Мама говорит: без навоза землю копать - все равно что решетом воду таскать.
   Копать. Ох и мучительно копать!
   Особенно первое время. Все тело будто палками избито. Дотронуться страшно. На лопату глядеть противно. А ее брать надо и снова копать.
   Копать и боронить. Копать и боронить.
   Руки на ладонях задубеют - что твоя подошва на туфлях. Черенок у лопаты отгладишь - блестит как ноготь, а сама лопата - чистое зеркало. Руки еле ворочаются, ноги гудят, плечи как пудовые гири. Спина онемеет еле разогнешься. Губы пересохнут - шуршат.
   Отдохнуть бы, поспать. Время поджимает, сажать пора.
   Вечер. Спасительный вечер. Кажется, упала бы на постель, вытянула ноги, не вставала бы.
   Ужин. На бугре заиграла гармонь. Шурка... Нет, не пойду сегодня. А сама волнуюсь, торопливо допиваю молоко, вылезаю из-за стола, стыдливо поглядываю на маму, мельком заглядываю в зеркало и на постель. Постель манит.
   - Устала. Куда ты?
   А гармонь зовет, зовет.
   - Я недолго, мам.
   Мама молчит. Мама вспоминает свою юность.
   - Я не запрусь. Придешь - не стучись.
   - Хорошо, мам.
   Белые туфли. Нарядное платье.
   Давно знакомые веселые и грустные частушки.
   Я старалась петь громче всех. Я пела для Шурки. Я хотела, чтобы он меня услышал.
   Но подруги мои тоже не молчали, тоже старались перекричать одна другую, и голос мой, как дождевая капля в луже, растворялся в общем визгливом переполохе.
   Частушки мы пели на ходу. Ходили вдоль деревни. Мы, девчонки, впереди, мальчишки с гармонью позади нас.
   Пели они почему-то всегда не своими, нарочно грубыми голосами, и, как я ни прислушивалась, уловить Шуркин голос никогда не могла.
   Частушки у них всегда были или ухарские, или грустные. И мало у них было частушек про любовь.
   Подхожу я ближе к дому,
   Дом невесело стоит.
   Собрата моя котомочка,
   На лавочке лежит.
   Ходили мы вдоль деревни долго, до тех пор, пока не открывались в избах окна и не ругали нас. Спать мешаем.
   Мы уходили за деревню на бугор. Игры играли. Играли до рассвета. И больше всего мне нравился "ручеек".
   Мальчишки и девчонки встают попарно друг против дружки. Берутся за руки, поднимают их. А у кого нет пары, проходит сквозь этот строй и выбирает себе напарника. Осиротевший делает то же самое, и "ручеек" течет, течет, течет. До тех пор, пока игра не надоест.
   Хорошая игра. Молчаливая, не суматошная. Не то что в "третий лишний". Визг, крик, носишься как угорелая. Запыхаешься, измучаешься. А утром в школу. А после школы копать.
   Так и ноги таскать не будешь.
   А в "ручеек"...
   Я всегда выбирала Шурку, а он сердился. Возьмет меня за руку да как стиснет ее изо всей мочи в ладони, инда косточки захрустят. Из глаз слезы катятся.
   - Шурка, у нас же дружба.
   - А я кажу, какая она крепкая.
   Ох, Шурка... И совсем ты не это показываешь. Что я, слепая, не вижу? Когда ты идешь "ручейком", ты не меня, а Розку выбираешь. Конечно, она красивая. Но ведь она тебе не пара. Она старше тебя на четыре года. Ей замуж пора. А тебе жениться еще рано.
   Сказать бы все это Шурке. Набраться бы храбрости и сказать. А как скажешь? И зачем? А вдруг он не так поймет, насмехаться станет. Он и без того плохо думает обо мне.
   А все из-за чего? Из-за того, что я его к себе приплюсовала. А почему приплюсовала? Мне обидно было. Почти всех девчонок с мальчишками плюсовали, а меня нет.
   Вот я и приплюсовала: "Шурка+Капка=любовь".
   Прочитала и обрадовалась. Стерла. И опять написала. И... оставила. На дороге в школу я писала. Раньше всех я шла. Шла и писала. Шурка пройдет, прочитает.
   Иду, иду, разглажу песок и напишу: "Капа+Шура".
   Или: "Шура + Капа".
   И так до самого школьного забора.
   Говорят, Шурка волком выл от злости.
   Я на другой день опять всю дорогу исписала.
   Шурка помрачнел. Говорят, молчал, только зубами скрипел да кулаки сжимал.
   - Ну, узнаю...
   А откуда он узнает? Я задержусь в школе после уроков и снова разрисую всю дорогу. А утром иду вместе со всеми в школу и возмущаюсь. Затаптываю вместе с Шуркой написанное. Он смотрит на меня и успокаивает:
   - Ты, Кап, не думай, я его подстерегу. Ох уж тогда...
   - Я, Шурк, не думаю. Пускай пишет.
   - Как пускай?
   - А так. Может, он правду пишет.
   - Чего? - У Шурки от удивления брови поползли на лоб.
   - Чевокалки проехали, - отшутилась я.
   - Смотри, как бы они тебе по носу не заехали.
   - А дружба?
   - Дружба дружбой, а за такое посмешище... - Шурка не договорил, ударил кулаком по портфелю.
   Но я не испугалась.
   Две недели я играла с Шуркой, как кошка с мышкой. А на третью попалась. Шурка поймал меня на месте преступления.
   В тот день я сажала в огороде капусту. Сквозь плетень наблюдала за Шуркиным домом.
   В кармане моего платья лежал кусочек мела.
   Я тебя, Шурка, порадую. Запляшешь.
   "Посмешище..."
   Слово-то какое придумал. Значит, ежели тебя приплюсовывают ко мне это посмешище? Ну хорошо. Я тебе всю стену разукрашу. "Посмешище..."
   Я достала из кармана осколок зеркала и долго разглядывала свое лицо.
   Нет, Шурк, я не посмешище. Брови у меня только на солнышке выцвели, а то бы я совсем красивая была. Я достала из кармана черный карандаш, подвела брови.
   Вот видишь. А кабы еще румяна... Но у меня нет румян. А у Розки есть. Она дояркой работает. И что ее никто замуж не возьмет?
   Дояркой... Как это я раньше не догадалась, дурочка. Теперь ясно, почему Шурка часто возле колхозных дворов вертится.
   "Папе помогаю".
   Болтун. Я положила в карман зеркало с карандашом, встала и без всякой предосторожности пошла к Шуркиному дому, влезла на завалинку и начала писать.
   Писала крупно, размашисто. На последнем, самом толстом нижнем бревне нарисовала карикатуру на Шурку и написала: "Шурка+Шурка+Шурка=глупый баран".
   Подчеркнула. Села и заплакала.
   Шурка подошел ко мне неслышно, откуда-то из-за дома. Наверное, с огорода - копал. Его босые ноги были в сырой земле и навозе. Лицо потное.
   Я отодвинулась в угол, робко съежилась.
   Шурка посмотрел на исписанную стену, на меня, снова на стену и снова на меня.
   - Это, Шурк, не я.
   Шурка молчал.
   - Верно, верно, Шурк. А это, - поглядела на свои испачканные мелом руки, - я стирала. Вот так вот.
   Я потерла ладонью по исписанному бревну.
   - Стирала?
   - Стирала...
   Шурка размахнулся и... Нет! Нет! Он не ударил меня. Он опустил руку и сказал:
   - Зачем ты это? - Сказал тихо, дружелюбно: - Сотри.
   С тех пор я не приплюсовываю Шурку. А он, когда мы играем на бугре, избегает меня.
   Обидчивый какой...
   "Стыдно, - говорит, - мне за тебя".
   А не знает, как мне за него стыдно в школе, страх. Когда он у доски отвечает урок, я готова под парту спрятаться. Дык... Мык... В классе хохот. А у меня уши пылают.
   Эх, Шурка, Шурка... Если бы ты учился по всем предметам на пятерки, как по физкультуре да по немецкому, я бы гордилась тобой. А так стыдоба одна. Жду не дождусь, когда учебный год закончится.
   За неделю до экзаменов Шурка вдруг резко изменился - притих, ходил понурый, неразговорчивый. На уроках рассеянно смотрел в окно. Из школы возвращался в одиночку и не дорогой, а стороной - лугами.
   Вечерами Шурка не показывался на улице, и наша деревенская гармонь замолкла. Скучно стало вечерами.
   Мальчишки уходили гулять в соседнюю деревню, а мы, девчонки, сиротливо шатались по улице и нагоняли на себя тоску унылыми, тягучими песнями. Пели нехотя - лишь бы скоротать время. Рано расходились спать.
   Однажды, когда я бежала с гулянья домой, меня в затененном переулке кто-то окликнул.
   - Кап!
   Я обмерла: Шурка. Остановилась.
   - Ты куда?
   - Домой.
   Шурка, мрачный, вышел из темноты, грустно улыбнулся и побрел рядом со мной.
   В руках у него была ветка. Он нервно обрывал с нее листья и швырял их в сторону.
   - Давай посидим немного.
   - Давай!.. - обрадовалась я и устыдилась.
   Однако Шурка ничего не заметил. Угрюмо склонив голову, он думал о чем-то своем. Мы долго шли молча.
   Я первый раз в жизни гуляла с мальчишкой вдвоем. Хорошо, что Шурка не взял меня под ручку.
   Конец деревни. Мы присели на сваленные у мазанки дрова. В соседнем селе играла гармонь. Мы молчали. Взошла луна. Прокричали петухи.
   С полей потянуло прохладой. Я начала зябнуть, но сказать об этом Шурке побоялась. Не хотелось уходить домой.
   Возле конных дворов завыла собака. Смолкла.
   Я сидела, боясь шелохнуться, ждала. Он, наверно, обнимет меня... Ой, страшно! Я наклонила голову, съежилась.
   - Звезда упала.
   - Чего, Шурк?
   - Звезда вон сгорела.
   - Где? - Но тут же спохватилась, ответила: - Это, Шурк, чье-то счастье рассыпалось.
   Шурка встал.
   - Пошли?
   - Куда?
   - Домой.
   У дворов снова завыла собака. Завыла протяжно, тоскливо.
   - Шурк, а что ты такой печальный? И гулять не выходишь, и на гармони не играешь. У тебя что-нибудь случилось?
   Шурка молчал.
   - Скажи. - Я участливо притронулась к рукаву его рубашки.
   Шурка резко повернулся, крепко схватил меня за плечи.
   - Ты друг мне?
   - Друг.
   Он не мигая уставился в мои глаза.
   - Врешь?
   - Нет, нет... - испуганно прошептала я.
   Шурка в злой улыбке перекосил рот, сморщился.
   - А ну вас, все вы лживые. Ненавижу.
   Он оттолкнул меня, сгорбился, тяжело зашагал к своему дому.
   - Шурка!..
   Я постояла и пошла следом за ним. Шурка сидел на крыльце, плакал.
   * * *
   Через два дня мы сдали последний экзамен. Закончили семилетку. Получили аттестаты и всем классом пошли в лес.
   Шурка был по-прежнему мрачным.
   Возвратившись домой, я узнала ошеломляющую новость. Зойка мне сказала:
   - Розка выходит замуж.
   - Ура!
   Я запрыгала и закружилась по комнате.
   - Ура! - Схватила Зойку в охапку, поцеловала ее, усадила на кровать: - Рассказывай.
   - В воскресенье свадьба. Сегодня они в сельсовет ездили расписываться.
   - Ездили уже?!
   - Ага... Она в белом платье. Нарядная-нарядная! Красивая-красивая!
   Говори, Зойка, говори. Наплевать мне теперь на нее. Будь она хоть трижды раскрасавица. В воскресенье свадьба...
   - Шурка будет играть на свадьбе.
   Я захохотала.
   - Не станет он, Зойк, играть. Ни за что не станет.
   Но я обманулась.
   Шурка играл на свадьбе, отец заставил. Шурка играл, а отец пил.
   Я тоже была на свадьбе. На завалинке стояла, в окошко глядела. Неинтересное гулянье получилось. И все, по-моему, из-за Шурки. Никогда бы не подумала, что можно одной гармонью превратить свадьбу в поминки.
   Уж очень грустно играл Шурка. Поначалу песни военных лет:
   С берез неслышим, невесом...
   . . .
   До тебя мне дойти нелегко...
   . . .
   Ты меня ждешь, и у детской кроватки тайком...
   . . .
   После этих песен старики, вздыхая, начали вспоминать, кто где когда воевал. Выпили за погибших товарищей, прослезились.
   - Давай старинные! - крикнула бабушка Анисья.
   И Шурка завел старинные.
   Вот мчится тройка почтовая...
   . . .
   В низенькой светелке огонек горит...
   . . .
   Догорай-гори, моя лучинушка,
   Догорю с тобой и я.
   Бабка Анисья расплакалась. Склонила голову Шурке на плечо, всхлипывала и все бормотала:
   - Ох, касатик, потешил! Ох, отвел душу! Давай еще, давай...
   Под утро свадьба затихла. Мы с Зойкой заглянули в окошко. Батюшки!..
   И на полу, и на стульях, и сидя за столом, и под кроватью, и на кровати - всюду спали гости.
   На столе все перемешано. Селедка с вареньем, огурцы с молоком, капуста с холодцом, колбаса с брагой. На полу мусор: окурки, обрывки газет, скомканные платки.
   Молодые сидели у подтопка на сундуке.
   Розка плакала. Васька, муж, ее утешал:
   - Брось! Еще день, и все это кончится.
   А на улице захлебывалась гармонь. Шурка вовсю наигрывал веселые частушки.
   Мальчишки пели:
   Давай, тятенька родной,
   Давай поделимся с тобой:
   Тебе соху и борону,
   А мне в чужую сторону.
   Вдруг Шуркин голос громкий, задиристый:
   По дороженьке пырей,
   Последний раз иду по ней.
   Больше, Шурка, не услышишь
   Поговорочки моей.
   На другой день я уехала в пионерский лагерь.
   Я ждала этого дня. Ждала и с радостью и с болью, ведь я впервые уезжала из дома.
   Утро было пасмурное, сыпалась туманная изморось.
   К нашему дому подъехала машина.
   - Агриппина, невесту давай!
   Я вздрогнула и растерянно взглянула на маму. Сердце мое замерло в тревоге. Мне хотелось, чтобы мама меня не отпустила. Но мама поцеловала меня, торопливо сказала:
   - Ну, с богом, не забывай нас. В обиду себя не давай.
   - Я, мам, письмо пришлю.
   - Пиши, ежели что...
   Я забралась в кузов.
   В окно, припав лбами к стеклу, угрюмо смотрели Нюрка, Мишка и Сергунька.
   Я отвернулась, заплакала.
   Куда я? Зачем?
   - Стойте! Стойте!
   Но шофер не слышал. Машина мчалась, пустынная, пахнущая дымом улица уплывала.
   * * *
   В пионерском лагере я должна была отдыхать двадцать четыре дня. Но прошла неделя, и на меня навалилась тоска.
   По ночам мне все чаще и чаще снилась наша светлая, тихая деревенская улица. Снились мама, Сергунька, Мишка, Шурка. Даже наш поросенок приснился. Будто встал он по-собачьи передними ногами ко мне на грудь и тычется слюнявым пятачком в мой подбородок.
   По вечерам, когда девчонки уходили на танцы, я забиралась с ногами на подоконник и смотрела на малиновый закат.
   Где-то там, за холмами, наши поля, наша укрытая вязовыми лапами деревня.
   Пригнали стадо. Хлопают калитки. Кричат белолобые ягнята. Пахнет парным молоком.
   Домой!
   Эта мысль пришла мне неожиданно.
   Я соскочила с подоконника, закружилась по комнате.
   Домой! Домой! Домой!
   Присела к тумбочке, написала подруге записку.
   "Женя, не сердись на меня. Я больше не могу, соскучилась - сил
   нет. Я ушла домой. Скажи пионервожатой, чтоб меня не искали.
   П и р о г о в а К а п а".
   Спрятала записку под подушку, собрала чемодан и, не раздеваясь, легла в кровать, укрылась с головой одеялом.
   Спать. А завтра чуть свет... Перед глазами дорога, дорога, дорога...
   Первые солнечные лучи застали меня далеко от пионерского лагеря.
   Я присела на чемодан отдохнуть. Вокруг колыхалась рожь. Вспорхнул жаворонок, пискнула мышь. Тишина.
   Вдруг послышался шум машин. Над дорогой длинный пыльный шлейф. Из кабины высунулся чумазый шофер:
   - Девочка, куда?
   - В Малиновку.
   - А я в Ключищи. Садись, подвезу.
   Кабина. Мягкое сиденье. Запах машинного масла и бензина.
   - В гости?
   - Домой.
   - И я домой. Три дня не был, соскучился. Мишка у меня...
   Поворот на Ключищи. Я сошла.
   Вьется, петляет теплая гладкая тропинка то среди пшеницы, то среди овса, то по берегу оврага, то по картофельному полю. Легко, весело идти. Хорошо на душе, когда идешь домой.
   За бугром показались округлые вязовые шапки. Растут, растут. Деревня. Кудахчут курицы, кричат петухи.
   От волнения у меня закружилась голова.
   На улице ни души. Дома никого. Поела, побежала в ясли. Мишка с Сергунькой кинулись ко мне:
   - Капа!
   Я прижала их к себе.
   - Тетя Вера, можно, мы пойдем на пруд купаться?
   - Идите, идите.
   Мутный у нас пруд. Но зато вода в нем... Нигде нет такой мягкой и теплой воды. Залезешь - вылезать не хочется. А Сергуньку палкой не выгонишь.
   Мама говорит, что он у нас моряком будет. Уж так любит воду, так любит... Барахтается, пока не посинеет. Дрожит, а все в воду просится.
   - Иче, Кап. Иче.
   А у самого от озноба все тело в пупырышках, смех. Улыбнешься, а он и рад - бултых в воду. Вытащишь его за руку: присядет на корточки, дрожит.
   - Накупался ли?
   - Го-о-оже, Ка-а-а-п.
   После купанья я расстелила у сарая на солнышке старенькое одеяло. Мы легли на него и уснули.
   Вечером я узнала все наши деревенские новости.
   Колька работает вместе с отцом на тракторе. Говорят, что он несколько раз проезжал по деревне самостоятельно - без отца, но с тех пор, как своротил у Синицыных плетень, отец запретил ему ездить по деревне.
   Шурка работает на лошади. Мои подруги - в огородной бригаде. Пастух дед Григорий, что пас маминых телят, заболел вскоре после моего отъезда. Тяжело, говорят, заболел, в город его увезли - на операцию.
   Телят пасет мама с Нюркой. Теперь и мне придется пасти.
   Пастушка.
   А что поделаешь? Не бросишь же телят, а пасти их никто не соглашается. Мама тоже не соглашалась. Тяжелая эта должность.
   Председатель маму уговорил.
   "До осени, - сказал, - со своими девчонками попасешь, а там кого-нибудь в подпаски найдем".
   Пастушка...
   А что поделаешь, телята-то не виноватые, пасти-то их кому-то надо. Ладно уж, как-нибудь перемаемся, перетерпим.
   Вот только Шурка, наверное, ни за что теперь меня не полюбит.
   У него тоже несчастье. Его отец, дядя Афанасий, от вина, говорят, умом тронулся. По лесу все бродит - ищет чего-то.
   Еремей на пустыре за деревней начал строить большую новую избу. Болтают - задумал жениться. И на ком... На нашей маме. Чего только люди не придумают. Жениться... На ма-ме...
   Меня это даже рассмешило. На маме...
   Я обмерла. А вдруг говорят правду?
   Нет! Нет! Зачем это?.. Для чего?.. А папа?
   Папа... Папочка.
   Из ночной темноты на меня смотрели грустные глаза отца. Он сидит за столом, чистит картошку, помогает маме стряпать. По утрам он всегда помогал маме стряпать. Мама суетится у печки. Лицо у нее от огня румяное, веселое. Нож застывает у папы в руках, картошина падает на стол. Папа долго, печально смотрит на маму. Я кутаюсь в одеяло. Я замираю.
   Папа...
   Уже лежа в постели, я спросила маму:
   - Мам, что это за сплетни ходят по деревне?
   - О Еремее, что ли?
   - Да.
   Мама вздохнула:
   - На чужой, дочка, роток не накинешь платок.
   - Значит, это правда?
   - О чем ты?
   - Что Еремей жениться хочет?
   - Я этого не знаю. Шли мы как-то мимо его сруба - он возле стоял. Посмеялся, спросил меня: "Как, Агриппина, нравится?" - "Что ж, говорю, изба выйдет ладная". - "А хозяйствовать, говорит, не согласишься в ней?" "Премного, говорю, благодарна за приглашение. У меня своя есть. Маленькая, полна ребятишек, веселая". Он улыбнулся: "Для того, говорит, я ее и строю, большую..."
   Мама помолчала.
   - А на другой день пришел к нам, под вечер. Скотину уж пригнали. Мы ужинали. Вошел, фуражку снял, поклонился. "Хлеб да соль". - "Садись, говорю, с нами". Сел он, похлебки похлебал, кашу не стал есть. Отодвинул ложку, переждал ужин и говорит: "А я ведь, Агриппина, давеча тебе не зря сказал". - "О чем?" - спрашиваю. "Да все, говорит, о том же". - "Да что ты, говорю, Еремей Николаич! На кой, говорю, тебе такая орава?" - "Она-то, говорит, Агриппина, мне и нужна".
   Поняла я его. Одиноко ему одному. Да ведь что поделаешь? У кого уж как судьба сложится. Подошла я к стене и будто ненароком протерла концом полушалка увеличенный портрет отца. В тот момент Петровна в избу вошла. Еремей поднялся, надел фуражку и молча вышел.
   А она проводила его усмешечкой и спрашивает: "Ты, никак, новой посудиной обзавелась?" И все поглядывает на ведерко, которое Еремей у порога оставил. Наклонилась, открыла, увидела, что оно полно до краев меду... От нее и поползли по деревне слухи.
   Мама повернулась на бок, ласково похлопала меня по плечу:
   - Спи, нехай болтают. На днях мне отец приснился. Будто копаем мы с ним на колхозном поле картошку. Поле большое-большое, а мы одни. Тепло, небо синее-синее. Паутинки в воздухе плавают. Отец будто в новой ситцевой рубашке. Говорит мне: "Я, мать, пойду костер разведу". А я спрашиваю: "Зачем, отец, и так теплынь". Он улыбается: "Картошки, говорит, в золе напеку. Ты, говорит, в девках печеную картошку любила". А я ее и правда до страсти любила.
   Мама погладила меня по волосам.
   - А ведерко ужо занесешь Еремею.
   - С медом?
   Мама засмеялась:
   - Зачем? Мы его почти съели. А на меня ты уж не серчай, дочка.
   - За что, мам?
   - Пасти-то я согласилась. Знаю, не хочется тебе. Ты уж у меня взрослая - невеста. Ну да ведь упросили... Телят, доченька, жалко.
   Я вздохнула и ничего не ответила маме.
   Конечно, жалко.
   - А что ты приехала пораньше - спасибо, дочка. Замаялись мы с Нюрашкой. И огород от травы чахнуть начал. Теперь у нас одни руки свободными будут. Дня три мы с тобой попасем: ты привыкнешь, пастбище узнаешь, а Нюрашка пока отдохнет - побегает. Потом увидим. Огородом кому-то придется заняться.
   * * *
   Выгоняли мы стадо рано.
   Пасли в лесу возле заболоченных низин. Тут и трава высокая, сочная, и вода в лужицах. Ешь и пей.
   Поначалу, кто не знает, кажется, что пасти - плевое дело. Ходи себе день-деньской за стадом, песни пой, птичек слушай, грибы-ягоды собирай. Устал - посиди на пеньке или полежи на мягкой мшистой полянке. Благодать! Но это только кажется. Телята что люди, у каждого свой норов. Я их быстро изучила.
   Восход - бычок спокойный, послушный. Бродит по лесу, траву щиплет. Надоест - постоит, подремлет. Ничто его не интересует, ничто не волнует. Думается, выстрели у него над головой - он и ухом не поведет.
   Красавка - любимица наша, гладкая длинноногая телочка, - робкая, пугливая. Она не столько траву щиплет, сколько стоит и, навострив уши, прислушивается к каждому шороху. Пискнет в ветвях птица, она запрядает ушами, затопочет копытами - и к нам. Так рядышком и пасется.
   Модник - толстолобый, с белым галстуком на груди - любознательный. Ему каждый кустик надобно обнюхать, в каждую лужицу носом ткнуться. За ним глаз да глаз нужен. Он и минуты не постоит спокойно.
   Разношерстные Чуй и Гуй - вон, что рогами сцепились, - драчуны, сладу никакого нет. Маленькие, а не подступись, чуть кто подойдет - морду к земле и рогами в бок. Их все стадо сторонится, а им и горя мало. Отстанут и пробуют силу - бодаются меж собой.
   А вот этот рыжий дьявол, что у куста стоит, - наши слезы. Как ни гляди за ним - не углядишь. Черт, а не теленок. Только бы по кустам и шастал. Никак не может он пастись со всеми вместе. Бродяга-одиночка. Убежит - и разыскивай его. Однажды мама с Нюркой с ног сбились. Охрипли от крика. А он возле двора в загоне полеживал. И это еще хорошо. А сколько раз он в лесу ночевал? Горе-горькое. Мама жаловалась на него председателю Ивану Кузьмичу. А что он сделает?
   "Дьявол, - говорит, - с ним. Пропадет так пропадет. Авось остепенится".
   А он и не подумал. В первый же день моего пастушества удрал и как сквозь землю провалился. Два дня нигде не могли найти. На третий пришел, да не один - с товарищем. С маленьким лупоглазым ушастым лосенком.
   Вечером, когда мы пригнали стадо домой, я напоила лосенка молоком. К загону посмотреть на нашего гостя со всей деревни сбежались малыши. Подошел председатель.
   - Ну вот, Агриппина, а ты расстраивалась. Растет поголовье-то, а не уменьшается.
   - Не бай-ко, Иван Кузьмич, - засмеялась мама. - Нашему рыжему лешему, видать, все звери родственники. Хорошо, не медведя привел.
   Нюрка не отходила от лосенка. Он ей так понравился, что она готова была увести его домой. И лосенок пошел бы за ней.
   Мама не позволила.
   - Все одно он будет мой. Ладно, мам?
   - Твой, твой.
   На следующий день мы выгнали стадо с Нюркой. Мама осталась дома полоть огород.
   Утро стояло прозрачное, тихое.
   Высокое небо, как стеклышко, чистое. Лишь на западе, у самого горизонта, лениво паслись белые барашки облаков. Над лугами клубился пар. Пахло росной свежестью и спелой травой. Звенели серебряные колокольчики жаворонков.
   Далеко-далеко на зеленом поле, будто черный жук, ползал и сердито урчал трактор.
   Нюрка, радостная, шла по пыльной дороге. Лосенок доверчиво топал за ней. Нюрка то и дело угощала его хлебным мякишем и вслух мечтала о том, какой он к зиме вырастет большой и как она станет впрягать его в санки и, на удивление всем, кататься по деревне и ездить в рощу за дровами.
   - А чем ты, Нюр, кормить его, такого большого, будешь?
   - Чем?
   Нюрка задумалась и вдруг запрыгала, засмеялась:
   - Глупая ты, Кап. Лосей не кормят, они сами кормятся. - Нюрка погладила лосенка по сероватой голове. - Правда, миленький? На ночь ты станешь уходить в лес кормиться, а днем, когда я тебя покличу...
   Нюрка снова задумалась.
   - А как я его назову? Буланый? Нет. Чалый? Нет. Дымок... Ага... Дымок.
   Нюрка обняла лосенка за шею.
   - Слышишь, Дымок? Когда я крикну тебе: "Дымок молодой, встань передо мной, как пень перед сосной!" - ты прибежишь ко мне. Прибежишь?
   Лосенок прижал уши, забеспокоился. Мотнул головой, прыгнул в сторону, замер. Потянул ноздрями воздух, неумело мыкнул.
   - Ты что, миленький, что ты? - протягивая к лосенку руки, успокаивала его Нюрка.
   Повернулась к лесу, куда смотрел ее любимец, и с ужасом бросилась ко мне.
   На опушке совсем недалеко от нас, блестя на солнце круглыми боками, стояла большая, сильная лосиха.
   Лосенок скакнул и, радостный, широко запрыгал к опушке.
   Взволнованная лосиха шагнула ему навстречу.
   Вот они припали голова к голове, ласково лизнули друг друга и, счастливые, зашагали к лесу.
   - Это, Кап, мама его?
   - Мама, Нюр, мама.
   Из леса доносилось потрескивание сучьев. Дальше, дальше. Тишина.
   - Вот и растаял, Нюр, твой Дымок.
   Нюрка вздохнула:
   - Ему, Кап, лучше будет с мамой.
   Подул ветер.
   Стадо облаков, что паслось у горизонта, разбрелось по всему небу.
   Одно облако, похожее на рогатого седого барана, бодало солнышко.
   Телята один за другим тонули в сосновом бору. Запахло разогретой хвоей и смолой.
   И Нюрка сразу же забыла о своем лосенке. В лесу у нее оказалось великое множество друзей.
   Под корявым можжевеловым кустом она показала мне маленькое гнездышко, в котором широко разевали желтоватые клювы, отчаянно барахтались и пищали беспомощные птенцы.