Приблизительно полгода спустя тема неожиданно получила продолжение. Когда и Журанкову, и всем, кто еще продолжал с ним общаться, стало ясно, что он на мели, полностью и, похоже, навсегда на мели, ему вдруг окольным путем передали предложение переехать работать в Хьюстон. А если он по каким-либо причинам не захочет покидать Россию, то за кругленькую сумму он мог бы продать, например, свои рабочие материалы времен работы над прикладными задачами для “Сапфира” или, например, возможно, сохранившиеся у него общие документы того же периода… Наверное, авторы предложения в течение без малого семи месяцев ждали, когда он, избалованный долгой жизнью у ВПК, как у Христа за пазухой, поймет, что куковать впроголодь, сам по себе, на семи ветрах холодной свободы - не может. И осознает, что это ему и незачем. Чего ради? Кого ради? Вероятно, они дотошно проверили, не снимал ли он где-либо сейфов. Не посещал ли по непонятным на первый взгляд причинам камер хранения… Он не знал и даже думать не хотел, кто такие они. Может, даже свои. Может, даже собственные прежние начальнички. Посреднички добровольные. Совершенно не исключено. Он сделал вид, что не понял, о чем речь. А уехать отказался категорически. Что вы, что вы, тут могила батюшки… Конфуций, знаете ли, не велит.
   Этого они не получат, думал он тогда. Ни за что. Не для вас мечтали мы, не для вас не спали ночей, не для вас были наш звездный восторг и наша бессильная тоска, извечные их качели, сопровождающие всякую серьезную работу… Не для вас. Кто бы вы ни были.
   Он знал, что они никогда ничего не найдут. Он был хитрый. Какие там сейфы, какие камеры хранения… на них тоже нужны деньги, а откуда у него… Просто, как бином Ньютона. Непромокаемый пакет плюс мать сыра земля. Он долго думал, где прикопать дело своей жизни. Где прячут лист? В лесу. Если человек идет с лопатой в парк, туда, где царские дворцы и Чесменские всякие колонны, или в загаженные пустыри, или к гаражам - это наводит на размышления. А вот если он идет туда, где нашинкованы приусадебные участки для жителей чуть ли не всего Пушкина… Едва успеет сойти снег - пол-России встает на лопату; потребительской корзины, которую назначили для нас аскеты из Белого дома, нам, обжорам, почему-то не хватает… Так что милости просим, господа любители дармовщинки. Узрите. Вот я с грязным рюкзаком на спине и лопатою на плече пересекаю железку прямо перед платформами станции Детское Село, вот шагаю себе параллельно железке по Удаловской так называемой улице - кусты, заборы, мозаичный хлипкий асфальт - в поля, в поля, в благословенные края, где в синем небе плещут крылышками звонкие жаворонки, а кругом - грядки, грядки, грядки, а над ними - спины, спины, спины… Знаете загадку: брюшко беленькое, спинка черненькая, лапки в навозе? Со спутника вы, что ли, снимете, где именно я помог знакомым, скажем, подкопать редиску? Да и то - поздно. Уже все - там, в русской земле, и где копать - знаю только я. Капитан Сильвер. Граф Монте-Кристо. Не получите, твари. Наше. Советское, поняли?!
   Никогда он это не продаст. Пусть лучше сгниет. Он не знал, откуда в нем эта пещерная, недостойная ученого нетерпимость. Наверное, он был достоин за нее осуждения. Казалось бы - пусть достанется человечеству… Кто богаче, кто умнее, кто способнее и удачливее - тот и применит, если захочет, если это и впрямь нужно…
   А я - не отдам. Мое право. У нас демократия.
   Значит, на продажу у него был только он сам - и эта маленькая квартира. Простор для маневра оказался, что греха таить, невелик.
   Говорят, сейчас модно и выгодно торговать органами для трансплантации, по зрелом размышлении вспомнил Журанков. Здоровьем Бог его не обидел, так что…
   Он присел к компьютеру. Благословенное время, когда можно узнать все обо всем, не выходя из дома! Можно экономить на хлебе, но нельзя - на скорости подключения… Уже через какие-то десять минут, пробежавшись по поисковым программам, Журанков потрясенно читал:
   “ Почки. В нашей стране торговать человеческими органами - тяжкое преступление, но за рубежом почка стоит от 10 до 50 тысяч долларов. Потенциальные покупатели имеются в Японии, Индии, Ливии, Гонконге, Англии и Германии.
    Печень. Этот внутренний орган восстанавливается, поэтому может идти речь о нескольких порциях на продажу. Один срез печени за пределами США стоит около 150 тыс. долларов…”
   Самое странное - у Журанкова даже сомнений не возникало в том, что он должен сделать это.
   Она же попросила. Он же обещал. И какая разница, что, если вдуматься, ее - той, тогдашней, любимой и влюбленной, светящейся в ночи - давно уж на самом-то деле нет. Нет нигде на белом свете, словно она умерла. Даром что незабываемое тело ее по-прежнему живет, охорашивается, надевает колготки. Она действительно умерла и кремирована где-то в самых потайных глубинах себя. Не только воскрешение - эксгумация и та невозможна, ведь в ее теле давно поселился новый человек, производная новой жизни; судя по утреннему разговору, даже не прямой наследник… Но какая разница? Я уношу в свое странствие странствий лучшее из наваждений земли!
   Наверное, сходное с этим чувство не очень понятного даже ему самому долга и не позволяло Журанкову торговать тем, что он так заботливо укрыл в земле. Не создан был Журанков для свободы.
   Прихлебывая несладкий чай, он несколько раз вдумчиво перечел безучастные, даже слегка игривые по тону прейскуранты. Из документов явствовало, что выгоднее всего, похоже, толкать нарезкой собственную печенку (“Вам кусочком или нарезать?”), но период реабилитации короче после удаления почки. Да и операция проще. Денег, правда, дают меньше…
   Прошло еще с полчаса, в сущности, утро только начиналось, а он уже сидел, сняв руки с клавиатуры, успев перелистать несколько досок виртуальных объявлений - совершенно обыденных, будто речь шла о распродажах домашней мелочевки, - и удрученно переваривал обескураживающую информацию: предложение тут, похоже, сильно превышало спрос.
   “Дорогие люди Обращаюсь к Вам с предложением Хочу начать новую жизнь исправить свои ошибки прошлых лет вернуть дорогим и самым любимым мне людям всё что отнял и всё чего не дал Воровать грабить обманывать убивать не умею и что более важно не хочу С работой постоянно не клеится Есть хорошее предложение начать свое дело но нужны деньги поэтому предлагаю Вам себя в качестве донора почки О себе: мне 32 года здоровье хорошее группа крови 1 положительная гепатитом не болел алкоголь не употребляю больше 8 лет рост 175 см вес 65 кг анализ на совместимость тканей не делал не за что Цену ломить не хочу 10 000 долларов США Если Вы всё-таки считаете что здоровье стоит дешевле то зря Контактные телефоны ускорят нашу встречу Пожалуйста это для меня очень нужно и очень срочно С уважением Петр”.
   “Срочно нужны деньги продам любой орган за кароткий срок АБСОЛЮТНО ЛЮБОЙ + костный мозг кто заинтересован пишыти мне 20 лет 1 + група к. я абсолютно здаров полный мед асмотр”.
   А делать было нечего.
   В такой толпе надо как-то выделиться, обратить на себя внимание… Яркий фантик зачастую ценнее вкуса конфет.
   Непроизвольно стиснув зубы и сам не понимая, почему ноют скулы, с наивностью неудавшегося святого он принялся легко набивать на шелестящей клавиатуре правду: “По семейным обстоятельствам срочно продам почку или срез печени. Абсолютно здоров, никогда не курил и не увлекался алкоголем. Сорок три года, доктор физико-математических наук, главный теоретик бывшего СКБ „Сапфир“ (там, где теперь казино „Остров сокровищ“), лауреат Государственной премии уже не существующего государства. Контактный телефон…”
   Потом пошел в булочную.
   И только возвращаясь домой с кирпичиком хлеба и пакетом йогурта, только поздоровавшись с Афанасием, безмятежно поглощавшим пузырек за пузырьком целебную настойку, Журанков по-настоящему понял: жизнь его кончилась, когда кончился “Сапфир”. Именно поэтому ничего ему нынче не жалко и ничего не страшно. Кроме одного: не выполнить свой долг. Долг, который, собственно, он слепо навязал себе сам давным-давно, ни с того ни с сего возомнив себя порядочным человеком. Теперь не отвертеться.
   Он стоял у окна, сунув руки в карманы, и бездумно глядел сквозь растопыренные ветви кустарника на серую пятиэтажку напротив. Ветви были усыпаны нежными хвостиками распускающихся, полных надежд почек и обляпаны ссохшимися мутно-прозрачными презервативами; когда налетал порыв ветра, они разом принимались шевелиться, точно опустевшие коконы неизвестных науке, быть может, даже внеземных тварей, заразивших весеннюю планету. И в голове медленно, как пузыри в вязкой среде, сами собой всплывали совсем не относящиеся к делу строки: претенциозные, высокопарные, манерные по нынешним простым временам… Откуда они плыли сквозь Журанкова и куда, он не знал и не задумывался над этим.
 
   В час кровавый,
   В час заката
   Каравеллою крылатой
   Проплывает Петроград.
   И горит на рдяном диске
   Ангел твой на обелиске,
   Точно солнца младший брат.
   Я не трушу,
   Я спокоен,
   Я, поэт, моряк и воин,
   Не поддамся палачу.
   Пусть клеймит клеймом позорным,
   Знаю: сгустком крови черным
   За свободу я плачу.
   Всех, кого я ненавижу,
   Мертвый, мертвыми увижу.
   И за стих,
   И за отвагу,
   За сонеты и за шпагу,
   Знаю: строгий город мой
   В час кровавый,
   В час заката
   Каравеллою крылатой
   Отвезет меня домой.
   Но то уже была рисовка. На самом деле ненавидеть он тоже не умел - так и не научился. Как и презирать. Некоторым вещам некоторых людей учить совершенно бесполезно.

Время жевать камни

   День пролетел незаметно. И хорошо. А то Кармаданову было нынче не по себе. В каком-то смысле он ведь свою контору предал. Ибо сказано в писании, сиречь в законе о Счетной палате: при проведении комплексных ревизий и тематических проверок должностные лица Счетной палаты не должны предавать гласности свои выводы до завершения ревизии или проверки и оформления ее результатов.
   Однако в нем же сказано: Счетная палата должна регулярно предоставлять сведения о своей деятельности средствам массовой информации…
   Хороший закон. Умный. Но, собственно, у нас все законы такие. Нельзя, но надлежит. Можно - да не в этот раз.
   Домой Кармаданов возвращался в добром расположении духа. День прошел, ничего не случилось. И гражданский долг свой выполнил, и с рук сошло - во всяком случае, пока; но газета-то уже вышла, и круги по воде пойдут, пойдут, не могут не пойти, а после драки кулаками не машут. И погода - хороша… Вот ведь как весна спохватилась и решила напомнить, что после нее не сразу осень, а еще и на лето можно рассчитывать. Еще позавчера моросило, и ни намека на листву, а теперь просто сердце радуется.
   Жена была дома и сидела, чуть сутулясь, над очередными ученическими тестами. Но каким-то чудом в квартире уже пахло - мясным и вкусным; Кармаданов и не заходя на кухню сразу понял: ужин ждет. Каким манером жена все успевала - загадка.
   – Шалом, Руфик, - сказал Кармаданов и поцеловал жену в склоненный над каракулями затылок. - Эрев тов.
   Она повернулась к Кармаданову, недовольно оттопырив нижнюю губу. Поглядела на него поверх очков.
   – Слушай, сколько ты еще будешь меня доставать своим пиджин-ивритом? - вместо “здрасьте” брезгливо осведомилась она, но глаза ее смеялись. - Гляди, на пиджин-русском заговорю.
   – С тех пог, как твоя тетя Гоза пгигласила нас погостить у себя в Нетании, я тгенигуюсь, - сказал Кармаданов, расстегивая пуговицы рубашки. - Вдгуг ты туда и на вовсе гешишь пегебгаться?
   – Вот только этого мне не хватало, - мрачно ответила Руфь и снова повернулась к кипе листков.
   И неожиданно подумала: а может, муж и не просто шутит. Может, эта мысль беспокоит его всерьез? Руфь Кармаданова продолжала смотреть в бумагу, но уже не видела ни единой буквы.
   Неужто правда? Придумал себе тревогу и вполне всерьез теперь относится к выдумке, только виду не подает? И решил теперь вот так, дурачась, осведомиться невзначай… Может же такое быть?
   Ведь чужая душа - потемки, а душа близкого человека - и подавно, потому что близкий тебя бережет, ни ранить не хочет, ни унижать, ни даже просто ставить в неловкое положение; как ни крути, а больше всего достоверной информации о мире мы получаем, когда он нас унижает и доставляет нам всяческую боль.
   И, чуть подумав, Руфь добавила, не оглядываясь на мужа и как бы тоже шутейно:
   – Я женщина, гусская сегцем…
   Нет, сразу поняла она, мало. Если он себе такое пугало измыслил два месяца назад, когда она читала вслух письмо, и все это время отращивал - мелкой проходной шуткой его враз не вылечишь.
   – И вообще, - сказала она, горбясь над бумагами,- русский с еврейкой братья навек.
   Она так и не узнала, понял он ее или нет. Если она про его тревоги все попусту придумала, то наверняка не понял; но лишний раз объясниться в любви никогда не помешает. А если не придумала - может, она ему тем и впрямь выбила мрачную придурь из головы. Потому что подхватил он ее тон сразу и с таким легким, летучим вдохновением, какое бывает, лишь когда гора валится с плеч. Только секундочку промедлил и запел:
   – Крепнет единство народов и рас! Рюрик и Шломо слушают нас!
   И совершенно как единая плоть, разом, они расхохотались до слез; даже в своей комнате Серафима, читавшая в кресле, их все-таки услышала и, не тратя времени на то, чтобы впрыгнуть в тапки, босиком побежала туда, где все и где всем весело. Через мгновение, подозрительно приглядываясь к гогочущим родителям, она уже возникла в дверях. Как всегда, с какой-то книжкой под мышкой.
   – Привет, - сказала она.
   – Привет, - ответил, чуть задыхаясь, Кармаданов и ухватился за брюки, которые расстегнул было, чтобы сменить на домашние. При дочери он разоблачаться стеснялся.
   – Ты кого-нибудь нынче прихватил?
   – Нет. Нынче не прихватил. Отвернись, девушка, я же штаны меняю.
   Она послушно отвернулась, но разговора не прервала ни на миг.
   – Похоже, па, день прошел впустую?
   – Да как сказать… Мы восполним другими радостями. Погода хороша. Ты уже гуляла, шестикрылая?
   У Серафимы с вожделением напряглась спина.
   – Хорошего всегда мало… - нейтрально сказала она.
   – Вот мы сейчас поедим и пойдем еще подышим. Мама не против?
   – Мама не против.
   – А что девушки нынче читают? - спросил, переодевшись, Кармаданов.
   Серафима молча протянула ему книгу обложкой в нос.
   – “Алые паруса”, - растерянно прочитал Кармаданов заезженное по пустякам, но в первозданной сути своей почти забытое сочетание слов и с некоторым сомнением обернулся на жену: - Руфик, а не рано?
   В памяти сразу всплыла неприятная, будто пахнущая многомесячной немытостью картинка в телевизоре - разбитные девицы в блестящих портках, кривляясь, гундосят нарочито противными голосами что-то вроде: “Ты больше не зови меня Ассоль, у меня на этом месте от тебя мозоль…” Нет, дословно не вспомнить текстовку, только образ остался.
   Впрочем, в самой книжке, вспомнил Кармаданов, этого все-таки нет. Так что глупый вопрос он задал, и понятно, что дочка прокомментировала его, саркастично хмыкнув: мол, ты вообще-то заметил, что я уже не в подгузниках?
   – Я не знаю слова “рано”, - проворчала Руфь. - Я знаю только слово “поздно”.
   Явно что-то процитировала. Что-то даже знакомое, но Кармаданов никак не мог вспомнить что. Вертелось, раздражающе виляло задом из кустов - а лица не показывало.
   – Между прочим, сейчас новый взгляд возобладал, - академично начал Кармаданов и сел в кресло сбоку от стола, за которым работала жена. Сима с проворством котенка устроилась у него на коленях, и Кармаданову, как всегда, показалось, что она и весит не больше. Теплая, уютная и все еще маленькая… Он обнял ее левой рукой. - Современные тенденции борьбы с мифологизацией сознания, в частности, гласят, что Ассоль и впрямь свихнулась на красивой сказке и совершенно не могла приспособиться к реальности. Не мылась, не стриглась, отца уморила голодом, спалила по рассеянности дом - все корабль свой ждала. А капитан Грэй, когда ее повстречал, враз сообразил, что в братья милосердия не нанимался, и сбежал. И только тем ограничился, что нашел сказочника, который свел девку с ума своей выдумкой, и начистил ему рыло. В общем, реализм такой, что Грэй получил срок за бандитизм, а Ассоль померла в психушке.
   Руфь оторвалась-таки от бумаг и, полуобернувшись, опять уставилась на мужа поверх очков. Классическая училка. Если бы она не была такой красивой… Тонкий нос с интеллектуальной горбинкой, ясный лоб, библейские глаза…
   – Ну, если возобладал - тогда хана, - сказала Руфь. - Тогда расхищение народного хозяйства будет нарастать и нарастать. Увольняйся, Кармаданов. Все зря.
   – Не понял, - озадачился Кармаданов, и Сима, впившаяся было ему в лицо ждущим, пытливым взглядом, сразу опять повернулась к матери. - Какая связь?
   – Какая связь? - похоже, немножко дразнясь и уж во всяком случае балуясь, повторила Сима.
   – Простая, - ответила Руфь. - Из одного лишь страха наказания не совершают преступлений только первобытные люди - в маленьком племени, когда все друг у друга на виду, а вдобавок за каждым углом бдят грозные боги с колотушками. Все эти малореалистичные требования - не убий, не укради, не предай, даже не сквернословь - это же всё алые паруса, про которые каждому из нас в раннем детстве рассказывает великий сказочник - культура. И если она начинает сама бороться со своими же собственными красивыми сказками - все ее питомцы превращаются в дикарей. Да при том нет у них уже ни строгого, крепко сбитого племени, ни богов с колотушками. Следовательно, гуляй, рванина.
   Сима прыснула. Вряд ли она понимала все, что родители наговорили, но она видела, что они вместе, точно две чудесно подогнанные одна к другой детали самой главной игрушки на свете; что они довольны друг другом и рады друг другу, и стоило им оказаться после рабочего дня под одной крышей, озорничают от души,- и ей тоже было легко и радостно.
   – А тебе, шестикрылая, нравится книжка? - спросил Кармаданов.
   Сима посерьезнела. Хотелось ответить так, чтобы папа, при всех своих взрослых закидонах, понял.
   – Ага, - сказала она. - Там так просторно, красиво… - помедлила и, поскольку была еще и честной, добавила: - Хотя местами занудь жуткая!
   Уже основательно посвежело, когда Кармаданов с дочерью вышли на улицу. Идти далеко, на смотровую, было поздновато. Кармаданов уселся на скамейку перед прудом и развернул газету, Сима то с интересом присматривалась к выгуливаемым здесь же домашним хвостатым, а с самыми общительными немедля пыталась знакомиться, то напрочь о них забывала и принималась деловито, очень осмысленно кидать в воду какие-то веточки и листики. Впадала в детство, как она порой сама это очень по-взрослому называла. Кармаданов не вдавался, как и чем она развлекается без родительского присмотра, с друзьями-подружками, нечего девицу бесить мелким контролем; пивом не пахнет пока, и слава Богу. Но когда удавалось им выбраться на пленэр семейственно, вдвоем ли, тем паче втроем, дочка с наслаждением впадала в детство. Кармаданову думалось тогда, что она играет в это время не столько в то, что она по виду играет, сколько - в маленькую себя. Увлеченно, от души… Какое удовольствие она с того получала? Поди пойми…
   От чтения газет Кармаданов получал, надо признать, скорее мазохистское блаженство типа “Ну, что еще у нас плохого?”. Кого ни возьми - всяк только и знал, что доказывал: я прав, я! Вот бы дали мне порулить! Ну, не мне, так тому, кто меня проплатил - уж он-то точно знает средство от всех напастей! Чувствовалось: кинь этому волю хоть на час, он сразу всех на лесоповал… Всяк ощущал себя в силах и вправе рулить всем, что ни есть в стране - по-диктаторски. Но совершить хоть малое полезное действие здесь и сейчас, не обеспечив себе загодя безответственность и безнаказанность диктатурой, не дерзал никто, и потому все, в общем-то, лишь канючили и хаяли друг друга.
   А уж снаружи… Там и вовсе клейма было некуда ставить. Подморозка девяностых - рудимент тридцатилетнего осторожного покачивания мира на сбалансированных весах двух блоков - прекратила течение свое. История понеслась вскачь. Все стало можно.
   Высокие материи, для поколения Кармаданова еще бывшие ценностями, слова, ради которых люди всерьез готовы были подвижничать и страдать, окончательно выродились в брэнды. Свободными можно было уж даже не делать насильно, зачем - свободными можно стало просто назначать. И несвободными тоже. Чувствовалось: пришел тот, кто возомнил себя полным хозяином всерьез.
   Куда там туповатым и застенчивым, разом и беспардонно нахрапистым и невпопад совестливым послесталинским коммунякам, отягощенным всеми патриархальными комплексами царизма… Коммуняки хоть и насиловали, когда им в их бреду это казалось необходимым, все же чуяли сами, что совершают нечто ужасное и отвратительное - и другой рукой тут же норовили как-то извиниться и подсластить произвол… Теперь не то. Теперь у хозяина достоевщинки за душой было не больше, чем у арифмометра, и совесть его ссохлась в доведенную до абсурда хваленую протестантскую этику: что эффективно, то и этично. Он мог бы и в Освенцим явиться с гуманитарной инспекцией - и если это был выгодный ему Освенцим, то без малейшей дрожи в голосе, НЕПОГРЕШИМО заявил бы вопреки всякой очевидности: здесь права человека соблюдаются. А мировое сообщество с полной готовностью (неофиты, как водится, первей всех, от безмерной преданности елозя пузом и повизгивая) подхватило бы: пра-авильное реше-ение! в Освенциме права человека соблюдаются! старший сказал!
   И даже не потому, что народы боялись бомбежек. Народы-то как раз могли возмущаться, сколько их душеньке угодно - свобода. Но про них и их суверенитет вспоминали, только когда они возмущались чем-нибудь, чем надо.
   Ведь те, от кого хоть сколько-то зависели реальные решения, те, кто правдами и неправдами выбился в элиты, всеми своими жизненно необходимыми яхтами, виллами, самолетами, заводами и газопроводами неизбежно должны были поголовно вписываться в одну-единственную безальтернативную финансовую систему. Чтобы не оказаться в ней изгоями, чтобы не лишиться счетов, кредитов и займов, они непременно должны были подыгрывать тем, чья политика - какая угодно, хоть в перспективе смертоубийственная для планеты - обеспечивала сиюминутную стабильность этой единственной экономики. Оказаться за ее монументальными золотыми и мраморными бортами, оказаться снова обычными гражданами вершители судеб стран своих боялись куда больше, чем, скажем, при Сталине простой народ боялся лагерей.
   Кто пытался как-то заслониться, тот с неизбежностью и впрямь нарушал права человека, и в первую очередь главное из них - право хапать, а потому немедленно получал за это по полной. Любая духовная ценность, которая хоть как-то могла конкурировать с этим великим правом, немедля объявлялась чреватым кровью мифом, угрозой свободе… И потом ее, в общем, уж и не требовалось корчевать силой; она, вынужденная днем и ночью доказывать, что она не верблюд, отлаиваться и отбиваться, доведенная до истерики беспрерывными мелкими укусами, неизбежно превращалась в злобного кособокого урода и дискредитировала сама себя.
   Или, наскоро подмазав губы и натянувши трусики с надписью: “Я - духовная ценность”, шла на панель. И там, натурально, сразу превращалась из бичуемой отрыжки тоталитаризма в достопочтенную свободу совести.
   А Серафима пускала листики, которые были корабликами - возможно, с алыми парусами…
   Кармаданов вскинул бдительный отцовский взгляд. Отметил, что с дочкой все в порядке: та в процессе каких-то ей одной понятных маневров переместилась на противоположный край пруда и что-то чертила на земле; по проезжей части у нее за спиной медленно, явно не представляя опасности безумным лихачеством и даже, судя по всему, собираясь вовсе остановиться, накатом приближалась единственная, насколько хватает глаз, машина, какая-то иномарка без особых примет, а народа кругом резко стало меньше. Кармаданов снова вернулся к газете и оторвался от нее, лишь когда пожилой невысокий человек в светлом плаще и старомодной шляпе, тоже с газетой в руке, остановился рядом с ним и, чуть поклонившись, церемонно спросил:
   – Вы позволите?
   – Да, конечно, - ответил Кармаданов и вежливо подвинулся. Машинально поискал глазами дочь и ее не увидел. Никого не увидел. Иномарка стояла. И рядом с нею тоже никого не было. Кармаданов обеспокоенно заозирался, вытянув шею, но еще не созрев до того, чтобы вскочить; пожилой вдруг сказал:
   – Девочка пока посидит у нас в машине. Если вы будете вести себя разумно, с нею ровным счетом ничего не случится.
   Несколько мгновений Кармаданов не понимал, что он услышал. Будто фраза прозвучала на незнакомом языке. Просто птичка что-то прочирикала, или собачка проворчала… Он все продолжал озираться, хотя глаза уже как бы ослепли.
   – Что? - спросил он и перевел взгляд на пожилого.
   Лицо как лицо. Морщинки у глаз. Легкая успокаивающая улыбка.
   – Это очень удачно, что вы вышли погулять вдвоем. Это многое упростило. Но чтобы вы все окончательно поняли - посмотрите вниз.
   Кармаданов непроизвольно скосил вниз глаза. Пожилой чуть приподнял лежащую у него на коленях газету, и Кармаданов увидел, что под газетой прямо ему в бок смотрит…