Страница:
Явления Х11 и ХШ активизируют мотив давления Кочкарева на Подколесина и Агафью Тихоновну, напяливание на них приукрашивающих и соблазнительных масок. Любопытно, что в этом «окне» исчезают почти все ранее возникшие мотивы, влиявшие на способы формирования драматического действия. Едва угадывается лишь один – зеркала, да и тот значительно преображен. Это уже не два зеркала, одно кривое, а другое из английского магазина, в створ которых Кочкарев помещал Подколесина. В разговоре последнего с Агафьей Тихоновной зеркало одно: ясное, незамутненное, в котором реальность выглядит как нечто почти в английском стиле (наслоение двух зеркал?). И смотрятся в это «зеркало» то ли оба персонажа, то ли они же отражаются друг в друге…
Так разрушение женского и мужского гендеров, начавшееся благодаря «перетасовыванию» мотивов во втором действии, вдруг обернулось обнаружением почти зеркального сходства мужчины и женщины в их общих мечтах о семейной идиллии… Видимо, разрушение было необходимо, чтобы с подлинной сути персонажей были содраны, как короста, ненужные и мелочные наслоения меркантильных, враждебных, завистливых интересов. Не случайно вывод Агафьи Тихоновны однозначен: «Какой достойный человек! Я теперь только узнала его хорошенько; право, нельзя не полюбить: и скромный, и рассудительный» (1, V, с. 52). Подобным же образом настроен и Подколесин: «…Признаюсь, я очень доволен; с большим удовольствием провел время» (1, V, с. 52).
Своеобразное очищение гендеров, произошедшее в явлении ХIV, приводит к изменению поведения и Подколесина, и Агафьи Тихоновны.
К Подколесину возвращается такое исконно «мужское качество», как стойкость, способность противостоять чужому давлению. В результате привычные уже методы Кочкарева перестают действовать. Он снова пытается давить на медлящего с женитьбой приятеля двумя способами: сначала ласковыми уговорами, потом руганью (снова мотив двух зеркал, сопряженный с ролями свахи, «крысиной» и «собачьей»). И в том, и в другом Кочкарев превосходит сам себя, доходит до крайности.
Так, в уговорах он почти начинает играть роль нежной жены, которая дает ласковые прозвища мужу. О таких выражениях нежных чувств речь уже заходила ранее, в явлении ХП.
«Кочкарев. …Она от тебя просто без памяти. Такая любовь: одних имен каких надавала. Такая страсть – так просто и кипит!
Подколесин (самодовольно усмехается). А ведь в самом деле – женщина, если захочет, каких слов не наскажет. Век бы не выдумал: мордашечка, таракашечка, чернушка…» (1, V, с. 49).
И вдруг Кочкарев, как бы воспроизводя уже знакомые ему собственные семейные сцены, дает Подколесину похожие прозвища: от «душа» и «душенька», которые он говорит «просто… из любви», самозваная сваха переходит уже к совсем нежным и даже интимным «лапушка», «милочка». Он встает на колени, просит сделать это «для меня». Во всем этом угадывается присутствие еще одной маски, надеваемой Кочкаревым в увлечении женитьбой Подколесина, – личины собственной жены, вдруг «сцепившейся» с маской уговаривающей свахи…
Но Подколесин непреклонен. И Кочкарев тут же переходит к ругани. Она еще более экспрессивна, чем в похожей ситуации первого действия (свинья, глупый человек, деревянная башка, тряпка, дурак). Любопытно, что ни бабой, ни бабьим башмаком он Подколесина уже не называет. Даже уподобление родственнице Агафьи Тихоновны, которая то ли вышла замуж, то ли сломала ногу, Кочкарев тут же «исправляет» садистско-жутким пожеланием «чтобы тебе пьяный извозчик въехал дышлом в самую глотку!» А это уже какое-то слишком страшное испытание – для стойкого мужчины…
Почти столь же разительно меняется и Агафья Тихоновна. Исходная ситуация второго действия – перебирание женихов и складывание их мозаичного портрета – сменяется в ХVIII явлении стойким чувством к Подколесину: «Везде, куды ни поворочусь, везде так вот и стоит Иван Кузьмич. Точно правда, что от судьбы никак нельзя уйти» (1, V, с. 55). Думая о супружестве, она создает образ предполагаемой своей жизни, некой типичной женской судьбы. Ее интонации чем-то напоминают свадебные обрядовые песни. «Возьмут меня, поведут в церковь… Прощай, прежняя моя девичья жизнь! (Плачет.) Сколько лет провела в спокойствии… Не удалось и повеселиться мне девическим состоянием, и двадцати семи лет не пробыла в девках…» (1, V, с. 55). Но она не только оплакивает девичество, но и думает о детях, об ответственности за их воспитание, удачные замужества. Во всем этом нет ни грана прежних мнений женихов об Агафье Тихоновне. В монологе в явлении ХVIII она ни дура, ни подлец. Она по-житейски умная и зрелая женщина, сознающая тяжесть женского бремени, что придется ей нести оставшуюся жизнь.
Любопытно, что в эту череду «очищений» главных персонажей от случайных наслоений чужих мнений, навязанных масок вовлекается и Кочкарев. Не добившись от Подколесина покладистости, он не просто выходит из себя и обращает свой «лай» на собственную персону. В этом самопоношении он отказывается от надетых ранее многочисленных масок: «И что я ему такое: нянька, тетка, свекруха, кума, что ли?» Возникает даже нечто вроде поношения и оскорбления этой маски, за которой угадывается уже Подколесин, но и сохраняется потенциальное присутствие самого Кочкарева. «Поди ты спроси иной раз человека, из чего он что-нибудь делает! Эдакой мерзавец! Какая противная, подлая рожа! Взял бы тебя, глупую животину, да щелчками бы тебя в нос, в уши, в рот, в зубы – во всякое место! (В сердцах дает несколько щелчков на воздух.)» (1, V, с. 54–55).
Сбрасывание и поругание собственных масок, ненависть к которым смешивается с ненавистью к Подколесину, позволяет проступить подлинному мотиву таких долгих и суетливых забот о женитьбе приятеля. «Пойдет к себе на квартиру и будет лежать да покуривать трубку. Экое противное созданье! Бывают противные рожи, но ведь эдакой просто не выдумаешь; не сочинишь хуже этой рожи, ей-богу не сочинишь! Так вот нет же, пойду нарочно ворочу его, бездельника! Не дам улизнуть…» (1, V, с. 55). В свете упреков Фекле в первом действии, что она его женила, становится ясно, что главным движущим мотивом Кочкарева является зависть к спокойной холостой жизни приятеля. В пьесе есть несколько намеков, которые без труда позволяют воссоздать историю этой женитьбы, скоропалительной, продиктованной той же скукой и желанием «исполнить закон». Привлеченный образами уюта, что он живописал Подколесину, беленькими ручками и нежными словами, Кочкарев попал, как чижик в клетку. Жена, похоже, оплела его своими надоедливыми просьбами, как он пытался это же сделать с Подколесиным, а нежные слова супруги частенько переходят в ругательные…
«Кочкарев. Что еще эти слова! Вот как женишься, так ты увидишь в первые два месяца, какие пойдут слова. Просто брат, ну вот так и таешь.
Подколесин (усмехается). Будто?
Кочкарев. Как честный человек!» (1, V, с. 49).
Но сброшенная Кочкаревым маска женщины не только обнаруживает завистливого и мстительного человека, желающего во что бы то ни стало и без причин насолить ближнему. Под этой маской проступает некое подобие дьявола.
Намек на этот персонаж возникает в самом конце явления ХVI. Ругающий Подколесина Кочкарев вдруг кричит: «К дьяволу, к своему старому приятелю! (Отворяет дверь, кричит ему вслед.) Дурак!» (1, V, с. 54). Опять возникает некое подобие выскакивания скрытой карты из «колоды» смысловых образований. И вновь это выскакивание ассоциировано с выходом, в данном случае с открываемой дверью.
Композиционным аналогом такой двери становится совершенно новый и весьма неожиданный поток смыслов. Они строятся с едва намеченной проекцией на библейскую притчу об Адаме и Еве, о змее-искусителе и вкушении яблока с древа познания. Отправной точкой такого рода ассоциаций становится уже упомянутый «старый приятель» дьявол. А определенность его включению в контекст библейской притчи сообщает вскоре возникшее размышление Агафьи Тихоновны о детях, связанных с ними заботах и тяготах. Без труда вспоминается божье наказание Еве за грехопадение: «Будешь рожать детей своих в муках».
Присутствие Кочкарева при объяснении Подколесина в своих намерениях относительно Агафьи Тихоновны скрыто напоминает ситуацию с дьявольским вмешательством в отношения Адама и Евы. Он преодолевает сомнение Ивана Кузьмича и произносит за него слова признания в любви, а также делает предложение (намек на повторение собственного поведения при женитьбе: маска Кочкарева, надетая на Подколесина). В его благословении паре на брак парадоксально сцепляются роли-маски священника, дьявола-искусителя, отца, женящего молодого и неопытного сына.
«Кочкарев (соединяя руки). Ну, бог вас благословит! Согласен и одобряю ваш союз. Брак – это есть такое дело… Это не то, что взял извозчика, да и поехал куды-нибудь; это обязанность совершенно иного рода, это обязанность… Теперь вот только мне времени нет, а после я расскажу тебе, что это за обязанность. Ну, Иван Кузьмич, поцелуй свою невесту. Ты теперь можешь это сделать. Ты теперь должен это сделать» (1, V, с. 57).
Подколесин-Адам, только что соблазненный поднесенным «яблоком», совершенно преображается: от робости и сомнений не остается и следа – он требует немедленного венчания. В его небольшом монологе из следующего явления (ХХ) без труда угадывается тот новый взгляд Адама на мир, что был рожден вкушением плода с древа познания: «Именно наконец теперь только я узнал, что такое жизнь. Теперь предо мною открылся совершенно новый мир, теперь я вот вижу, что все это движется, живет, чувствует, эдак как-то испаряется, как-то эдак, не знаешь даже сам, что делается. А прежде я ничего этого не видел, не понимал, то есть просто был лишенный всякого сведения человек, не рассуждал, не углублялся и жил вот, как и всякий другой человек живет» (1, V, с. 58).
У Агафьи Тихоновны тоже возникает легкий оттенок образа Евы, когда Кочкарев предлагает ей одеться к венчанию (и увидели они, что наги). Венчальное платье в этом случае – аналог фиговому листу.
Столь же неожиданный смысловой оттенок получает описание Кочкаревым холостой жизни Подколесина. Именно эта жизнь видится сквозь призму библейских ассоциаций как Эдем, из которого предстоит быть изгнанным новому Адаму, изгнанным из зависти дьяволом в образе змея-искусителя. Теперь и в сожалениях Агафьи Тихоновны о своей девичьей жизни угадывается смутный оттенок райского сада…
Аналогия Подколесина с Адамом подкреплена еще и в начале его нового монолога из явления ХХI. Он воображает себя государем, устанавливающим закон о всеобщей женитьбе. А как известно, Адам был первым царем на земле.
Вновь возникает ассоциация с райским яблоком, проявившаяся, в частности, в слове «вкусишь». «Право, как подумаешь: через несколько минут – и уже будешь женат. Вдруг вкусишь блаженство, какое, точно, бывает только разве в сказках, которого просто даже не выразишь, да и слов не найдешь, чтобы выразить. (После некоторого молчанья.)» (1, V, с 58).
В последних из цитируемых реплик Подколесина образ яблока отчасти сливается с образом рая, некоего мистически-экстатического приобщения к нему через женщину, венчание с ней. Так у ситуации женитьбы появляются религиозные оттенки, она становится некими «вратами», отверзающими райские кущи, предполагающими возвращение Адама в них… Оттенок религиозно-экстатического восхождения к неземному блаженству усилен подчеркиванием неспособности земного языка выразить эти состояния: «…слов не найдешь, чтобы выразить».
Но ко всем этим смысловым оттенкам, связанным с библейскими ассоциациями, явно примешивается совершенно иной поток значений. Ясно, что Подколесин имеет в виду еще и секс, а, значит, грехопадение с точки зрения тех же библейских заповедей. Это резко снижающее значение может быть дополнено предвкушением скучного однообразия семейной жизни, отчасти пережитого в разговоре с Агафьей Тихоновной о лодках, цветах и гуляниях. Намек на данное состояние есть в гоголевской ремарке, которая как бы венчает подобие монолога «Адама» перед грехопадением: «после некоторого молчания». Ранее было отмечено, что концентрация пауз была невероятно высокой именно в сцене разговора с Агафьей Тихоновной, и Подколесин остался уверен в конце беседы, что наскучил невесте… Предвкушаемое унылое однообразие дней грозит Подколесину превращением в подобие чижика, попавшего в тенета обстоятельств, запутавшегося в расставленных силках Кочкарева, Агафьи Тихоновны, ее тетки, свахи, в подготовке церемонии венчания, договоре с официантом. Это пробуждает некий инстинкт самосохранения, заставляет судорожно думать о спасении, бегстве, свободе. Не случайно именно после «некоторого молчания» Подколесин высказывает подобные мысли. Они, очевидно, и родились в указанной паузе: «Однако ж что ни говори, а как-то даже делается страшно, как хорошенько подумаешь об этом. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя, и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего – все кончено, все сделано» (1, V, с. 58–59).
Переживание окончательности, безысходности, инстинктивного страха, некоего рокового шага, за которым «ничего, ничего», даже порождает едва угадываемый читателем (зрителем) смысловой оттенок присутствия смерти. Брак, с его путами, скукой, безвозвратностью, подобен роковому рубежу, за которым «все кончено, все сделано…». Но смерть в этом случае не только замыкает горизонт потока смыслов, связанных с женитьбой, ее бытовыми аспектами и скукой. Смерть определенным образом и венчает поток «восходящих смыслов», связанных с приобщением к подобию райских кущ, к высочайшим тайнам мироздания (вкушение плодов древа познания), мистических оттенков соединения с женским началом… Это тоже переход в иной мир, где теряют силу и смысл слова, где переживаются внеземные состояния (блаженство). И, может быть, именно страх перед смертью, ее скрытым ликом заставляет Подколесина обратить свой взор обратно к жизни. Но и за горизонтом ее скучного «века» он тоже узрит смерть, некую смерть при жизни… И тогда ему не остается ничего, как искать путь к бегству из тех «капканов», что расставила ему ситуация женитьбы.
Как и в целом ряде предшествующих эпизодов из второго действия событию неожиданного «выскакивания» из тенет жизни предшествовало специфическое «перетасовывание» мотивов. Они формировали своеобразную «сеть», из которой можно было вырваться, только неожиданно преодолев ее, выйдя в совершенно новые смысловые ряды.
Бегству Подколесина в окно предшествует именно такая ситуация. К его паузе, передающей душевные колебания, стягиваются самые несовместимые, на первый взгляд, самые контрастные смысловые ряды. Не случайно их «реконструкции» было уделено столь пристальное внимание. В результате широта и глубина такой «сети» смыслов, в которую должен был быть «уловлен» мужской персонаж, достигла максимально возможных пределов. Ведь эту «сеть» создали и жизнь, и смерть, и библейская, и историческая дали, и райские кущи (небо), и земля (Адам как государь), и закон (повеление всем жениться), и откровение познания («только теперь видишь, как глупы все…»).
Но даже такая сеть может быть разорвана, даже в ней Подколесин-Адам находит лазейку, выскакивая в окно. Как и в предыдущих ситуациях, такое бегство имеет оттенок неожиданно «выскочившей из колоды» новой карты, которая до сих пор никак себя не обнаруживала. И у этой «карты», соответственно, совершенно новая «рубашка» – неожиданные смыслы, которые она сообщает образу мужского гендера. Ее главный опознавательный признак, безусловно, свобода.
У этого значения множество оттенков, особенно в его связи с образом сети-ловушки. На поверхности явно лежат комично-бытовой и психологический оттенки. На первый взгляд, кажется, что Подколесин опять оробел, испугался скорого венца, безвозвратности столь решительного поворота в своей жизни и нашел самый нелепый способ спасения через окно и бегство в свое жилище. Самых разных «караульщиков» он обманул, не остановил его и спрятанный Кочкаревым картуз, который выглядит слишком ничтожным препятствием на пути к свободе. Бегство довольно отчетливо ассоциируется с плевком в сторону невесты и Кочкарева, уподобляя их назойливому просителю прибавки к жалованью. Более отдаленная ассоциация формирует подобие Агафьи Тихоновны Жевакину, которому было решительно отказано. Еще более отдаленный смысловой ряд связан с крушением репутации невесты (об этом позднее говорит ее тетка), что может намекать на некое подобие разрушения ее «гендерного образа», символизируемого домом, флигелями, пивным погребом и огородом.
Но есть и поток смыслов, связанный с библейскими ассоциациями. Подколесин-Адам спасается бегством от козней змея-искусителя. Он уже вкусил от яблока (монолог о том, что ему открылся совершенно новый мир), но еще не совершил грехопадения. Так он обрел независимость и от райских кущ, и от Бога, и от удела земного искупления первородного греха. Выскользнув в этот «створ» библейского сюжета, он спасся и от смерти (в ее иномирном и реальном значении), и от «силков», расставленных жизнью (образы многочисленных караульщиков).
Какими бы разнообразными ни были значения образа окна, все они «фокусируются» мотивом свободы, преодоления «сетей». Весьма существенным дополнением этого мотива становится образ дороги и обретаемого в ее конце убежища:
«…Эй, извозчик!
Голос извозчика. Подавать, что ли?
Голос Подколесина. На канавку, возле Семеновского мосту» (1, V, с. 59).
С одной стороны, бегство имеет смысл обретения некоего укрытия, подобия «норы», куда прячется Подколесин и от угрозы женитьбы, и от назойливых приставаний Кочкарева, и от собственного страха и стыда. Это убежище, как отмечают исследователи, соотнесено с миром мужским. А.И. Иваницкий определяет его как «естественное, мужское… состояние» (166, с. 98), а М.А. Еремин противопоставил женскому, «катастрофическому подчинению… женщине» (112, с. 11). Но мотив бегства Подколесина имеет не только эти слишком очевидные смысловые оттенки.
Дополнены эти значения оттенками образа Эдема, в котором так безмятежно и счастливо жил Подколесин-Адам, пока туда не проникли Фекла и Кочкарев (Адам, спасшийся от грехопадения и земной судьбы и оставшийся жить в райских кущах).
Но у того же адреса, сказанного Подколесиным, есть и иной оттенок значения: незавершенности, открытости, отсутствия определенной конечной цели. Ведь что такое Канавка и мост, как не некие аналоги дороги, возможные ее продолжения, спасительные «отступные пути» на случай преследования… Так Гоголь едва уловимым штрихом переводит образ дороги в некий горизонт бесконечности, дления, текучести (вода) и «переходности» (мост).
В результате у мужского гендера появляются очень важные оттенки значений. Он, движимый почти экзистенциальным стремлением к свободе, находится в вечном движении-становлении (дорога). Это движение сродни воде, что течет в двух «берегах»: реально-будничной жизни и мира горнего, иного, где гендер существует в некой мистической ипостаси, олицетворяемой образом Адама. Между горним и реальным мирами гендер все время движется, как по «Семеновскому мосту», погружаясь в «сети» жизни, которыми она его пытается «уловить», определить (назвать) и остановить (женитьба). Но мужской гендер боится этой остановки больше всего, так как она грозит ему гибелью и «грехопадением» растворения в жизни, некоего врастания в нее и застывания в ее косной плоти. Своеобразное подобие «водного духа» этого гендера (Канавка) всегда побуждает его течь, устремляясь к возвращению в свою «заветную обитель» (горний мир, Эдем), откуда он «родом». Поэтому, какие бы сети ни расставляла ему жизнь, он всегда находит лазейку, «дверь», «окошко», уловку, чтобы неожиданно выскользнуть, предстать в совершенно неожиданном обличье.
Такая суть мужского гендера чем-то сродни греческому богу Протею: принимает любые земные обличья, но имеет божественную сущность. Связывает эти две его ипостаси один «мост» – свобода. И в этом своем качестве гендер никогда до конца не определим, не может быть уловлен «сетями разума», слов, земной жизни, ее ритуалами и будничностью. Его «женитьба на жизни» в этом смысле невозможна, даже с помощью «дьявольских» ухищрений. Все его возможные земные обличья, явленные ранее, не более чем иллюзия, кажимость, лики Протея, игра бликов на воде…
В свете этих философско-экзистенциальных и мифологическо-природных смыслов мотивы маски, и, особенно зеркала, которое то лицо «косяком» кажет, то приукрашивает, приобретают глубинное смысловое наполнение. Подколесин все время в кого-то (Кочкарева, Феклу, Агафью Тихоновну) или во что-то (образ приданого, описание приятелем прелестей быта семейной жизни и т. п.) смотрится, перенимая строй чувств, мыслей, состояний. Он производит впечатление податливого и мягкого, как глина, принимающая желаемую форму в чужих руках.
Но когда Кочкарев, расхваливая его Агафье Тихоновне, пытается назвать его самые важные качества, неким образом определить его сущность, то ничего, кроме слова «человек», он подобрать не может. В динамике предшествующих смысловых контекстов это производило впечатление пустоты персонажа, его обычности и невыразительности. В контексте же философско-экзистенциальных смыслов, связанных с изменчивостью, текучестью сути мужского гендера, та же попытка Кочкарева выглядит иначе: его земной ум, обычные слова, бытовые мерки не в состоянии определить, назвать, выразить нечто глубоко сокровенное, лишь угадываемое, но не сказуемое.
За текучестью и изменчивостью скрыта некая мистическая сущность гендера, воплощенная в ассоциациях с образом Адама. Но не совсем библейского. Это тоже Адам-беглец, делающий попытку ускользнуть от козней дьявола, а потом избежать и возмездия Бога (его «закона», который исполнил Кочкарев женившись). А еще это Адам, убегающий как от жизни, так и от смерти. Также это Адам-мост между жизнью и смертью, вечно ищущий «окно», проделывающий «дыры» в их сетях, разрушающий их «дом и флигели» и даже плюющий им в лицо (как чиновник назойливому просителю прибавки).
Эта гениальная интуиция (образная) мужского гендера спроецирована Гоголем и на женский. Сделано это с помощью мотива зеркала, но уже не «кривого» и не английского, а того чистого и ясного, что возник в беседе Агафьи Тихоновны и Подколесина о возможных радостях семейной жизни.
Появляющаяся на сцене сразу же после бегства Подколесина его невеста, как в зеркале, отражает его состояние: она хочет, чтобы все стало как прежде, хочет «выскочить» из сложившихся обстоятельств, сопряженных с женитьбой. «И сама не знаю, что со мной такое! Опять сделалось стыдно, и я вся дрожу. Ах! если бы его хоть на минуту на эту пору не было в комнате, если бы он за чем-нибудь вышел! (С робостью оглядывается.) Да где ж это он? Никого нет. Куда же он вышел? (Отворяет дверь в прихожую и говорит туда.)» (1, V, с. 59).
Как видно из цитаты, в душе Агафьи Тихоновны возникает то же сплетение мотивов, порождающее одно стремление – найти выход, способ бегства из ситуации. Аналогом окна в этом случае становится отворяемая дверь. Правда, она символизирует не только свободу от сетей жизни и обстоятельств, от страха и стыда. В дверь обращен вопрос: «Фекла, куда ушел Иван Кузьмич?». И этот вопрос многократно умножен другими персонажами: Феклой, Ариной Пантелеймоновной, Кочкаревым, Дуняшкой. Так Гоголь, по-видимому, пытался передать особые оттенки состояний женского гендера в ситуации потрясения и испытания: тоже стремящегося к свободе и покою (прежняя жизнь в девичестве как Эдем). Но это не свобода мужчины в его убежище. Женский гендер, ища свободы, все же обречен на искание ускользающего мужского. Дверь в этом случае – символ вечного вопрошания из мира горнего, где обитает суть Евы, в мир сущий. И в этом мире ее голос-вопрошание тоже дробится, как лики Адама-Протея. Но никогда не находит убегающего возлюбленного и возвращается в свою «девичью обитель», чтобы оттуда снова заслать Феклу на поиски такого «жениха», который соединит все изменчивые лики мужчины, и сквозь них проступит прекрасный и желанный образ Адама (складывание мозаичного портрета).
Но ни жизнь, ни свободолюбивый характер жениха никогда не позволят этого сделать. Поэтому Ева-Агафья Тихоновна обречена на вечное символическое стояние у отверстой двери, соединяющей, как мост Адама, мир горний и мир земной…
Вместе с тем весь тот комплекс экзистенциально-мистической проблематики, что так последовательно и в то же время разнопланово проступил к финалу пьесы, можно рассматривать и как намеренное искание Гоголем приемов и способов выражения текуче-изменчивой сути гендеров наиболее адекватными средствами. Сохраняя глобальные смысловые обобщения, связанные с гендер-концептом, в сфере невыраженных смыслов (потенциальных, по терминологии Р. Ингардена), Гоголь тем самым опирался на их уникальное свойство – хаосоподобность, связанное с ней бесконечное становление, изменчивость, незавершенность, неопределенность и в то же время способность порождать разновозможные «проекты целого» (264). Поэтому, связав свои интуиции гендера со слоем недовоплощенных смыслов, едва намеченных динамических смысловых конструкций, Гоголь сумел построить свои образы мужского и женского как некий глобальный проект, сохраняющий разновозможное воссоздание в сознании, интуиции и воображении читателя (зрителя пьесы).
Так разрушение женского и мужского гендеров, начавшееся благодаря «перетасовыванию» мотивов во втором действии, вдруг обернулось обнаружением почти зеркального сходства мужчины и женщины в их общих мечтах о семейной идиллии… Видимо, разрушение было необходимо, чтобы с подлинной сути персонажей были содраны, как короста, ненужные и мелочные наслоения меркантильных, враждебных, завистливых интересов. Не случайно вывод Агафьи Тихоновны однозначен: «Какой достойный человек! Я теперь только узнала его хорошенько; право, нельзя не полюбить: и скромный, и рассудительный» (1, V, с. 52). Подобным же образом настроен и Подколесин: «…Признаюсь, я очень доволен; с большим удовольствием провел время» (1, V, с. 52).
Своеобразное очищение гендеров, произошедшее в явлении ХIV, приводит к изменению поведения и Подколесина, и Агафьи Тихоновны.
К Подколесину возвращается такое исконно «мужское качество», как стойкость, способность противостоять чужому давлению. В результате привычные уже методы Кочкарева перестают действовать. Он снова пытается давить на медлящего с женитьбой приятеля двумя способами: сначала ласковыми уговорами, потом руганью (снова мотив двух зеркал, сопряженный с ролями свахи, «крысиной» и «собачьей»). И в том, и в другом Кочкарев превосходит сам себя, доходит до крайности.
Так, в уговорах он почти начинает играть роль нежной жены, которая дает ласковые прозвища мужу. О таких выражениях нежных чувств речь уже заходила ранее, в явлении ХП.
«Кочкарев. …Она от тебя просто без памяти. Такая любовь: одних имен каких надавала. Такая страсть – так просто и кипит!
Подколесин (самодовольно усмехается). А ведь в самом деле – женщина, если захочет, каких слов не наскажет. Век бы не выдумал: мордашечка, таракашечка, чернушка…» (1, V, с. 49).
И вдруг Кочкарев, как бы воспроизводя уже знакомые ему собственные семейные сцены, дает Подколесину похожие прозвища: от «душа» и «душенька», которые он говорит «просто… из любви», самозваная сваха переходит уже к совсем нежным и даже интимным «лапушка», «милочка». Он встает на колени, просит сделать это «для меня». Во всем этом угадывается присутствие еще одной маски, надеваемой Кочкаревым в увлечении женитьбой Подколесина, – личины собственной жены, вдруг «сцепившейся» с маской уговаривающей свахи…
Но Подколесин непреклонен. И Кочкарев тут же переходит к ругани. Она еще более экспрессивна, чем в похожей ситуации первого действия (свинья, глупый человек, деревянная башка, тряпка, дурак). Любопытно, что ни бабой, ни бабьим башмаком он Подколесина уже не называет. Даже уподобление родственнице Агафьи Тихоновны, которая то ли вышла замуж, то ли сломала ногу, Кочкарев тут же «исправляет» садистско-жутким пожеланием «чтобы тебе пьяный извозчик въехал дышлом в самую глотку!» А это уже какое-то слишком страшное испытание – для стойкого мужчины…
Почти столь же разительно меняется и Агафья Тихоновна. Исходная ситуация второго действия – перебирание женихов и складывание их мозаичного портрета – сменяется в ХVIII явлении стойким чувством к Подколесину: «Везде, куды ни поворочусь, везде так вот и стоит Иван Кузьмич. Точно правда, что от судьбы никак нельзя уйти» (1, V, с. 55). Думая о супружестве, она создает образ предполагаемой своей жизни, некой типичной женской судьбы. Ее интонации чем-то напоминают свадебные обрядовые песни. «Возьмут меня, поведут в церковь… Прощай, прежняя моя девичья жизнь! (Плачет.) Сколько лет провела в спокойствии… Не удалось и повеселиться мне девическим состоянием, и двадцати семи лет не пробыла в девках…» (1, V, с. 55). Но она не только оплакивает девичество, но и думает о детях, об ответственности за их воспитание, удачные замужества. Во всем этом нет ни грана прежних мнений женихов об Агафье Тихоновне. В монологе в явлении ХVIII она ни дура, ни подлец. Она по-житейски умная и зрелая женщина, сознающая тяжесть женского бремени, что придется ей нести оставшуюся жизнь.
Любопытно, что в эту череду «очищений» главных персонажей от случайных наслоений чужих мнений, навязанных масок вовлекается и Кочкарев. Не добившись от Подколесина покладистости, он не просто выходит из себя и обращает свой «лай» на собственную персону. В этом самопоношении он отказывается от надетых ранее многочисленных масок: «И что я ему такое: нянька, тетка, свекруха, кума, что ли?» Возникает даже нечто вроде поношения и оскорбления этой маски, за которой угадывается уже Подколесин, но и сохраняется потенциальное присутствие самого Кочкарева. «Поди ты спроси иной раз человека, из чего он что-нибудь делает! Эдакой мерзавец! Какая противная, подлая рожа! Взял бы тебя, глупую животину, да щелчками бы тебя в нос, в уши, в рот, в зубы – во всякое место! (В сердцах дает несколько щелчков на воздух.)» (1, V, с. 54–55).
Сбрасывание и поругание собственных масок, ненависть к которым смешивается с ненавистью к Подколесину, позволяет проступить подлинному мотиву таких долгих и суетливых забот о женитьбе приятеля. «Пойдет к себе на квартиру и будет лежать да покуривать трубку. Экое противное созданье! Бывают противные рожи, но ведь эдакой просто не выдумаешь; не сочинишь хуже этой рожи, ей-богу не сочинишь! Так вот нет же, пойду нарочно ворочу его, бездельника! Не дам улизнуть…» (1, V, с. 55). В свете упреков Фекле в первом действии, что она его женила, становится ясно, что главным движущим мотивом Кочкарева является зависть к спокойной холостой жизни приятеля. В пьесе есть несколько намеков, которые без труда позволяют воссоздать историю этой женитьбы, скоропалительной, продиктованной той же скукой и желанием «исполнить закон». Привлеченный образами уюта, что он живописал Подколесину, беленькими ручками и нежными словами, Кочкарев попал, как чижик в клетку. Жена, похоже, оплела его своими надоедливыми просьбами, как он пытался это же сделать с Подколесиным, а нежные слова супруги частенько переходят в ругательные…
«Кочкарев. Что еще эти слова! Вот как женишься, так ты увидишь в первые два месяца, какие пойдут слова. Просто брат, ну вот так и таешь.
Подколесин (усмехается). Будто?
Кочкарев. Как честный человек!» (1, V, с. 49).
Но сброшенная Кочкаревым маска женщины не только обнаруживает завистливого и мстительного человека, желающего во что бы то ни стало и без причин насолить ближнему. Под этой маской проступает некое подобие дьявола.
Намек на этот персонаж возникает в самом конце явления ХVI. Ругающий Подколесина Кочкарев вдруг кричит: «К дьяволу, к своему старому приятелю! (Отворяет дверь, кричит ему вслед.) Дурак!» (1, V, с. 54). Опять возникает некое подобие выскакивания скрытой карты из «колоды» смысловых образований. И вновь это выскакивание ассоциировано с выходом, в данном случае с открываемой дверью.
Композиционным аналогом такой двери становится совершенно новый и весьма неожиданный поток смыслов. Они строятся с едва намеченной проекцией на библейскую притчу об Адаме и Еве, о змее-искусителе и вкушении яблока с древа познания. Отправной точкой такого рода ассоциаций становится уже упомянутый «старый приятель» дьявол. А определенность его включению в контекст библейской притчи сообщает вскоре возникшее размышление Агафьи Тихоновны о детях, связанных с ними заботах и тяготах. Без труда вспоминается божье наказание Еве за грехопадение: «Будешь рожать детей своих в муках».
Присутствие Кочкарева при объяснении Подколесина в своих намерениях относительно Агафьи Тихоновны скрыто напоминает ситуацию с дьявольским вмешательством в отношения Адама и Евы. Он преодолевает сомнение Ивана Кузьмича и произносит за него слова признания в любви, а также делает предложение (намек на повторение собственного поведения при женитьбе: маска Кочкарева, надетая на Подколесина). В его благословении паре на брак парадоксально сцепляются роли-маски священника, дьявола-искусителя, отца, женящего молодого и неопытного сына.
«Кочкарев (соединяя руки). Ну, бог вас благословит! Согласен и одобряю ваш союз. Брак – это есть такое дело… Это не то, что взял извозчика, да и поехал куды-нибудь; это обязанность совершенно иного рода, это обязанность… Теперь вот только мне времени нет, а после я расскажу тебе, что это за обязанность. Ну, Иван Кузьмич, поцелуй свою невесту. Ты теперь можешь это сделать. Ты теперь должен это сделать» (1, V, с. 57).
Подколесин-Адам, только что соблазненный поднесенным «яблоком», совершенно преображается: от робости и сомнений не остается и следа – он требует немедленного венчания. В его небольшом монологе из следующего явления (ХХ) без труда угадывается тот новый взгляд Адама на мир, что был рожден вкушением плода с древа познания: «Именно наконец теперь только я узнал, что такое жизнь. Теперь предо мною открылся совершенно новый мир, теперь я вот вижу, что все это движется, живет, чувствует, эдак как-то испаряется, как-то эдак, не знаешь даже сам, что делается. А прежде я ничего этого не видел, не понимал, то есть просто был лишенный всякого сведения человек, не рассуждал, не углублялся и жил вот, как и всякий другой человек живет» (1, V, с. 58).
У Агафьи Тихоновны тоже возникает легкий оттенок образа Евы, когда Кочкарев предлагает ей одеться к венчанию (и увидели они, что наги). Венчальное платье в этом случае – аналог фиговому листу.
Столь же неожиданный смысловой оттенок получает описание Кочкаревым холостой жизни Подколесина. Именно эта жизнь видится сквозь призму библейских ассоциаций как Эдем, из которого предстоит быть изгнанным новому Адаму, изгнанным из зависти дьяволом в образе змея-искусителя. Теперь и в сожалениях Агафьи Тихоновны о своей девичьей жизни угадывается смутный оттенок райского сада…
Аналогия Подколесина с Адамом подкреплена еще и в начале его нового монолога из явления ХХI. Он воображает себя государем, устанавливающим закон о всеобщей женитьбе. А как известно, Адам был первым царем на земле.
Вновь возникает ассоциация с райским яблоком, проявившаяся, в частности, в слове «вкусишь». «Право, как подумаешь: через несколько минут – и уже будешь женат. Вдруг вкусишь блаженство, какое, точно, бывает только разве в сказках, которого просто даже не выразишь, да и слов не найдешь, чтобы выразить. (После некоторого молчанья.)» (1, V, с 58).
В последних из цитируемых реплик Подколесина образ яблока отчасти сливается с образом рая, некоего мистически-экстатического приобщения к нему через женщину, венчание с ней. Так у ситуации женитьбы появляются религиозные оттенки, она становится некими «вратами», отверзающими райские кущи, предполагающими возвращение Адама в них… Оттенок религиозно-экстатического восхождения к неземному блаженству усилен подчеркиванием неспособности земного языка выразить эти состояния: «…слов не найдешь, чтобы выразить».
Но ко всем этим смысловым оттенкам, связанным с библейскими ассоциациями, явно примешивается совершенно иной поток значений. Ясно, что Подколесин имеет в виду еще и секс, а, значит, грехопадение с точки зрения тех же библейских заповедей. Это резко снижающее значение может быть дополнено предвкушением скучного однообразия семейной жизни, отчасти пережитого в разговоре с Агафьей Тихоновной о лодках, цветах и гуляниях. Намек на данное состояние есть в гоголевской ремарке, которая как бы венчает подобие монолога «Адама» перед грехопадением: «после некоторого молчания». Ранее было отмечено, что концентрация пауз была невероятно высокой именно в сцене разговора с Агафьей Тихоновной, и Подколесин остался уверен в конце беседы, что наскучил невесте… Предвкушаемое унылое однообразие дней грозит Подколесину превращением в подобие чижика, попавшего в тенета обстоятельств, запутавшегося в расставленных силках Кочкарева, Агафьи Тихоновны, ее тетки, свахи, в подготовке церемонии венчания, договоре с официантом. Это пробуждает некий инстинкт самосохранения, заставляет судорожно думать о спасении, бегстве, свободе. Не случайно именно после «некоторого молчания» Подколесин высказывает подобные мысли. Они, очевидно, и родились в указанной паузе: «Однако ж что ни говори, а как-то даже делается страшно, как хорошенько подумаешь об этом. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя, и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего – все кончено, все сделано» (1, V, с. 58–59).
Переживание окончательности, безысходности, инстинктивного страха, некоего рокового шага, за которым «ничего, ничего», даже порождает едва угадываемый читателем (зрителем) смысловой оттенок присутствия смерти. Брак, с его путами, скукой, безвозвратностью, подобен роковому рубежу, за которым «все кончено, все сделано…». Но смерть в этом случае не только замыкает горизонт потока смыслов, связанных с женитьбой, ее бытовыми аспектами и скукой. Смерть определенным образом и венчает поток «восходящих смыслов», связанных с приобщением к подобию райских кущ, к высочайшим тайнам мироздания (вкушение плодов древа познания), мистических оттенков соединения с женским началом… Это тоже переход в иной мир, где теряют силу и смысл слова, где переживаются внеземные состояния (блаженство). И, может быть, именно страх перед смертью, ее скрытым ликом заставляет Подколесина обратить свой взор обратно к жизни. Но и за горизонтом ее скучного «века» он тоже узрит смерть, некую смерть при жизни… И тогда ему не остается ничего, как искать путь к бегству из тех «капканов», что расставила ему ситуация женитьбы.
Как и в целом ряде предшествующих эпизодов из второго действия событию неожиданного «выскакивания» из тенет жизни предшествовало специфическое «перетасовывание» мотивов. Они формировали своеобразную «сеть», из которой можно было вырваться, только неожиданно преодолев ее, выйдя в совершенно новые смысловые ряды.
Бегству Подколесина в окно предшествует именно такая ситуация. К его паузе, передающей душевные колебания, стягиваются самые несовместимые, на первый взгляд, самые контрастные смысловые ряды. Не случайно их «реконструкции» было уделено столь пристальное внимание. В результате широта и глубина такой «сети» смыслов, в которую должен был быть «уловлен» мужской персонаж, достигла максимально возможных пределов. Ведь эту «сеть» создали и жизнь, и смерть, и библейская, и историческая дали, и райские кущи (небо), и земля (Адам как государь), и закон (повеление всем жениться), и откровение познания («только теперь видишь, как глупы все…»).
Но даже такая сеть может быть разорвана, даже в ней Подколесин-Адам находит лазейку, выскакивая в окно. Как и в предыдущих ситуациях, такое бегство имеет оттенок неожиданно «выскочившей из колоды» новой карты, которая до сих пор никак себя не обнаруживала. И у этой «карты», соответственно, совершенно новая «рубашка» – неожиданные смыслы, которые она сообщает образу мужского гендера. Ее главный опознавательный признак, безусловно, свобода.
У этого значения множество оттенков, особенно в его связи с образом сети-ловушки. На поверхности явно лежат комично-бытовой и психологический оттенки. На первый взгляд, кажется, что Подколесин опять оробел, испугался скорого венца, безвозвратности столь решительного поворота в своей жизни и нашел самый нелепый способ спасения через окно и бегство в свое жилище. Самых разных «караульщиков» он обманул, не остановил его и спрятанный Кочкаревым картуз, который выглядит слишком ничтожным препятствием на пути к свободе. Бегство довольно отчетливо ассоциируется с плевком в сторону невесты и Кочкарева, уподобляя их назойливому просителю прибавки к жалованью. Более отдаленная ассоциация формирует подобие Агафьи Тихоновны Жевакину, которому было решительно отказано. Еще более отдаленный смысловой ряд связан с крушением репутации невесты (об этом позднее говорит ее тетка), что может намекать на некое подобие разрушения ее «гендерного образа», символизируемого домом, флигелями, пивным погребом и огородом.
Но есть и поток смыслов, связанный с библейскими ассоциациями. Подколесин-Адам спасается бегством от козней змея-искусителя. Он уже вкусил от яблока (монолог о том, что ему открылся совершенно новый мир), но еще не совершил грехопадения. Так он обрел независимость и от райских кущ, и от Бога, и от удела земного искупления первородного греха. Выскользнув в этот «створ» библейского сюжета, он спасся и от смерти (в ее иномирном и реальном значении), и от «силков», расставленных жизнью (образы многочисленных караульщиков).
Какими бы разнообразными ни были значения образа окна, все они «фокусируются» мотивом свободы, преодоления «сетей». Весьма существенным дополнением этого мотива становится образ дороги и обретаемого в ее конце убежища:
«…Эй, извозчик!
Голос извозчика. Подавать, что ли?
Голос Подколесина. На канавку, возле Семеновского мосту» (1, V, с. 59).
С одной стороны, бегство имеет смысл обретения некоего укрытия, подобия «норы», куда прячется Подколесин и от угрозы женитьбы, и от назойливых приставаний Кочкарева, и от собственного страха и стыда. Это убежище, как отмечают исследователи, соотнесено с миром мужским. А.И. Иваницкий определяет его как «естественное, мужское… состояние» (166, с. 98), а М.А. Еремин противопоставил женскому, «катастрофическому подчинению… женщине» (112, с. 11). Но мотив бегства Подколесина имеет не только эти слишком очевидные смысловые оттенки.
Дополнены эти значения оттенками образа Эдема, в котором так безмятежно и счастливо жил Подколесин-Адам, пока туда не проникли Фекла и Кочкарев (Адам, спасшийся от грехопадения и земной судьбы и оставшийся жить в райских кущах).
Но у того же адреса, сказанного Подколесиным, есть и иной оттенок значения: незавершенности, открытости, отсутствия определенной конечной цели. Ведь что такое Канавка и мост, как не некие аналоги дороги, возможные ее продолжения, спасительные «отступные пути» на случай преследования… Так Гоголь едва уловимым штрихом переводит образ дороги в некий горизонт бесконечности, дления, текучести (вода) и «переходности» (мост).
В результате у мужского гендера появляются очень важные оттенки значений. Он, движимый почти экзистенциальным стремлением к свободе, находится в вечном движении-становлении (дорога). Это движение сродни воде, что течет в двух «берегах»: реально-будничной жизни и мира горнего, иного, где гендер существует в некой мистической ипостаси, олицетворяемой образом Адама. Между горним и реальным мирами гендер все время движется, как по «Семеновскому мосту», погружаясь в «сети» жизни, которыми она его пытается «уловить», определить (назвать) и остановить (женитьба). Но мужской гендер боится этой остановки больше всего, так как она грозит ему гибелью и «грехопадением» растворения в жизни, некоего врастания в нее и застывания в ее косной плоти. Своеобразное подобие «водного духа» этого гендера (Канавка) всегда побуждает его течь, устремляясь к возвращению в свою «заветную обитель» (горний мир, Эдем), откуда он «родом». Поэтому, какие бы сети ни расставляла ему жизнь, он всегда находит лазейку, «дверь», «окошко», уловку, чтобы неожиданно выскользнуть, предстать в совершенно неожиданном обличье.
Такая суть мужского гендера чем-то сродни греческому богу Протею: принимает любые земные обличья, но имеет божественную сущность. Связывает эти две его ипостаси один «мост» – свобода. И в этом своем качестве гендер никогда до конца не определим, не может быть уловлен «сетями разума», слов, земной жизни, ее ритуалами и будничностью. Его «женитьба на жизни» в этом смысле невозможна, даже с помощью «дьявольских» ухищрений. Все его возможные земные обличья, явленные ранее, не более чем иллюзия, кажимость, лики Протея, игра бликов на воде…
В свете этих философско-экзистенциальных и мифологическо-природных смыслов мотивы маски, и, особенно зеркала, которое то лицо «косяком» кажет, то приукрашивает, приобретают глубинное смысловое наполнение. Подколесин все время в кого-то (Кочкарева, Феклу, Агафью Тихоновну) или во что-то (образ приданого, описание приятелем прелестей быта семейной жизни и т. п.) смотрится, перенимая строй чувств, мыслей, состояний. Он производит впечатление податливого и мягкого, как глина, принимающая желаемую форму в чужих руках.
Но когда Кочкарев, расхваливая его Агафье Тихоновне, пытается назвать его самые важные качества, неким образом определить его сущность, то ничего, кроме слова «человек», он подобрать не может. В динамике предшествующих смысловых контекстов это производило впечатление пустоты персонажа, его обычности и невыразительности. В контексте же философско-экзистенциальных смыслов, связанных с изменчивостью, текучестью сути мужского гендера, та же попытка Кочкарева выглядит иначе: его земной ум, обычные слова, бытовые мерки не в состоянии определить, назвать, выразить нечто глубоко сокровенное, лишь угадываемое, но не сказуемое.
За текучестью и изменчивостью скрыта некая мистическая сущность гендера, воплощенная в ассоциациях с образом Адама. Но не совсем библейского. Это тоже Адам-беглец, делающий попытку ускользнуть от козней дьявола, а потом избежать и возмездия Бога (его «закона», который исполнил Кочкарев женившись). А еще это Адам, убегающий как от жизни, так и от смерти. Также это Адам-мост между жизнью и смертью, вечно ищущий «окно», проделывающий «дыры» в их сетях, разрушающий их «дом и флигели» и даже плюющий им в лицо (как чиновник назойливому просителю прибавки).
Эта гениальная интуиция (образная) мужского гендера спроецирована Гоголем и на женский. Сделано это с помощью мотива зеркала, но уже не «кривого» и не английского, а того чистого и ясного, что возник в беседе Агафьи Тихоновны и Подколесина о возможных радостях семейной жизни.
Появляющаяся на сцене сразу же после бегства Подколесина его невеста, как в зеркале, отражает его состояние: она хочет, чтобы все стало как прежде, хочет «выскочить» из сложившихся обстоятельств, сопряженных с женитьбой. «И сама не знаю, что со мной такое! Опять сделалось стыдно, и я вся дрожу. Ах! если бы его хоть на минуту на эту пору не было в комнате, если бы он за чем-нибудь вышел! (С робостью оглядывается.) Да где ж это он? Никого нет. Куда же он вышел? (Отворяет дверь в прихожую и говорит туда.)» (1, V, с. 59).
Как видно из цитаты, в душе Агафьи Тихоновны возникает то же сплетение мотивов, порождающее одно стремление – найти выход, способ бегства из ситуации. Аналогом окна в этом случае становится отворяемая дверь. Правда, она символизирует не только свободу от сетей жизни и обстоятельств, от страха и стыда. В дверь обращен вопрос: «Фекла, куда ушел Иван Кузьмич?». И этот вопрос многократно умножен другими персонажами: Феклой, Ариной Пантелеймоновной, Кочкаревым, Дуняшкой. Так Гоголь, по-видимому, пытался передать особые оттенки состояний женского гендера в ситуации потрясения и испытания: тоже стремящегося к свободе и покою (прежняя жизнь в девичестве как Эдем). Но это не свобода мужчины в его убежище. Женский гендер, ища свободы, все же обречен на искание ускользающего мужского. Дверь в этом случае – символ вечного вопрошания из мира горнего, где обитает суть Евы, в мир сущий. И в этом мире ее голос-вопрошание тоже дробится, как лики Адама-Протея. Но никогда не находит убегающего возлюбленного и возвращается в свою «девичью обитель», чтобы оттуда снова заслать Феклу на поиски такого «жениха», который соединит все изменчивые лики мужчины, и сквозь них проступит прекрасный и желанный образ Адама (складывание мозаичного портрета).
Но ни жизнь, ни свободолюбивый характер жениха никогда не позволят этого сделать. Поэтому Ева-Агафья Тихоновна обречена на вечное символическое стояние у отверстой двери, соединяющей, как мост Адама, мир горний и мир земной…
* * *
Важно подчеркнуть, что намеченная в достаточно общих пока чертах «концепция гендера» в гоголевской «Женитьбе» имеет принципиально незавершенный характер и оставлена автором в области едва намеченных и смутно угадываемых смыслов. Они с немалым усилием улавливаются научным сознанием и почти не поддаются отчетливому и до конца проясненному формулированию. Поэтому в их воссоздании приходится все время прибегать к сравнениям, уподоблениям, использовать язык и приемы описания, сходные с художественными. А саму «концепцию гендера» определять как художественную интуицию, то есть озарение, прозрение, инсайт, выраженный больше как «вектор намерений», чем как действительно «концепция».Вместе с тем весь тот комплекс экзистенциально-мистической проблематики, что так последовательно и в то же время разнопланово проступил к финалу пьесы, можно рассматривать и как намеренное искание Гоголем приемов и способов выражения текуче-изменчивой сути гендеров наиболее адекватными средствами. Сохраняя глобальные смысловые обобщения, связанные с гендер-концептом, в сфере невыраженных смыслов (потенциальных, по терминологии Р. Ингардена), Гоголь тем самым опирался на их уникальное свойство – хаосоподобность, связанное с ней бесконечное становление, изменчивость, незавершенность, неопределенность и в то же время способность порождать разновозможные «проекты целого» (264). Поэтому, связав свои интуиции гендера со слоем недовоплощенных смыслов, едва намеченных динамических смысловых конструкций, Гоголь сумел построить свои образы мужского и женского как некий глобальный проект, сохраняющий разновозможное воссоздание в сознании, интуиции и воображении читателя (зрителя пьесы).