Надеялись. Все еще надеялись. До генералов дошло, что революцию уже не прикроешь.
   Начиналась открытая схватка либералов и консерваторов, под огнем которой горели десятки других огней.
   - Больше жертвы! - требовали военные.
   - Никаких ограничений торговли! - требовали предприниматели.
   - Почему правит бал все тот же спекулянтско-грабительский интернационал, что и пять месяцев назад, с бойкотом и саботажем интересов родины? - так вопрошали независимые.
   - Почему саботируется мой приказ о дешевых товарах для рабочих? возмущался Главнокомандующий. - Надо изживать наше старое зло канцелярщину!
   - Нужны кредиты! - просили городские думы, кооператоры, промышленники.
   - Зарабатывайте сами, - отвечало финансовое управление. - Нужно отменить бесплатное пользование земскими больницами, школами, аптеками, случными пунктами.
   И еще доносилось:
   - Кооперативы раздувают спекуляцию!
   - Защитите магазины от налетчиков и бандитов!
   - Во всем виноваты масоны!
   - Какое самоунижение и самооплевание! Полюбуйтесь, какой вывод напрашивается: "Мы ни в чем не виноваты, нам не в чем исправляться и совершенствоваться, надо только масонов уничтожить".
   - Поддержите Союз увечных воинов!
   - Надо провести День покаяния!
   Эти призывы разлетались каждое утро вместе с газетами. Кто только этого не слышал? Оно вплеталось в ночные сны, а днем казалось бледным отражением нетерпения и горячих надежд.
   В душе Нины тоже не было устойчивости, только упование на Бога.
   Двадцать пятого мая Русская Армия перешла в наступление, Корпус Слащева десантировался в селе Кириловка и занял Мелитополь, выбив части 13-й армии красных.
   Пропагандисты раздавали настороженным тавричанам листки с обращением Главнокомандующего: "Слушайте, Русские Люди!
   За что мы боремся?
   За поруганную веру и оскорбленные ее святыни.
   За освобождение Русского народа от ига коммунистов,
   бродяг и картежников, в конец разоривших Святую Русь.
   За прекращение междоусобной брани.
   За то, чтобы крестьянин, приобретя в собственность
   обработанную им землю, занялся бы мирным трудом.
   За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.
   За то, чтобы русский народ сам выбрал бы себе Хозяина. Помогите мне, русские люди, спасите родину!"
   И прочитав листки, осторожные хохлы признавали, что написано завлекательно, но будет ли конец междоусобной войне и не отнимут ли землю, то еще неведомо.
   * * *
   Текли дни и ночи, сны и надежды. Армия вырвалась из крымской "бутылки", заняла Таврию, устремилась дальше к Днепру. Это была экспедиция за хлебом, как ее назвали военные. Но всезнающий Симон, вице-директор Русско-Французского общества, говорил Нине, что хлеб хлебом, а надо помочь полякам, и ему - вернуть себе капиталы, вложенные в каменноугольном бассейне.
   Этот Симон видел Нину насквозь. Наклонив рыжеватую голову и приподняв черные брови, непотопляемый француз спрашивал:
   - Скажи, дорогая, не правда ли, сейчас тебе ближе интересы Франции?
   Казалось, чего уж тут темнить, надо соглашаться с очевидной истиной, однако Нина не желала признавать, что превратилась, как писал писатель Евгений Чириков в "Юге России", в "интернационалиста от наживы, патриота лабазов". Она юлила, пряталась за свой интерес, за обстоятельства гражданской войны, понимая, что если подтвердит мысль Симона, то отречется от самое себя.
   Он продолжал наседать, с улыбкой выдавливал из нее согласие, а Нина не уступала.
   - Почему ты упрямишься? - удивился Симон. - Неужели тебя задевают квасные патриоты? Да, вы уже приобрели устойчивую славу нации, лишенной национальной гордости, и попали в положение беднейших родственников. Надо говорить не о том, стыдно ли быть русским. Стыдно быть дураком. Сейчас у нас одни интересы, Ниночка! Вон хитрец Ллойд-Джордж одной рукой поддерживает Врангеля, а другой торгует с Красиным и нахально объясняет миру: "Мы торговали и с людоедами, для коммерции это неважно". Но французы с Красиным не торгуют. Цвета Франции на стороне белой армии. Мы помогли белой армии взять хлеб, который Ллойд-Джордж стремится получить торгашеской сделкой...
   И все-таки Нина не соглашалась с тем, что теперь ей ближе французский интерес. Несмотря на то, что она откололась от дуболобых чиновников, несмотря на то, что Симон помог ей организовать "Русский народный кооператив", открыть магазин и получить беспроцентную ссуду, несмотря на то, что в глазах всего Севастополя она была деятельницей Русско-Французского общества, Нина с тупым упрямством отстаивала свой сон.
   - Помнишь Новороссийск? - с усмешкой спросил Симон. - Как офицерский патруль расстреливал ваших?
   Он прямо показывал, кому она обязана спасением из ада.
   - Я помню, - ответила она. - Потом ты бросил меня. Чем ты лучше моего турка? Он по крайней мере не христианин.
   - Обманул турок? Ну не беда! - Симон что-то отметил в календаре и посмотрел на нее вполне по-хозяйски. - Я улажу. Как зовут твоего турка?
   - Симон, по-моему, - сказала она. - Прижми его, как следует, чтобы запомнил.
   В эту минуту напольные часы в углу кабинета зашумели, звякнули и пробили половину седьмого. Но на самом деле это было не половина седьмого, а половина пятого, - с апреля Крым ради экономии энергии жил на два часа вперед.
   - Не дурачься, говори! - поторопил Симон и встал, вертя в пальцах карандаш.
   - Записывай - Рауф, - назвала Нина и продиктовала адрес в Константинополе. Она знала, что если бы сейчас не назвала купца, Симон бросил бы карандаш и ее деньги снова пропали.
   - Мои десять процентов комиссионных, - сказал он. - Согласна?
   - Это гроши.
   - Зато у нас будут общие интересы. Ты не возражаешь?
   Он поймал ее. Хотя неизвестно, зачем ему ее душа? Что для него такой нематериальный пустяк?
   - Если бы ты знал, как я тебе благодарна! - Нина встала, схватила его за руку, лукаво смеясь, села обратно на стул.
   Она не переступала границы приличия и не навязывалась. Она просто обманывала Симона, самым дерзким образом прибегала к уловкам, от которых ни у кого, даже у непотопляемого француза, не было защиты. "Я твоя рабыня, мой повелитель," - так звучало ее обращение.
   И Симон улыбнулся, просияли самоуверенные глаза, как будто Нина вправду была в его руках.
   Замечательно получилось. Почему она чуть раньше не сыграла с ним в эту турецкую игру? И она продолжала:
   - Я иду на прием к Александру Васильевичу. Как ты думаешь, это уместно? Я никого там не стесню? - Нина захватила в горсть край подола. - Вроде платье хорошо, голубое и немного зеленого с белым. Идет к моим глазам, правда? Скажи честно, ведь я для тебя не женщина, а компаньонка.
   - Кто тебя пригласил к Кривошеину? - спросил Симон, отвергая ее уловки с платьем. - Ты интригуешь за нашей спиной?
   - Нет, что ты! Кто я по сравнению с твоим Обществом? Это приглашение пришло на Союз увечных воинов, я убедила их отдать его мне.
   - Я не удивлюсь, если ты завтра окажешься во главе торгово-промышленного управления вместо этого жулика Налбандова, - сказал Симон. - Но ты не забывай - наши интересы...
   - Конечно, - кротко кивнула Нина. - Главнокомандующий ценит Русско-Французское общество, это все знают.
   - Хорошо. У тебя прекрасное платье. И платье, и глаза... Только никогда не пытайся меня обмануть. Русско-Французское общество - это корабль, который везет барона Врангеля. Благодаря нам Главнокомандующий вынужден придерживаться либерального курса. Я вижу, ты этого еще не поняла.
   В голосе Симона прозвучала холодная нота, и Нина почувствовала, что он предостерегает ее от какой-то большой ошибки. Но какой именно, она не догадывалась.
   - Конечно, я одинокая слабая женщина, меня легче легкого обидеть, сказала Нина. - Но к кому мне еще притулиться, Симоша дорогой? К нашим героям?
   Он пожал плечами, как бы говоря: "Ваши герои никуда не годятся.
   - Я как Ллойд Джордж, - продолжала она. - Одной рукой строю кооператив, а второй - собираю могильщиков своего дела. Мои инвалиды считают меня полубольшевичкой.
   Симон снова пожал плечами и сказал:
   - Это прискорбно. Большинство русских не в силах привыкнуть к свободе. Они ненавидят всех, кто хоть немного демократ.
   Нина подумала, что Симон забыл о земской традиции, но потом вспомнила, что власти всегда подозревали самоуправление, и решила, что он прав.
   Она произнесла слово, похожее на "ммны", потом спросила:
   - Ты не боишься русских?.. Я и то боюсь. Ни ты, ни Врангель их не переделаете. Поскреби чуть-чуть, и за либерализмом - старый чиновник.
   - Видишь, у тебя и меня одинаковые проблемы, - улыбнулся Симон. - Мы с тобой не против патриотизма, мы - против дураков под национальным флагом. Ты согласна?
   - Согласна, согласна! - ответила она. - В Турции я была националистка, а здесь - космополитка.
   Нина совсем запуталась в том, кто она на самом деле, как будто сейчас они с Симоном сочинили какой-то воображаемый портрет на фоне воображаемого народа, воображаемого патриотизма и т. д.
   * * *
   Летом двадцатого года Крым стал похож на Вавилонскую башню.
   Из Парижа приехал Кривошеин, ближайший сотрудник преобразователя русской деревни и разрушитель патриархальщины Столыпина. Кривошеин дал согласие возглавить правительство только после того, как Врангель подписал закон о земле. В правительственном сообщении по земельному вопросу говорилось: "Сущность земельной реформы, возвещенной в приказе Главнокомандующего о земле, - проста. Она может быть выражена в немногих словах: земля - трудящимся на ней хозяевам".
   Казалось, что возрождается наследие Петра Аркадьевича Столыпина, делавшего ставку на "сильного мужика", и одновременно с этим белая армия отказывается от помещичьей мечты и политики бывшего главнокомандующего Деникина.
   Вслед за приказом о земле вышел приказ о земском самоуправлении, объявлялось, что сельскохозяйственная будущность России - в руках крестьян, а помещичье землевладение отжило свой век, "кому земля, тому и распоряжение земским делом, на том и ответ за это дело и порядок его ведения". Земское самоуправление отныне должно было стать главной опорой государственного строительства.
   Казалось, что наконец великая реформа Освобождения завершается. Пусть завершается только на клочке русской земли, но зато дает надежду на мир и возрождение родины. Общество должно было объединиться на новых началах. Новые начала должны были вдохнуть жизнь в опустошенную, изверившуюся душу армии.
   Отныне армия, взяв объединяющее имя Русской, признавала прежние ошибки "добровольчества", когда она воевала не только с красными, но еще с украинцами, грузинами, азербайджанами, и лишь чудо уберегло тогда от схватки с казаками, которые были ее частью.
   За переменами в армии следовали перемены во всех сферах - от разрешения преподавать татарский язык в школах, что было немыслимо при Деникине, до широкой поддержки разных кооперативов. Казалось, все силы общества, все мнения должны были сплотиться вокруг Главнокомандующего.
   В Крыму шла верхушечная революция.
   Внутри этой революции действовала контрреволюция. Нет, это были не большевистские агенты, а тоже сторонники Врангеля. Но для них сменить вехи было тяжелее, чем умереть. Они уже закостенели в своей вере и привычках. Одни из них могли жить только как конкистадоры, другие - как небольшие торговцы, третьи - как чиновники, четвертые - как международные банкиры. И еще были пятые, шестые, седьмые... Чем можно было объединить офицера, который знал, что его семья в Севастополе или Феодосии живет впроголодь, и кооператора, который жаждал продать товар подороже. Большинство людей чувствовало себя старыми, изношенными, перемениться им было трудно.
   Их могло сплотить что-то всеобщее - может быть, национальная идея, если она, конечно, еще оставалась жизнеспособной после германской войны и, особенно, после начавшейся польской. То, что за поляками и за Русской армией стояли французы, не было тайной ни для кого.
   * * *
   На приеме в Большом дворце у заместителя Главнокомандующего по гражданской части Кривошеина Нина встретила весь деловой мир Севастополя. Слышались давно знакомые слова о Минине и Пожарском, самопожертвовании, единении. Она приглядывалась, стараясь держаться до поры скромно, в тени Симона, который почему-то не отпускал ее, ведя вдоль белых колонн.
   В искренность призывов она не верила, однако они предназначались не ей, а высокому, посеребренному сединой человеку со шрамом на щеке и бородкой клином - Александру Васильевичу Кривошеину. Симон тоже подольстился к врангелевскому премьеру и, оттеснив молодого черноволосого красавца, представил Кривошеину Нину.
   Красавец надулся и язвительно бросил:
   - Русско-французам мало их барышей, они теперь решили затеять новую панаму.
   - Мы предоставляем всем равные возможности, - примирительно вымолвил Кривошеин. - Это хорошо, что Общество поддерживает "Русский народный кооператив". - И он еще сказал, почему это хорошо, и улыбнулся Нине.
   Симон поднял глаза на большую картину, висевшую в простенке, изображавшую эпизод Севастопольской обороны, и вдруг продекламировал частушку деникинских времен:
   Чай - Высоцкого,
   Сахар - Бродского,
   Россия - Троцкого,
   Бей жидов,
   Спасай Ростов!
   Кривошеин изумился, не понимая, что стоит за Симоновой шуткой, антисемитизм или что-то другое. Но подозревать француза в антисемитизме было трудно, никто ему не наступал на пятки, с любыми соперниками он ладил.
   - Забавные порой возникают мысли! - продолжал Симон. - Вот эта картина... а я вспомнил Ростов, "волшебницу под шапкой-невидимкой".
   - Шапкой-невидимкой? - переспросил Кривошеин, явно не знавший выражений ростовских газетчиков.
   - Да, спекуляцию. Так называли спекуляцию. Вот этот молодой человек в смокинге цвета сенегальского негра может вам кое-что поведать о сахаре.
   Кажется, Симон открывал тайну исчезновения сахара в Севастополе?
   - А! - сказал Кривошеин. - Я знаю. - И внимательно поглядел на черноволосого молодого человека. - Вы из Харькова?
   По слухам, именно харьковские дельцы скупили на таможне весь сахар.
   - Почему из Харькова? - нахально и одновременно трусливо воскликнул молодой человек. - Я отвергаю недостойные намеки мосье Симона.
   Но от него уже отворачивались, в один миг черноволосый молодой человек, хотя еще пожимал плечами и жестикулировал оттопыренными кистями, поблек и перестал быть замечаем.
   Симон раздавил его на глазах у либерала Кривошеина, которому должна была быть противной такая расправа.
   - Фольклор гражданской войны вообще грубоват, - сказал Кривошеин с полуулыбкой. - Кто из вас, господа, помнит "Севастопольские рассказы" графа Толстого? Помните, как он говорит о нормальном состоянии легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим? Это подходит и к нашему времени. - Кривошеин почему-то посмотрел прямо на Нину строгим терпеливым взглядом, и она сразу поверила ему, он понимал многое.
   Ей стало стыдно за свое малодушие, за неверие.
   "Надо надеяться, - прочитала Нина в кривошеинских глазах. - Я повидал всего, а до сих пор надеюсь".
   И ей захотелось поверить его вере, укрыться под его защитой, но и сомнение не оставляло ее.
   - Господа, - сказал Кривошеин и начал говорить о своей программе.
   Нина с надеждой и боязнью разочарования слушала.
   Земельная реформа, самоуправление, перенесение центра тяжести жизнеустройства в толщу народных масс - от всего этого на Нину повеяло воспоминанием юности, когда она в Народном доме затеяла драматический кружок. Тогда тоже было ощущение этих двух сил - большой, тяжкой и легкой, невесомой.
   - Слишком много народных сил растрачивалось во имя государства, сказал Кривошеий. - Трагедия России...
   В сердце Нины отозвалась на последние слова какая-то застарелая боль. Разве эта Россия не мучила Нину чиновниками, реквизициями, установлением монополий? А главное - стремлением заморозить ее волю.
   - Трагедия России началась сразу после Освобождения, ибо тогда не было начато землеустройство, - продолжал Кривошеин. - Общество испугалось радикальных перемен. Кто только не цеплялся за крестьянскую общину! Для правых - это оплот империи, для левых - база коммунизма. А на самом же деле, господа, крестьянская община - это институт русской косности и нетерпимости большинства. Я положил свою жизнь на переустройство крестьянской России. Если бы Петру Аркадьевичу удалось провести до конца его идеи, в России не было бы кровопролития. Мы бы пошли по пути Западной Европы. Она, правда, трещит и разваливается, а все же обойдется без большевизма, потому что земский быт французского, немецкого, английского фермера давно устроен. Кривошеин посмотрел вверх, его лоб наморщился крупными морщинами. - Это отношение к человеку как к муравью, разве вы не испытывали его на себе? спросил он. - Сегодня русское правительство признает самоценность каждого человека. Слово за вами, господа.
   Он просил от них работы и поддержки, обещал помощь. Он, видно, не знал, что в пришлом году в Ростове Деникин вот так же собирал промышленников и торговцев.
   Кривошеий закончил свою ясную и уверенную речь и предложил собравшимся высказать, что они думают делать. И тут Нина увидела, как промышленники начинают освобождаться от влияния государственной идеи, переглядываются с лукавством, словно предлагают ближнему: "Чем ты откупишься, ну-ка отвечай!"
   И, конечно, они как пчелы облепили высокого человека со шрамом, стали разноголосо, в каком-то экстазе единения предлагать правительству поставки зимнего обмундирования, кож, табака, соли для рыбных промыслов и даже вывоз железного лома из всех крымских портов.
   Это был хор добросовестных заблуждений и жажды властвовать.
   Нина не знала, что с ней случилось, только ее тоже потянуло к Кривошеину сказать, что она будет снабжать офицеров по самым дешевым ценам. - Кто заставлял ее? Что за дьявол шептал: "Солги, он поверит, тебе будет хорошо"?
   4
   Во всех газетах среди черных рамок с именами погибших офицеров помещались призывы о розыске близких. Искали братьев, сыновей, мужей, отцов. Жена полковника, проживающая на Малой Морской улице, умоляла о спасении от голодной смерти... Мать четырех добровольцев, из них два офицера, просила помочь, кто чем может.
   Но газеты можно было отбросить, голодных не замечать, правительственных призывов на слушать. Можно было жить так, как жили большинство людей, далеко не загадывая, не веря правительству, уповая только на Бога и на русский авось.
   В Севастополе, кроме ежедневных безногих призраков с офицерскими погонами, инвалидов четвертой категории, было еще довольно ужасов, чтобы обращать на все внимание. Кислый дым от тлеющих куч мусора возникал прямо на Нахимовском проспекте, долетал до Большого дворца, напоминая о расползающейся по городу холере. Но и холеры мало кто боялся. Даже слухи о чуме, подползающей к Севастополю со стороны Батума, вызывали только насмешку.
   В порту арестовали агитаторов-забастовщиков и приказом по севастопольской крепости и гарнизону выслали их в пределы Советской России. Власти не хотели кровопролития. Жизнь человеческая уже мало чего стоила, и милосердием можно было удивить гораздо крепче, чем смертной казнью.
   Нина и набранная ею в Союзе увечных воинов команда офицеров тоже жили призрачной жизнью. Торговал продуктами открытый "Русским народным кооперативом" магазин, в магазине распоряжался штабс-капитан Артамонов, потерявший руку под Ростовом, могучий толстый молодой мужчина. Он и двое других, одноногий и одноглазый, неотлучно находились при деле и ночевали тут же в каморке.
   Нина смутно помнила Артамонова среди раненых в Ледяном походе и замечательно резко - официантом в ростовском "Паласе", когда она сидела вместе с Симоном как раз после экономического совещания у Деникина и однорукий официант ответил ей, что она обозналась, он видит ее впервые. Теперь же их судьбы снова скрестились. Артамонов признался, что вправду был в официантах и с застарелой тоской, как из клетки, поглядел на нее, словно потребовал, чтобы она не лезла в душу. Конечно, купец из него был никудышный.
   Остальные двое, одноглазый девятнадцатилетний прапорщик Пауль и безногий двадцатипятилетний полковник Судаков были из того же теста, что и Артамонов. Но распоряжались в магазине не они, а пожилой татарин Алим. Они же выполняли работу грузчиков, возчиков и сторожей, обзывали Алима нехристью и сквалыгой, требовали от него скидки для офицерских вдов.
   Татарин на вид был очень национален в черной низкой каракулевой шапочке, косоворотке и шароварах. Он молился своему Аллаху, ел свой хлеб-экмек, брынзу с зеленым перцем и каймак. Но в душе он был врангелистом и почти русским. Может быть, оттого, что знал генерала еще с той поры, когда тот жил в восемнадцатом году в Севастополе в татарском квартале.
   Алим скидки не давал, Нина приказала ему не уступать никому, ибо цены в кооперативе и без того умеренные, ниже рыночных.
   Однако, увидев какую-нибудь вдову с заплаканным лицом, инвалиды теряли от жалости рассудок, вступал в бесполезные разговоры о том, в каком полку служит или служил супруг, знает ли она имена таких-то и таких-то офицеров. Чего они хотели? Какие полки, какие сослуживцы могли помочь кооперативу? Торговля не знала ни цвета погон, ни подвигов покупателей.
   - Ненормальный человек, - жаловался Нине татарин, называл все трех в единственном числе. Возможно, они и были для него одним неразделимым существом.
   Она понимала, что тут ничего не поделать, они будут насыпать вдовам полные кульки, будут шпынять Алима, будут ворчать в ответ на ее возмущенные тирады. Кроме них, ей не на кого было опереться.
   Однажды утром она сидела в задней комнате, забитой тюками с бязью, и щелкала на счетах доходы и расходы, инвалиды курили на улице под навесом, Алим с сыном-подростком стоял за прилавком. Кто-то входил в магазин, что-то спрашивал, татары вежливо-отстраненно отвечали. Вдруг Нина прислушалась. Звук знакомого женского голоса царапнул сердце. Загудел добродушно Артамонов. Она повернулась, смотрела сквозь дверной проем и видела только часть побеленной стены и угол прилавка с ящиком кукурузной крупы.
   - Берите, мадам, не стесняйтесь, - вымолвил Артамонов. - Наша хозяйка вас угощает...
   "Что за холера! - мелькнуло у нее. - Совсем рассобачился".
   Нина вышла из комнаты и увидела девушку в сером платье с красным крестом на груди.
   Алим с надеждой оборотился к Нине.
   - Да вот она! - воскликнул Артамонов. - Нина Петровна, узнаете?
   И Нина узнала Юлию Дюбуа. Она обняла ее, поцеловала в загорелую сухую щеку, испытывая неловкость сострадания и чувство родства. На лице Юлии лежал отпечаток тяжелого горя, как будто она перенесла ампутацию.
   - Ты торгуешь? - удивилась Юлия.
   - Да, приходится. А ты? Все служишь? Смотри, какая черная.
   - Я только что с фронта. Помнишь Головина? Убили его. Почти все наши кто убит, кто ранен, - Юлия покачала головой, будто не хотела верить тому, что сказала, и снова спросила: - А ты, значит, торгуешь?
   - Хочешь черешни? - предложила Нина. - Алим, это моя подруга, дай ей черешни!
   - Якши, - невозмутимо ответил татарин. - Когда ты приказал, я сделал.
   - Нет, мне фунт сахара, - сказал Юлия. - Здесь все так дорого.
   - У нас недорого, - возразила Нина. - Мы стараемся держать доступные цены... - Алим, взвесь фунт сахара.
   Артамонов поправил пустой рукав, сказал с усмешкой:
   - А мы тут воюем на всю железку! Что еще прикажете инвалидам? Скоро едем в Таврию за харчами.
   В его голосе дрогнуло что-то болезненное, будто он извинялся за свой пустой рукав, за Нинину торговлю, за то, что Головин убит.
   - Кто такой Головин? - спросила Нина. - Не помню.
   - Повезем бусы да огненную воду для обмена с туземными жителями, заметил одноногий полковник Судаков. - Купцы закрепляют завоеванную территорию. - Он шагнул к Юлии и отрекомендовался, назвав и свой Дроздовский полк.
   - А я - Алексеевского, прапорщик Пауль.
   - Это фамилия? - спросила Юлия. - Вы немец?
   - Нет, я русский. Родился в Новочеркасске, мать казачка.
   - Я тоже русская, - улыбнулась она. - А фамилия... - Юлия пожала плечами. - Что ж! Солдатики меня зовут Дубова.
   В магазин вошли две женщины-мещанки, приостановились, увидев сестру милосердия и увечных офицеров, потом спросили постного масла.
   Нина кивнула Алиму, чтобы он отпустил. Татарчонок взвесил сахар, Алим стал наливать мерным ковшиком в тусклую бутылку с коричневым осадком на дне.
   - Значит, ты торгуешь, - с новым выражением произнесла Юлия, точно хотела сказать: "Я не думала, что ты опустишься до этого".
   Нине стало досадно и скучно. От Дюбуа повеяло обыкновенной добровольческой спесью, она гордилась своей непреклонностью и видела в жизни только войну. И офицеры явно были на ее стороне.
   Эта жизнь ради смерти, с божеством в виде мертвого черепа на нашивках у корниловцев противоречила Нининому пониманию.
   Юлия взяла сахар, уплатила старому татарину две тысячи "колокольчиками" и повернулась к Нине попрощаться.
   - Забери деньги, - сказала Нина. - Мы не разоримся.
   - Пустяки, - ответила Юлия. - Ну прощайте, господа.
   Она слегка поклонилась и вышла на улицу, оставив бывших однополчан с их новой жизнью.
   А Головин, подумала она, умер просто, вызвался охотником останавливать красный бронепоезд, его охрана бронепоезда заколола штыками.
   Нина и ее увечные оскорбили Юлию. Они были отступники. Сегодня в госпитале был жуткий случай, потрясший ее: мальчишка-санитар играл скрипучей дверью, а в палате лежал раненный в голову поручик. Поручик просил тишины, но санитар не прекращал скрипеть дверью, и скрип дразнил, дразнил раненого. Раненый поручик собрался с силами, дошел до санитара и ударил его в лицо. Поручик был молодец. Но что потом началось! Врачи и сестры кинулись защищать бедного мальчика. Как посмел офицер ударить человека? Это дикость и т. д... Вот где все они открылись, думала Юлия, включая в "они" и Нину Григорову. Севастополь с его торгашеством, всепрощением спекулянтов и красных, забвением героев вызывал презрение к новой политике...