Страница:
Санчо Панса все это разглядывал, все это созерцал и всем этим любовался. Первоначально его манили и соблазняли котлы, из коих он с превеликою охотою налил бы себе чугунок, засим бурдюки пленили его сердце и, наконец, изделия из теста, поджаривавшиеся сверх обыкновения не на сковородках, а в пузатых чанах. Терпеть долее и поступить иначе было свыше его сил, а потому он приблизился к одному из ретивых поваров и на языке голодного, хотя и вполне учтивого человека попросил позволения обмакнуть в один из котлов ломоть хлеба. Повар же ему на это сказал:
– На сегодня, братец, благодаря богачу Камачо голод получил отставку. Слезай с осла, поищи половник, вылови курочку-другую, да и кушай себе на здоровье.
– Я нигде не вижу половника, – объявил Санчо.
– Погоди, – сказал повар. – Горе мне с тобой, экий ты знать, ломака и нескладеха!
С последним словом он схватил кастрюлю, окунул ее в бочку, выловил трех кур и двух гусей и сказал Санчо:
– Кушай, приятель, подзаправься пока до обеда этими пеночками.
– Мне некуда их положить, – возразил Санчо.
– Так возьми с собой и кастрюльку, – сказал повар, – богатство и счастье Камачо покроют любые издержки.
Пока Санчо вел этот разговор, Дон Кихот наблюдал за тем, как под шатер въезжали двенадцать поселян, все, как один, в ярких праздничных нарядах, верхом на чудесных кобылицах, радовавших глаз роскошною своею сбруей со множеством бубенцов на нагрудниках; стройный этот отряд несколько раз с веселым шумом и гамом прогарцевал по лужайке.
– Да здравствуют Камачо и Китерия! – восклицали поселяне. – Он столь же богат, сколь она прекрасна, а она прекраснее всех на свете.
Послушав их, Дон Кихот подумал:
«Можно сказать с уверенностью, что они никогда не видали моей Дульсинеи Тобосской, потому что если б они ее видели, то сбавили бы тон в похвалах этой самой Китерии».
Малое время спустя с разных сторон стали собираться под шатер участники многоразличных танцев и, между прочим, двадцать четыре исполнителя танца мечей, все молодец к молодцу, в одежде из тонкого белоснежного полотна, в головных уборах из добротного разноцветного шелка; один из всадников спросил предводителя танцоров, разбитного парня, не поранился ли кто-нибудь из них.
– Слава богу, до сих пор никто не поранился, все мы живы-здоровы.
И тут, увлекая за собой своих товарищей и выделывая всевозможные колена, он стал до того ловко кружиться, что хотя Дон Кихоту не раз приходилось видеть подобные танцы, однако ж этот понравился ему всех более.
Понравился ему и танец отменно красивых девушек, таких юных на вид, что каждой из них можно было дать, самое меньшее, четырнадцать лет, а самое большее – восемнадцать; нарядились они в платья зеленого сукна; волосы, в венках из жасмина, роз, амаранта и жимолости, столь золотистые, что могли соперничать с солнечными лучами, у одних были заплетены в косы, у других распущены. Предводителями их были маститый старец и почтенная матрона, не по годам, однако же, гибкие и подвижные. Танцевали они под саморскую волынку как лучшие в мире танцовщицы, и ноги их были столь же быстры, сколь скромно было выражение их лиц.
За этим последовал другой замысловатый танец, принадлежащий к числу так называемых «разговорных» 88. Исполняли его восемь нимф, разбившихся на две группы: одною группою руководил бог Купидон, другою – бог Расчета; Купидон был снабжен крыльями, луком, колчаном и стрелами, бог Расчета облачен в роскошную разноцветную одежду, сотканную из золота и шелка. На спине у нимф, следовавших за Амуром, на белом пергаменте крупными буквами были начертаны их имена. Поэзия– гласила первая надпись. Мудрость– вторая, Знатность– третья и, наконец, Доблесть– четвертая. Таким же образом были означены и те, что следовали за богом Расчета: Щедрость– гласила первая надпись, Подарок– вторая, Сокровище– третья, четвертая же – Мирное обладание. Впереди всех двигался деревянный замок, который тащили четыре дикаря, увитые плющом, в полотняной одежде, выкрашенной в зеленый цвет, и все это было столь натурально, что Санчо слегка струхнул. На фронтоне замка и на всех четырех его стенах было написано: Замок благонравия. Тут же шли четыре музыканта, превосходно игравшие на рожках и тамбуринах. Танец открыл Купидон, затем, проделав две фигуры, он остановил взор на девушке, показавшейся между зубцов замка, прицелился в нее из лука и обратился к ней с такими стихами:
Дон Кихот спросил одну из нимф, кто сочинил я разучил с ними этот танец. Нимфа ответила, что это одно духовное лицо из их села, – у него, мол, большой талант на такого рода выдумки.
– Бьюсь об заклад, – сказал Дон Кихот, – что этот бакалавр или же священнослужитель, верно, держит сторону Камачо, а не Басильо, и что у него больше способностей к сочинению сатир, нежели к церковной службе. Впрочем, он так удачно ввел в свой танец даровитость Басильо и богатство Камачо!
Санчо Панса, который слышал весь этот разговор, сказал:
– Кто как, а я за Камачо.
– Одним словом, – заметил Дон Кихот, – сейчас видно, Санчо, что ты мужик, да еще из тех, которые заискивают перед сильными.
– Не знаю, перед кем это я заискиваю, – возразил Санчо, – знаю только, что с котлов Басильо никогда мне не снять таких распрекрасных пенок, какие я снял с котлов Камачо.
Тут он показал Дон Кихоту кастрюлю с гусями и курами, вытащил одну курицу и, с великим наслаждением и охотою начав уплетать ее, молвил:
– А ну его ко всем чертям, этого Басильо, и со всеми его способностями! Сколько имеешь, столько и стоишь, и столько стоишь, сколько имеешь. Моя покойная бабушка говаривала, что все люди делятся на имущих и неимущих, и она сама предпочитала имущих, а в наше время, государь мой Дон Кихот, богатеям куда привольнее живется, нежели грамотеям, осел, покрытый золотом, лучше оседланного коня. Вот почему я еще раз повторяю, что стою за Камачо: с его котлов можно снять немало пенок, то есть гусей, кур, зайцев и кроликов, а в котлах Басильо дно видать, а на дне если что и есть, так разве одна жижа.
– Ты кончил свою речь, Санчо? – спросил Дон Кихот.
– Должен буду кончить, – отвечал Санчо, – потому вашей милости, как видно, она не по душе, а если б не это, я бы еще дня три соловьем разливался.
– Дай бог, Санчо, чтоб ты онемел, пока я еще жив, – сказал Дон Кихот.
– Дела наши таковы, – заметил Санчо, – что я еще при жизни вашей милости достанусь червям на корм, и тогда, верно уж, совсем онемею и не пророню ни единого слова до самого конца света или, по малой мере, до Страшного суда.
– Если бы даже это так и произошло, – возразил Дон Кихот, – все равно твое молчание, Санчо, не сравнялось бы с тем, что ты уже наговорил, говоришь теперь и еще наговоришь в своей жизни. Притом гораздо естественнее предположить, что я умру раньше тебя, вот почему я не могу рассчитывать, что ты при мне онемеешь хотя бы на то время, когда ты пьешь или спишь, а о большем я уж и не мечтаю.
– По чистой совести скажу вам, сеньор, – объявил Санчо, – на курносую полагаться не приходится, то есть, разумею, на смерть; для нее что птенец желторотый, что старец седобородый – все едино, а от нашего священника я слыхал, что она так же часто заглядывает в высокие башни королей, как и в убогие хижины бедняков. Эта госпожа больше любит выказывать свое могущество, нежели стеснительность. Она нимало не привередлива: все ест, ничем не брезгует и набивает суму людьми всех возрастов и званий. Она не из тех жниц, которые любят вздремнуть в полдень: она всякий час жнет и притом любую траву – и зеленую и сухую, и, поди, не разжевывает, а прямо так жрет и глотает что ни попало, потому она голодная, как собака, и никогда не наедается досыта, и хоть у нее брюха нет, а все-таки можно подумать, что у нее водянка, потому она с такой жадностью выцеживает жизнь изо всех живущих на свете, словно это ковш холодной воды.
– Остановись, Санчо, – прервал его тут Дон Кихот. – Держись на этой высоте и не падай, – признаться, то, что ты так по-деревенски просто сказал о смерти, мог бы сказать лучший проповедник. Говорю тебе, Санчо: если б к добрым твоим наклонностям присовокупить остроту ума, то тебе оставалось бы только взять кафедру под мышку и пойти пленять свет проповедническим своим искусством.
– Живи по правде – вот самая лучшая проповедь, а другого богословия я не знаю, – объявил Санчо.
– Никакого другого богословия тебе и не нужно, – заметил Дон Кихот, – но только вот чего я не могу уразуметь и постигнуть: коли начало мудрости – страх господень, то откуда же у тебя такие познания, если ты любой ящерицы боишься больше, чем господа бога?
– Судите, сеньор, о делах вашего рыцарства и не беритесь судить о чужой пугливости и чужой храбрости, – отрезал Санчо, – по части страха божия я кого хотите за пояс заткну. Засим позвольте мне, ваша милость, полакомиться этими самыми пеночками, а все остальное есть празднословие, за которое с нас на том свете спросят.
И, сказавши это, он с такою беззаветною отвагою ринулся на приступ кастрюли, что, глядя на него, загорелся отвагой и Дон Кихот и, без сомнения, оказал бы ему поддержку, но этому помешали некоторые обстоятельства, о коих придется рассказать дальше.
ГЛАВА XXI,
– На сегодня, братец, благодаря богачу Камачо голод получил отставку. Слезай с осла, поищи половник, вылови курочку-другую, да и кушай себе на здоровье.
– Я нигде не вижу половника, – объявил Санчо.
– Погоди, – сказал повар. – Горе мне с тобой, экий ты знать, ломака и нескладеха!
С последним словом он схватил кастрюлю, окунул ее в бочку, выловил трех кур и двух гусей и сказал Санчо:
– Кушай, приятель, подзаправься пока до обеда этими пеночками.
– Мне некуда их положить, – возразил Санчо.
– Так возьми с собой и кастрюльку, – сказал повар, – богатство и счастье Камачо покроют любые издержки.
Пока Санчо вел этот разговор, Дон Кихот наблюдал за тем, как под шатер въезжали двенадцать поселян, все, как один, в ярких праздничных нарядах, верхом на чудесных кобылицах, радовавших глаз роскошною своею сбруей со множеством бубенцов на нагрудниках; стройный этот отряд несколько раз с веселым шумом и гамом прогарцевал по лужайке.
– Да здравствуют Камачо и Китерия! – восклицали поселяне. – Он столь же богат, сколь она прекрасна, а она прекраснее всех на свете.
Послушав их, Дон Кихот подумал:
«Можно сказать с уверенностью, что они никогда не видали моей Дульсинеи Тобосской, потому что если б они ее видели, то сбавили бы тон в похвалах этой самой Китерии».
Малое время спустя с разных сторон стали собираться под шатер участники многоразличных танцев и, между прочим, двадцать четыре исполнителя танца мечей, все молодец к молодцу, в одежде из тонкого белоснежного полотна, в головных уборах из добротного разноцветного шелка; один из всадников спросил предводителя танцоров, разбитного парня, не поранился ли кто-нибудь из них.
– Слава богу, до сих пор никто не поранился, все мы живы-здоровы.
И тут, увлекая за собой своих товарищей и выделывая всевозможные колена, он стал до того ловко кружиться, что хотя Дон Кихоту не раз приходилось видеть подобные танцы, однако ж этот понравился ему всех более.
Понравился ему и танец отменно красивых девушек, таких юных на вид, что каждой из них можно было дать, самое меньшее, четырнадцать лет, а самое большее – восемнадцать; нарядились они в платья зеленого сукна; волосы, в венках из жасмина, роз, амаранта и жимолости, столь золотистые, что могли соперничать с солнечными лучами, у одних были заплетены в косы, у других распущены. Предводителями их были маститый старец и почтенная матрона, не по годам, однако же, гибкие и подвижные. Танцевали они под саморскую волынку как лучшие в мире танцовщицы, и ноги их были столь же быстры, сколь скромно было выражение их лиц.
За этим последовал другой замысловатый танец, принадлежащий к числу так называемых «разговорных» 88. Исполняли его восемь нимф, разбившихся на две группы: одною группою руководил бог Купидон, другою – бог Расчета; Купидон был снабжен крыльями, луком, колчаном и стрелами, бог Расчета облачен в роскошную разноцветную одежду, сотканную из золота и шелка. На спине у нимф, следовавших за Амуром, на белом пергаменте крупными буквами были начертаны их имена. Поэзия– гласила первая надпись. Мудрость– вторая, Знатность– третья и, наконец, Доблесть– четвертая. Таким же образом были означены и те, что следовали за богом Расчета: Щедрость– гласила первая надпись, Подарок– вторая, Сокровище– третья, четвертая же – Мирное обладание. Впереди всех двигался деревянный замок, который тащили четыре дикаря, увитые плющом, в полотняной одежде, выкрашенной в зеленый цвет, и все это было столь натурально, что Санчо слегка струхнул. На фронтоне замка и на всех четырех его стенах было написано: Замок благонравия. Тут же шли четыре музыканта, превосходно игравшие на рожках и тамбуринах. Танец открыл Купидон, затем, проделав две фигуры, он остановил взор на девушке, показавшейся между зубцов замка, прицелился в нее из лука и обратился к ней с такими стихами:
Проговорив эти стихи, он пустил стрелу поверх замка и отошел на свое место. После этого вышел вперед бог Расчета и исполнил две фигуры танца; как же скоро тамбурины смолкли, он заговорил стихами:
Я – могучий бог, царящий
В небесах и на земле,
Над пучиной вод кипящей
И в бездонной адской мгле,
Сердце страхом леденящей.
Для меня, чью волю тут,
Как и всюду, свято чтут,
Невозможное возможно,
И от века непреложны
Мой закон, приказ и суд.
Тут бог Расчета удалился, и вместо него появилась Поэзия; проделав по примеру предшественников свои две фигуры, она вперила взор в девушку из замка и сказала:
Купидона я сильнее,
Хоть ему всегда готов
Помогать в любой затее.
Я рождением знатнее
И превыше всех богов.
Я – Расчет. Мне труд смешон.
Без меня ж бесплоден он;
Но невеста так собою
Хороша, что стать слугою
Даже я ей принужден.
С этими словами Поэзия возвратилась на свое место, а от группы бога Расчета отделилась Щедрость и, исполнив свои фигуры, заговорила:
От Поэзии приветы,
Госпожа, изволь принять.
Я во славу свадьбы этой
Не устану сочинять
Сладкозвучные сонеты
И, коль ты убеждена,
Что гостям я не скучна,
Твой завидный девам жребий
Выше вознесу, чем в небе
Вознесла свой серп луна.
Так же точно выходили и удалялись и все прочие участницы обеих групп: каждая проделывала свои фигуры и читала стихи, из коих некоторые были грациозны, а некоторые уморительны, в памяти же Дон Кихота (памяти изрядной) остались только вышеприведенные; затем все смешались и начали сплетаться и расплетаться с отменным изяществом и непринужденностью; Амур же всякий раз, когда проходил возле замка, пускал поверху стрелу, а бог Расчета разбивал о стены замка позолоченные копилки. Танцевали довольно долго, наконец бог Расчета достал кошель, сделанный из шкурки большого разношерстного кота и как будто бы набитый деньгами, и швырнул его в замок, отчего стены замка распались и рухнули, а девица осталась без всякого прикрытия и защиты. Тогда к ней со всею своею свитою ринулся бог Расчета и, набросив ей на шею длинную золотую цепь, сделал вид, что намерен схватить ее, поработить и увести в плен, но тут Амур и его присные как будто бы вознамерились ее отбить, и движения эти проделывались под звуки тамбуринов, все танцевали и исполняли фигуры в такт музыке. Наконец дикари помирили враждующие стороны, с великим проворством собрали и поставили стенки замка, девица снова заперлась в нем, и на этом танец окончился, и зрители остались им очень довольны.
Щедростью зовут уменье
Так вести себя во всем,
Чтоб сберечь свое именье
И притом не слыть скупцом,
Вызывающим презренье.
Но, дабы тебя почтить,
Я сегодня рада быть
Расточительной безмерно:
Эта слабость – способ верный
Тех, кто любит, отличить.
Дон Кихот спросил одну из нимф, кто сочинил я разучил с ними этот танец. Нимфа ответила, что это одно духовное лицо из их села, – у него, мол, большой талант на такого рода выдумки.
– Бьюсь об заклад, – сказал Дон Кихот, – что этот бакалавр или же священнослужитель, верно, держит сторону Камачо, а не Басильо, и что у него больше способностей к сочинению сатир, нежели к церковной службе. Впрочем, он так удачно ввел в свой танец даровитость Басильо и богатство Камачо!
Санчо Панса, который слышал весь этот разговор, сказал:
– Кто как, а я за Камачо.
– Одним словом, – заметил Дон Кихот, – сейчас видно, Санчо, что ты мужик, да еще из тех, которые заискивают перед сильными.
– Не знаю, перед кем это я заискиваю, – возразил Санчо, – знаю только, что с котлов Басильо никогда мне не снять таких распрекрасных пенок, какие я снял с котлов Камачо.
Тут он показал Дон Кихоту кастрюлю с гусями и курами, вытащил одну курицу и, с великим наслаждением и охотою начав уплетать ее, молвил:
– А ну его ко всем чертям, этого Басильо, и со всеми его способностями! Сколько имеешь, столько и стоишь, и столько стоишь, сколько имеешь. Моя покойная бабушка говаривала, что все люди делятся на имущих и неимущих, и она сама предпочитала имущих, а в наше время, государь мой Дон Кихот, богатеям куда привольнее живется, нежели грамотеям, осел, покрытый золотом, лучше оседланного коня. Вот почему я еще раз повторяю, что стою за Камачо: с его котлов можно снять немало пенок, то есть гусей, кур, зайцев и кроликов, а в котлах Басильо дно видать, а на дне если что и есть, так разве одна жижа.
– Ты кончил свою речь, Санчо? – спросил Дон Кихот.
– Должен буду кончить, – отвечал Санчо, – потому вашей милости, как видно, она не по душе, а если б не это, я бы еще дня три соловьем разливался.
– Дай бог, Санчо, чтоб ты онемел, пока я еще жив, – сказал Дон Кихот.
– Дела наши таковы, – заметил Санчо, – что я еще при жизни вашей милости достанусь червям на корм, и тогда, верно уж, совсем онемею и не пророню ни единого слова до самого конца света или, по малой мере, до Страшного суда.
– Если бы даже это так и произошло, – возразил Дон Кихот, – все равно твое молчание, Санчо, не сравнялось бы с тем, что ты уже наговорил, говоришь теперь и еще наговоришь в своей жизни. Притом гораздо естественнее предположить, что я умру раньше тебя, вот почему я не могу рассчитывать, что ты при мне онемеешь хотя бы на то время, когда ты пьешь или спишь, а о большем я уж и не мечтаю.
– По чистой совести скажу вам, сеньор, – объявил Санчо, – на курносую полагаться не приходится, то есть, разумею, на смерть; для нее что птенец желторотый, что старец седобородый – все едино, а от нашего священника я слыхал, что она так же часто заглядывает в высокие башни королей, как и в убогие хижины бедняков. Эта госпожа больше любит выказывать свое могущество, нежели стеснительность. Она нимало не привередлива: все ест, ничем не брезгует и набивает суму людьми всех возрастов и званий. Она не из тех жниц, которые любят вздремнуть в полдень: она всякий час жнет и притом любую траву – и зеленую и сухую, и, поди, не разжевывает, а прямо так жрет и глотает что ни попало, потому она голодная, как собака, и никогда не наедается досыта, и хоть у нее брюха нет, а все-таки можно подумать, что у нее водянка, потому она с такой жадностью выцеживает жизнь изо всех живущих на свете, словно это ковш холодной воды.
– Остановись, Санчо, – прервал его тут Дон Кихот. – Держись на этой высоте и не падай, – признаться, то, что ты так по-деревенски просто сказал о смерти, мог бы сказать лучший проповедник. Говорю тебе, Санчо: если б к добрым твоим наклонностям присовокупить остроту ума, то тебе оставалось бы только взять кафедру под мышку и пойти пленять свет проповедническим своим искусством.
– Живи по правде – вот самая лучшая проповедь, а другого богословия я не знаю, – объявил Санчо.
– Никакого другого богословия тебе и не нужно, – заметил Дон Кихот, – но только вот чего я не могу уразуметь и постигнуть: коли начало мудрости – страх господень, то откуда же у тебя такие познания, если ты любой ящерицы боишься больше, чем господа бога?
– Судите, сеньор, о делах вашего рыцарства и не беритесь судить о чужой пугливости и чужой храбрости, – отрезал Санчо, – по части страха божия я кого хотите за пояс заткну. Засим позвольте мне, ваша милость, полакомиться этими самыми пеночками, а все остальное есть празднословие, за которое с нас на том свете спросят.
И, сказавши это, он с такою беззаветною отвагою ринулся на приступ кастрюли, что, глядя на него, загорелся отвагой и Дон Кихот и, без сомнения, оказал бы ему поддержку, но этому помешали некоторые обстоятельства, о коих придется рассказать дальше.
ГЛАВА XXI,
в коей продолжается свадьба Камачо и происходят другие занятные события
В то время как Дон Кихот и Санчо вели между собой разговор, приведенный в главе предыдущей, послышались громкие голоса и великий шум; подняли же этот шум и крик поселяне, прибывшие сюда на кобылицах; теперь они во весь дух мчались навстречу новобрачным, которые с толпою музыкантов и затейников приближались в сопровождении священника, родни и наиболее именитых жителей окружных селений, и на всех участниках этого шествия были праздничные наряды. Как скоро Санчо увидел невесту, то воскликнул:
– Истинный бог, одета она не по-деревенски, а как столичная модница! Верное слово, на ней не патены 89, а, если только глаза меня не обманывают, дорогие кораллы, и не куэнское зеленое сукнишко, а самолучший бархат! А белая оторочка, думаете, из простого полота? Ан нет – ей-ей, из атласа! А перстни, скажете, гагатовые? Черта с два, пропади я пропадом, коли это не золотые колечки, да еще какие золотые-то, с жемчужинами, белыми, ровно простокваша; каждая такая жемчужина дороже глаза. А волосы-то, мать честная! Если только они не накладные, то я таких длинных и таких золотистых отродясь не видывал. А ну-ка попробуйте найдите изъян в стройном ее стане! Да ведь это же ни дать ни взять пальма, у которой ветки осыпаны финиками, а на финики смахивают все эти финтифлюшки, что в волосах у нее и на шее. Клянусь спасением души, это девка бедовая, – такая нигде не пропадет.
Дон Кихота насмешила эта деревенская манера хвалить, однако ж и он пришел к заключению, что, не считая его госпожи Дульсинеи Тобосской, он никогда еще не видел подобной красавицы. Легкая бледность покрывала лицо прекрасной Китерии – должно полагать, оттого, что она, как все невесты, убиралась к венцу и плохо спала эту ночь. Шествие направилось к сооруженному неподалеку, на этой же самой лужайке, и украшенному ветками и крытому коврами помосту, где надлежало быть венчанию и откуда можно было смотреть на игры и танцы; и только все приблизились к помосту, как сзади послышался громкий голос, произнесший такие слова:
– Остановитесь, люди торопкие и опрометчивые!
При звуках этого голоса и при этих словах все повернули голову и увидели, что слова эти произнес мужчина в черном камзоле с шелковыми, по-видимому, нашивками в виде языков пламени. На голове у него (как это вскоре заметили) был траурный венок из ветвей кипариса, опирался он на длинный посох. Едва он приблизился, все узнали в нем молодца Басильо и, почуяв, что его появление в такую минуту предвещает недоброе, замерли в ожидании, не постигая, к чему ведут эти выкрики и слова.
Наконец, выбившийся из сил и запыхавшийся, он остановился прямо против молодых, воткнул в землю посох с наконечником из стали, побледнел, обратил, взор на Китерию и заговорил хриплым и прерывающимся голосом:
– Тебе хорошо известно, жестокосердная Китерия, что по законам святой веры, которую мы исповедуем, ты, покуда я жив, ни за кого выйти замуж не властна. Вместе с тем для тебя не составляет тайны, что в ожидании той поры, когда время и собственные мои усилия упрочат наконец мое благосостояние, я продолжал соблюдать приличия, чести твоей подобающие, ты же, нарушив свой долг по отношению к доброму моему намерению, желаешь отдать себя в распоряжение другого, хотя должна принадлежать мне, – в распоряжение человека, который настолько богат, что даже счастье, а не только земные блага, может себе купить. И вот, дабы счастье его было полным (хотя я и не думаю, чтобы он его заслуживал, но, видно, так уж угодно небу), я своими собственными руками устраню препоны и затруднения, мешающие его счастью, и уйду прочь с дороги. Много лет здравствовать богатому Камачо с бесчувственною Китерией, и да умрет бедняк Басильо, коего свела в могилу бедность, подрезавшая крылья его блаженству!
С этими словами Басильо схватился за воткнутый в землю посох, после чего нижняя его часть осталась в земле, и тут оказалось, что это – ножны, а в ножнах спрятана короткая шпага; воткнув же в землю один конец шпаги, представлявший собой ее рукоять, Басильо с безумною стремительностью и непреклонною решимостью бросился на острие, мгновение спустя окровавленное стальное лезвие вошло в него до половины и пронзило насквозь, и несчастный, проколотый собственным своим оружием, обливаясь кровью, распростерся на земле.
Злая доля Басильо и происшедший с ним прискорбный случай тронули сердца его друзей, и они тотчас поспешили ему на помощь; Дон Кихот, оставив Росинанта, также бросился к нему, поднял его на руки и удостоверился, что он еле дышит. Хотели было извлечь шпагу, однако ж священник, при сем присутствовавший, сказал, чтобы до исповеди не извлекали, а то, мол, если извлечь, Басильо сейчас же испустит дух. Между тем Басильо стал подавать признаки жизни и произнес голосом жалобным и слабым:
– Если б ты пожелала, бессердечная Китерия, в смертный мой час отдать мне свою руку в знак согласия стать моею женою, я умер бы с мыслью о том, что безрассудство мое имеет оправдание, ибо благодаря ему я достигнул блаженства быть твоим.
На это священник сказал Басильо, что ему должно помышлять о спасении души, а не о плотских прихотях, и горячо молить бога простить ему его грехи и отчаянный его шаг. Басильо объявил, что ни за что не станет исповедоваться, покуда Китерия не отдаст ему своей руки, ибо только эта радость укрепит, дескать, волю его и подаст ему силы к исповеди.
Дон Кихот, услышав слова раненого, громко объявил, что просьба его вполне законна и разумна и к тому же легко исполнима и что если сеньор Камачо вступит в брак с сеньорой Китерией как со вдовою доблестного Басильо, то он будет пользоваться таким же уважением, как если бы принял ее из рук отца:
– Сейчас требуется лишь сказать «да», и выговорить это слово невесту ни к чему не обязывает, оттого что для жениха брачною постелью явится могила.
Камачо все это слышал, и все это приводило его в такое недоумение и смущение, что он не знал, как быть и что отвечать; однако ж друзья Басильо столь упорно добивались его согласия на то, чтобы Китерия отдала умирающему руку, а иначе, мол, Басильо, безутешным отойдя в мир иной, погубит свою душу, что в конце концов уговорили, а вернее, принудили его объявить, что если Китерия согласна, то он противиться не станет, ибо исполнение его желаний будет отдалено лишь на мгновенье.
Тут все подбежали к Китерии и кто мольбами, кто слезами, кто вескими доводами попытались убедить ее отдать руку бедному Басильо, она же казалась бесчувственнее самого мрамора и недвижнее статуи и, по-видимому, не знала, что говорить, да и не могла и не хотела держать ответ, и так бы и не ответила, когда бы священник ей не сказал, что надобно решаться, ибо у Басильо душа уже расстается с телом, и что неопределенности этой пора положить конец. Тогда прекрасная Китерия, ни слова не говоря, смятенная, по виду печальная и томимая раскаянием, направилась к Басильо, а тот, уже закатив глаза, дышал прерывисто и часто, шептал еле слышно имя Китерии и по всем признакам собирался умереть как язычник, а не как христианин. Китерия приблизилась к нему, опустилась на колени и без слов, знаками попросила его протянуть ей руку. Басильо открыл глаза и, глядя на нее в упор, молвил:
– О Китерия! Ты пришла доказать, сколь ты сострадательна, в тот миг, когда сострадание твое явится для меня ножом, пресекающим жизнь мою, ибо я не в силах наслаждаться блаженством, которое мне доставляет мысль, что я твой избранник, как не в силах я прекратить мои мучения, ибо зловещая тень смерти поспешно заволакивает мне очи. Об одном я молю тебя, о роковая звезда моя: если ты просишь у меня руку и желаешь отдать мне свою, то пусть это будет не из милости и не для того, чтобы снова ввести меня в обман, – нет, признай и объяви, что ты добровольно протягиваешь мне ее как законному своему супругу, ибо нехорошо в такую минуту меня обманывать и притворяться передо мной, меж тем как я всегда был с тобой правдив до конца.
Произнося эти слова, он неоднократно лишался чувств, и окружающие опасались, что еще один такой обморок – и он отдаст богу душу. Китерия, вся воплощенная скромность и стыдливость, вложила правую свою руку в руку Басильо и сказала:
– Никакая сила в мире не могла бы сломить мою волю. Итак, я вполне добровольно отдаю тебе руку в знак согласия стать законною твоею супругою и принимаю твою, если только ты мне ее отдаешь по собственному желанию и рассудок твой не приведен в смятение и расстройство тем бедствием, которое ты терпишь через поспешное свое решение.
– Я отдаю тебе свою руку, – отвечал Басильо, – не будучи ни смятенным, ни помешанным, но в том здравом уме, которым небу угодно было меня наделить, и вот таким я отдаюсь и вверяюсь тебе как твой супруг.
– А я – как твоя супруга, – подхватила Китерия, – все равно, проживешь ли ты много лет, или же тебя из моих объятий перенесут в могилу.
– Для тяжелораненого этот парень слишком много разговаривает, – заметил тут Санчо Панса, – скажите ему, чтоб он прекратил объяснения в любви, пусть лучше о душе подумает: мне сдается, что она у него не желает расставаться с телом, а все вертится на языке.
Итак, Басильо и Китерия взяли друг друга за руки, а священник, растроганный до слез, благословил их и стал молиться о упокоении души новобрачного, новобрачный же, как скоро получил благословение, с неожиданною легкостью вскочил и с необычайною быстротою извлек шпагу, для которой ножнами являлось его собственное тело. Все присутствовавшие подивились этому, а иные, отличавшиеся не столько сметливостью, сколько простодушием, стали громко кричать:
– Чудо! Чудо!
Однако ж Басильо объявил:
– Не «чудо, чудо», а хитрость, хитрость!
Священник, растерянный и сбитый с толку, бросился к нему и, пощупав обеими руками рану, обнаружил, что лезвие прошло не через мякоть и ребра, а через железную трубочку, в этом месте искусно прилаженную и наполненную кровью, которая, как потом выяснилось, не сворачивалась, оттого что была особым образом изготовлена. В конце концов священник, Камачо и почти все присутствовавшие догадались, что их одурачили и провели за нос. Невесту шутка эта, по-видимому, не огорчила, – напротив, услышав разговоры, что брак ее совершился обманным путем и потому не может считаться действительным, она объявила, что не берет своего слова назад, из чего все вывели заключение, что Китерия и Басильо сами все это замыслили и были друг с дружкою в заговоре; Камачо же и его свидетели рассвирепели и, решившись применить оружие, дабы отомстить сопернику, обнажили множество шпаг и ринулись на Басильо, однако в то же мгновение в защиту Басильо было обнажено почти столько же шпаг, и сам Дон Кихот верхом на коне, с копьем в руках и как можно лучше заградившись щитом, проложил себе дорогу и выехал вперед. Санчо, которого такие нехорошие дела никогда не радовали и не забавляли, укрылся под сенью котлов, с которых он только что снял смачные пенки, ибо он был уверен, что это место свято и должно внушать к себе благоговение. Дон Кихот между тем громким голосом заговорил:
– Остановитесь, сеньоры, остановитесь! Никто не вправе мстить за обиды, чинимые нам любовью. Примите в рассуждение, что любовь и война – это одно и то же, и подобно как на войне прибегать к хитростям и ловушкам, дабы одолеть врага, признается за вещь вполне дозволенную и обыкновенную, так и в схватках и состязаниях любовных допускается прибегать к плутням и подвохам для достижения желанной цели, если только они не унижают и не позорят предмета страсти. Китерия была суждена Басильо, а Басильо – Китерии: таково было правое и благоприятное решение небес. Камачо богат, и то, что ему приглянется, он может купить где, когда и как ему вздумается. У Басильо же, как говорится, одна-единственная овечка, и никто не властен отнять ее у него, как бы ни был он могуществен, ибо что бог сочетал, того человек да не разлучает, а кто пытается это сделать, тому прежде надлежит изведать острие моего копья.
И тут он с такой силой и ловкостью начал размахивать своим копьецом, что навел страх на всех, кто его не знал; и так глубоко запало в душу Камачо пренебрежение, выказанное к нему Китерией, что он мгновенно выкинул ее из сердца, и потому увещания священника, человека рассудительного и добропорядочного, возымели успех и подействовали на Камачо и его сторонников таким образом, что они смирились и успокоились, в знак чего вложили шпаги в ножны, и теперь они уже не столько порицали Басильо за его хитроумие, сколько Китерию за ее нестойкость; Камачо же рассудил, что если Китерия еще в девушках любила Басильо, то она и выйдя замуж продолжала бы его любить и что ему, Камачо, должно благодарить бога за то, что он лишился Китерии, но ни в коем случае не роптать.
Как же скоро Камачо и вся его дружина утешились и смирились, то успокоилась и дружина Басильо, а богач Камачо, чтобы показать, что он не сердится на шутку и не придает ей значения, вознамерился продолжать веселье, как если б это в самом деле была его свадьба, однако ж Басильо, его невеста и все их приверженцы не пожелали на этих празднествах присутствовать и отправились в селение, где жил Басильо, ибо и у бедняков, если только они люди добродетельные и благоразумные, находятся друзья, которые их сопровождают, почитают и защищают, подобно как у богачей всегда находятся льстецы и прихвостни.
В то время как Дон Кихот и Санчо вели между собой разговор, приведенный в главе предыдущей, послышались громкие голоса и великий шум; подняли же этот шум и крик поселяне, прибывшие сюда на кобылицах; теперь они во весь дух мчались навстречу новобрачным, которые с толпою музыкантов и затейников приближались в сопровождении священника, родни и наиболее именитых жителей окружных селений, и на всех участниках этого шествия были праздничные наряды. Как скоро Санчо увидел невесту, то воскликнул:
– Истинный бог, одета она не по-деревенски, а как столичная модница! Верное слово, на ней не патены 89, а, если только глаза меня не обманывают, дорогие кораллы, и не куэнское зеленое сукнишко, а самолучший бархат! А белая оторочка, думаете, из простого полота? Ан нет – ей-ей, из атласа! А перстни, скажете, гагатовые? Черта с два, пропади я пропадом, коли это не золотые колечки, да еще какие золотые-то, с жемчужинами, белыми, ровно простокваша; каждая такая жемчужина дороже глаза. А волосы-то, мать честная! Если только они не накладные, то я таких длинных и таких золотистых отродясь не видывал. А ну-ка попробуйте найдите изъян в стройном ее стане! Да ведь это же ни дать ни взять пальма, у которой ветки осыпаны финиками, а на финики смахивают все эти финтифлюшки, что в волосах у нее и на шее. Клянусь спасением души, это девка бедовая, – такая нигде не пропадет.
Дон Кихота насмешила эта деревенская манера хвалить, однако ж и он пришел к заключению, что, не считая его госпожи Дульсинеи Тобосской, он никогда еще не видел подобной красавицы. Легкая бледность покрывала лицо прекрасной Китерии – должно полагать, оттого, что она, как все невесты, убиралась к венцу и плохо спала эту ночь. Шествие направилось к сооруженному неподалеку, на этой же самой лужайке, и украшенному ветками и крытому коврами помосту, где надлежало быть венчанию и откуда можно было смотреть на игры и танцы; и только все приблизились к помосту, как сзади послышался громкий голос, произнесший такие слова:
– Остановитесь, люди торопкие и опрометчивые!
При звуках этого голоса и при этих словах все повернули голову и увидели, что слова эти произнес мужчина в черном камзоле с шелковыми, по-видимому, нашивками в виде языков пламени. На голове у него (как это вскоре заметили) был траурный венок из ветвей кипариса, опирался он на длинный посох. Едва он приблизился, все узнали в нем молодца Басильо и, почуяв, что его появление в такую минуту предвещает недоброе, замерли в ожидании, не постигая, к чему ведут эти выкрики и слова.
Наконец, выбившийся из сил и запыхавшийся, он остановился прямо против молодых, воткнул в землю посох с наконечником из стали, побледнел, обратил, взор на Китерию и заговорил хриплым и прерывающимся голосом:
– Тебе хорошо известно, жестокосердная Китерия, что по законам святой веры, которую мы исповедуем, ты, покуда я жив, ни за кого выйти замуж не властна. Вместе с тем для тебя не составляет тайны, что в ожидании той поры, когда время и собственные мои усилия упрочат наконец мое благосостояние, я продолжал соблюдать приличия, чести твоей подобающие, ты же, нарушив свой долг по отношению к доброму моему намерению, желаешь отдать себя в распоряжение другого, хотя должна принадлежать мне, – в распоряжение человека, который настолько богат, что даже счастье, а не только земные блага, может себе купить. И вот, дабы счастье его было полным (хотя я и не думаю, чтобы он его заслуживал, но, видно, так уж угодно небу), я своими собственными руками устраню препоны и затруднения, мешающие его счастью, и уйду прочь с дороги. Много лет здравствовать богатому Камачо с бесчувственною Китерией, и да умрет бедняк Басильо, коего свела в могилу бедность, подрезавшая крылья его блаженству!
С этими словами Басильо схватился за воткнутый в землю посох, после чего нижняя его часть осталась в земле, и тут оказалось, что это – ножны, а в ножнах спрятана короткая шпага; воткнув же в землю один конец шпаги, представлявший собой ее рукоять, Басильо с безумною стремительностью и непреклонною решимостью бросился на острие, мгновение спустя окровавленное стальное лезвие вошло в него до половины и пронзило насквозь, и несчастный, проколотый собственным своим оружием, обливаясь кровью, распростерся на земле.
Злая доля Басильо и происшедший с ним прискорбный случай тронули сердца его друзей, и они тотчас поспешили ему на помощь; Дон Кихот, оставив Росинанта, также бросился к нему, поднял его на руки и удостоверился, что он еле дышит. Хотели было извлечь шпагу, однако ж священник, при сем присутствовавший, сказал, чтобы до исповеди не извлекали, а то, мол, если извлечь, Басильо сейчас же испустит дух. Между тем Басильо стал подавать признаки жизни и произнес голосом жалобным и слабым:
– Если б ты пожелала, бессердечная Китерия, в смертный мой час отдать мне свою руку в знак согласия стать моею женою, я умер бы с мыслью о том, что безрассудство мое имеет оправдание, ибо благодаря ему я достигнул блаженства быть твоим.
На это священник сказал Басильо, что ему должно помышлять о спасении души, а не о плотских прихотях, и горячо молить бога простить ему его грехи и отчаянный его шаг. Басильо объявил, что ни за что не станет исповедоваться, покуда Китерия не отдаст ему своей руки, ибо только эта радость укрепит, дескать, волю его и подаст ему силы к исповеди.
Дон Кихот, услышав слова раненого, громко объявил, что просьба его вполне законна и разумна и к тому же легко исполнима и что если сеньор Камачо вступит в брак с сеньорой Китерией как со вдовою доблестного Басильо, то он будет пользоваться таким же уважением, как если бы принял ее из рук отца:
– Сейчас требуется лишь сказать «да», и выговорить это слово невесту ни к чему не обязывает, оттого что для жениха брачною постелью явится могила.
Камачо все это слышал, и все это приводило его в такое недоумение и смущение, что он не знал, как быть и что отвечать; однако ж друзья Басильо столь упорно добивались его согласия на то, чтобы Китерия отдала умирающему руку, а иначе, мол, Басильо, безутешным отойдя в мир иной, погубит свою душу, что в конце концов уговорили, а вернее, принудили его объявить, что если Китерия согласна, то он противиться не станет, ибо исполнение его желаний будет отдалено лишь на мгновенье.
Тут все подбежали к Китерии и кто мольбами, кто слезами, кто вескими доводами попытались убедить ее отдать руку бедному Басильо, она же казалась бесчувственнее самого мрамора и недвижнее статуи и, по-видимому, не знала, что говорить, да и не могла и не хотела держать ответ, и так бы и не ответила, когда бы священник ей не сказал, что надобно решаться, ибо у Басильо душа уже расстается с телом, и что неопределенности этой пора положить конец. Тогда прекрасная Китерия, ни слова не говоря, смятенная, по виду печальная и томимая раскаянием, направилась к Басильо, а тот, уже закатив глаза, дышал прерывисто и часто, шептал еле слышно имя Китерии и по всем признакам собирался умереть как язычник, а не как христианин. Китерия приблизилась к нему, опустилась на колени и без слов, знаками попросила его протянуть ей руку. Басильо открыл глаза и, глядя на нее в упор, молвил:
– О Китерия! Ты пришла доказать, сколь ты сострадательна, в тот миг, когда сострадание твое явится для меня ножом, пресекающим жизнь мою, ибо я не в силах наслаждаться блаженством, которое мне доставляет мысль, что я твой избранник, как не в силах я прекратить мои мучения, ибо зловещая тень смерти поспешно заволакивает мне очи. Об одном я молю тебя, о роковая звезда моя: если ты просишь у меня руку и желаешь отдать мне свою, то пусть это будет не из милости и не для того, чтобы снова ввести меня в обман, – нет, признай и объяви, что ты добровольно протягиваешь мне ее как законному своему супругу, ибо нехорошо в такую минуту меня обманывать и притворяться передо мной, меж тем как я всегда был с тобой правдив до конца.
Произнося эти слова, он неоднократно лишался чувств, и окружающие опасались, что еще один такой обморок – и он отдаст богу душу. Китерия, вся воплощенная скромность и стыдливость, вложила правую свою руку в руку Басильо и сказала:
– Никакая сила в мире не могла бы сломить мою волю. Итак, я вполне добровольно отдаю тебе руку в знак согласия стать законною твоею супругою и принимаю твою, если только ты мне ее отдаешь по собственному желанию и рассудок твой не приведен в смятение и расстройство тем бедствием, которое ты терпишь через поспешное свое решение.
– Я отдаю тебе свою руку, – отвечал Басильо, – не будучи ни смятенным, ни помешанным, но в том здравом уме, которым небу угодно было меня наделить, и вот таким я отдаюсь и вверяюсь тебе как твой супруг.
– А я – как твоя супруга, – подхватила Китерия, – все равно, проживешь ли ты много лет, или же тебя из моих объятий перенесут в могилу.
– Для тяжелораненого этот парень слишком много разговаривает, – заметил тут Санчо Панса, – скажите ему, чтоб он прекратил объяснения в любви, пусть лучше о душе подумает: мне сдается, что она у него не желает расставаться с телом, а все вертится на языке.
Итак, Басильо и Китерия взяли друг друга за руки, а священник, растроганный до слез, благословил их и стал молиться о упокоении души новобрачного, новобрачный же, как скоро получил благословение, с неожиданною легкостью вскочил и с необычайною быстротою извлек шпагу, для которой ножнами являлось его собственное тело. Все присутствовавшие подивились этому, а иные, отличавшиеся не столько сметливостью, сколько простодушием, стали громко кричать:
– Чудо! Чудо!
Однако ж Басильо объявил:
– Не «чудо, чудо», а хитрость, хитрость!
Священник, растерянный и сбитый с толку, бросился к нему и, пощупав обеими руками рану, обнаружил, что лезвие прошло не через мякоть и ребра, а через железную трубочку, в этом месте искусно прилаженную и наполненную кровью, которая, как потом выяснилось, не сворачивалась, оттого что была особым образом изготовлена. В конце концов священник, Камачо и почти все присутствовавшие догадались, что их одурачили и провели за нос. Невесту шутка эта, по-видимому, не огорчила, – напротив, услышав разговоры, что брак ее совершился обманным путем и потому не может считаться действительным, она объявила, что не берет своего слова назад, из чего все вывели заключение, что Китерия и Басильо сами все это замыслили и были друг с дружкою в заговоре; Камачо же и его свидетели рассвирепели и, решившись применить оружие, дабы отомстить сопернику, обнажили множество шпаг и ринулись на Басильо, однако в то же мгновение в защиту Басильо было обнажено почти столько же шпаг, и сам Дон Кихот верхом на коне, с копьем в руках и как можно лучше заградившись щитом, проложил себе дорогу и выехал вперед. Санчо, которого такие нехорошие дела никогда не радовали и не забавляли, укрылся под сенью котлов, с которых он только что снял смачные пенки, ибо он был уверен, что это место свято и должно внушать к себе благоговение. Дон Кихот между тем громким голосом заговорил:
– Остановитесь, сеньоры, остановитесь! Никто не вправе мстить за обиды, чинимые нам любовью. Примите в рассуждение, что любовь и война – это одно и то же, и подобно как на войне прибегать к хитростям и ловушкам, дабы одолеть врага, признается за вещь вполне дозволенную и обыкновенную, так и в схватках и состязаниях любовных допускается прибегать к плутням и подвохам для достижения желанной цели, если только они не унижают и не позорят предмета страсти. Китерия была суждена Басильо, а Басильо – Китерии: таково было правое и благоприятное решение небес. Камачо богат, и то, что ему приглянется, он может купить где, когда и как ему вздумается. У Басильо же, как говорится, одна-единственная овечка, и никто не властен отнять ее у него, как бы ни был он могуществен, ибо что бог сочетал, того человек да не разлучает, а кто пытается это сделать, тому прежде надлежит изведать острие моего копья.
И тут он с такой силой и ловкостью начал размахивать своим копьецом, что навел страх на всех, кто его не знал; и так глубоко запало в душу Камачо пренебрежение, выказанное к нему Китерией, что он мгновенно выкинул ее из сердца, и потому увещания священника, человека рассудительного и добропорядочного, возымели успех и подействовали на Камачо и его сторонников таким образом, что они смирились и успокоились, в знак чего вложили шпаги в ножны, и теперь они уже не столько порицали Басильо за его хитроумие, сколько Китерию за ее нестойкость; Камачо же рассудил, что если Китерия еще в девушках любила Басильо, то она и выйдя замуж продолжала бы его любить и что ему, Камачо, должно благодарить бога за то, что он лишился Китерии, но ни в коем случае не роптать.
Как же скоро Камачо и вся его дружина утешились и смирились, то успокоилась и дружина Басильо, а богач Камачо, чтобы показать, что он не сердится на шутку и не придает ей значения, вознамерился продолжать веселье, как если б это в самом деле была его свадьба, однако ж Басильо, его невеста и все их приверженцы не пожелали на этих празднествах присутствовать и отправились в селение, где жил Басильо, ибо и у бедняков, если только они люди добродетельные и благоразумные, находятся друзья, которые их сопровождают, почитают и защищают, подобно как у богачей всегда находятся льстецы и прихвостни.