- Никуда не уйдет. Бежим.
   - Нет, Кольк, так нельзя. А вдруг ее волки съедят. Что тогда? Давай в лес зайдем, посмотрим.
   Колька мялся. Я видела, что ему не хочется в лес. Мне и самой не хотелось, но идти надо было.
   Я взяла Кольку за руку.
   - Идем.
   - Только недалеко.
   - Ага.
   Под Колькиной ногой треснул сучок. Мы вздрогнули и затаились.
   "Тук, тук, тук!" - вдруг донеслось до нас.
   - Это, Кольк, дятел. Не бойся.
   - Смотри-ко, - шепнул Колька.
   Я приподнялась на цыпочки. Рядом с лучинистым пеньком, где мама срубила дерево, Еремей сажал новую маленькую сосенку. Мы с Колькой удивленно переглянулись. Еремей утоптал под сосенкой землю и, не поднимая головы, вдруг спросил:
   - Лошадь пригнали?
   Под нашими ногами зашуршали сухие листья, затрещали ветки...
   Дома я спросила маму:
   - Мам, а за что Еремея не любят?
   - Старостой он при немцах был.
   - И людей убивал?
   - Отступись! Вишь, мне некогда. На вот постирай, а я пока поросенка накормлю.
   Я засучила рукава, встала к корыту. Я любила стирать.
   Взбитая в корыте мыльная пена, словно живая, дышит и колышется.
   Руки после стирки мягкие, чистые. Ни единого чернильного пятнышка.
   - Мам, расскажи про войну и про папу что-нибудь, расскажи и про Еремея.
   - Вот дался ей Еремей.
   - Он, мам, где ты срубила сосенку, посадил другую.
   - Эко дело... - Мама хотела что-то еще сказать, но передумала, спросила: - Сосенку, говоришь?
   - Мы с Колькой видали.
   Мама задумалась.
   * * *
   Вечером мы с мамой перебирали мелкий колхозный лук-севок. Его каждый год осенью развозят по домам в корзинках на хранение.
   Нюрка, Мишка и Сергунька лежали на печи. Нюрка вслух по складам читала сказки. Мама тихо говорила:
   - Поженились мы с отцом как раз в канун войны. Весной поженились, а летом война началась.
   - А сколько, мам, тебе годов было?
   - Много, дочка. Поздно мы с отцом поженились. Отец-то в парнях непутевый был. Все где-то на чужой стороне по стройкам мотался. А я ждала.
   - А ты бы, мам, взяла да и вышла за кого-нибудь за другого.
   - А за кого? Парней у нас в деревне в ту пору было раз-два и обчелся. Они тогда все как белены объелись. Все по городам разбежались. Один Митяй сопливый остался, а девок табуны. А я не ахти какая красавица была. Получше меня и то в перестарках ходили.
   - Мам, а раньше, раньше, когда ты совсем маленькой была, что было?
   - Тогда тоже война была, и тоже с Германией. Голод.
   Мама помолчала, поправила на голове пучок.
   - Семья у нас была большущая. Отца на войну угнали. Ни обуть, ни одеть. А тут еще беда. Отец с фронта убежал. Дезертировал. Как сейчас, вижу его. Вошел он в избу оборванный, бородатый, грязный и с винтовкой. Мы перепугались и - кто куда. Я под лавку забралась, выглядываю оттуда, как собачонка. Отец поставил винтовку, перекрестился на образа и выругался. Потом он все в лесу скрывался, а как ударили холода - домой пришел. Тут его и взяли. Понаехали стражники и нас всех вместе с ним увезли. Куда нас возили, не припомню. Помню только, что на другой день мы приехали обратно, а отца опять на фронт угнали. Так он и загиб там. От тифа умер. Сосед наш, Федор, сказывал. Они вместе служили. Письмо он нам привез. Да что толку-то в письме! Слезы одни. А тут вскорости революция началась. Барскую землю кинулись делить. Не успели поделить - ночью пожар занялся. Такой пожар не приведи господи!.. - Мама вздохнула. - Вспоминать страшно. От самой Анисьиной избы до нижнего конца весь верхний порядок как корова языком слизнула. Мы остались в чем мать родила. Воды не из чего напиться. Мы с Клавдией, самые меньшие, по миру пошли... Поначалу стыдно было. Потом обвыкли. Много в то время наших по деревням под окошками горе распевали. Вставали ни свет ни заря, как на сенокос, чтобы первыми похристарадничать.
   - А жили вы, мам, где?
   - Известно, в мазанке. Наколотили нар в два яруса - слезы. Хорошо, что революция. Помещичий лес порубили и помаленьку отстраиваться начали. Только отстроились, опять пожар. Это уж когда богатых мужиков - кулаков зорить стали. Они и подожгли в отместку. Мы снова без крыши остались. Но на этот раз счастье нас не обошло. Сельсовет выделил нам кулацкий дом со всей утварью. Дом - хоромина. Самого богатого мужика Николая Проклова.
   - Еремеев дом?! - Я застыла в изумлении.
   Мама улыбнулась и спокойно продолжала:
   - Еремей тогда в парнях ходил. Жениться как раз собирался. А женитьбы-то и не получилось. Отца его раскулачили и в Сибирь сослали. А Серафима, мать-то Еремея, тут возле нас в пристроечке жила. Недолго, верно. Умерла вскорости в одночасье.
   - От горя?
   - Знамо, от горя. Еремей возвратился в деревню незадолго перед войной. Дикий, нелюдимый. Пройдет, бывало, и головы не подымет. Мы в ту пору в их дому уже не жили. Колхоз нам новую избу срубил. А в еремеевском - правление было. Еремей перестроил баню под горой и жил в ней.
   Мама умолкла. В ее торопливых руках шеберстел сухой лук. Мишка с Сергунькой спали. Нюрка продолжала читать:
   - "С-ска-за-л царь на-ро-ду: бу-де-те жи-ть хо-ро-шо. И о-пя-ть об-ма-нул ца-рь на-ро-д. И..."
   По деревне прогромыхала телега. Нюрка захлопнула книгу, повернулась легла на живот. Я тронула маму за рукав:
   - Мам, рассказывай.
   - Дальше, дочка, война началась. В июне отца на фронт забрали, а по осени в нашей деревне немцы хозяйничали.
   - Ох, наверно, и страшно было?
   - Чего?
   - Когда война-то в нашей деревне была.
   - Глупенькая. Никакой войны в нашей деревне не было.
   Я озадаченно посмотрела на маму. Как же?
   - Стреляли где-то в стороне. Глухо этак. Мы тоже ждали невесть чего. В погреба попрятались. Посидели, посидели да и вылезли. Глядим, едут на мотоциклах. Думали, наши. За околицу выбежали, а это немцы. Мы обратно. Визг, переполох.
   - А немцы, мам?
   - Немцы у колодца остановились. Полопотали что-то и уехали.
   - И никого не убили?
   - Не, это опосля, когда другие приехали, они лютовали, порядки свои устанавливали. Коммунистов все выискивали.
   - И нашли?
   - А чего их искать-то? Все мы тогда коммунистами были. Схватили деда Василия и повесили.
   - Его выдали?
   Нет, он сам сказал, что он партийный. А сам и в партии-то никогда не состоял.
   - Чегой-то он, мам?
   - А чтоб нас в покое оставили.
   Мама взялась за край корзинки, встряхнула ее.
   - Давай, Капа, спать. Луку много, а завтра вставать рано.
   - Много?! - Я заглянула в корзину. - Нет, мам, совсем немного.
   Я хитрила. Луку в корзине было полно, но мне хотелось дослушать до конца.
   - Еще полчасика, мам. Ты о Еремее не сказала.
   - Когда немцы пришли, он так в бане и жил. Немцы к нему: "Старостой будешь!" А он поглядел на них так это исподлобья и говорит: "Думаете, я Советской властью обижен, так и Родину продавать буду?" Да как плюнет одному в лицо.
   Мама помолчала, раздавила жухлую луковицу, отбросила ее к порогу, сказала:
   - Совсем сгнила.
   - Мам, а потом что?
   - Били его. Били нещадно. Живого места не оставили. Кусок мяса бросили в канаву. Мы думали - все, покойником станет. А он живучий. Отудобел. Ночью к себе в баню уполз. Через месяц ходить помаленьку начал. К этому времени кое-кто из наших мужиков, кто в окружение попал, в деревню возвернулся. Оружие попрятали, переоделись. У Еремея тоже объявился человек. Не наш деревенский. Чужой. Потом чужак пропал. И наши мужики пропали. Мальчишки-подростки тоже как в воду канули. Мы догадались: в лес ушли партизанить.
   - И Еремей?
   - Нет, Еремей, как оправился малость, в соседнее село к немцам в полицейский участок ходил. Видно, с повинной, потому как объявился облеченный властью. В свой дом перешел. Мы так и ахнули. Ну, бабоньки, рассуждали меж собой, отомстит он нам за раскулачивание. Да нет, бог миловал. Не обижал он нас. Грешно пожаловаться. И немцы при нем спокойные были. Приедут, Еремей накачает их самогонкой и обратно отвезет. И удивительней всего нам было: сам он ни капельки не пил, все дров запасал. Каждую неделю в лес ездил. А иногда на неделе по два раза. И хоть бы дров-то путных. Навалил коряг вокруг дома - ни проехать, ни пройти. Немцы и те чертыхались.
   Мама встала и ушла на кухню. Задвинула в печь чугун с водой, посмотрела в окно.
   - Темень-то - хоть глаза коли.
   Постояла, глубоко вздохнула.
   - И тогда вот такая же ночь была. Под утро их привезли, раненых. Пять человек, и чужак с ними. Сказывали, весь отряд вырезали.
   - Их Еремей, мам, предал?
   - Полицаи говорили, Еремей.
   Мы помолчали.
   - Поначалу и мы им поверили. А опосля, когда полицаи начали расспрашивать о нем, искать его, мы поняли - врут. Иначе зачем им было разыскивать Еремея и возле его дома слежку устраивать.
   Мама поднялась, вытряхнула из корзинки луковую шелуху в угол, разобрала постель.
   Я попросила:
   - Мам, можно, я с тобой лягу?
   - Ложись. Наговорила я тебе...
   Мама выключила свет, легла.
   - Какие у тебя руки-то холодные. Озябла?
   - Нет.
   Мама обняла меня, прижала к себе.
   - Спи.
   Тепло с мамой, уютно. Я поджала ноги и зарылась носом в мамино плечо.
   Мимо дома кто-то устало прошаркал сапогами.
   - Бон уж Дуняшка доить коров на ферму пошла.
   Мама легла поудобнее.
   - Рассвет скоро.
   Где-то зазвенело железо. Мама пояснила:
   - Митяй машину заводит. Бабы в город собрались с молоком.
   В окна на миг ударил яркий зеленоватый свет. Я близко-близко увидела мамино лицо: заостренный нос, на щеке родинка с черным волоском, у глаз морщинки.
   Милая моя мама.
   На улице зашумел ветер. По стеклам зашелестел дождь.
   - Мам, а из партизанского отряда никого не осталось?
   - Остались. Вон Афанасий, а может, и еще кто.
   - Шуркин отец?
   - Он.
   Мама потеплее укрыла меня одеялом.
   - Ты не думай об этом. Спи.
   Мы долго лежали в тишине.
   - Мам...
   Мама не отозвалась.
   - Ты спишь?
   - Сплю, Капа.
   - А Еремей?
   - Что Еремей? Он воевал. Говорят, до Берлина дошел. И в деревню, возможно, не заявился бы. Ничто его здесь не привязывало. Да, вишь ли, раненый он был. Грудь у него была прострелена, легкие задело, и доктора, сказывают, посоветовали ему пожить у нас в лесу, на воздухе. Вот он и устроился лесником, да так и осел. Все-таки родное место-то.
   - За что же, мам, его не любят?
   - Норов у него, дочка, крут. Сама знаешь: лес каждому в деревне нужен и сено тоже, а к нему не подступишься ни с чем. Камень, не человек. Вот его и не любят. Боятся его, злобствуют. Мама сердито отвернулась от меня. - Спи. Да завтра никуда не убегай. Хлев будем поросенку делать. А то он носится по двору, не растет ничего.
   * * *
   Хлев...
   Намаялись мы с мамой из-за него, наплакались. Собрались делать гвоздей нет. Я побежала в магазин, полный подол накупила. Думала, что на три хлева хватит, а мы и один-то едва сколотили. Тихо стукнешь по гвоздю не лезет. Посильнее стукнешь - гнется. Все руки в кровь избили.
   Два дня мучились.
   В одну сучковатую жердь восемь гвоздей заколотили да так и отбросили в сторону.
   Вот если бы доски... Но где их возьмешь, а к председателю обращаться со всякой мелочью неудобно. Жерди круглые - вертятся, и толстые. Пока заколачиваешь в них гвоздь, он или в сторону лезет, или набок шляпку своротит.
   Я Кольку позвала.
   - Все мужик, - сказала мама.
   Колька взялся за дело с охотой. Один гвоздь забил и загордился, заговорил важно, по-отцовски:
   - Мы это сичас, мы это мигом.
   Прицелился. Хрясь. Взвизгнул, подпрыгнул чуть не до сеновала - и со двора.
   - Колька! - закричала я. - Колька! Молоток-то.
   Он так и умчался с молотком. Я хотела его догнать, но куда там. Его и на машине не догонишь.
   Мы с мамой достроили, кое-как приколотили последнюю верхнюю жердь, устлали хлев соломой и затащили в него поросенка.
   Он обошел хлев, обнюхал и остался доволен. Задрал к нам пятачок, захрюкал. Мама приласкала его, погладила по спине, похлопала по трясущейся шее.
   - Тебе тут будет хорошо. Теперь ты, слава богу, на месте.
   Поросенок прижался боком к шершавым жердям, начал чесаться, хлев заскрипел.
   - Но, но, не хулигань. - Мама оттолкнула его.
   Поросенку это не понравилось. Он замотал головой, прыгнул к другой стене хлева, с разбегу ударился об нее боком и кувырком вылетел во двор. Вскочил, очумело замер. Глупо заморгал белыми ресницами. Потом увидал, что он на свободе, взлягнул задними ногами, хрюкнул и озорно завертелся.
   - Экий дворец отгрохали, - раздраженно проговорила мама, - такую зверюгу не смог удержать. - Отвернулась и пошла в избу.
   Я понуро поплелась за ней, я не глядела на маму. Мне было и горько и стыдно, мама тоже старалась отводить от меня глаза. Мы ведь и раньше понимали, что наше строение держится на честном слове, но боязливо молчали об этом, не хотели друг друга расстраивать, надеялись на какое-то чудо, а чудо рухнуло. Надо все начинать сначала.
   И чтобы как-то утешить маму, я робко сказала:
   - Мам, я завтра других гвоздей куплю, получше.
   Мама ласково взъерошила мои волосы, но вдруг рука ее застыла.
   - Пожар! Горит! Пожар! - донеслось с улицы.
   Мы опрометью выскочили на крыльцо.
   На задворках Шуркиного дома горел сарай. Из-под соломенной крыши выкатывались тяжелые валуны дыма.
   - Пожар! Пожар!
   Тревожно гудел набат. Гудел не только в нашей деревне, но и во всех соседних деревнях.
   Мама метнулась в сени, схватила ведро с водой и побежала к Шуркиному дому. Мне крикнула:
   - Будь около избы!
   Ведро в ее руках раскачивалось, ударялось о ногу, вода выплескивалась.
   - Горит! Горит! - восторженно кричали мальчишки, пробегая улицей.
   Дым над сараем утих, побелел. Над углом появилось маленькое пламя огня. Потекло, потекло по соломенной крыше и вдруг взметнулось к небу огромным красным языком.
   Толпа вокруг сарая охнула и попятилась.
   - Доченька, родненькая, - заголосила наша соседка старуха Настасья. Гроб у меня на подвалке, сгорит.
   - Какой гроб?!
   - Мой, милая! Мой! Чей же еще-то. Пособи-ка.
   Дом у Настасьи был без сеней и без двора. В бревнах задней стены торчали железные скобы - лестница. Чтобы успокоить старуху, я проворно вскарабкалась на чердак. Спотыкаясь о всякий хлам, пробралась к слуховому окну.
   Шуркин сарай догорал. Вернее, уже не горел, а только дымил. Мужики растащили его баграми. Народ расходился.
   Я разочарованно отвернулась от окна и... обмерла.
   Крышка гроба, который стоял рядом со мной, приподнялась, и из-под нее высунулась всклокоченная черная голова.
   Я вскрикнула, споткнулась и упала. Хотела завизжать, но так и осталась с открытым ртом.
   Передо мной стоял Шурка.
   - Тише, не бойся, - шепнул он.
   Я покосилась на открытый пустой гроб.
   - Это я там был.
   - Зачем?
   Шурка помолчал.
   Я поняла его.
   - Это ты спалил сарай-то?
   - Тс-с-с. Мы с Колькой.
   - Ох, Шурка, и влетит вам!..
   - Не узнают.
   - Узнают, Шурк.
   - А я не пойду домой.
   - Никогда?
   Шурка насупился.
   - Может, и никогда.
   - Ой, Шурка, а что ж есть будешь?
   Шурка молчал.
   - Ты знаешь, Шурк, никуда отсюда не уходи до вечера. Жди меня. Я тебе еды принесу и перепрячу в другое место.
   - Куда?
   - Я скажу куда. Там тебя никто-никто не найдет. Пусть хоть сто годов ищут, все равно не найдут.
   - Только не обманывай.
   Я хотела обидеться на Шурку, но меня кликнула мама, и я быстрее спустилась вниз.
   Мама поджидала меня. На пожаре она встретилась с бригадиром, и он сказал ей, что завтра на ферму приедет какая-то врачебная комиссия. Надо подготовиться, поскрести у телят в хлевах и немного почистить их самих.
   - Одной мне, дочка, не управиться.
   - Я помогу, мам.
   - Замучила я тебя. Но ты видишь, мне и самой не легко.
   Эх, мама... Могла бы и не говорить это. Что я, маленькая, что ли? Сама же говорила... Хотя нет. Мама скажет то так, то этак. Не поймешь. Иногда говорит, что большая, иногда - что маленькая. Хитрит она.
   Из-за огородного плетня вывернулась Зойка, младшая Шуркина сестренка, и поманила меня пальцем.
   - Шурку не видала? - захлебываясь, спросила она.
   - А что?
   - Как что? Это они спалили. - Зойка кивнула головой в сторону своего сарая. - Я везде обегала и нигде не нашла его.
   - Зачем он тебе?
   - Сказать, чтобы домой и носа не показывал сегодня. Отец как тигр. Разорвет его на части. Всю шкуру, говорит, с него, подлеца, спущу. Мне и то попало. Видишь?
   Зойка задрала рукав платья. На ее плече темнел багровый рубец.
   - А тебя-то за что?
   - Наперед, говорит...
   - Может, ты ничего и не сделаешь.
   - Нет, Капа, сделаю. Чувствую, что сделаю. Вот прямо не могу, во мне что-то так и ходит, так и бродит. Мама говорит, что это у нас кровь такая шалая. - Зойка огляделась и потянула меня за угол плетня. - Я уж сделала. Тарелку разбила. Мама пока не знает. Помнишь, ту, с золотой каемочкой?
   - С виноградом?
   - Я давно ждала, что она разобьется. Я чувствовала, что она разобьется. Я все до единого осколочка подобрала и спрятала. Красивые. Хочешь, я поделюсь с тобой?
   - Нет, Зойк, не надо.
   Зойка бы и еще поболтала, но мне некогда было ее слушать, я отвернулась и побежала домой. Бежала и с затаенной радостью смотрела на чердачное окно Настасьиного дома.
   Жди, Шурка. Жди.
   Мама сидела за столом. Мы пообедали. От похлебки я отказалась, картофельника немного поела.
   Я не солощая на еду. Мама ругается, а иногда подшучивает надо мной. Говорит, что я ем ровно столько, сколько надо, чтобы не умереть. Неправда. Когда мы играем в догонялышки или в "третий лишний", за мной никто не может угнаться. И в работе я шустрая. Мне легко.
   Пока мама убирала со стола и мыла посуду, я и в комнате и в сенях подмела.
   Прибежала Нюрка, дверь настежь распахнула:
   - Капа!
   И села на приступки.
   - Ты знаешь... У Настасьи на чердаке кто-то есть. Иду я, гляжу, а оттуда кто-то выглядывает. Черный, лохматый.
   - Тише, тише, Нюрк. - Я подсела к ней и нарочно тревожно шепнула: Там гроб.
   Нюрка выпучила глаза.
   - И покойник в нем водится?!
   - Водится. Страшный, волосы длинные. Зубы большущие.
   Я изо всех сил старалась напугать Нюрку, чтоб она не вздумала лезть на чердак, а Нюрка радостно сказала:
   - Ой, Капа! Пойдем поглядим.
   Напугала!
   Теперь от нее не отвяжешься. И дома оставлять нельзя. Всех девчонок приведет к Настасьиной избе на покойника смотреть. Пришлось мне уговаривать маму взять и Нюрку с собой на ферму. Нюрка захныкала.
   - Ничего, доченька, ты уж большая. Пора к работе привыкать.
   Но Нюрке к работе привыкать вовсе не хотелось. Когда мы пришли в телятник и она узнала, что ей придется вычистить три хлева, она заявила мне:
   - Если ты не поможешь мне, я скажу маме, что у тебя есть покойник.
   - Я тебе скажу! Я тебе, Нюрк, не знаю что сделаю.
   - Все равно скажу.
   Я треснула Нюрку по затылку.
   Она отбежала от меня и вполголоса вымогательски затянула:
   - Мама. А... у... Капки... есть... Будешь за меня чистить?
   - Нюрка, - взмолилась я, - у меня у самой хлевов целый порядок. А у тебя только три, да и то малюсенькие и почти что чистые.
   - Будешь? - угрожающе повторила Нюрка и громко произнесла: - Мама!
   - Буду, Нюра, буду...
   - И покойника покажешь?
   - Покажу, Нюр, покажу.
   А про себя подумала: жди. Вот перепрячу Шурку и такого покойника покажу, сама покойником будешь, "Брила" (так Нюрку дразнили за толстые губы). И Шурка тоже... Набедокурил, так уж и сидел бы смирно, а то выглядывает.
   Вычистив один хлев, я окинула взглядом телятник и поняла, что со своим и Нюркиным заданием мне не управиться до самой темноты.
   - Мам, уж очень много на сегодня.
   Мама оперлась на вилы, подумала и убавила мое задание на два хлева.
   Хорошая у меня мама. Справедливая. И работаем мы с ней всегда по заданию. Сами себе даем задание. Так интереснее. Где поторопишься, где отдохнешь. А без задания работается как-то не весело. Сколько ни делай ни конца работе, ни края не видать. И тянешь время. От завтрака до обеда, от обеда до ужина.
   Как только я вычистила три хлева, Нюрка запрыгала от радости.
   - Мам, мам! Я все. Можно мне домой идти?
   Я остолбенела. У меня язык отнялся.
   Ох уж эта лентяйка Нюрка! Ни стыда у нее нет, ни совести. Я, когда была такая, как она, не ленилась. Я и полы мыла, и маме помогала, и за водой ходила, и за папой ухаживала. А она... Большая уж, ростом меня догоняет, осенью в школу пойдет, а лодырь лодырем. С Сергунькой, ежели он прихворнет, и то не хочет понянчиться.
   - Мам!
   - Слышу, слышу.
   - Я закончила.
   - Закончила? Капе помоги.
   У меня отлегло от сердца.
   Я поймала Нюрку за руку, втащила в хлев, прижала в угол. Нюрка оторопела. Она не ожидала от меня такой ярости и не проронила ни слова, даже когда я легонько стукнула ее спиной о стену.
   Через несколько минут я раскаивалась в своем поступке.
   Нюрка старательно чистила хлев и боязливо поглядывала в мою сторону. Черен лопаты в ее руках оказался непомерно большим, толстым и длинным. Под ее блеклым, бывшим моим, платьицем двигались худые, острые лопатки.
   Зачем я ее обидела? Маленькая она еще, глупенькая. И из-за кого? Из-за Шурки. Побоялась, что она найдет его на чердаке и его выпорют. Ну и что? Так ему и надо.
   - Иди, Нюр, домой.
   Сказала и замерла в тревоге.
   Вспомнила Зойку, багровый рубец на ее плече. Мрачный чердак, гроб.
   Сидит Шурка в темном углу и вздрагивает от каждого шороха. Голодный. Меня поджидает, надеется на меня. А на улице уже темнеет.
   Мама прошла пролетом, включила свет.
   Шурка хоть и не пугливый, а все же страшно. Мало ли, что гроб пустой.
   - Ты не пойдешь, Нюр, домой? Правда? Чего там одной делать-то? (Нюрка молчала.)
   Вот доделаем, и все вместе пойдем.
   Нюрка ни звука.
   - Нюр, а хочешь, я тебе подарю ту желтую ленту?
   Нюрка обернулась:
   - Я красную просила.
   - Желтая, Нюр, почти что совсем новая. А красная что? Красная стираная.
   - Мне красную надо.
   - Ладно, я тебе и от красной кусочек отрежу.
   - Мне всю надо.
   - Куда тебе, Нюр, всю. Вся она длинная. - Я поставила лопату и развела руки. - Во какая.
   Нюрка отвернулась.
   Пришлось пообещать ей всю ленту, но с возвратом. Нюрка заулыбалась.
   И я улыбнулась. А на душе у меня было не до радости. Жалко мне было красной ленты. А по Нюркиной улыбке я поняла, что придется проститься с лентой на веки вечные. И я решила схитрить. Я придумала игру. Разделила хлев на две равные части, сказала:
   - Маленькая часть, Нюр, твоя. Большая - моя. Если ты вычистишь быстрее меня, то половина красной ленты твоя насовсем, а ежели я быстрее то моя. Потом перейдем в другой хлев. Если ты меня и там обгонишь, то вся лента твоя насовсем.
   Нюрка согласилась.
   И не удивительно. Она явно видела свое превосходство. Завлекая ее в игру, я умышленно взялась чистить весь хлев, а ей оставила небольшой уголок.
   Нюрка, понятно, меня опередила. Обрадованная, она вытирала рукавом вспотевшее лицо, смеялась надо мной и даже покровительственно помогала мне.
   В другом хлеву работы у Нюрки прибавилось. Но она не обратила на это внимания.
   И я не стала ее опережать. Уж очень она старательно работала. Уж очень ей хотелось быть первой. На мое предложение отдохнуть она только недовольно хмыкнула: отдыхай, мол.
   Я улыбнулась. С Нюркиного носа падали капельки пота.
   Закончили мы уборку второго и третьего хлева вместе.
   Запыхавшаяся Нюрка недоуменно посмотрела на меня. В ее взгляде были и тревога, и удивление, и досада.
   Я поспешила успокоить сестру. Расхвалила ее на все лады. Сказала, что она молодец из молодцов, что она куда лучше меня: и быстрее и чище.
   - Просто, Нюр, тебе участок попался такой уж грязный. Но ты не расстраивайся, в другом хлеву ты меня обязательно обгонишь.
   Я сняла с головы косынку и заботливо обтерла Нюркино лицо.
   - Разрумянилась ты, Нюр, красивая стала.
   Нюрка покраснела еще больше. И, не зная, как выразить свою радость, она подошла к следующему хлеву, вошла в него, разделила на две равные части и, не дожидаясь меня, усердно принялась работать.
   Это был последний хлев нашего задания.
   Я помедлила. Сходила к маме. Дала возможность Нюрке немного опередить меня. Я ей хотела доставить радость. Но каково же было мое изумление, когда я вернулась.
   Нюрка чистила и свою и мою половину хлева.
   Я спросила ее, зачем она это делает. Нюрка сердито ответила:
   - А зачем ты ушла? Я ведь не глупая.
   - Ну, Нюрка, тогда держись.
   Плохо мы вычистили этот хлев. Грязно. Торопились обе изо всех сил. Запарились. Не до хорошего уж.
   Из телятника мы вышли поздно, в сумерки.
   На телеграфном столбе, освещая загон, где похрустывали жвачкой телята, горела лампочка. На завалинке сторожки курил сторож Ефим. У конного двора кто-то распрягал серую лошадь. О влажную землю мягко стукнулась оглобля. Освобожденная лошадь фыркнула, сбрасывая дневную усталость, шумно встряхнулась всем телом. По настилу двора зацокали копыта. Глуше, глуше. Стихли.
   У кузницы, мимо которой мы проходили, рядами стояли пахнущие весной, дегтем и краской плуги, бороны, сеялки. Из свинарника доносилось повизгивание поросят и добродушное хрюканье старой свиньи.
   Над деревней галдели грачи. Заиграла гармонь и смолкла... Весна.
   Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее я волновалась.
   Шурка... Он, наверное, меня заждался. А может, уже сбежал? Нет. Куда он сбежит? Некуда ему бежать. И кроме меня, ему никто не поможет. Бедный Шурка, один на темном чердаке.
   Но тут я вспомнила, как однажды Шурка во время игры в школе будто невзначай - а я знаю, умышленно - расшиб мне нос. Я стояла тогда у стены и плакала. Плакала не от боли, а от обиды, от того, что все продолжали игру и никто не обратил на меня никакого внимания. Никто не заступился за меня.
   Вспомнив это, я попробовала рассердиться на Шурку, но не смогла. Жалела его еще больше и хотела ему помочь.