю я. И я определенно почувствовал, что его желание наладить со мною контакт усилилось.
Свихнулись они все, что ли?
— Какого же рода несчастный случай? — настойчиво спросил Бережняк.
— Ну, это врачебная тайна, — ответил я. — Давайте все-таки о вас.
— Давайте, — согласился он. У меня было отчетливое впечатление, что в мысленном перечне вопросов, которые он пришел сюда выяснять, против номера первого он поставил аккуратный жирный плюс.
Я посмотрел ему в глаза. Он помедлил.
— Я, знаете, патриот, — сказал он и усмехнулся со стариковским беспомощным добродушием. Но глаза остались холодными и цепкими, и он буквально буравил меня: как я отнесусь к его словам?
Я пожал плечами.
— Я тоже, — сказал я. — И не стесняюсь этого. А вы, по-моему, стесняетесь.
Ага. Попал. У него екнули скулы.
— Я не стесняюсь, — отчеканил он. И сразу овладел собой. — Просто мне кажется, что в интеллигентной, знаете, среде к этому слову относятся с определенным предубеждением. Что патриот, что идиот… что фашист. Сходные, прямо скажем, понятия. Нет?
— Нет, — спокойно ответил я. — Люди, Викентий Егорович, разные. Что бы ты ни сделал — всегда найдется кто-то, кому твой поступок покажется неправильным, глупым, непорядочным. Ну и пусть покажется.
— Вы, Антон Антонович, молоды, — почти не скрывая зависти, произнес он. — Уверенность в себе, крепкие нервы, вера в будущее, которое у вас есть просто в силу возраста. Мне труднее.
Мне показалось, что он сидел. Давно. Еще, скажем, при Совдепе. Что-то такое мелькнуло у него в памяти, когда он говорил о будущем. Ого.
— Я понимаю.
— Хорошо. Так вот. Лет тридцать назад наша с вами страна, по глубочайшему моему убеждению, во множестве наук обгоняла весь остальной мир годков этак, знаете, на двадцать. Демократическое вранье, что ученому лучше всего работать на свободушке.
— Вы думаете? — вежливо уточнил я.
— Думаю, Антон Антонович! — убежденно повторил он. — И думы свои подтвердил экспериментально. Лучше всего ученые работают за решеткой. Там, где с них сняты заботы и о быте, и о досуге. И о покупках, и о ценах. И об отпусках, и о подругах, и о всяких там хобби. Но зато и самоутверждаться больше нечем, как только, знаете, работой. Спасаться от унижения и тоски больше нечем. И ум, и душа, и силы телесные, ежели учесть полное отсутствие подруг — все в одну точку бьет. Лично для ученых это, знаете, ужасно, отвратительно и смертельно подчас. Но для науки это черт знает, как хорошо!
— Интересная мысль, — сказал я. — Но вот тогда вопрос — зачем, в таком случае, вообще наука?
Он запнулся. Я пожалел, что его прервал — и зарекся на будущее вплоть до особого распоряжения. Надо было дать ему выговориться. Он не врал, и не выдумывал даже. Забавно — он говорил сейчас о самом сокровенном. Я чувствовал, что ему об этом поговорить, в сущности, не с кем; давным-давно не с кем. Он был не лже-Евтюхову подлому чета. Он меня вовсе не провоцировал и прощупывал — он искал реального контакта.
Он единомышленника искал, Господи!
— Об этом чуть позже, — сказал он. — Сначала обо мне.
— Простите, — совершенно искренне проговорил я.
— Потом было некоторое, исторически весьма короткое время, когда НИИ стали малость посвободней тюрем. На ученых свалился проклятый быт. Все эти хлопоты, сопряженные со свободной жизнью — жены, дети, пропитание, отпуска, поликлиники… Но зато, знаете, выручало то, что наука не была ориентирована на немедленный применимый результат. В семидесятых, знаете, мы торчали в очередях, но взахлеб спорили о внеземной жизни, о кварках, о темпоральных спиралях… Не за деньги, а потому, что нам это было интересно, интереснее очередей! А, скажем, американцы, которые не торчали в очередях, непринужденные беседы за коктейлями вели в лучшем случае о спорте — какая же все-таки команда какую отлупит в будущую среду, «Железные Бизоны» или, понимаете, «Бешеные крокодилы». И потому быт, при всей его омерзительности, не мешал тем, кто хоть чуть-чуть имел извилин подо лбом и за душой. Наоборот — помогал. Помню, от очередей, знаете, лучше всего было отключаться размышлениями. Именно в очередях мне приходили в голову самые замечательные мысли.
Ну-ну.
Я тут же вспомнил, как па Симагина осенило нечто совершенно гениальное в ТОТ день, поутру казавшийся таким чудесным, а на поверку оказавшийся таким ужасным. Когда мама заболела. Когда кончилось детство.
В очереди в химчистку его осенило!
Мы с ним часа два, наверное, парились там — и вот, жужжа, налетела откуда ни возьмись муза с логарифмической линейкой!
Что-то в рассуждениях Бережняка было. Неужто он прав? Но действительно, чего ради тогда…
Какой сошниковский вопрос вдруг выскочил. Чего ради — что?
Не о том мне сейчас надо думать.
Поддавки.
— Не буду спорить, — сказал я угрюмо. — Я ещё мелковат был, но охотно вам верю. Все говорит за это. Только что проку теперь судить да рядить о том, что не сбылось. И какое отношение…
— Как вы хорошо, уважаемый Антон Антонович, это сказали. Что проку? Есть прок, есть. Сейчас вы поймете, к чему я клоню. Пока нам важно понять, что именно благодаря столь специфической обстановке наука наша ушла, знаете, так далеко вперед, что сейчас это просто даже не оценить. Просто не оценить. Только беда-то была в том, что все эпохальные открытия оставались втуне и просто складывались в тайную копилку на случай, как пел когда-то Высоцкий, атомной войны. А когда погиб СССР, сверхсекретность сыграла злую шутку. Разворовывалось достояние двадцать первого, а то и двадцать второго века не самими учеными, а либо полуграмотными, знаете, начальниками институтских первых отделов, либо совсем неграмотными секретарями, знаете, райкомов. Ученые, правда, получили свободу разговаривать про свободу, но она им быстро опостылела, ведь им от этого не только, знаете, личных яхт и самолетов не перепало, но даже советская пайка перестала перепадать. А собственники их открытий торопливо распродавали все первым попавшимся покупателям — даже не очень понимая, что именно продают, и о цене, знаете, имея представление самое слабое. Самое слабое. И потому продавали втридешева. Только бы, знаете, успеть схватить хоть сколько-то зеленых за вот эти файлы, или эти ампулы, или эти формулы, или эти ящички… А покупатели хватали тоже впопыхах, мелкой нарезкой. И потому-то, заметьте, воспользоваться покупками… да что там воспользоваться — разобраться! — не имеют ни малейшей возможности. Ах, любезный Антон Антонович, голубчик! Что там было и утекло? Антигравитация? Механика предотвращения землетрясений и тайфунов? Системы сверхсветовой коммуникации? Создание дешевых и неотторгаемых искусственных трансплантатов? Полная расшифровка генов? Принципиально новое понимание того, как играет с нами исторический процесс? Никто не знает. Понимаете? Никто не знает! Мне вот в свое время довелось работать под началом замечательного ученого — вам его имя ничего не скажет, разумеется, а тогда он был одним из корифеев так и не состоявшейся науки, биоспектралистики так называемой…
Вот тут я едва не потерял лицо.
Упоминание термина, который я в детстве слышал чуть ли не по двадцать раз на дню, меня едва из кресла не вышибло. Тесен мир? Бережняк попал в πочку — то есть все эти дела давно минувших дней были для него, видимо, ясны предельно, и он отнюдь не просто бредил. Не совсем бредил. А может, и совсем не бредил?
На самом-то деле я ведь действительно так и не ведаю, что в конечном счете стряслось с этой, например, биоспектралистикой, о которой па рассказывал нам с мамой столько прекрасных сказок.
— Разработки начинались перспективнейшие, поверьте. И куда все делось? Опять-таки, никто не знает.
Честно говоря, я совсем не такого разговора ожидал от долгожданного своего каменного гостя. Я даже растерялся слегка и на какое-то время совсем перестал вставлять полагающиеся мне медицинские и директорские реплики. Куда ж это его несет? Мужик-то симпатичный, вот беда!
— Викентий Егорович, — мягко сказал я и откинулся на спинку кресла. — Я понимаю вас. Я понимаю вашу горечь и боль. Но поближе бы к тому, что вас лично беспокоит. Или я, простите, задам прямой вопрос: вы зачем пришли?
Он помолчал, вглядываясь в меня испытующе — но по-человечески испытующе, отнюдь не как на рубанок, который то ли пригодится, то ли нет, то ли покупать его, то ли оставить на прилавке…
— А вас лично, Антон Антонович, это все не беспокоит? — вопросом на вопрос ответил он.
Я поколебался. Мне не хотелось с ним играть — ни в поддавки, ни во что иное. Он, наверное, все-таки бредил — но он был честен, и это подкупало. Его хотелось защищать, как Сошникова.
— Не травите душу, — сказал я.
Он сочувственно улыбнулся.
— Потерпите ещё немного, доктор, — ответил он. — Вот вы упомянули только что некоего пациента, который получил приглашение и должен был бы вскоре уехать из страны. Вы, уважаемый Антон Антонович, никогда не задумывались, каким принципом руководствуются западные коллеги всевозможных наших талантов, одних приглашая поработать к себе, а других вообще как бы не замечая?
— Честно говоря, не задумывался, — сказал я.
— А не хотели бы попробовать задуматься?
— Викентий Егорович. Зачем вы пришли?
Он уставился мне в глаза требовательно и горько.
— Чтобы попросить вас задуматься.
Я вздохнул, сгорбившись в своем кресле.
— Хорошо. Задумаюсь. Дело обстоит довольно просто, полагаю. Кто успел себя как-то подать и отрекламировать, чаще всего через ту или иную диаспору — тот заморский пирожок и скушает. А кто только пашет, будь он хоть семи пядей во лбу, так и будет сохранять тут поджарую фигуру на щедротах Родины, равных трети прожиточного минимума…
Он покивал.
— Взгляд правильный, честный — но обывательский. Возможно, так было ещё каких-то пять-семь лет назад. Возможно, в какой-то весьма небольшой, знаете, степени это и по сей день так. Но я абсолютно убежден, что основной принцип изменился. За время, прошедшее после той дикой скупки, наши зарубежные коллеги сумели кое-как разобраться, что именно они купили, и чем это ценно. Но воспользоваться не в состоянии в силу разрозненности и хаотичности материалов. Разведка же у них работает вполне, знаете, удовлетворительно. Вполне удовлетворительно. Выяснив, кто из наших специалистов участвовал в работах над тем или иным особенно заинтересовавшим их непонятным осколком, они теперь любезно, этак делая милость, приглашают их в свой рай. Поучиться у них, знаете, деловитости… Гуманитарную заботу проявляют, — он перевел дух. Пальцы рук его нервно подрагивали. — Им там отчаянно нужны люди, которые им объяснят толком, что же такое они накупили, и доведут скупленное до ума! Им же самим такую задачу не вытянуть!
Господи, потрясенно подумал я. Бедный мужик.
— Вам не обидно? — тихо спросил он. — Вам не тошно от такой перспективы?
— Какой? — столь же тихо ответил я.
— Что наши, не побоюсь этого слова, исторические соперники, вечные враги — станут, да ещё и с высокомерной миной, как, знаете, благодетели, пользоваться наработками наших гениев, практически бескорыстно и с полной отдачей творивших в советскую эпоху! А неблагодарные, вскормленные и воспитанные рынком ученики этих гениев, подросшие, наработавшие кой-какие ремесленные рефлексы, за двойную пайку им ещё и растолкуют все!
Я помолчал. Надо было срочно выбирать линию поведения. Он меня вербовал, это ясно. Вернее, готовил к вербовке. Чутье у него, судя по всему — дай Бог всякому. Одно неверное слово — и вербовки не будет; и я так и не узнаю, для чего ему нужен.
Честность — лучшая политика? Чего проще!
— Тошно, — совершенно искренне проговорил я. — Да, тошно, Викентий Егорович. Ну, и что с того?
Он молчал. И тут меня будто поленом вразумили.
А ведь, пожалуй, можно догадаться, что ему от меня нужно.
Я резко наклонился в кресле вперед и, пристально уставившись Бережняку в глаза, негромко отчеканил:
— У меня возникло такое чувство, Викентий Егорович, что вы не лечиться ко мне пришли.
Он выдержал взгляд. И через несколько очень долгих секунд ответил:
— Вы правы, голубчик Антон Антонович. Мне нужна от вас помощь совершенно иного свойства.
— Слушаю вас, — проговорил я.
— Запад ведет против нас необъявленную войну. Мне неведомы причины его идиосинкразии к России — чтобы в этом разобраться, нужно быть историком, культурологом, я же всего лишь простой биофизик. Но то, что такая идиосинкразия существует исстари, давно не вопрос. Давно не вопрос. Это просто не подлежит сомнению.
Он говорил теперь совсем иначе. Говорил, как вождь.
— Наша экономика, наши властные структуры Западом уже полностью съедены, и что-то поделать с этим в обозримый период мы не можем. Единственный ресурс, который у нас ещё остался и который, в отличие, скажем, от минералов или лесов кое-как все ж таки возобновляется — умы. Умы, Антон Антонович, голубчик! Именно от наличия или отсутствия умов будет впоследствии зависеть, удастся ли переломить ситуацию, или стране действительно конец на веки вечные, безвозвратно. Не от нефти, не от конфигурации границ, не от своевременности выплаты пенсий старикам — только от этого фактора, одного-единственного! И наши враги это прекрасно понимают. И у них, знаете, все козыри в этой игре.
Он держал спину очень прямо и глядел мне в глаза прямо. Твердо. С отчаянной горечью всего лишь.
— Если бы я был президентом, я постарался бы остановить утечку мозгов экономическими средствами. Всю экономику бы бросил на это, клянусь. Потому что нет у страны сейчас важнее задачи. Но в моем положении у меня такой возможности нет. Ничего нет, кроме понимания, что утечка должна быть прекращена любой ценой! И в первую очередь — утечка тех, кто даже не по собственной инициативе едет на ловлю счастья и чинов, а кого, так сказать, любезно приглашают! Кто в ближайшее время будет растолковывать и сдавать противнику лучшие из наших открытий!
Глаза у него уже полыхали наркотическим пламенем. Но то был не героин, то был пламень веры. Игнатий Лойола… Будет людям счастье, счастье на века! Вот ужо будет!
— Я вас понимаю, — медленно проговорил я.
— Надеюсь, — ответил он, смягчив тон. — Надеюсь, что понимаете. Мне посчастливилось быть случайным свидетелем того, как позавчера вы, несколько перебрав, кажется, водки… в сущности, печалились именно об этом.
А вот тут он соврал. Не было его в зале кафе. Но ему, конечно, передали — сначала бармен, потом тот парень, который ко мне подсел.
— Да, был такой казус, — я чуть усмехнулся. — Я очень расстроился из-за несчастного случая с моим последним пациентом, с Сошниковым, я вам говорил. И, конечно, мне было очень обидно, что пациент, который оказался мне весьма симпатичен и в которого мы вложили определенную толику усилий, решил покинуть страну.
— Он решил сам или его позвали?
— Он мне сказал, что получил приглашение. Но он историк и социолог, вряд ли он ценен для оборонки, — я вдруг, словно бы глянув на наш диалог сверху, сообразил, что с какого-то момента мы уже беседуем как соратники. С точки зрения развития спецоперации это было неплохо. Даже хорошо. Но с моральной… С моральной — тошнехонько.
— Не скажите, — возразил Бережняк. — Я повторяю: понимание хода истории подчас может оказаться более мощным оружием, чем атомная бомба. Ближайший пример: Сталин. Пока он оставался, знаете, марксистом и понимал, куда и как идет мир, пока осаживал своих вояк, Троцкого или Тухачевского — в политике его никто не в состоянии оказался переиграть, ни внутри страны, ни вне. А стоило ему свихнуться на чисто военных методиках — сразу, понимаете, ошибка на ошибке.
Ну-ну.
Он помолчал.
— Как вы думаете, Антон Антонович, если бы году этак в сорок третьем ученые, занятые в «Манхэттенском проекте», решили вдруг по приглашению немецких, знаете, коллег переехать на время поработать к Гитлеру, как отнеслась бы к этому американская демократия?
— Думаю, — медленно ответил я, — этим ученым всячески постарались бы воспрепятствовать.
— Вот именно. Вся-чес-ки! — по слогам повторил Бережняк. — На войне как на войне! Не правда ли?
Честно? Договорились, будем честными. Игра у нас нынче такая.
— Не знаю, — сказал я.
Теперь пришла его очередь, впившись взглядом мне в лицо, резко наклониться в кресле ко мне — так что он едва не ударился грудью о край разделявшего нас стола.
— Насколько мне известно, вы однажды имели уже счастье защищать Родину. И, несмотря на молодость, делали это вполне достойно. Вам предоставляется шанс сделать это снова — и на войне куда более серьезной. От которой зависит выживание России в целом.
Да что ж это меня от него так вдруг затошнило?
Из-за патетики, наверное. Если бы он все это же произнес по-человечески, я отнесся бы к его словам серьезнее. Но шаблонным пафосом он все сгубил.
Не все. Но многое.
— Чего вы от меня хотите? — глухо спросил я.
— Ничего, голубчик Антон Антонович, ничего. Продолжайте работать, как работали. Открою вам небольшой секрет с целью укрепления взаимного доверия: волею судеб человек, который давал мне основную долю информации о том, кто, когда и куда собирается уезжать, к великому моему сожалению, более не сможет этого делать.
От него отчетливо пахнуло смертью, и я сообразил: это же он про Веньку! Вот кто был его информатор! Точно, он же статистик… был. А они его — того. За что?
Какие-то тени прежних по поводу Веньки чувств — настороженности и тревоги, лютого недоверия, отвращения — время от времени долетали от Бережняка, периодически чуть разнообразя валившую из него лавину мрачной, безумной правоты; но разобраться в тонкостях у меня пока не получалось.
— Мне нужен новый информатор. А через ваше учреждение проходит львиная доля интеллектуальной элиты города. Да и не только нашего города, насколько мне известно. Поэтому о каждом из ваших пациентов перед окончанием курса лечения вы будете выяснять точно: не собирается ли он уезжать, не приглашают ли его. И, выяснив, сообщать мне.
— Вопрос о доверии — вопрос не праздный, — медленно проговорил я через несколько мгновений после того, как он закончил. — Откуда мне знать, не провокатор ли вы?
Он задрал голову и глянул на меня как бы сверху вниз.
— Ниоткуда, — ответил он. — Чутье гражданина России должно вам подсказать.
Да, подумал я. Самый человечный человек. В натуральную величину.