Страница:
За ужином я все оборачивалась к окну будто бы поглядеть на улицу, а на самом деле прятала за занавеску то соленый огурец, то кусок картофельника, то горбушку хлеба.
Чай... Но зачем он Шурке? Я его и то не пила. А сахар...
Я незаметно сунула за пазуху четыре куска.
Шурка ел торопливо, с жадностью. Наголодался. Соленые огурцы сочно хрустели на его зубах. От света лампадки, которую я принесла потихоньку из дому, "царство" мое - погребок мой - все сверкало и переливалось.
Я сидела на чурбачке в углу и молча наблюдала за Шуркой. Он полулежал на соломенном мате, а перед ним на дощечке хлеб, картошка, огурцы и сахар.
Лицо у Шурки худое и смуглое. На лбу, с правой стороны, шрам - память о "былых сражениях". Шурка любил им хвастаться.
В прошлом году он дрался с вередеевскими ребятами, и кто-то стукнул его железиной. В больницу его возили. Милиционер к нему приходил. Шурка сказал, что с лошади упал. Не выдал вередеевских мальчишек.
Рот у Шурки небольшой, а губы толстые, будто чуть вывернутые наизнанку. Волосы черные и кудрявые - в маленьких завитушках, как у молодого ягненка.
Красивый Шурка.
Отчаянный, ловкий, как обезьяна. Но в деревне никто из девчонок его не любил. Боялись. Зато мальчишки любили его все, и маленькие и большие. Завидовали его храбрости, подражали ему.
Когда Шурка научился свистеть по-соловьиному, то в деревне чуть ли не в каждом доме завелся свой соловей-разбойник, прямо хоть уши затыкай.
Сам-то Шурка высвистывал - заслушаешься. Талант у него на это был. Он и на гармони, и на гитаре, и на балалайке умел играть. Да как еще умел! Если играл танцы, ноги так и зудели. А частушки заведет, "мордовочку" с перебоями, - гармонь захлебывается от радости. Сама поет и приплясывает.
Непонятно, почему Шурка учился так плохо. Он был на год старше меня, но в четвертом классе я его догнала. Из пятого он еле-еле выкарабкался, в шестом оставался на осень и в этом году чуть тянет.
И хоть бы он книжки не любил. Любил он книжки. И читал много. Мы с ним часто в библиотеке встречались. Он по целому портфелю книжек набирал. Прочитывал и самые интересные мальчишкам пересказывал.
В библиотеке нам обычно выдавали книжки по возрасту. Шурку это унижало. И правильно. Мне тоже было обидно. Нас считали маленькими. Я замечала, что Шурка с завистью посматривает на громадный зеленый шкаф, за стеклянными стенами которого стояли новенькие книжки в красивых переплетах.
Однажды одна из этих книг попала к Шурке в руки. Я заглянула через его плечо на заголовок - "Анти-Дюринг".
- Такую тебе рано. - Библиотекарь потянула книгу к себе, но Шурка, как ястреб, вцепился в нее костлявыми пальцами, покраснел. - Не прочтешь ведь.
- Прочитаю.
- Прочтешь - не поймешь.
- Пойму.
Забрал Шурка все-таки книгу. И прочитал. Зойка сказывала, измучился, у матери все таблетки от головной боли съел, а прочитал.
- И понял? - спросила я Зойку, потому что после Шурки я тоже брала эту книгу, но не прочитала и двадцати страниц.
- Не знаю, Капа. Я его спрашивала, а он треснул меня по затылку и говорит: "Не твоего ума это дело".
Я улыбнулась.
Я поняла, что Шурка в той мудреной книжке тоже ничего не понял. Но прочитал же... Упрямый Шурка, настойчивый. Если бы он захотел, на одни пятерки мог учиться. Я уверена.
Шурка вдруг перестал жевать, насторожился.
- Ты чего задумалась? - спросил он.
- Я, Шурк, вспомнила, как мы просо пололи. Мед ели.
- А-а-а, - равнодушно промычал Шурка и захрустел огурцом.
Однако и он думал об этом. Губы его то и дело расплывались в широкой улыбке.
Это случилось прошлым летом.
В последний учебный день, в конце последнего урока, к нам в класс нежданно-негаданно вошел председатель колхоза. Он был не наш деревенский присланный. И мы его почти совсем не знали. Знали только, что зовут его Семен Ильич, и все.
Семен Ильич извинился перед Зоей Павловной, которая, как и мы, растерянно глядела на председателя, и обратился к нам.
- Помочь, ребятки, надо, помочь. Просо травой позаросло, прополоть треба. Во как необходимо! - Семен Ильич обвел класс взглядом. - А мы вас не забудем. Обещаю - не забудем. Каждому, кто выйдет в поле, - по пол-литровой банке меду. Идет?
- Ура-а-а! - закричали мальчишки.
И мы пололи. Две недели, не разгибая спин, ползали по жесткому, сухому полю. Все коленки в кровь исцарапали. Все руки искололи, вытаскивая из земли неподатливые колючки с длинными упругими корнями.
В первую неделю Семен Ильич заходил к нам на поле каждый день. Обегал прополотый участок, вытирал широченным синим платком шею, шутил, смеялся.
- Молодцы, ребятки, молодцы. Вы работаете, и пчелки работают. Вы травку дергаете - пчелки мед вам носят, забодай их комар. Мед сладкий, ароматный.
На второй неделе председатель стал забывчивым. Приходил к нам редко, про пчелок не упоминал. Вздыхал, жаловался.
- Дела, ребятки, дела. Цигарку скрутить неколи.
А иной раз пробежит стороной, помашет нам соломенной шляпой, поулыбается, и был таков. А под конец, когда мы допалывали поле, Семен Ильич совсем пропал.
Мы забеспокоились.
Послали делегацию во главе с Шуркой разыскать председателя, порадовать его, сказать, что поле чистое и что мы хотим сладкого, ароматного меду.
Председатель, как потом они рассказывали, встретил их уныло.
- Да, да, - говорил он им, - стахановцы вы, стахановцы, а пчелки... и развел руками. - Ленятся пчелки, забодай их комар, ленятся. Потерпите.
И мы терпели. Прошел месяц.
- Потерпите.
Прошло полтора месяца.
- Потерпите.
Сладкий мед начинал пригарчивать обманом.
Шурка не вытерпел. Написал записку:
"Пчеловоду Горшкову Василию.
Выдать по пол-литровой банке меду ученикам
6 "Б" класса за прополку проса".
Дальше шел список учеников. Внизу приписка:
"Всего 30 (тридцать) человек. Выдать 15 кг.
Председатель колхоза "Заветы Ильича".
Долго Шурка гонялся с этим письмом за председателем. И утром, и днем, и вечером.
Председателю то некогда было, то в ручке чернил не оказывалось, а то вообще махнет рукой и убежит. Но Шурка как репей прицепился, ходил за председателем по пятам.
- Подпишите.
- Потерпите.
- Натерпелись, хватит.
- Ну, недельку. Ну, две.
- Знаем. Через неделю вас снимут (а такие слухи шли по деревне), а новый скажет: ничего не знаю. Кто обещал, с того и получайте. Нет уж, подписывайте.
Председатель вспылил. Но... через несколько дней на общем колхозном собрании его действительно сняли.
Поставили нашего, деревенского, - Ивана Кузьмича.
В первый же день, встретив Шурку, он засмеялся, спросил:
- Мне тоже будешь ультиматумы писать?
- Буду, если станете обманывать.
- Зачем же обманывать?
- А я знаю? Зачем прежний-то обманывал?
И мед нам выдали...
Шурка поел, собрал с дощечки крошки, встряхнул их на ладони, бросил в рот. Достал бутылку с водой и, запрокинув голову, долго жадно пил. Потом поставил бутылку на старое место, сказал:
- Не думал я, что ты такой хороший пацан, Капка.
Я не ожидала таких слов от Шурки, растерялась.
- Неправда, Шурк. Ты всегда меня бил.
Шурка встал, поддернул серые мятые штаны.
- Не любил я тебя.
- За что?
- Не знаю.
- А я знаю. За то, что я отличница.
- Нет. Не любил, и все.
- А сейчас?
Я исподлобья взглянула на Шурку. Затаилась, ждала.
- А сейчас полюбил.
- Врешь, Шурка?
Шурка побожился.
- Так быстро?
- А чего?
- А я тебя, Шурк, еще нет, не полюбила.
Шурка удивленно посмотрел на меня и вдруг засмеялся:
- А ну тебя. Девчонки!.. Вечно у вас в голове не знай что. Я тебя как мальчишка мальчишку полюбил. И мы с тобой будем друзьями. Но уговор: больше ни с кем не дружить. Тебе с мальчишками, а мне с девчонками. Поняла?
- Поняла, Шурк.
Но мне отчего-то стало грустно. Я поднялась.
- Куда ты?
- Я домой пойду.
Шурка недоуменно смотрел на меня. Я вышла. Густая, темная ночь. Я присела на завалинку дома. С краешку присела, на жердочку. Что меня тревожило, не знаю. А тревожило. Я долго сидела и прислушивалась. Прислушивалась к самой себе. Тревога была где-то там, во мне. Грустная и волнующая.
В темноте ко мне неслышно подошла кошка. Потерлась шелковистым боком о мои ноги, замурлыкала.
Я наклонилась, погладила ее, взяла на руки.
- Кисонька! Хорошая моя, кисонька!
"Мур, мур, мур", - о чем-то ворковала-рассказывала кошка. И вдруг смолкла, насторожилась.
У плетня послышался шорох.
Кошка вздрогнула, царапнула меня и прыгнула в темноту.
Меня потянуло домой, в теплую постель. Захотелось укрыться одеялом, прижаться к Нюрке и поскорее заснуть.
А Шурка... Как он будет спать? На соломенном мате? Простынет. Под утро прохладно, да и сыро в погребе.
Я тихо-тихо пробралась в чулан, нашла старый папин тулуп, сняла его и так же тихо вышла.
Шурка спал. Спал на боку, подложив под голову вытянутую левую руку, коленки поджал к самому животу.
Я опустилась перед ним на корточки, осторожно притронулась к его волосам, вынула из них соломинку.
Губы у Шурки расплылись в улыбке.
Я отпрянула, прижалась к стене. Шурка не шевелился, начал усиленно что-то жевать.
"Не наелся он. Еда ему снится".
Я заботливо укрыла Шурку тулупом и, уходя, шепнула:
- Спи, Шурка, завтра я накормлю тебя досыта.
Утром я проснулась радостная. Не знаю почему, но радостная-радостная. Мама хлопотала у печки. Дрова горели весело, длинный язык пламени высовывался в трубу, слизывал сажу.
В окно заглянуло еще не умытое полусонное солнышко.
По лужайке возле дома горделиво расхаживали грачи. А на старом морщинистом вязе так и прыгал, так и хлопал крыльями, так и высвистывал весь взъерошенный от восторга скворец.
Нюрка лежала на маминой кровати, широко раскинув руки.
Я вытрясла половики, подмела в комнате, сходила за водой. Присела к Нюрке на кровать, наклонилась, поцеловала ее. Нюрка открыла глаза и сразу:
- Кап, ты зачем вчера утащила лампадку?
- Т-с-с... Ты же спала?
- На-ко. Я не вовсе спала. Это ты для покойничка?
- Наврала я тебе, Нюр. Не было на чердаке никакого покойника. Шурка тут вчерась прятался. Это они с Колькой сарай-то спалили.
Заскрипела дверь, и на пороге нашего дома появилась Зойка.
Мне не нравилась она. Вспыльчивая, задира, никогда не уживалась с девчонками и чаще бегала с мальчишками. Училась она так же, как и Шурка, плохо. Но Шурка учился не просто плохо. Он то получал одни пятерки, то одни колы с двойками.
Учителя считали Шурку способным лентяем. Зойка же училась ровно, перебивалась с двоек на тройки.
Зойка часто приходила ко мне, я помогала ей по русскому языку. Шурка не помогал ей. Они жили как кошка с собакой.
Сколько я ни билась, как ни объясняла Зойке, она существительное от глагола отличить не могла.
Говоришь ей:
- "Корова шла". "Корова" - существительное, "шла" - глагол. Существительное отвечает на вопросы "кто?" или "что?", а глагол - "что делает предмет?" или "что делается с ним?". Поняла?
- Поняла.
- "Лошадь прыгает". Где существительное, где глагол?
Зойка молчит.
- Кто прыгает?
- Рыба.
- Какая рыба? Лошадь. Лошадь - кто?
- Зверь.
- Ох, Зойка! Сама ты зверь. Лошадь не зверь, а животное.
- Ну, животное.
- Да я не об этом тебя спрашиваю.
- О чем же?
- Где существительное, где глагол?
- А я откуда знаю? Что я, брала, что ли? Вот пристала.
Начинаешь все сызнова.
- "Лошадь прыгает". Лошадь...
Зойка хохочет.
- Ты что?
- Что, лошадь-то козел, что ли? Скажешь тоже - прыгает... Она не прыгает, а скачет.
- Ну хорошо. Пусть по-твоему - скачет.
- Нет, не по-моему. Она по-моему не умеет. Я на одной ножке.
И так вот каждый раз. С ума можно сойти!
После таких уроков я не только дружить, я прятаться начала от Зойки. Увижу в окошко, что она к нам бежит, - и в подполье.
Однажды заболела из-за нее, простудилась. Холодно в подполье-то, а я в одном платье.
А Зойка вошла к нам и не уходит. Нюрка говорит ей, что меня нет, что я гулять ушла, что долго не приду, а она:
- Ничего, Нюр, мне не торопко. Я подожду.
И сидела битый час.
Я вся продрогла. Выскочила - зуб на зуб не попадает. Противная Зойка, глядеть на нее не хочется.
А сегодня я Зойке почему-то обрадовалась. Странно. У меня было такое ощущение, что я давно-давно поджидала Зойку и вот она пришла.
Может, это оттого, что у меня было хорошее настроение? А отчего оно? Вчера было совсем не так. Сегодня и солнце другое, и тепло другое, и дома другие, и Зойка другая. Сегодня все, все другое.
Зойка толкнула меня в плечо.
- А?
- Ты что, уснула, что ли?
- Уснула, Зойк.
- Смешно. У нас бабушка тоже на ходу спит. Прошлый год пошли мы с ней в лес за малиной. Идем-идем, идем-идем, а она ка-а-ак бросится с дороги и в кусты. Я за ней: "Ты что, говорю, баб?" А она побледнела, трясется. "Ой, говорит, Зоюшка, дай отдышусь. Лошадь мне приснилась. Прямехонько на нас скачет". - "Э-э-э, говорю, баб, так мы и до малины не дойдем задавят". А в другой раз...
- Это что у тебя? - перебила я Зойку.
Иначе только слушай. Она как заводная, целый день протараторит.
- Это тебе. Я обещала.
- Осколки от тарелки?
- Они. Я тебе все принесла.
- Зачем?
- Боюсь. Хватилась мама тарелки-то. Ну как найдет в моей клетке...
- Она же не знает, что ты разбила?
- Не-ет. Я на Шурку свалила.
Я вздрогнула.
- Ты что, Зойк?
- А что? Ему все едино. Его так и этак пороть будут за сарай-то.
- Не нужно мне, Зойк, твоих осколков. Человек и так в беде, а ты...
- Да ну тебя.
- Я вот передам Шурке.
- Передай, коли найдешь. И где он только прячется?
- Я знаю.
- Знаешь?! - Зойка так и впилась в меня глазами.
- Знаю.
- Ой, Кап, скажи. Ну пожалуйста. Он ведь голодный. Я ему молока с кашей снесу. И еще скажу, что кнут отцовский мама спрятала. Ругает она отца за Шурку. Сегодня все утро ругала. "Аспид, говорит, совсем мальчишку от дома отбил. Глаза бы, говорит, на тебя не глядели. Хоть бы, говорит, сгинул с глаз моих куда-нибудь, что ли, и то бы нам легче стало".
- А отец что?
- Молчит. - Зойка погрустнела, сказала: - Без него нам, Кап, и правда лучше бы стало.
- Типун тебе на язык. Болтаешь и сама не знаешь что.
- Пьет он.
Я задумалась. Вспомнила, как мы с мамой делали хлев, как мы измучились. Вспомнила папу. Зимний вечер. Папа сидит на опрокинутой табуретке, перед ним скамейка. На скамейке - кривое шило, дратва, вар, кусок воска. От воска вкусно пахнет медом. Электрическая лампочка с потолка спущена на длинном белом шнуре и почти касается скамейки. На скамейке светлота. Худые кисти папиных рук в черных полосах от пропитанной варом дратвы.
Мишка с Нюркой мешают папе, жмутся к его коленям, но он не прогоняет их. И когда протягивает сквозь валенок наваренные концы, руки разводит не широко, осторожно.
Мама замечает, что папе неудобно подшивать, оттаскивает Мишку с Нюркой в сторону. Папа молчит. И Мишка с Нюркой через минуту снова возле его колен. Мама сердится на них, но уже не оттаскивает, а смотрит и на них и на папу с грустной улыбкой.
Сергунька спит в люльке. Я сижу за столом с книжкой. Мне тоже хочется прижаться к папе, но я стесняюсь - я уже большая...
Я вздохнула, сказала:
- Нет, Зойка, без отца плохо.
- Это верно, Кап. Ты не думай, я его не совсем не люблю, мне его жалко. Он иной раз напьется, упадет на лавку вниз лицом и ревет. Кулаками стучит. "Душу, говорит, я дьяволу продал". Ревет как маленький. А какую душу, какому дьяволу - не говорит. - Зойка посмотрела мне в глаза: - А Шурка отца любит. За то, что отец партизаном был. Он говорит, что отца понять надо. А мы с мамой никак не поймем. Шурка, он понятливый. Он тоже партизаном хочет быть. Немецкий учит, у него даже немецкая газета есть. Мама ругается. "На что, говорит, нужна тебе эта тарабарщина?" А Шурка свое. "Я, говорит, к войне готовлюсь. Начнется - я, говорит, в разведчики уйду". И он уйдет, он такой. А меня не возьмет. Он говорил. Ну и пусть, я и без него уйду. Он воображает, что если он щеку и руку протыкает иголкой; то только он один и может партизанить. Подумаешь! Я тоже научилась протыкать. Вот посмотри. - Зойка выдернула из платья иголку и приставила ее к ладони.
Я сморщилась.
- Не надо, Зойк.
- А все уже.
Я открыла глаза.
Перед моим лицом ладонь Зойкиной руки, а в ней иголка.
Зойка гордо улыбалась.
- Убери, Зойк, больно.
- Когда протыкаешь, больно. А сейчас нет. - Зойка рывком вытащила иголку, сказала: - Хочешь, я щеку проткну?
- Нет, Зойк, не хочу.
- А то проткну. Теперь Шурке нечем станет хвалиться. Ох он и обозлится!..
Нюрка позвала меня завтракать.
- Иду.
А сама не двигаюсь.
Мне не хочется расставаться с Зойкой. Она приколдовала меня своими фокусами.
А фокусами ли? Нет. Разговорами о Шурке?
Я испугалась и чего-то устыдилась. Я вдруг поняла, чего я ждала все утро, чему радовалась.
Я ждала встречи с Шуркой и почему-то боялась этой встречи, оттягивала ее.
Зойка очень схожа с Шуркой.
У нее такие же рыжие глаза, такие же кудрявые волосы. И лицо у нее такое же смуглое, только чуточку посветлее и курносее. И повадками Зойка походила на Шурку.
* * *
После завтрака я осталась одна.
Мама ушла на ферму. Нюрка увела в ясли Сергуньку с Мишкой.
Я припасла Шурке завтрак, на всякий случай спрятала его за сундук и, поджидая Зойку, взяла книгу, присела к столу.
А может, не ждать ее. Разболтает еще. Я захлопнула книгу, положила ее на стол. Пойду. И снова села.
Что это я? Что со мной? Боюсь?
Встала, прошла по комнате. Остановилась у зеркала. Какая я некрасивая. Причесалась.
Все равно некрасивая. Бледная, брови чуть заметно, и нос - какая-то закавыка малюсенькая.
Любовь... Я улыбнулась, засмеялась. Упала на мамину кровать и заплакала.
- Мама... Мамочка!..
Тишина комнаты глухо молчала.
Стучали ходики: "Лю-бовь! Лю-бовь! Лю-бовь!"
- Не буду любить! Никого не буду. Не хочу любить!
"Лю-бовь! Лю-бовь! Лю-бовь!" - грохотали ходики.
- Нет! Нет! Нет!
Я вскочила, подбежала к стене, остановила маятник часов.
- Нет!
Опомнилась, стыдливо прижалась затылком к прохладному бревну стены. Подняла руку, толкнула маятник.
Вошла Зойка, осторожно поставила на пол корзинку.
Я отвернулась, торопливо вытерла слезы.
- Куда ты, Зойк?
- К Шурке.
- С корзинкой?
- И что? Он, поди, как волк голодный.
- Он ужинал...
Помолчали.
- Кап, а что ты какая грустная?
- Не знаю.
- Ты плакала?
Я кивнула.
- Некрасивая я, Зойк.
- Выдумала. Вот я некрасивая. А ты, Кап, красивая. Лицо у тебя белое, губы тонкие, а глаза большие-большие, синие-синие. И волосы у тебя гладкие, белые. Нет, Кап, ты красивая.
Я обняла Зойку, прижала к себе.
- Неправда.
- Правда, правда, Кап.
Мы вышли, обогнули дом, пересекли лужайку, прошли мимо плетня. Завернули за сарай.
Я остановилась.
- Ты, Зойк, иди, а я тебя тут обожду.
- Куда?
- Вон в тот бурьян. Там погреб есть. Шурка в нем.
- А ты что?
- Я...
- Вы разругались?
- Нет, Зойк, иди.
Зойка пошла. А я смотрела ей вслед и ждала, что она обернется и позовет меня. Но Зойка... Зойка скрылась в бурьяне.
У меня заныло в груди.
Меня неодолимо потянуло к бурьяну в погреб, но страх и стыд удерживали на месте.
Чего я стесняюсь, говорила я себе, погреб мой, пойду.
Делала несколько шагов вперед и полукругом, будто прогуливаюсь, возвращалась на старое место.
Кого я боюсь? Шурки?
Я замирала и прислушивалась.
Нет, не его. Его мне хочется видеть. А кого же? Чего же? Пойду. Шаг. Еще несколько шагов. Еще маленький-малюсенький шажочек. Бурьян. И снова полукруг. И опять я на прежнем месте.
Над бурьяном выросла кудрявая Шуркина голова.
- Кап...
Я испуганно метнулась прочь. Вбежала в дом, спряталась за печку.
Тихо-тихо. Тревожно колотится сердце.
Кап. Не Капка, а Кап.
Я прыгнула к зеркалу.
- Красивая я... Ой, какая красивая!..
Три дня и три ночи скрывался Шурка в моем "царстве" - погребе. Три дня мы с Зойкой носили ему еду. Обкормили. Шурка зазнаваться стал. Что похуже, откладывал, нам самим приходилось доедать, не выбрасывать же.
Мы чего-чего только не носили Шурке! Картошки и вареной, и жареной, каши, хлеба, лепешек, огурцов, и молока, и сметаны, и творогу, и яиц, и похлебки горячей.
Шурка начал поговаривать: не остаться ли ему насовсем в погребе.
- Ты что?! - испугалась Зойка. - Мама насмерть забьет кота. Потом за меня примется.
А я обрадовалась. Я привыкла к Шурке. Я его нисколечко больше не стеснялась. Удивительно.
Сначала Зойка силком тянула меня в погреб. Правда, я не очень сопротивлялась. Боялась, как бы Зойка не отступилась от меня. Но шла и не знала, куда глаза прятать от стыда. А пришла - ничего. Разговаривала, смеялась, рассказывала даже, как мы с мамой хлев строили поросенку и как он потом его развалил.
Только взглядом с Шуркой встречаться робела.
Бедовый у Шурки взгляд. А сам он деловой, без работы сидеть не любит. Хлев нашему поросенку смастерил такой, что его не только поросенок - бык не изломает.
Мама не нарадуется и все пытает меня.
- Откуда это у тебя такой ловкач выискался, а? И хлев сколотил, и западню в подпол устроил, и скамейку починил. Что ж ты молчишь? допытывалась мама.
- О нем нельзя говорить. Он все это мастерил украдкой. Он, мам, беглый.
Мама испуганно всплеснула руками и сокрушенно покачала головой.
- Этого нам еще не хватало.
Но я заметила в маминых глазах смешинку и поняла, что она все знает. Я прижалась к ней.
- Мам, ты не скажешь?
- А я знать ничего не знаю и ведать не ведаю.
- Знаешь, мамочка, знаешь.
- Возьми вон маленькую подушку. Да ключ от сарая дай ему. Не ровен час, дождь пойдет - спрячется.
- Мама...
Я уткнулась лицом ей в грудь.
- Ну, будет, будет.
Мама отстранила меня и заглянула мне в глаза. Тихо, печально улыбнулась.
Колькиным родителям Шурка написал письмо.
"Дядя Рома и тетя Вера, Колька ни в чем не виноватый. Сарай
сгорел из-за меня, Колька говорил мне, чтобы я развел костер
подальше, но я не послушал его.
Мы хотели пекарить картошку. Пока собирали дрова, сарай и
запылал.
Я один виноватый, мне и отвечать положено.
Ш у р к а М а ш и н".
Зойка отнесла письмо и отдала дяде Роме в собственные руки. Но письмо опоздало, Кольку уже выпороли. Мать выпорола, да так, что он, говорят, за обедом и то не присел на лавку. Бедный Колька!
А Шурке сошло. Отсиделся в погребе.
Мать Шуркина изволновалась вся. Всех обспрашивала: не видали ли, не встречали ли Шурку? В соседнее село к своей сестре бегала - искала пропадущего. А он был рядышком, книжки почитывал. И не показался бы, да каникулы кончились.
Растрепал пострашнее волосы, вымазался в саже, сделал грустное-прегрустное лицо и явился.
Мать от радости не знала, куда его и усадить. Баню специально для него протопила: мойся, Шурка-страдалец. И Шурка вымылся. На другой день в школу пришел чистенький, наглаженный, в новом коричневом костюме.
Я тоже пришла в новом платье и в новых белых туфлях. Нарядная. Непривычно. Я чувствовала себя неловко и радостно.
И вообще вся школа после каникул как будто обновилась. И учителя и ученики оделись легко и по-весеннему весело. И уроки в этот день прошли весело. Домашних заданий учителя не спрашивали, и никто ни на кого не обижался.
После занятий в спортивном зале было общее школьное собрание. Директор говорил об успеваемости, напомнил нам, что на улице поют жаворонки, что до конца учебного года осталось полтора месяца и что они самые тяжелые. А под конец объявил, что меня и еще одну девочку, как лучших учениц, педсовет награждает путевкой в пионерский лагерь. Зал захлопал.
А мама, когда я пришла домой и показала ей путевку, не обрадовалась. Я понимаю: ей не хотелось отпускать меня. Трудно ей одной-то.
- Это, мам, ненадолго.
- Знаю, дочка, поезжай.
- Я могу не ехать.
- Можешь... - Мама помолчала. - Нет, нет, надо ехать.
- Это еще не скоро, в июне.
- Не скоро, говоришь. - Мама достала из печки чугунок каши, поставила его на стол, опустилась на скамью. - А долго ли? И не заметишь.
Мама права, весной время идет торопко, а работы пропасть. В школе уроков полно. На дом задают помногу. А за двором огород ждет. Копать надо, копать.
А его окинешь взглядом - оторопь берет. Шутка ли: этакую махину земли лопатой переворочать. А куда денешься? Его все равно вместо тебя никто не вскопает.
Нюрка... На нее надежды плохие. Слаба она, мала. Копает, мучается. Но только и есть, что мучается.
Мама... А когда ей? У нее на ферме работы невпроворот. Маленьких телят народилось - не перечесть. А они слабенькие, беспомощные. На длинных ногах, как на ходулях, топают, падают. Смотрят на все удивленными глазами и ничего не понимают. Их приласкать, напоить, накормить надо. А они еще не пьют просто из ведра. Тычутся носами, фыркают. Им палец требуется. Опустишь ладонь в парное молоко, а другой рукой пригнешь туда же его глупую голову. Он почувствует пальцы, обрадуется и сосет их, как соску, пьет молоко. Трудная у мамы работа, хлопотная. И хорошо, ежели ни один не болеет. А заболеют - беда. Мама до поздней ночи с ними. Какой уж тут огород. Тогда не она мне помогает копать, а я ей помогаю ухаживать за телятами. Обе измотаемся так, что и есть не хочется.
А огород стоит.
Копать его все равно надобно. И не просто копать - унавозить. Навоз хоть и рядом - у двора, а его растаскай да раскидай.
А без навоза - ворочай землю за здорово живешь. Лук по пуговице уродится, морковь - хвостики одни, а уж о капусте, об огурцах со свеклой да о помидорах и спрашивать нечего.
Чай... Но зачем он Шурке? Я его и то не пила. А сахар...
Я незаметно сунула за пазуху четыре куска.
Шурка ел торопливо, с жадностью. Наголодался. Соленые огурцы сочно хрустели на его зубах. От света лампадки, которую я принесла потихоньку из дому, "царство" мое - погребок мой - все сверкало и переливалось.
Я сидела на чурбачке в углу и молча наблюдала за Шуркой. Он полулежал на соломенном мате, а перед ним на дощечке хлеб, картошка, огурцы и сахар.
Лицо у Шурки худое и смуглое. На лбу, с правой стороны, шрам - память о "былых сражениях". Шурка любил им хвастаться.
В прошлом году он дрался с вередеевскими ребятами, и кто-то стукнул его железиной. В больницу его возили. Милиционер к нему приходил. Шурка сказал, что с лошади упал. Не выдал вередеевских мальчишек.
Рот у Шурки небольшой, а губы толстые, будто чуть вывернутые наизнанку. Волосы черные и кудрявые - в маленьких завитушках, как у молодого ягненка.
Красивый Шурка.
Отчаянный, ловкий, как обезьяна. Но в деревне никто из девчонок его не любил. Боялись. Зато мальчишки любили его все, и маленькие и большие. Завидовали его храбрости, подражали ему.
Когда Шурка научился свистеть по-соловьиному, то в деревне чуть ли не в каждом доме завелся свой соловей-разбойник, прямо хоть уши затыкай.
Сам-то Шурка высвистывал - заслушаешься. Талант у него на это был. Он и на гармони, и на гитаре, и на балалайке умел играть. Да как еще умел! Если играл танцы, ноги так и зудели. А частушки заведет, "мордовочку" с перебоями, - гармонь захлебывается от радости. Сама поет и приплясывает.
Непонятно, почему Шурка учился так плохо. Он был на год старше меня, но в четвертом классе я его догнала. Из пятого он еле-еле выкарабкался, в шестом оставался на осень и в этом году чуть тянет.
И хоть бы он книжки не любил. Любил он книжки. И читал много. Мы с ним часто в библиотеке встречались. Он по целому портфелю книжек набирал. Прочитывал и самые интересные мальчишкам пересказывал.
В библиотеке нам обычно выдавали книжки по возрасту. Шурку это унижало. И правильно. Мне тоже было обидно. Нас считали маленькими. Я замечала, что Шурка с завистью посматривает на громадный зеленый шкаф, за стеклянными стенами которого стояли новенькие книжки в красивых переплетах.
Однажды одна из этих книг попала к Шурке в руки. Я заглянула через его плечо на заголовок - "Анти-Дюринг".
- Такую тебе рано. - Библиотекарь потянула книгу к себе, но Шурка, как ястреб, вцепился в нее костлявыми пальцами, покраснел. - Не прочтешь ведь.
- Прочитаю.
- Прочтешь - не поймешь.
- Пойму.
Забрал Шурка все-таки книгу. И прочитал. Зойка сказывала, измучился, у матери все таблетки от головной боли съел, а прочитал.
- И понял? - спросила я Зойку, потому что после Шурки я тоже брала эту книгу, но не прочитала и двадцати страниц.
- Не знаю, Капа. Я его спрашивала, а он треснул меня по затылку и говорит: "Не твоего ума это дело".
Я улыбнулась.
Я поняла, что Шурка в той мудреной книжке тоже ничего не понял. Но прочитал же... Упрямый Шурка, настойчивый. Если бы он захотел, на одни пятерки мог учиться. Я уверена.
Шурка вдруг перестал жевать, насторожился.
- Ты чего задумалась? - спросил он.
- Я, Шурк, вспомнила, как мы просо пололи. Мед ели.
- А-а-а, - равнодушно промычал Шурка и захрустел огурцом.
Однако и он думал об этом. Губы его то и дело расплывались в широкой улыбке.
Это случилось прошлым летом.
В последний учебный день, в конце последнего урока, к нам в класс нежданно-негаданно вошел председатель колхоза. Он был не наш деревенский присланный. И мы его почти совсем не знали. Знали только, что зовут его Семен Ильич, и все.
Семен Ильич извинился перед Зоей Павловной, которая, как и мы, растерянно глядела на председателя, и обратился к нам.
- Помочь, ребятки, надо, помочь. Просо травой позаросло, прополоть треба. Во как необходимо! - Семен Ильич обвел класс взглядом. - А мы вас не забудем. Обещаю - не забудем. Каждому, кто выйдет в поле, - по пол-литровой банке меду. Идет?
- Ура-а-а! - закричали мальчишки.
И мы пололи. Две недели, не разгибая спин, ползали по жесткому, сухому полю. Все коленки в кровь исцарапали. Все руки искололи, вытаскивая из земли неподатливые колючки с длинными упругими корнями.
В первую неделю Семен Ильич заходил к нам на поле каждый день. Обегал прополотый участок, вытирал широченным синим платком шею, шутил, смеялся.
- Молодцы, ребятки, молодцы. Вы работаете, и пчелки работают. Вы травку дергаете - пчелки мед вам носят, забодай их комар. Мед сладкий, ароматный.
На второй неделе председатель стал забывчивым. Приходил к нам редко, про пчелок не упоминал. Вздыхал, жаловался.
- Дела, ребятки, дела. Цигарку скрутить неколи.
А иной раз пробежит стороной, помашет нам соломенной шляпой, поулыбается, и был таков. А под конец, когда мы допалывали поле, Семен Ильич совсем пропал.
Мы забеспокоились.
Послали делегацию во главе с Шуркой разыскать председателя, порадовать его, сказать, что поле чистое и что мы хотим сладкого, ароматного меду.
Председатель, как потом они рассказывали, встретил их уныло.
- Да, да, - говорил он им, - стахановцы вы, стахановцы, а пчелки... и развел руками. - Ленятся пчелки, забодай их комар, ленятся. Потерпите.
И мы терпели. Прошел месяц.
- Потерпите.
Прошло полтора месяца.
- Потерпите.
Сладкий мед начинал пригарчивать обманом.
Шурка не вытерпел. Написал записку:
"Пчеловоду Горшкову Василию.
Выдать по пол-литровой банке меду ученикам
6 "Б" класса за прополку проса".
Дальше шел список учеников. Внизу приписка:
"Всего 30 (тридцать) человек. Выдать 15 кг.
Председатель колхоза "Заветы Ильича".
Долго Шурка гонялся с этим письмом за председателем. И утром, и днем, и вечером.
Председателю то некогда было, то в ручке чернил не оказывалось, а то вообще махнет рукой и убежит. Но Шурка как репей прицепился, ходил за председателем по пятам.
- Подпишите.
- Потерпите.
- Натерпелись, хватит.
- Ну, недельку. Ну, две.
- Знаем. Через неделю вас снимут (а такие слухи шли по деревне), а новый скажет: ничего не знаю. Кто обещал, с того и получайте. Нет уж, подписывайте.
Председатель вспылил. Но... через несколько дней на общем колхозном собрании его действительно сняли.
Поставили нашего, деревенского, - Ивана Кузьмича.
В первый же день, встретив Шурку, он засмеялся, спросил:
- Мне тоже будешь ультиматумы писать?
- Буду, если станете обманывать.
- Зачем же обманывать?
- А я знаю? Зачем прежний-то обманывал?
И мед нам выдали...
Шурка поел, собрал с дощечки крошки, встряхнул их на ладони, бросил в рот. Достал бутылку с водой и, запрокинув голову, долго жадно пил. Потом поставил бутылку на старое место, сказал:
- Не думал я, что ты такой хороший пацан, Капка.
Я не ожидала таких слов от Шурки, растерялась.
- Неправда, Шурк. Ты всегда меня бил.
Шурка встал, поддернул серые мятые штаны.
- Не любил я тебя.
- За что?
- Не знаю.
- А я знаю. За то, что я отличница.
- Нет. Не любил, и все.
- А сейчас?
Я исподлобья взглянула на Шурку. Затаилась, ждала.
- А сейчас полюбил.
- Врешь, Шурка?
Шурка побожился.
- Так быстро?
- А чего?
- А я тебя, Шурк, еще нет, не полюбила.
Шурка удивленно посмотрел на меня и вдруг засмеялся:
- А ну тебя. Девчонки!.. Вечно у вас в голове не знай что. Я тебя как мальчишка мальчишку полюбил. И мы с тобой будем друзьями. Но уговор: больше ни с кем не дружить. Тебе с мальчишками, а мне с девчонками. Поняла?
- Поняла, Шурк.
Но мне отчего-то стало грустно. Я поднялась.
- Куда ты?
- Я домой пойду.
Шурка недоуменно смотрел на меня. Я вышла. Густая, темная ночь. Я присела на завалинку дома. С краешку присела, на жердочку. Что меня тревожило, не знаю. А тревожило. Я долго сидела и прислушивалась. Прислушивалась к самой себе. Тревога была где-то там, во мне. Грустная и волнующая.
В темноте ко мне неслышно подошла кошка. Потерлась шелковистым боком о мои ноги, замурлыкала.
Я наклонилась, погладила ее, взяла на руки.
- Кисонька! Хорошая моя, кисонька!
"Мур, мур, мур", - о чем-то ворковала-рассказывала кошка. И вдруг смолкла, насторожилась.
У плетня послышался шорох.
Кошка вздрогнула, царапнула меня и прыгнула в темноту.
Меня потянуло домой, в теплую постель. Захотелось укрыться одеялом, прижаться к Нюрке и поскорее заснуть.
А Шурка... Как он будет спать? На соломенном мате? Простынет. Под утро прохладно, да и сыро в погребе.
Я тихо-тихо пробралась в чулан, нашла старый папин тулуп, сняла его и так же тихо вышла.
Шурка спал. Спал на боку, подложив под голову вытянутую левую руку, коленки поджал к самому животу.
Я опустилась перед ним на корточки, осторожно притронулась к его волосам, вынула из них соломинку.
Губы у Шурки расплылись в улыбке.
Я отпрянула, прижалась к стене. Шурка не шевелился, начал усиленно что-то жевать.
"Не наелся он. Еда ему снится".
Я заботливо укрыла Шурку тулупом и, уходя, шепнула:
- Спи, Шурка, завтра я накормлю тебя досыта.
Утром я проснулась радостная. Не знаю почему, но радостная-радостная. Мама хлопотала у печки. Дрова горели весело, длинный язык пламени высовывался в трубу, слизывал сажу.
В окно заглянуло еще не умытое полусонное солнышко.
По лужайке возле дома горделиво расхаживали грачи. А на старом морщинистом вязе так и прыгал, так и хлопал крыльями, так и высвистывал весь взъерошенный от восторга скворец.
Нюрка лежала на маминой кровати, широко раскинув руки.
Я вытрясла половики, подмела в комнате, сходила за водой. Присела к Нюрке на кровать, наклонилась, поцеловала ее. Нюрка открыла глаза и сразу:
- Кап, ты зачем вчера утащила лампадку?
- Т-с-с... Ты же спала?
- На-ко. Я не вовсе спала. Это ты для покойничка?
- Наврала я тебе, Нюр. Не было на чердаке никакого покойника. Шурка тут вчерась прятался. Это они с Колькой сарай-то спалили.
Заскрипела дверь, и на пороге нашего дома появилась Зойка.
Мне не нравилась она. Вспыльчивая, задира, никогда не уживалась с девчонками и чаще бегала с мальчишками. Училась она так же, как и Шурка, плохо. Но Шурка учился не просто плохо. Он то получал одни пятерки, то одни колы с двойками.
Учителя считали Шурку способным лентяем. Зойка же училась ровно, перебивалась с двоек на тройки.
Зойка часто приходила ко мне, я помогала ей по русскому языку. Шурка не помогал ей. Они жили как кошка с собакой.
Сколько я ни билась, как ни объясняла Зойке, она существительное от глагола отличить не могла.
Говоришь ей:
- "Корова шла". "Корова" - существительное, "шла" - глагол. Существительное отвечает на вопросы "кто?" или "что?", а глагол - "что делает предмет?" или "что делается с ним?". Поняла?
- Поняла.
- "Лошадь прыгает". Где существительное, где глагол?
Зойка молчит.
- Кто прыгает?
- Рыба.
- Какая рыба? Лошадь. Лошадь - кто?
- Зверь.
- Ох, Зойка! Сама ты зверь. Лошадь не зверь, а животное.
- Ну, животное.
- Да я не об этом тебя спрашиваю.
- О чем же?
- Где существительное, где глагол?
- А я откуда знаю? Что я, брала, что ли? Вот пристала.
Начинаешь все сызнова.
- "Лошадь прыгает". Лошадь...
Зойка хохочет.
- Ты что?
- Что, лошадь-то козел, что ли? Скажешь тоже - прыгает... Она не прыгает, а скачет.
- Ну хорошо. Пусть по-твоему - скачет.
- Нет, не по-моему. Она по-моему не умеет. Я на одной ножке.
И так вот каждый раз. С ума можно сойти!
После таких уроков я не только дружить, я прятаться начала от Зойки. Увижу в окошко, что она к нам бежит, - и в подполье.
Однажды заболела из-за нее, простудилась. Холодно в подполье-то, а я в одном платье.
А Зойка вошла к нам и не уходит. Нюрка говорит ей, что меня нет, что я гулять ушла, что долго не приду, а она:
- Ничего, Нюр, мне не торопко. Я подожду.
И сидела битый час.
Я вся продрогла. Выскочила - зуб на зуб не попадает. Противная Зойка, глядеть на нее не хочется.
А сегодня я Зойке почему-то обрадовалась. Странно. У меня было такое ощущение, что я давно-давно поджидала Зойку и вот она пришла.
Может, это оттого, что у меня было хорошее настроение? А отчего оно? Вчера было совсем не так. Сегодня и солнце другое, и тепло другое, и дома другие, и Зойка другая. Сегодня все, все другое.
Зойка толкнула меня в плечо.
- А?
- Ты что, уснула, что ли?
- Уснула, Зойк.
- Смешно. У нас бабушка тоже на ходу спит. Прошлый год пошли мы с ней в лес за малиной. Идем-идем, идем-идем, а она ка-а-ак бросится с дороги и в кусты. Я за ней: "Ты что, говорю, баб?" А она побледнела, трясется. "Ой, говорит, Зоюшка, дай отдышусь. Лошадь мне приснилась. Прямехонько на нас скачет". - "Э-э-э, говорю, баб, так мы и до малины не дойдем задавят". А в другой раз...
- Это что у тебя? - перебила я Зойку.
Иначе только слушай. Она как заводная, целый день протараторит.
- Это тебе. Я обещала.
- Осколки от тарелки?
- Они. Я тебе все принесла.
- Зачем?
- Боюсь. Хватилась мама тарелки-то. Ну как найдет в моей клетке...
- Она же не знает, что ты разбила?
- Не-ет. Я на Шурку свалила.
Я вздрогнула.
- Ты что, Зойк?
- А что? Ему все едино. Его так и этак пороть будут за сарай-то.
- Не нужно мне, Зойк, твоих осколков. Человек и так в беде, а ты...
- Да ну тебя.
- Я вот передам Шурке.
- Передай, коли найдешь. И где он только прячется?
- Я знаю.
- Знаешь?! - Зойка так и впилась в меня глазами.
- Знаю.
- Ой, Кап, скажи. Ну пожалуйста. Он ведь голодный. Я ему молока с кашей снесу. И еще скажу, что кнут отцовский мама спрятала. Ругает она отца за Шурку. Сегодня все утро ругала. "Аспид, говорит, совсем мальчишку от дома отбил. Глаза бы, говорит, на тебя не глядели. Хоть бы, говорит, сгинул с глаз моих куда-нибудь, что ли, и то бы нам легче стало".
- А отец что?
- Молчит. - Зойка погрустнела, сказала: - Без него нам, Кап, и правда лучше бы стало.
- Типун тебе на язык. Болтаешь и сама не знаешь что.
- Пьет он.
Я задумалась. Вспомнила, как мы с мамой делали хлев, как мы измучились. Вспомнила папу. Зимний вечер. Папа сидит на опрокинутой табуретке, перед ним скамейка. На скамейке - кривое шило, дратва, вар, кусок воска. От воска вкусно пахнет медом. Электрическая лампочка с потолка спущена на длинном белом шнуре и почти касается скамейки. На скамейке светлота. Худые кисти папиных рук в черных полосах от пропитанной варом дратвы.
Мишка с Нюркой мешают папе, жмутся к его коленям, но он не прогоняет их. И когда протягивает сквозь валенок наваренные концы, руки разводит не широко, осторожно.
Мама замечает, что папе неудобно подшивать, оттаскивает Мишку с Нюркой в сторону. Папа молчит. И Мишка с Нюркой через минуту снова возле его колен. Мама сердится на них, но уже не оттаскивает, а смотрит и на них и на папу с грустной улыбкой.
Сергунька спит в люльке. Я сижу за столом с книжкой. Мне тоже хочется прижаться к папе, но я стесняюсь - я уже большая...
Я вздохнула, сказала:
- Нет, Зойка, без отца плохо.
- Это верно, Кап. Ты не думай, я его не совсем не люблю, мне его жалко. Он иной раз напьется, упадет на лавку вниз лицом и ревет. Кулаками стучит. "Душу, говорит, я дьяволу продал". Ревет как маленький. А какую душу, какому дьяволу - не говорит. - Зойка посмотрела мне в глаза: - А Шурка отца любит. За то, что отец партизаном был. Он говорит, что отца понять надо. А мы с мамой никак не поймем. Шурка, он понятливый. Он тоже партизаном хочет быть. Немецкий учит, у него даже немецкая газета есть. Мама ругается. "На что, говорит, нужна тебе эта тарабарщина?" А Шурка свое. "Я, говорит, к войне готовлюсь. Начнется - я, говорит, в разведчики уйду". И он уйдет, он такой. А меня не возьмет. Он говорил. Ну и пусть, я и без него уйду. Он воображает, что если он щеку и руку протыкает иголкой; то только он один и может партизанить. Подумаешь! Я тоже научилась протыкать. Вот посмотри. - Зойка выдернула из платья иголку и приставила ее к ладони.
Я сморщилась.
- Не надо, Зойк.
- А все уже.
Я открыла глаза.
Перед моим лицом ладонь Зойкиной руки, а в ней иголка.
Зойка гордо улыбалась.
- Убери, Зойк, больно.
- Когда протыкаешь, больно. А сейчас нет. - Зойка рывком вытащила иголку, сказала: - Хочешь, я щеку проткну?
- Нет, Зойк, не хочу.
- А то проткну. Теперь Шурке нечем станет хвалиться. Ох он и обозлится!..
Нюрка позвала меня завтракать.
- Иду.
А сама не двигаюсь.
Мне не хочется расставаться с Зойкой. Она приколдовала меня своими фокусами.
А фокусами ли? Нет. Разговорами о Шурке?
Я испугалась и чего-то устыдилась. Я вдруг поняла, чего я ждала все утро, чему радовалась.
Я ждала встречи с Шуркой и почему-то боялась этой встречи, оттягивала ее.
Зойка очень схожа с Шуркой.
У нее такие же рыжие глаза, такие же кудрявые волосы. И лицо у нее такое же смуглое, только чуточку посветлее и курносее. И повадками Зойка походила на Шурку.
* * *
После завтрака я осталась одна.
Мама ушла на ферму. Нюрка увела в ясли Сергуньку с Мишкой.
Я припасла Шурке завтрак, на всякий случай спрятала его за сундук и, поджидая Зойку, взяла книгу, присела к столу.
А может, не ждать ее. Разболтает еще. Я захлопнула книгу, положила ее на стол. Пойду. И снова села.
Что это я? Что со мной? Боюсь?
Встала, прошла по комнате. Остановилась у зеркала. Какая я некрасивая. Причесалась.
Все равно некрасивая. Бледная, брови чуть заметно, и нос - какая-то закавыка малюсенькая.
Любовь... Я улыбнулась, засмеялась. Упала на мамину кровать и заплакала.
- Мама... Мамочка!..
Тишина комнаты глухо молчала.
Стучали ходики: "Лю-бовь! Лю-бовь! Лю-бовь!"
- Не буду любить! Никого не буду. Не хочу любить!
"Лю-бовь! Лю-бовь! Лю-бовь!" - грохотали ходики.
- Нет! Нет! Нет!
Я вскочила, подбежала к стене, остановила маятник часов.
- Нет!
Опомнилась, стыдливо прижалась затылком к прохладному бревну стены. Подняла руку, толкнула маятник.
Вошла Зойка, осторожно поставила на пол корзинку.
Я отвернулась, торопливо вытерла слезы.
- Куда ты, Зойк?
- К Шурке.
- С корзинкой?
- И что? Он, поди, как волк голодный.
- Он ужинал...
Помолчали.
- Кап, а что ты какая грустная?
- Не знаю.
- Ты плакала?
Я кивнула.
- Некрасивая я, Зойк.
- Выдумала. Вот я некрасивая. А ты, Кап, красивая. Лицо у тебя белое, губы тонкие, а глаза большие-большие, синие-синие. И волосы у тебя гладкие, белые. Нет, Кап, ты красивая.
Я обняла Зойку, прижала к себе.
- Неправда.
- Правда, правда, Кап.
Мы вышли, обогнули дом, пересекли лужайку, прошли мимо плетня. Завернули за сарай.
Я остановилась.
- Ты, Зойк, иди, а я тебя тут обожду.
- Куда?
- Вон в тот бурьян. Там погреб есть. Шурка в нем.
- А ты что?
- Я...
- Вы разругались?
- Нет, Зойк, иди.
Зойка пошла. А я смотрела ей вслед и ждала, что она обернется и позовет меня. Но Зойка... Зойка скрылась в бурьяне.
У меня заныло в груди.
Меня неодолимо потянуло к бурьяну в погреб, но страх и стыд удерживали на месте.
Чего я стесняюсь, говорила я себе, погреб мой, пойду.
Делала несколько шагов вперед и полукругом, будто прогуливаюсь, возвращалась на старое место.
Кого я боюсь? Шурки?
Я замирала и прислушивалась.
Нет, не его. Его мне хочется видеть. А кого же? Чего же? Пойду. Шаг. Еще несколько шагов. Еще маленький-малюсенький шажочек. Бурьян. И снова полукруг. И опять я на прежнем месте.
Над бурьяном выросла кудрявая Шуркина голова.
- Кап...
Я испуганно метнулась прочь. Вбежала в дом, спряталась за печку.
Тихо-тихо. Тревожно колотится сердце.
Кап. Не Капка, а Кап.
Я прыгнула к зеркалу.
- Красивая я... Ой, какая красивая!..
Три дня и три ночи скрывался Шурка в моем "царстве" - погребе. Три дня мы с Зойкой носили ему еду. Обкормили. Шурка зазнаваться стал. Что похуже, откладывал, нам самим приходилось доедать, не выбрасывать же.
Мы чего-чего только не носили Шурке! Картошки и вареной, и жареной, каши, хлеба, лепешек, огурцов, и молока, и сметаны, и творогу, и яиц, и похлебки горячей.
Шурка начал поговаривать: не остаться ли ему насовсем в погребе.
- Ты что?! - испугалась Зойка. - Мама насмерть забьет кота. Потом за меня примется.
А я обрадовалась. Я привыкла к Шурке. Я его нисколечко больше не стеснялась. Удивительно.
Сначала Зойка силком тянула меня в погреб. Правда, я не очень сопротивлялась. Боялась, как бы Зойка не отступилась от меня. Но шла и не знала, куда глаза прятать от стыда. А пришла - ничего. Разговаривала, смеялась, рассказывала даже, как мы с мамой хлев строили поросенку и как он потом его развалил.
Только взглядом с Шуркой встречаться робела.
Бедовый у Шурки взгляд. А сам он деловой, без работы сидеть не любит. Хлев нашему поросенку смастерил такой, что его не только поросенок - бык не изломает.
Мама не нарадуется и все пытает меня.
- Откуда это у тебя такой ловкач выискался, а? И хлев сколотил, и западню в подпол устроил, и скамейку починил. Что ж ты молчишь? допытывалась мама.
- О нем нельзя говорить. Он все это мастерил украдкой. Он, мам, беглый.
Мама испуганно всплеснула руками и сокрушенно покачала головой.
- Этого нам еще не хватало.
Но я заметила в маминых глазах смешинку и поняла, что она все знает. Я прижалась к ней.
- Мам, ты не скажешь?
- А я знать ничего не знаю и ведать не ведаю.
- Знаешь, мамочка, знаешь.
- Возьми вон маленькую подушку. Да ключ от сарая дай ему. Не ровен час, дождь пойдет - спрячется.
- Мама...
Я уткнулась лицом ей в грудь.
- Ну, будет, будет.
Мама отстранила меня и заглянула мне в глаза. Тихо, печально улыбнулась.
Колькиным родителям Шурка написал письмо.
"Дядя Рома и тетя Вера, Колька ни в чем не виноватый. Сарай
сгорел из-за меня, Колька говорил мне, чтобы я развел костер
подальше, но я не послушал его.
Мы хотели пекарить картошку. Пока собирали дрова, сарай и
запылал.
Я один виноватый, мне и отвечать положено.
Ш у р к а М а ш и н".
Зойка отнесла письмо и отдала дяде Роме в собственные руки. Но письмо опоздало, Кольку уже выпороли. Мать выпорола, да так, что он, говорят, за обедом и то не присел на лавку. Бедный Колька!
А Шурке сошло. Отсиделся в погребе.
Мать Шуркина изволновалась вся. Всех обспрашивала: не видали ли, не встречали ли Шурку? В соседнее село к своей сестре бегала - искала пропадущего. А он был рядышком, книжки почитывал. И не показался бы, да каникулы кончились.
Растрепал пострашнее волосы, вымазался в саже, сделал грустное-прегрустное лицо и явился.
Мать от радости не знала, куда его и усадить. Баню специально для него протопила: мойся, Шурка-страдалец. И Шурка вымылся. На другой день в школу пришел чистенький, наглаженный, в новом коричневом костюме.
Я тоже пришла в новом платье и в новых белых туфлях. Нарядная. Непривычно. Я чувствовала себя неловко и радостно.
И вообще вся школа после каникул как будто обновилась. И учителя и ученики оделись легко и по-весеннему весело. И уроки в этот день прошли весело. Домашних заданий учителя не спрашивали, и никто ни на кого не обижался.
После занятий в спортивном зале было общее школьное собрание. Директор говорил об успеваемости, напомнил нам, что на улице поют жаворонки, что до конца учебного года осталось полтора месяца и что они самые тяжелые. А под конец объявил, что меня и еще одну девочку, как лучших учениц, педсовет награждает путевкой в пионерский лагерь. Зал захлопал.
А мама, когда я пришла домой и показала ей путевку, не обрадовалась. Я понимаю: ей не хотелось отпускать меня. Трудно ей одной-то.
- Это, мам, ненадолго.
- Знаю, дочка, поезжай.
- Я могу не ехать.
- Можешь... - Мама помолчала. - Нет, нет, надо ехать.
- Это еще не скоро, в июне.
- Не скоро, говоришь. - Мама достала из печки чугунок каши, поставила его на стол, опустилась на скамью. - А долго ли? И не заметишь.
Мама права, весной время идет торопко, а работы пропасть. В школе уроков полно. На дом задают помногу. А за двором огород ждет. Копать надо, копать.
А его окинешь взглядом - оторопь берет. Шутка ли: этакую махину земли лопатой переворочать. А куда денешься? Его все равно вместо тебя никто не вскопает.
Нюрка... На нее надежды плохие. Слаба она, мала. Копает, мучается. Но только и есть, что мучается.
Мама... А когда ей? У нее на ферме работы невпроворот. Маленьких телят народилось - не перечесть. А они слабенькие, беспомощные. На длинных ногах, как на ходулях, топают, падают. Смотрят на все удивленными глазами и ничего не понимают. Их приласкать, напоить, накормить надо. А они еще не пьют просто из ведра. Тычутся носами, фыркают. Им палец требуется. Опустишь ладонь в парное молоко, а другой рукой пригнешь туда же его глупую голову. Он почувствует пальцы, обрадуется и сосет их, как соску, пьет молоко. Трудная у мамы работа, хлопотная. И хорошо, ежели ни один не болеет. А заболеют - беда. Мама до поздней ночи с ними. Какой уж тут огород. Тогда не она мне помогает копать, а я ей помогаю ухаживать за телятами. Обе измотаемся так, что и есть не хочется.
А огород стоит.
Копать его все равно надобно. И не просто копать - унавозить. Навоз хоть и рядом - у двора, а его растаскай да раскидай.
А без навоза - ворочай землю за здорово живешь. Лук по пуговице уродится, морковь - хвостики одни, а уж о капусте, об огурцах со свеклой да о помидорах и спрашивать нечего.