Однако я не чувствовал ни малейшего страха, хотя и не был отъявленным ferrailleurnote 58. Как я уже говорил, за всю свою жизнь я сражался на дуэли с одним единственным человеком. В то же время я не отношусь к людям, которые никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывают чувство страха. Такие люди на самом деле не так уж храбры; им просто не хватает ума и воображения. Даже робкий человек может совершить безрассудную дерзость, если его изрядно напоить вином. Но это так, между прочим. Вполне возможно, что мои регулярные занятия фехтованием в Париже сыграли свою роль в том, что этот поединок не смог взволновать меня.
   Как бы там ни было, но я вступил в бой с графом, не чувствуя дрожи ни в теле, ни в душе. Я выжидал, чтобы граф начал первым. Мне нужно было определить его возможности и решить, как лучше разделаться с ним. Я не намерен был убивать его, я хотел оставить его в живых для палача, как я поклялся, и, следовательно, мне необходимо было любыми средствами обезоружить его.
   Но он тоже вел себя осторожно и осмотрительно. Я надеялся, что ярость ослепит его, он со злостью бросится на меня, и тогда я легко смогу достичь своей цели. Однако все было не так просто. Теперь, когда он взял в руку шпагу, чтобы защитить свою жизнь и отобрать мою, он, казалось, понял, насколько важно иметь трезвый рассудок. Подавив свой гнев, он стоял передо мной спокойный и решительный.
   В первой схватке мы провели ряд проверочных выпадов в терции, каждый действовал с осторожностью, однако ни один из нас не уступал и не обнаруживал поспешности или волнения. Теперь его шпага безостановочно мелькала передо мной; он смотрел на меня исподлобья, и, согнув колени, весь сжался, как кошка, готовящаяся к прыжку. И прыгнул. Его перевод в темп был стремительным, как молния; он провел серию ударов и, распрямившись в выпаде в завершение своих двух переводов, вытянул руку, чтобы последним ударом поразить цель.
   Но резким движением я отбросил его шпагу от моего тела. Наши шпаги звякнули, его шпага прошла мимо меня, он весь вытянулся и на какое-то мгновение оказался полностью в моей власти. Однако я просто стоял и даже не шевельнул своей шпагой, пока он не поднял шпагу вверх, и мы вернулись к нашей первой позиции.
   Я услышал, как смачно выругался Кастельру, как в ужасе охнул Сент-Эсташ, который уже представил своего друга распростертым на земле, и как разочарованно вскрикнул Лафос, когда Шательро поднял вверх свою шпагу. Но меня это мало волновало. Как я уже сказал, я не собирался убивать графа. Вероятно, Шательро следовало бы обратить на это внимание, но он ничего не понял. Судя по тому, как стремительно он начал нападать на меня, он решил, что ему удалось выкрутиться за счет моей медлительности. Но он не учел, какая мне понадобилась скорость для того, чтобы выиграть эту позицию.
   Он был полон презрения ко мне за то, что я не смог проткнуть его шпагой в такой подходящий момент. Теперь он фехтовал без всяких предосторожностей, тем самым демонстрируя мне свое презрение и торопясь разделаться со мной, пока нас не прервали. Я решил воспользоваться его поспешностью и попытаться разоружить его. Я отразил жестокий удар, поставив — опасно близкую — защиту, и, обхватив его шпагу, попытался нажимом выбить ее из его руки. Мне почти удалось это сделать, но он выскользнул и отпарировал мой удар.
   Тогда он, вероятно, понял, что я не был таким уж недостойным соперником, как ему показалось, и вернулся к своей прежней, осторожной тактике. Затем я изменил свои планы. Я изобразил нападение и в течение нескольких минут жестоко атаковал его. Он был силен, но у меня были преимущества дистанции удара и гибкости, но даже без этих преимуществ, если бы моей целью была его жизнь, я бы мог быстро с ним расправиться.
   Игра, которую я вел, была крайне рискованной, и один раз я очутился на волосок от смерти. Моя атака вынудила его нанести ответный удар, чего я и добивался. Он так и поступил, и, когда его шпага скрестилась с моей, а ее острие было нацелено на меня, я вновь обхватил ее и попытался нажимом выбить из его руки. Но на этот раз я был далек от успеха. Он рассмеялся и внезапно, застав меня врасплох, высвободил свою шпагу, и ее острие, как змея, метнулось к моему горлу.
   Я отразил этот удар, но только тогда, когда острие шпаги находилось всего в трех дюймах от моей шеи и едва не расцарапало кожу. Опасность была настолько близка, что, когда мы оба подняли шпаги, я был весь в холодном поту.
   После этого я решил отказаться от попытки разоружить его при помощи нажима и сосредоточился на тактике захвата. Но когда я принимал это решение — в этот момент мы сражались в шестой позиции, — я вдруг увидел свой шанс. Острие его шпаги было направлено вниз; оно было настолько низко, что его рука оказалась открытой, и острие моей шпаги было на одном уровне с ней. В одну секунду я оценил ситуацию и принял решение. Через мгновение я выпрямил руку, нанес молниеносный удар и пронзил руку, которая держала шпагу.
   Он взвыл от боли, затем послышался злобный рык, и разъяренный граф, раненный, но не побежденный, левой рукой поймал свою падающую шпагу. Моя шпага застряла в кости правой руки, он решил воспользоваться этим и попытался проткнуть меня насквозь, но я быстро отскочил в сторону. Прежде, чем он смог повторить свою попытку, мои друзья набросились на него, отобрали у него шпагу и выдернули мою шпагу из его руки.
   С моей стороны было, конечно, некрасиво дразнить человека, который находился в столь плачевном состоянии, но как еще я мог объяснить ему, что имел в виду, когда пообещал, что оставлю его в живых для палача, хотя и согласился драться с ним.
   Миронсак, Кастельру и Лафос стояли вокруг меня и тихо переговаривались друг с другом, но я не обращал никакого внимания ни на patoisnote 59 Кастельру, ни на искаженные цитаты Лафоса из классики. Наш поединок затянулся, и методы, которые я использовал, были слишком изнурительными. Я прислонился к воротам и вытер лицо платком. Затем Сент-Эсташ, который перевязал руку своего патрона, подозвал к себе Лафоса.
   Я следил глазами за своим секундантом, когда он шел к Шательро. Граф стоял белый, со сжатыми губами, несомненно от боли, которую ему причиняла рана в руке. Он обратился к Лафосу, и до меня донесся его голос.
   — Вы оказали бы мне любезность, сударь, если бы сообщили своему другу, что мы не договаривались драться до первой крови. Наша схватка должна быть а l'outrancenote 60. Левой рукой я фехтую так же хорошо, как и правой, и, если господин де Барделис окажет мне честь и продолжит поединок, я буду ему весьма признателен.
   Лафос поклонился и подошел ко мне с сообщением, которое мы уже слышали.
   — Мотивы, — сказал я в ответ, — побудившие меня к дуэли, резко отличаются от мотивов господина де Шательро. Он вынудил меня предоставить доказательство моей смелости. Я предъявил ему это доказательство; и я не намерен больше ничего делать. Кроме того, как господин де Шательро, вероятно, заметил, уже смеркается, и через несколько минут станет слишком темно для того, чтобы продолжать поединок.
   — Через несколько минут свет уже будет ни к чему, сударь, — крикнул Шательро, чтобы выиграть время. Он был верен себе до конца.
   — В любом случае, сударь, сюда идут те, кто будет решать этот вопрос, — ответил я, показывая на дверь гостиницы.
   В этот момент во дворе появился хозяин в сопровождении офицера и шестерых солдат. Это были не простые блюстители порядка, а королевские мушкетеры, и, увидев их, я понял, что они пришли не остановить дуэль, а арестовать моего соперника за более тяжелое преступление.
   Офицер направился прямо к Шательро.
   — Именем короля, господин граф, — сказал он, — я требую вашу шпагу.
   Вероятно, в самой глубине души я оставался мягким и добрым человеком, хотя все считали меня бесчувственным циником; когда на лице Шательро я увидел горе и страдание, мне стало невыносимо жаль его, несмотря на все то, что он замышлял против меня. У него не было ни тени сомнения по поводу того, что его ждет. Он знал, как никто другой, как искренне король любит меня, как жестоко он накажет его за попытку лишить меня жизни, не говоря уж о том, что он превратил правосудие в проститутку — одного этого было достаточно для того, чтобы вынести ему смертный приговор.
   Минуту он стоял с опущенной головой, душевные муки заглушили боль в руке. Затем резко выпрямился и гордо и даже слегка насмешливо посмотрел офицеру прямо в глаза.
   — Вам нужна моя шпага, сударь? — спросил он.
   Мушкетер почтительно поклонился.
   — Сент-Эсташ, окажите любезность, подайте ее мне.
   Пока шевалье поднимал шпагу, этот человек ждал его с видимым спокойствием. В тот момент я просто восхищался им — нас всегда восхищают люди, которые с мужеством принимают удары судьбы. Я хорошо мог представить себе его состояние в эту минуту. Он все поставил на карту и все потерял. Ему грозили бесчестье, позор и плаха, и они были неминуемы.
   Он взял шпагу из рук шевалье. Секунду он в задумчивости держал ее за эфес, как будто решая что-то. Мушкетер ждал с почтением, которое все добрые люди обычно испытывают к несчастным.
   Продолжая держать шпагу, он на мгновение поднял глаза, и его злобный взгляд остановился на мне. Затем он издал короткий смешок и, пожав плечами, взял шпагу за острие, как бы предлагая эфес офицеру. Вдруг он шагнул назад и, прежде чем кто-нибудь смог остановить его, упер эфес в землю, острие направил себе в грудь, всем телом навалился на него и проткнул себя насквозь.
   Все вскрикнули от неожиданности и бросились к нему. Он перевернулся на бок, лицо перекосилось от невыносимой боли, однако его насмешливость была непобедима.
   — Теперь можете взять мою шпагу, господин офицер, — сказал он и потерял сознание.
   Выругавшись, мушкетер шагнул вперед. Он буквально отнесся к словам Шательро и, встав рядом с ним на колени, осторожно вытащил шпагу. Затем он приказал своим людям забрать тело.
   Кто-то спросил:
   — Он мертв?
   И кто-то ответил:
   — Нет еще, но скоро будет.
   Два мушкетера отнесли его в гостиницу и положили на пол в той самой комнате, в которой около часа назад он заключил свою сделку с Роксаланой. Вместо подушки ему под голову подложили свернутый плащ. Мы ушли, а он остался на попечении своих стражников, хозяина, Сент-Эсташа и Лафоса. Последним, не сомневаюсь, двигал нездоровый интерес, характерный для многих поэтически настроенных людей, и он остался, чтобы лично наблюдать предсмертную агонию графа Шательро.
   Что касается меня, я оделся и собирался немедленно отправиться в гостиницу «дель'Эпе», чтобы разыскать там Роксалану, успокоить ее и наконец-то во всем признаться.
   Когда мы вышли на улицу, было уже совсем темно. Я повернулся к Кастельру и спросил его, каким образом Сент-Эсташ оказался в компании Шательро.
   — Я полагаю, он из рода Искариотовnote 61, — ответил гасконец. — Как только он узнал, что Шательро направляется в Лангедок в качестве королевского уполномоченного, он отправился к нему и предложил свои услуги по привлечению мятежников к суду. Он утверждал, что прекрасно знает провинцию, и поэтому может сослужить хорошую службу королю, кроме того, ему были известны имена людей, которых мы даже не подозревали.
   — Mort Dieu! — воскликнул я. — Я подозревал что-то в этом роде. Вы совершенно верно причислили его к племени Искариотов. Но он еще хуже, чем вы думаете. Мне это хорошо известно — слишком хорошо. До последнего времени он сам был мятежником, сторонником Гастона Орлеанского, хотя и не очень искренним. Вы не знаете, что заставило его сделать это?
   — Те же причины, которые двигали его предком Иудой. Желание обогатиться. Ведь он претендует на половину конфискованного имущества ранее не подозреваемых мятежников, которых он передает в руки правосудия и измену которых доказывают при его помощи.
   — Diable! — вскричал я. — И Хранитель Печати санкционирует это?
   — Санкционирует это? Да у Сент-Эсташа есть доверенность, он обладает полной свободой действий, и ему предоставлен целый отряд всадников, которые помогают ему в охоте за мятежниками.
   — И много он успел сделать? — был мой следующий вопрос.
   — Он выдал полдюжины аристократов и их семей. Я думаю, при этом он сколотил себе приличное состояние.
   — Завтра, Кастельру, я пойду к королю и расскажу ему об этом милом господине, и думаю, что он не только окажется в темнице, сырой и глубокой, но ему также придется вернуть эти залитые кровью деньги.
   — Если вы сможете доказать его измену, вы сделаете благое дело, — ответил Кастельру. — Ну а теперь до завтра. Это гостиница «дель Эпе».
   Из приоткрытых дверей вырывался луч света и освещал мощеную улицу. В этом луче света роились — как мошки вокруг фонаря — темные фигуры уличных мальчишек и других прохожих, и туда же вступил я, расставшись со своими спутниками.
   Я поднялся по ступенькам и уже собрался войти, как вдруг раздался взрыв хохота, и я различил очень знакомый мне голос. Похоже, он обращался к компании, которая собралась внутри. Я сомневался всего минуту, поскольку прошел уже месяц с тех пор, как я слышал этот мягкий вкрадчивый голос. Теперь я был уверен, что этот голос принадлежит моему дворецкому Ганимеду. Люди Кастельру наконец-то нашли его и привезли в Тулузу.
   У меня было желание броситься в комнату и расцеловать этого старого слугу, к которому, несмотря на все его недостатки, я был глубоко привязан. Но в этот момент до меня донесся не только его голос, но и слова, которые он произносил. Эти слова удержали меня и заставили подслушивать второй раз в моей жизни в один и тот же день.

Глава XVII БОЛТОВНЯ ГАНИМЕДА

   До этой минуты, когда я стоял на пороге гостиницы «дель'Эпе» и внимал рассказу моего оруженосца, который вызывал взрывы хохота у его многочисленных слушателей, я и не подозревал в Роденаре такого талантливого raconteurnote 62. Но я не могу сказать, что высоко оценил его способности в тот момент, потому что история, которую он рассказывал, была о том, как некий Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис заключил пари с графом де Шательро, что он посватается и женится на мадемуазель де Лаведан в течение трех месяцев. Вы думаете он остановился на этом? Похоже, Роденар был хорошо осведомлен. Он разузнал все подробности у людей Кастельру, а потом в Тулузе — не знаю уж у кого — после своего приезда.
   Он развлекал компанию рассказом о том, как мы нашли умирающего Лесперона, как я уехал один и, очевидно, присвоил себе имя этого мятежника, и таким образом мое сватовство в Лаведане проходило в благоприятных условиях сочувствия. Но самое интересное, объявил он, заключалось в том, что меня арестовали под именем Лесперона, привезли в Тулузу и судили вместо Лесперона. Он рассказал им, как меня приговорили к смерти вместо другого человека, и уверял их, что меня непременно бы казнили на следующий день, но ему — Роденару — стало известно о моем тяжелом положении, и он приехал, чтобы освободить меня.
   Когда я услышал его рассказ о пари, моим первым желанием было войти в комнату и тем самым заставить его замолчать. Но я не прислушался к внутреннему голосу, и вскоре мне пришлось горько пожалеть об этом. Как это получилось, я и сам не знаю. Вероятно, мне хотелось посмотреть, насколько далеко может зайти мой верный оруженосец, которому я доверял все эти годы. Итак, я остался стоять на пороге, пока он не закончил свой рассказ. В заключение он сказал, что собирается сообщить королю — который по счастливой случайности прибыл сегодня в Тулузу — об этой ошибке, немедленно освободить меня и тем самым заслужить мою вечную признательность.
   Только я собирался войти, чтобы сурово наказать этого болтливого негодяя, как вдруг услышал какое-то движение внутри. Заскрипели стулья, смолкли голоса, и внезапно я оказался лицом к лицу с самой Роксаланой де Лаведан, которую сопровождали паж и какая-то женщина.
   Ее глаза задержались на мне всего на одно мгновение. Свет, льющийся из-за ее спины, нахально осветил мое лицо, крайне испуганное. В эту секунду я понял, что она слышала весь рассказ Роденара. Я почувствовал, что бледнею под ее взглядом, дрожь охватила мое тело, а лоб покрылся холодным потом. Затем она отвела глаза и посмотрела мимо меня на улицу, как будто мы не были знакомы; не могу сказать, как выглядела она — побледнела или покраснела, — так как ее лицо было в тени. Наступила пауза, которая показалась мне бесконечной, хотя на самом деле прошло лишь несколько секунд. Затем, подобрав юбку, она не глядя прошла мимо меня, а я в замешательстве отпрянул в тень, сгорая от стыда, ярости и унижения.
   Сопровождавшая ее женщина вопросительно посмотрела на меня исподлобья; ее любопытный паж нахально уставился на меня, и я едва удержался, чтобы пинком не помочь ему спуститься с лестницы.
   Наконец они ушли, и до меня донесся пронзительный голос пажа. Он звал конюха, чтобы тот подал карету. Я понял, что она уезжает в Лаведан.
   Теперь она знала, что была обманута со всех сторон, сначала мной, а потом, сегодня днем, Шательро, и ее отъезд из Тулузы мог означать только одно — она решила расстаться со мной навсегда. Мне показалось, что в ее мимолетном взгляде мелькнуло удивление, но гордость не позволила ей спросить меня о причинах моего освобождения.
   Я все еще стоял там, где она прошла мимо меня, и смотрел ей вслед, пока ее карета не укатила в ночь. В течение нескольких минут я боролся с собой и никак не мог решить, что мне делать. Но отчаяние уже крепко держало меня в своих объятиях.
   Я пришел к гостинице «дель'Эпе» ликующим и уверенным в победе. Я пришел признаться ей во всем. Мне казалось, что теперь я легко сделаю это. Я мог сказать ей: «Я поспорил, что завоюю не вас, Роксалана, а некую мадемуазель де Лаведан. Я завоевал вашу любовь, но чтобы у вас не осталось никаких сомнений по поводу моих намерений, я заплатил свой проигрыш и признал себя побежденным. Я передал Шательро и его наследникам мои имения в Барделисе».
   О, сколько раз я мысленно повторял эти слова, и я был уверен, я знал, что завоюю ее. А теперь она узнала об этой позорной сделке не от меня, а от другого человека, и все рухнуло.
   Роденар заплатит за это — клянусь честью, заплатит! Я опять пал жертвой ярости, которую всегда считал недостойной дворянина, но давать волю которой в последнее время, похоже, стало для меня привычным делом. Как раз в этот момент по ступенькам поднимался конюх. В руке он держал длинный хлыст. Пробормотав «С вашего позволения», я выхватил его и ворвался в комнату.
   Мой управляющий все еще рассказывал обо мне. Комната была переполнена, так как Роденар привел с собой еще двадцать моих слуг. Один из них поднял голову, когда я промчался мимо него, и, узнав меня, вскрикнул от удивления. Но Роденар продолжал говорить, увлеченный своим рассказом, не замечая ничего вокруг.
   — Господин маркиз, — говорил он, — это дворянин, служить которому большая честь…
   На последнем слове он завопил, так как удар моего хлыста обжег его откормленные бока.
   — Тебе больше не видеть этой чести, собака! — вскричал я.
   Он высоко подпрыгнул, когда хлыст ударил его второй раз. Он круто развернулся. Его лицо было искажено от боли, его отвисшие щеки побледнели от страха, а глаза обезумели от гнева. Увидев меня и мое перекошенное от гнева лицо, он упал на колени и выкрикнул что-то непонятное — в тот момент я вряд ли мог что-нибудь разобрать.
   Плеть снова взметнулась в воздух и опустилась на его плечи. Он корчился и стонал от физической и душевной боли. Но я был безжалостен. Своей болтовней он поломал мне жизнь, и за это он должен заплатить единственную цену, которая была ему доступна, — цену физической боли. Вновь и вновь мой хлыст со свистом вонзался в его мягкую белую плоть, а он ползал передо мной на коленях и молил о пощаде. Инстинктивно он приблизился ко мне, чтобы затруднить мои движения, но я отошел назад и предоставил плетке полную свободу действий. Он молитвенно протянул ко мне свои пухлые руки, но плеть поймала их в свое жестокое объятие и оставила красный рубец на белой коже. Он с воплем сунул их под мышки и упал ничком на пол.
   Я помню, что кто-то из моих слуг попытался удержать меня, но это подействовало на меня, как ветер на бушующее пламя. Я щелкал хлыстом вокруг себя и кричал им, чтобы они не смели приближаться, если не хотят разделить его участь. Видимо, у меня был настолько устрашающий вид, что они в страхе отступили и молча наблюдали за наказанием своего предводителя.
   Сейчас, когда я думаю об этом, меня охватывает ужасный стыд. Я с большим трудом заставил себя написать об этом. И если я оскорбил вас рассказом об этой порке, пусть крайняя необходимость послужит мне оправданием; к сожалению, я не могу найти оправданий для самой порки, не говоря уже о той слепой ярости, которая охватила меня.
   На следующий день я уже горько сожалел об этом. Но в тот момент я ничего не соображал. Я просто обезумел, и мое безумие породило эту страшную жестокость.
   — Ты смеешь говорить обо мне и моих делах в таверне, негодяй! — кричал я, задыхаясь от гнева. — Надеюсь, в будущем память об этом заставит тебя попридержать свой ядовитый язык.
   — Монсеньер! — вопил он. — Misericordenote 63, монсеньер!
   — Да, ты получишь пощаду — как раз столько пощады, сколько ты заслуживаешь. Я для этого доверял тебе все эти годы? А разве мой отец не доверял тебе? Ты стал толстым, холеным и самодовольным на службе у меня, и так ты мне отплатил за это? Sangdieu, Роденар! Мой отец повесил бы тебя и за половину того, что ты здесь наговорил сегодня. Собака! Жалкий подлец!
   — Монсеньер, — вновь завопил он, — простите! Ради всего святого, простите! Монсеньер, я не знал…
   — Зато теперь ты знаешь, собака: тебя учит боль в твоей жирной туше разве не так, падаль?
   Силы оставили его, и он упал, безжизненная стонущая, кровавая масса, которую по-прежнему хлестала моя плеть.
   Я отчетливо вижу эту плохо освещенную комнату; испуганные лица, на которые пламя свечей бросало причудливые тени, свист и щелканье моего хлыста; мой собственный голос, изрыгающий проклятия и презрительные эпитеты; вопли Роденара; умоляющие или протестующие возгласы то тут, то там, а самые смелые даже пытались пристыдить меня. Вскоре они уже все стали кричать «Позор!», и я наконец остановился и выпрямился с вызовом. Я не привык к критике, и их осуждающие возгласы разозлили меня.
   — Кто тут сомневается в моих правах? — надменно спросил я, и они все замолкли. — Если среди вас найдется хоть один смельчак, который сможет подойти ко мне, он получит мой ответ. — Когда никто из них не ответил, я рассмеялся, выразив тем самым свое презрение.
   — Монсеньер! — жалобно скулил Роденар у моих ног уже слабеющим голосом.
   Вместо ответа я еще раз ударил его и бросил истрепавшийся хлыст конюху, у которого я его занял.
   — Теперь достаточно, Роденар, — сказал я, коснувшись его ногой. — Если ты дорожишь своей несчастной жизнью, постарайся больше никогда не попадаться мне на глаза!
   — Только не это, монсеньер! — застонал этот несчастный. — О, нет, только не это! Вы уже наказали меня, вы отхлестали меня так, что я не могу подняться, теперь простите меня, монсеньер, простите меня!
   — Я уже простил тебя, но я не желаю больше тебя видеть, иначе я могу забыть о том, что простил тебя. Кто-нибудь, уберите его отсюда, — приказал я моим людям, и двое из них с молчаливой покорностью быстро вынесли этого стонущего, всхлипывающего старика из комнаты.
   — Хозяин, — приказал я, — приготовьте мне комнату. Вы двое, помогите мне.
   Затем я распорядился насчет своего багажа. Часть его мои лакеи принесли в комнату, которую хозяин немедленно приготовил для меня. В этой комнате я сидел, охваченный невыносимой тоской и отчаянием. Ярость моя прошла, я мог бы подумать о несчастном Ганимеде и его состоянии, но голова моя была занята лишь моими собственными делами.
   Сначала я подумал отправиться в Лаведан, но сейчас же отказался от этой идеи. Что мне теперь это даст? Поверит ли мне Роксалана? Скорее всего, она подумает, что я решил с выгодой использовать эту ситуацию и что обстоятельства вынуждают меня сказать правду об этой истории, которую я не имею права отрицать. Нет, больше ничего нельзя сделать. В прошлом у меня было много amoursnote 64, однако, если бы я потерпел неудачу хотя бы в одном из них, я бы не почувствовал ни сожаления, ни горя. Но вот настал мой Dies iraenote 65. По иронии судьбы, именно моя первая настоящая любовь должна была кончиться провалом.
   Наконец я лег в постель, но мне долго не удавалось заснуть. Всю ночь я оплакивал свою погибшую любовь, точно мать, потерявшая своего младенца.
   На следующий день я решил уехать из Тулузы — покинуть эту провинцию, которая принесла мне столько горя, — и отправиться в Божанси, где и провести свою старость в уединении, ненавидя всех людей. С меня хватит дворцов; с меня хватит любви и женщин; похоже, что и сама жизнь мне уже надоела. Она щедро осыпала меня подарками, о которых я не просил. Она заваливала меня подношениями, которые были не в моем вкусе и вызывали у меня тошноту. А теперь, когда здесь, в этом заброшенном уголке Франции, я встретил единственный предмет своих желаний, она быстро отняла его у меня, посеяв тем самым досаду и тоску в моем изнеженном сердце.