Еще одна проблема – это примирить наши фрагментарные заметки, создавая какую бы то ни было реконструкцию. Часть нашей информации приходит из дружески настроенных источников, некоторая – из источников откровенно враждебных, и некоторая – от профессиональных апологетов мистерий. Христианское иконоборчество не только разрушило храмы, свергло алтари и уничтожило по мере возможности все следы литературы и литургии мистерий, но в своей апологетике христианские писатели представляли (или, скорее, неправильно представляли) культы мистерий в таком свете, что иногда так и хочется спросить, чем же они могли так сильно привлекать к себе в древности религиозно настроенные умы. Древние писатели[105] не согласны в том, какие именно эффекты производила инициация, хотя большинство считает, что участие в мистериях являлось спасительным. Действительно, для древнего приверженца культа было бы нелегко дать рассказ о своем культе, который был бы приемлем для его братьев, поскольку мистерии были столь неопределенны по своей форме и туманны в плане мировоззрения, что очень многое предоставлялось воображению каждого отдельного человека. Поэтому в древности верующий находил в своей мистериальной религии то, что он искал[106], или то, что он привносил в нее. Об этом, как и о всяком религиозном культе, мы можем сказать вместе с Гете:
 
Ein jeder sieht was er im Herzen trägt[107].
 
   Человек входил в мистериальный культ по различным причинам: были все ступени веры и неверия, нравственности и распущенности, мистицизма и реализма. Человек плотский мог найти в оргиастических процессиях и полночных пирушках возможности побаловать себя; суеверные приходили потому, что формулам и священнодействиям приписывалось магическое значение; образованные люди в материальном и физическом могли увидеть символы Истины, дорогие их сердцу; аскет смотрел на инициацию как на средство сдержать свое тело и дать свободу духу; мистик в энтузиазме или в экстазе наслаждался блаженным видением, входя в общение с Богом или проходя обожествление. Там, как и всегда, было «много званых, да мало избранных». Эта разница во взгляде на epoptae возникала легко из-за их гетерогенных элементов, или, скорее, из-за разных страт религиозной истории, включенных в мистерии. Можно было затронуть любую ноту в религиозном диапазоне – от самого грубого материализма Фригии до самых чистых устремлений неоплатонизма. Мистерии имели чувствительную и иногда даже чувственную сторону, но они никогда не могли бы соревноваться с христианством, если бы у них не было ярко выраженного религиозного характера. Свободные от национальных и политических ограничений государственных церквей, они удивительным образом приспособились к потребностям каждого века, сбросив то, что было неприятным или явно оскорбительным; но им никогда не удавалось полностью избавиться от примитивного натурализма и магии, в которой процветало суеверие.
   История не может воскресить для нас психологию тех, кто собирался на вечерние или утренние службы в храме Исиды, кто принимал участие в оргиастических процессиях Кибелы, кто встречался в молчаливом созерцании в часовне Митры, кто глубоко вдумывался в герметические откровения, пытаясь найти адекватное понимание Бога. Нам приходят на помощь антропология и сравнительное религиоведение, и изучение истории руководит нами, показывая, насколько современной, по сути своей, была греко-римская эпоха в своих стремлениях и интуициях. Таким образом, мы можем с достаточной степенью уверенности проследить наш путь назад от религиозной психологии нашего времени и в свете ее прочесть священные литургии прошлого.
   Мистериальные религии представляют собой пленительную тему[108] для тех, кто полагает: «Знаю, знаю, к общей цели ход столетий устремлен»[109] и что этот ход человечества направлен к Богу. Наше исследование показывает, что в широкой перспективе побеждает духовное, что у человека есть религиозный инстинкт, удовлетворение которого лишь обостряет этот инстинкт и обнажает еще большую потребность в духовном, что в нашем существе есть прирожденный идеализм и духовность, которая преображает самые грубые акты богопочитания в возвышенные таинства и которая оставляет позади грубый натурализм, чтобы созерцать материальные символы божественного.

СКРОМНЫЕ ИСТОЧНИКИ МИСТЕРИИ

   Религии мистерий были в своем происхождении достаточно непритязательными, простыми. Они возникли из наблюдения явных фактов повторяющейся смерти и последующего возрождения в природе и из попыток увидеть в этих чередованиях зимы и весны, разложения и рождения, заката и восхода символ жизни и надежды человека и воспроизведение божественной жизни, которая в первобытной мысли считалась просто всеоживляющей энергией, присущей природе. Их происхождение, очевидно, относится к отдаленному периоду цивилизации, который скорее был пастушеским, нежели сельскохозяйственным. Два центра древних мистерий – дикое плато Фригии с его чрезмерной эмоциональностью и Фракия, родина дионисийско-орфических мистерий, – оказали огромное влияние на религиозную историю Европы.
   Возможно, было четыре стадии в истории мистерий с древнейшего натуралистического периода до их популярности и имперского признания в Римской империи. 1) Было время, когда мистерии в своей самой грубой форме были не «мистериями» для одних только избранных, но были религией целого первобытного пастушеского или земледельческого народа[110]. 2) Период, когда первобытная религия (с необходимыми модификациями) стала религией нижнего слоя населения, который придерживался обычаев автохтонов. Этим низшим слоем, видимо, были аборигены, которые пережили следующие друг за другом волны завоеваний[111]. 3) Период, в ходе которого мистерии были уделом частных религиозных ассоциаций, который можно датировать от первого появления в греческом мире орфических культов до царствования Калигулы. Эти thiasoi или sodalitates хотя и представляют собой то, что Гарднер назвал «эллинистическим нонконформизмом», не обязательно предполагали отказ от национальной государственной религии, но при этом главная религиозная активность происходила в небольших братствах. В этот период они в основном привлекали нижние слои общества и иностранцев. В юридическом плане они трактовались как «дозволенные религии» (religiones licitae). 4) Имперский период. Хотя Август благоволил культу Великой Матери, он и Тиберий были не слишком хорошо расположены к восточным религиям. С посвящением Калигулой храма Исиде Сельской и еще более с восшествием на престол императоров из династии Флавиев восточные религии пользовались всеобщей популярностью, пока при сирийских императорах они не были возведены в ранг государственной религии. То, что некогда было местными культами, соблюдавшимися в частных ассоциациях, стало всеобщими религиями, только люди не рождались их приверженцами, а вступали в нее благодаря инициации или перерождению.

ЧТО ЕСТЬ РЕЛИГИЯ МИСТЕРИЙ

   I. Теперь, обращаясь к выдающимся чертам религии мистерий, мы можем отметить, что религия мистерий была, во-первых, религией символизма, который посредством мифа и аллегории, иконических изображений, сверкающих огней и густой тьмы, литургий и актов жертвоприношения и внушения ускорял интуицию сердца и вызывал в посвящаемом мистический опыт, который вел к палингенезии (возрождению), которое и было целью любой инициации. Такой символизм устранял оскорбительность того, что некогда было вульгарным символом жизни, продолжения рода и рождения; такие символы приобретали духовное значение в соответствии со стадией морального развития, которой достигала та эпоха. Само по себе это не только отмечало стадию нравственной эволюции, но и указывало (хотя, конечно, и неясно) на современное воззрение на мир, где духовное проницает и объединяет все вещи. В каждой религии ритуал предшествует символу, а символ предшествует языку и подталкивает к выражению чувств и потребностей столь туманных, что они пока не могут быть выражены. В символизме мистерий, зачастую непонятном и иногда оскорбительном для нас, люди вслепую пытались схватить правду и реальность вещей. Воображение разгоралось, и возбуждались глубокие эмоции, которые могли повести духовных людей к Богу и могли в то же самое время и стать причиной чего-то совсем не духовного – нравственных заблуждений или бесплодных психопатических состояний. Язык в лучшем случае является лишь неадекватным выражением духовного опыта, как свидетельствуют о том мистики всех времен, и зачастую этот опыт должен искать убежища в метафоре или прилагать повседневный язык в области, где он бессилен. Символизм может передать уму и сердцу значение неощутимого опыта и таким образом ускорить создание религиозной фразеологии. В этом отношении мистерии способствовали религиозному росту. Так, в очищениях водой (люстрациях) древние люди видели ритуальное очищение, которое смывало грехи и открывало путь, по которому можно было приблизиться к божеству[112]. В разыгрывании драмы страстей – воскрешения Осириса – посвященный прочитывал обещание своего собственного торжества над смертью: «так же истинно, как живет Осирис, он будет жить; так же истинно, как Осирис не умер, он не умрет». Культовая пища в каком-то смысле была средством общения с божеством. В омывании в крови быка (тавроболии) участник обряда считал, что, причащаясь к божественной жизни, он «рождается снова для вечности». Воин Митры, молчаливо созерцая тавроктонию[113], видел свою собственную победу над бедствиями жизни и прежде всего – над тьмой смерти.
   «Все вещи противоположны друг другу»: этот принцип всегда и везде соблюдался древними приверженцами мистерий. Чтобы понять мистерии, мы должны попытаться возродить древнее мышление, которое в религиозных делах спонтанно выражало себя в символике там, где мы можем говорить более конкретно. Демаркационная линия между символом и фактом, объективным и субъективным не была четко прочерчена. Фактически в древнем реализме[114] не задавались вопросом о единстве субъективного и объективного. Если автор нашего «духовного Евангелия», замечательный духовностью своей трактовки крещения и евхаристии, не различает строго внешний ритуал и внутренний опыт, то неудивительно, что приверженцы мистерий не могли различить физическое и духовное.
   «Противоречие, которое наша аналитическая мысль привыкла находить между природой внутреннего духовного процесса и его опосредованным проявлением через внешний чувственный акт, не существовало для древних в целом и в период мистерий в частности. Вместо этого мы можем сказать, что наши трудности в этом отношении были бы совершенно непонятны людям того времени, поскольку им казалось самоочевидным, что истинный внутренний опыт должен также быть визуально отображен в соответствующем внешнем событии и что именно в этой таинственной перекличке внутреннего и внешнего состояло значение всех культовых церемоний»[115].
   Великолепный пример идеализирующей силы религиозного символизма предстает в трактовке мифа о Загрее, принадлежавшего дикой фракийской дионисийской религии в орфических мистериях. Нельзя было выбрать более малоперспективного материала, чем эта омерзительная история, которая в различных вариантах изображает Зевса обольщающим в форме змеи свою «единородную» дочь Персефону; от этой любви рождается критский Дионис-Загрей с бычьими рогами. Этот бог-младенец, которого его отец предназначал для того, чтобы править миром, был похищен завистливыми титанами, сыновьями земли, разорван на куски, приготовлен и съеден. Его сердце, спасенное Афиной, было принесено Зевсу; Зевс проглотил его, и он переродился как фиванский Дионис, сын Зевса и Семелы. Затем Зевс уничтожил молнией земнородных титанов; из пепла возникло человечество. Орфики морализировали этот миф, превратив его в символ сложной природы человека, которая состоит из злых, или титанических, элементов и божественных, или дионисийских. От первых человек должен освободиться посредством самоотречения и возвратиться к Богу, с чьей жизнью он может соединиться. Тело – это гробница души; спасение состоит в том, чтобы спасти божественную, дионисийскую искру от окружающей ее злой материи и таким образом обеспечить себе спасение от круга перерождений, которым подвержена душа.
   Было два фактора, которые прежде всего способствовали развитию символизма мистерий, и оба этих фактора, наиболее ярко выражавшиеся в стоицизме, достигли мощного влияния в эллинистической теологии на Востоке: материалистический пантеизм или божественная имманентность и аллегорическая интерпретация.
   1. Стоики в своих усилиях понять единство всех вещей породили странный материалистический пантеизм, согласно которому божественное проницает все таким образом, что (по мнению стоиков) нет существенной разницы между Богом и Миром. Корнут в своем «Компендиуме греческой теологии» говорит: «Точно так же, как нас контролирует душа, так и мир обладает душой, которая скрепляет его, и эта душа именуется Богом, который изначален и вечен и является источником всей жизни».
   «Итак, мы не можем представить себе ничего, что не было бы непосредственно божеством или проявлением божества. По сути Бог и Мир – это одно и то же… То же самое всеобщее Существо именуется Богом, когда оно рассматривается как единое целое, Миром, когда оно рассматривается как проявляющее себя в одной из множества форм, что оно принимало в ходе развития».
   В результате этого имманентного единства возникает естественное соответствие или «симпатия» между всеми вещами. Эпиктет задается вопросом: «Не считаешь ли ты, что все связано воедино? – Считаю, – сказал тот. – А что, не считаешь ли ты, что земные явления находятся в определенном взаимоотношении с небесными? – Считаю, – сказал тот»[116]. Элементы пронизаны сперматическим Логосом, или Порождающим Разумом, и становятся божественными посредством взаимопроникающего тонкого огненного дыхания. Стоический взгляд на мир выражен в такой строчке, как:
 
Juppiter est quodcunque vides, quodcunque moveris[117].
 
   И у Вергилия:
 
…Deum namque ire per omnis
Terrasque tractusque maris caelumque profundum;
Hinc pecudes, armenta, viros, genus omne et ferarum,
Quemque sibi tenues nascentem arcessere vitas,
Scilicet huc reddi deinde ac resoluta referri
Omnia, nec morti esse locum, sed viva volare
Sideris in numerum atque alto succedere caelo[118].
 
   С этим пантеизмом Посидоний связывал полуфилософскую, полуастрологическую доктрину природного мистицизма, которая никогда не умирала в древней теологии. Согласно этой концепции Посидония, люди содержат в себе те же «элементы», которые в принципе существуют в божестве и посредством которых они находятся в «симпатии» с божеством. Поэтому религиозное сознание оживает, понимая, что «земные предметы находятся в симпатии с предметами небесными», что природное – это лишь манифестация божественного и что через созерцание материальных предметов, прежде всего небесных тел[119], душа может подняться к Божеству. Автор четвертого Евангелия, знакомый с этими взглядами, говорит[120]: «Если Я сказал вам о земном, и вы не верите, – как поверите, если буду говорить вам о небесном?»[121] Здесь мы находим предвестье слов мистического хора в «Фаусте»:
 
Alles Vergängliche
Ist nur ein Gleichnis[122].
 
 
(Все быстротечное —
Символ, сравненье.)
 
   2. Мистерии сохранили в своих ритуалах много архаического, первоначальное значение которого было утрачено еще в древности и характер которого на первый взгляд был отвратителен для развивающейся морали. Чтобы сохранить эти элементы, необходимо было прибегнуть к аллегории. Такой метод интерпретации возник среди греков и иудеев по одной и той же причине – более зрелое нравственное чувство[123], которое восставало против буквальности некоторых историй в их религиозной классике: «В отсутствие какого бы то ни было исторического чувства это, возможно, был единственный способ поддержать преемственность религиозной мысли»[124]. Аллегория была применением философии к мифологии, которая искала в мифах, какими бы грубыми они ни были, скрытое духовное значение. Аллегория, возможно, развилась у греков раньше, чем у иудеев. Стоики, которые переняли этот метод у киников, довели его до совершенства в качестве теологического оружия; с его помощью они могли сохранить форму народной религии, не преобразовывая содержания. У нас есть множество примеров применения аллегории, например, в «Компендиуме греческой теологии» Корнута, и в «Гомеровских аллегориях» (видимо, ходивших под псевдонимом)[125]. В очерке Плутарха «Об Исиде и Осирисе» самый обычный миф посредством аллегории поднят до возвышенной морали. Точно таким же образом Максим Тирский мог использовать самые грубые мифы, чтобы намекнуть на самую чистейшую духовность. Насколько рано аллегорический метод был принят у иудеев, трудно определить с достоверностью. Конечно, потребность в нем возникла еще при переводе Септуагинты в Египте. Аристобол свободно использовал его в своем комментарии на Пятикнижие, и Шюрер полагает, что этот аллегорический экзегесис был в моде в Палестине уже задолго до эпохи Филона[126], который в огромных масштабах применял его к иудейскому Священному Писанию. За ним следовал апостол Павел, через которого аллегория начала свой долгий путь в христианской теологии.
   Аллегорический метод позволил авторам связывать настоящее с прошлым; он мог соединить любой ритуал или драму с современной этикой. Он полностью игнорировал намерения автора или оригинал и очевидную значимость мистериальной церемонии и заменял их собственной интерпретацией читателя или наблюдателя. Он идеализировал, превращая то, что говорилось на самом деле, в то, что должно было иметься в виду. Для этого господствующего аллегоризма символика мистерий давала обширное поле деятельности[127].
   II. Мистериальные религии были религиями искупления, которые, как заявляли их приверженцы, могли устранить отчуждение между человеком и Богом, дать прощение грехов и способствовать медитации. Средства очищения и формулы доступа к Богу, громкие заявления о собственной уверенности и окончательной победе были частью антуража всех мистерий. Необходимо лишь кратко остановиться здесь на том аспекте мистерий, который сделал их столь популярными. Мы должны вспомнить об интеллектуальных и духовных трудностях тех, кто жил в греко-римское время, чтобы понять те религиозные убежища, куда они стремились; мы должны понять, какое тяжелое бремя они старались сложить со своих плеч в святилищах восточных культов. Тирания судьбы, капризы фортуны, злодейство вездесущих демонов, давящая тяжесть астрологических предсказаний, страх перед магией, все углублявшееся ощущение греха (которое было частью ориентализации западной мысли) и тайны смерти – все это угрожало жизни человека и делало ее жалкой. Первое, что Александр Великий сделал в Вавилоне, – это посоветовался с халдеями[128]. Мужчины и женщины беспокойно метались в мире, где в любой момент они могли быть охвачены злым колдовством. Плиний[129] сообщает нам, что не было никого, кто не боялся бы быть околдованным. Ф.К. Беркитт обращает внимание на гомилию[130], автором которой, возможно, был Исаак Антиохийский (450 н. э.), где автор жалуется на то, что христианский народ и священнослужители «вместо благословений святых, гляди, несут на себе заклятия волшебников; и вместо святого креста – гляди, несут дьявольские книги… у одного они на голове, у другого на шее, и у ребенка с собой диавольские имена, и он приходит [в церковь]».
   Отметим, что пропагандисты мистерий никогда не отрицали реальность и ужас магии, но при этом заявляли, что им известно правильное имя божества или точные формулы, с помощью которых они могут справиться с заклятиями. Точно так же и судьбы нельзя было избежать полностью, но, если человек соединится с богами мистерий, ее удары не сокрушат окончательно. Посвященный в тайны богов не мог быть сражен Fatum irrevocabile или Fors inopinata, поскольку боги мистерий повелевали зловещими силами. Освобождение от зловещих демонов можно было обрести, став приверженцем божества, которое было сильнее их. Даже планеты, которые оказывали такое огромное влияние на судьбу человека, теряли значительную часть своей пугающей силы, когда бог мистерий становился небесным божеством, посредством которого душа умершего посвященного могла подняться через все сферы на самые высшие небеса. Ритуал мистерии давал беспокойной совести очистительное средство, чтобы снять пятно греха. Мист не умирал без надежды. Он считал, что каким-то таинственным способом благодаря своей инициации вошел в союз с вечной жизнью своего божества; он не только видел в смерти и воскресении культового божества символ своего собственного бессмертия, но также и испытывал подлинный внутренний эносис[131]. Эти религии искупления, таким образом, обещали спасение и давали верующему божество – покровителя в жизни и в смерти. Спасение состояло в освобождении от тирании Судьбы, облегчении трудностей и ограниченности существования, утешении в скорбях человеческой жизни, истинном отождествлении с богом, обеспечивавшим палингенезию (перерождение) и надежду на загробную жизнь. Мы должны судить об этом аспекте мистерий по языку гимнов и молитв верующих[132], а не по нашим современным взглядам. В каждом акте богопочитания благословение приходит «по вере каждого».
   III. Религии мистерий были системами гнозиса, родственного тем движениям, которым обычно присваивают название гностицизма, и являлись его стадией. Они заявляли, что могут удовлетворить желание людей познать Бога, которое стало ярко проявляться по крайней мере с II века до н. э. и становилось все более интенсивным до высшего расцвета синкретизма в III и IV веках н. э.[133] Мистерии связывали людей с тем богом, который «желает быть известным и который известен тем, кто принадлежит ему»[134]. Они предлагали целый набор экзотических средств, с помощью которых посвященный мог отразить атаки демонов, помешать угрозе Судьбы и после смерти достичь жилищ блаженных таинств. Это было нечто – будь то доктрина, символ или божественная драма, – что можно было получить только посредством инициации тех, кто был должным образом подготовлен к тому, чтобы получить сверхъестественное откровение, которое давало посвящаемому новый взгляд на жизнь, на мир и на божество и чувство уверенности в себе, которого не было у тех, кто не был посвящен. «Мистерия» состояла в объективном представлении истории культового божества в его (или ее) борьбе, скорби и торжестве, которую инициированный повторял в актах священнодействия наряду с молитвами и литургическими формулами, или же это была глубокая интуиция в «духе любви», или же предвкушение мистического опыта, в котором «мы знаем и мы познаваемы», во всевозрастающем удовлетворении двух вечных страстей человеческого «я» – жажды любви и жажды познания. «Секрет», когда его сообщали человеку, позволял ему встать выше всех испытаний жизни и обеспечивал спасение.