И тем не менее я продолжал плыть по течению. Я привык плыть по течению, а от давно приобретенных привычек не так просто избавиться в один день, каким бы твердым не было ваше решение. Сколько раз я говорил себе, что зло только усиливается, если на него не обращать внимания. Сколько раз признание чуть не срывалось с моих губ и я жаждал рассказать ей все с самого начала — о моем прежнем окружении и о том, что происходило со мной теперь — и сдаться на ее милость.
Она могла принять мою историю и, поверив мне, простить мой обман и увидеть искренность моего признания в любви. Но, с другой стороны, она могла не принять ее; она могла подумать, что мое признание входит в мои коварные планы, и в страхе я продолжал хранить молчание.
Я хорошо понимал, что с каждым часом признание будет все труднее и труднее. Чем скорее я это сделаю, тем скорее мне поверят, чем дольше я буду оттягивать это, тем вероятнее будет недоверие к моим словам. Увы! По-видимому, помимо всех прочих своих недостатков, Барделис оказался еще и трусом.
Что касается холодности Роксаланы, это была сказка, придуманная Шательро; или просто предположение, выдумка фантазера Лафоса. Напротив, я не заметил в ней ни надменности, ни холодности. Совершенно несведущая в женских уловках, полностью лишенная кокетства, она была само воплощение естественности и девической простоты. Она жадно и очарованно слушала мои истории — в которых я опускал нежелательные подробности — о жизни при дворе. Я рисовал ей картины Парижа, Люксембургского дворца, Лувра, дворца кардинала, я рассказывал ей о придворных, которые населяли эти исторические места; и, как Отелло, завоевавший сердце Дездемоны рассказом о своих страданиях, так же и я, как мне кажется, завоевывал сердце Роксаланы рассказами о том, что я видел.
Несколько раз она удивлялась, откуда могут быть столь глубокие познания у простого гасконского дворянина. В качестве объяснения я сообщил ей, что Лесперон несколько лет назад служил в королевской гвардии — в таком положении наблюдательный человек может узнать очень многое.
Виконт замечал нашу растущую близость, но не пытался препятствовать ей. Я думаю, в глубине сердца этот благородный дворянин был бы рад, если бы наши отношения пришли к закономерному концу, поскольку, каким бы бедным он ни считал меня — как я уже говорил, земли Лесперона в Гаскони должны были конфисковать в наказание за его измену, — он помнил о причине всего этого и о глубокой преданности человека, которым я представлялся, Гастону Орлеанскому.
К тому же он боялся слишком явных ухаживаний шевалье де Сент-Эсташа и с радостью принял бы такой поворот событий, который смог бы нарушить планы шевалье, потому что виконт не доверял ему, почти боялся, о чем он не раз говорил мне.
Что касается виконтессы, ее расположение я завоевал тем же способом, каким я завоевал внимание ее дочери.
До моего появления она была привязана к шевалье. Но что мог знать шевалье о высшем свете по сравнению с тем, что рассказывал я? Ее любовь к интригам притягивала ее ко мне, и она без конца расспрашивала меня о том или другом человеке, большинство из которых она знала только понаслышке.
Моя осведомленность и изобилие подробностей — несмотря на мою сдержанность, дабы они не подумали, что я знаю слишком много, — доставляли удовольствие ее похотливой душонке. Если бы она была хорошей матерью, эта моя осведомленность заставила бы ее задуматься о том, какую жизнь я веду, и она бы поняла, что я не подхожу ее дочери. Но, так как виконтесса была эгоисткой, она мало обращала внимания на интересы других людей — даже если этим другим человеком была ее собственная дочь, — и она совершенно не замечала, что события принимают опасный оборот.
Таким образом, все — за исключением, пожалуй, отношений с шевалье де Сент-Эсташем — складывалось для меня весьма удачно, и если бы Шательро мог видеть это, он бы заскрежетал зубами от ярости, однако я сам сжимал зубы в отчаянии, когда начинал подробно обдумывать свое положение.
Однажды вечером — я пробыл в замке уже десять дней — мы поднялись вверх по Гаронне в лодке, Роксалана и я. Когда мы возвращались, плывя по течению с опущенными на воду веслами, я заговорил об отъезде из Лаведана.
Она быстро взглянула на меня; ее лицо выражало тревогу; она смотрела на меня широко раскрытыми глазами — как я уже говорил, она была совершенно неопытна и бесхитростна, чтобы притворяться или скрывать свои чувства.
— Но зачем вам уезжать так скоро? — спросила она. — В Лаведане вы в безопасности, а если вы уедете, вы можете попасть в беду. Всего лишь два дня назад они взяли несчастного молодого дворянина в По; значит, преследования еще не прекратились. Вам… — ее голос задрожал, — вам скучно у нас, сударь?
Я покачал головой и мечтательно улыбнулся.
— Скучно, — повторил я. — Вы не можете так думать, мадемуазель. Я уверен, ваше сердце должно говорить вам совсем обратное.
Она опустила глаза, не выдержав моего горящего страстью взора. И когда она наконец ответила мне, в ее словах не было ни капли лукавства; они были продиктованы интуицией ее пола, и ничем больше.
— Но ведь это возможно, сударь. Вы привыкли вращаться в высшем свете…
— В высшем свете Лесперона, в Гаскони? — прервал я ее.
— Нет, нет, в высшем свете, к которому вы принадлежали в Париже и прочих местах. Я понимаю, что вам неинтересно в Лаведане, и ваша бездеятельность удручает вас и вызывает желание уехать.
— Если бы мне действительно было неинтересно, то все могло бы быть именно так, как вы говорите. Но, мадемуазель… — я резко замолчал. Глупец! Соблазн был настолько велик, что я чуть было не поддался ему. Тихий, ласковый вечер, широкая, гладкая поверхность реки, вниз по которой мы скользили, листва, тени на воде, ее присутствие и наше уединение — все это на мгновение затмило пари и мое двуличие.
Она нервно засмеялась и, может, для того, чтобы снять напряжение, вызванное моим внезапным молчанием, сказала:
— Вот видите, вам даже не хватает воображения, чтобы придумать какое-нибудь доказательство. Вы хотели сказать мне о… о том, что удерживает вас в Лаведане, но вам так ничего и не пришло в голову. Разве… разве не так? — Она задала этот вопрос очень робко, как будто боялась ответа.
— Нет, это не так, — сказал я.
Я замолчал на мгновение, и в это мгновение я боролся с собой. Признание и раскаяние — раскаяние в том, что я намеревался сделать, признание в любви, которая так неожиданно пришла ко мне, — чуть было не сорвались с моих губ, но страх заставил меня замолчать.
Разве я не говорил, что Барделис стал трусом? И моя трусость подсказала мне выход — побег. Я уеду из Лаведана. Я вернусь в Париж к Шательро, признаю свое поражение и заплачу свою ставку. Это был единственный выход для меня. Моя честь, проснувшаяся так поздно, требовала от меня этой жертвы. Хотя я решился поступить так скорее потому, что это был самый легкий путь. Я не знал, что со мной будет потом, да и в этот час моих душевных страданий это не имело никакого значения.
— Очень многое, мадемуазель, действительно очень многое крепко держит меня в Лаведане, — наконец заговорил я. — Но мои… мои обязательства требуют, чтобы я уехал.
— Вы имеете в виду ваше дело, — воскликнула она. — Но поверьте мне, сейчас вы ничего не можете сделать. Если вы принесете себя в жертву, это никому не принесет пользы. Вы сослужите лучшую службу герцогу, если подождете, пока наступит время для следующего удара. А где вы лучше всего можете сохранить свою жизнь, как не в Лаведане?
— Я не думал о нашем деле, мадемуазель, я думал о себе — о моей собственной чести. Я хотел бы вам все объяснить, но я боюсь. — Запинаясь, проговорил я.
— Боитесь? — повторила она и удивленно посмотрела на меня.
— Да, боюсь. Боюсь вашего презрения, вашей ненависти.
Ее взгляд стал еще более удивленным, а в глазах появился вопрос, на который я не мог ответить. Я наклонился вперед и взял ее за руку.
— Роксалана, — произнес я очень тихо, и мой голос, мое прикосновение и упоминание ее имени вновь заставили ее глаза спрятаться в укрытие ресниц. Ее матовая кожа покрылась румянцем, который тотчас же исчез, и ее лицо стало очень бледным. Ее грудь вздымалась от волнения, а маленькая ручка, которую я держал в своих руках, дрожала. Наступило молчание. Не потому, что мне нужно было придумывать или подбирать слова. Комок застрял у меня в горле — да, я не боюсь признаться в этом, потому что добрые, настоящие чувства заполнили мою душу в первый раз с тех пор, когда герцогиня Бургундская десять лет назад вдребезги разбила мои иллюзии.
— Роксалана, — продолжал я, когда самообладание вернулось ко мне, — мы были хорошими друзьями, вы и я, с той ночи, когда я нашел убежище в вашей спальне, не так ли?
— Конечно, так, сударь, — нерешительно произнесла она.
— Это было десять дней назад. Подумайте об этом — всего десять дней. А мне кажется, что я в Лаведане уже несколько месяцев, так мы с вами подружились. За эти десять дней у нас сложилось мнение друг о друге. С одной лишь разницей — мое мнение правильное, а ваше — нет. Вы самая добрая, самая нежная во всем мире. Боже, если бы я встретил вас раньше! Я бы мог быть другим; я мог бы быть — я был бы — другим и не сделал бы того, что я сделал. Вы считаете меня несчастным, но честным дворянином. Это не так. Вы видите меня в ложном свете, мадемуазель. Несчастный, может быть, по крайней мере я стал таким с недавних пор. Но честным я не был никогда. Больше я ничего не могу вам сказать, дитя мое. Я слишком большой трус. Но когда вы узнаете правду, — потом, после моего отъезда, когда вам будут рассказывать странную историю о бедняге Леспероне, который нашел радушный прием в доме вашего отца, — умоляю, вспомните о моей сдержанности в этот час, подумайте о моем отъезде. Возможно, вы поймете меня. Подумайте об этом, и вы, вероятно, найдете объяснение всему. Будьте милосердны ко мне тогда, не судите меня слишком сурово.
Какое-то время мы молчали. Вдруг она посмотрела на меня, ее пальцы сжали мою руку.
— Господин де Лесперон, — умоляющим голосом сказала она, — о чем вы говорите? Вы мучаете меня, сударь.
— Посмотрите мне в лицо, Роксалана. Разве вы не видите, как я сам себя мучаю?
— Тогда скажите мне, сударь, — произнесла она с нежной, трогательной мольбой в голосе, — скажите мне, что тревожит вас и заставляет молчать. Я уверена, вы преувеличиваете. Не может быть, чтобы вы совершили что-нибудь бесчестное, что-нибудь низкое.
— Дитя мое, — вскричал я, — благодарю Бога за то, что вы оказались правы. Я не могу совершить бесчестный поступок и не совершу его, хотя месяц назад я побился об заклад, что сделаю это!
Внезапно в ее глазах вспыхнул ужас, сомнение и подозрение.
— Вы… вы хотите сказать, что вы шпион? — спросила она, и мое сердце пропело молитву благодарности Небесам за то, что по крайней мере это я мог отрицать честно.
— Нет, нет. Я не шпион.
Ее лицо просветлело, и она вздохнула.
— Это единственное, что я не смогла бы простить. Но раз это не так, может быть, вы скажете мне, в чем дело?
Я вновь испытал соблазн признаться, рассказать ей все. Но меня страшила бессмысленность моих признаний.
— Не спрашивайте меня, — взмолился я, — скоро вы все узнаете сами.
Я был уверен, что, как только я отдам свой проигрыш, эта новость и известие о разорении Барделиса разлетятся по всей Франции, как зыбь по воде.
— Простите меня за то, что я вошел в вашу жизнь, Роксалана! — умолял я. — Helas!note 36 Если бы я встретил вас раньше! Я даже не мог себе представить, что во Франции могут быть такие женщины.
— Я не буду настаивать, сударь, поскольку, я вижу, ваше решение окончательно. Но если… если после того, как я узнаю то, о чем вы говорите, — сказала она, не глядя на меня, — и если после того, как я узнаю это, я отнесусь к вам более благосклонно, чем вы относитесь к себе, и пошлю за вами, вы… вы вернетесь в Лаведан?
Мое сердце забилось — в нем вдруг появилась надежда. Но чувство безысходности тотчас вернулось ко мне.
— Вы не пошлете за мной, можете быть уверены, — твердо сказал я; и больше мы не произнесли ни слова. Я взялся за весла и энергично заработал ими. Мне хотелось быстрее решить этот вопрос. Завтра я должен подумать об отъезде, а сейчас, пока я греб, я размышлял над теми словами, которые мы сказали друг другу. Не было сказано ни одного слова о любви, однако в самом отсутствии заключалось признание. Странное это было ухаживание, которое полностью исключало победу, и тем не менее оно увенчалось успехом. Да, победа была завоевана, но ею нельзя было воспользоваться. Пока я работал веслами, мне в голову приходили оригинальные мысли и изящные парадоксы, потому что человеческий ум — это любопытная сложная штука, и некоторые из нас смеются, когда душа плачет.
Роксалана сидела бледная и задумчивая, с затуманенными глазами, и я не мог предположить, о чем она думает.
Наконец мы приплыли к замку, и, пока я затаскивал лодку, появился Сент-Эсташ и предложил мадемуазель свою руку. Он заметил ее бледность и бросил на меня быстрый подозрительный взгляд. Мы приближались к замку.
— Господин де Лесперон, — сказал он со странной интонацией в голосе, — а вы знаете, что в провинции ходят слухи о вашей смерти?
— Я и рассчитывал, что после моего исчезновения появятся такие слухи, — спокойно ответил я.
— И вы даже не попытались опровергнуть их?
— А зачем, ведь эти слухи обеспечивают мне безопасность?
— И тем не менее, сударь, voyonsnote 37. По крайней мере вы могли бы избавить от страданий — я бы даже сказал, скорби — тех, кто оплакивает вас.
— Ах! — сказал я. — И кто бы это мог быть?
Он пожал плечами и поджал губы в какой-то странной улыбке. Покосившись на мадемуазель, он усмехнулся:
— Вы хотите, чтобы я назвал мадемуазель де Марсак?
Я остановился, лихорадочно работая мозгами и бесстрастно отвечая на его пристальный взгляд. Внезапно я понял, что это, вероятно, была девушка, чьи письма были в кармане у Лесперона и чей портрет он передал мне.
Вдруг я почувствовал, что на меня еще кто-то смотрит — Роксалана. Она вспомнила, что я говорил, она могла вспомнить, как я жалел, что не встретил ее раньше, и быстро нашла объяснение моим словам. Я чуть не застонал от ярости. Я готов был отвести шевалье на задний двор замка и убить его с величайшим удовольствием. Но я сдержался и решил изобразить непонимание. У меня не было другого выбора.
— Господин де Сент-Эсташ, — холодно сказал я и посмотрел прямо в его близко посаженные глаза, — я снисходительно смотрел на ваши вольности, но есть вещи, которые я не спускаю никому, и, несмотря на все мое уважение к вам, я не могу сделать для вас исключение. К этим вещам относится вмешательство в мои дела. Будьте так добры, запомните это.
Через минуту он был сама покорность. Усмешка сползла с его лица, исчезло высокомерие. Его губы растянулись в улыбке, а на лице появилось выражение раболепия, как у последнего подхалима.
— Простите меня, сударь! — воскликнул он, простирая руки, с самой подобострастной улыбкой на свете. — Я понимаю, что позволил себе большую вольность; но вы неправильно меня поняли. Я хотел, чтобы вы оценили поступок, на который я решился.
— Да? — сказал я и откинул голову, остро чувствуя опасность.
— Сегодня я взял на себя смелость сообщить, что вы живы и здоровы человеку, который, как мне кажется, имеет полное право знать это и который приезжает сюда завтра.
— Вы можете пожалеть о своей смелости, — проговорил я сквозь зубы. — Кому вы сообщили эти сведения?
— Вашему другу, господину де Марсаку, — ответил он, и сквозь маску подобострастия вновь проступила усмешка. — Он будет здесь завтра, — повторил он.
Марсак был другом Лесперона, и благодаря его теплым словам о гасконском мятежнике виконт де Лаведан принимал меня с такой любезностью и обходительностью.
Не удивительно, что я застыл как вкопанный без единой мысли в голове и с затравленным выражением на лице. В Лаведан должен был приехать человек, который знает Лесперона, — человек, который разоблачит меня и скажет, что я самозванец. Что случится тогда? Они конечно же решат, что я шпион, и быстро разделаются со мной, не сомневаюсь. Но это волновало меня меньше, чем мнение мадемуазель. Как она истолкует то, что я сказал ей сегодня? Что она будет думать обо мне потом?
Эти вопросы проносились как быстрые стрелы в моей голове, а за ними пришла тупая злость на себя за то, что я не сказал ей все днем. Теперь уже было поздно. Теперь я признаюсь не по собственной воле, как можно было сделать еще час назад, а буду вынужден сказать правду под давлением обстоятельств. И тогда у меня не будет надежды на ее милосердие.
— Похоже, вы не рады этому известию, господин де Лесперон, — сказала Роксалана с непроницаемым видом.
Ее голос взволновал меня, потому что в нем звучало подозрение. У меня есть еще одна надежда на спасение, а если я сейчас поддамся этому страху, все будет кончено. И взяв себя в руки, я ответил спокойным, ровным голосом, в котором не было и тени смятения, охватившего мою душу.
— Я не рад, мадемуазель. У меня есть веские причины не желать встречи с господином Марсаком.
— Вот уж воистину веские! — прошипел Сент-Эсташ, брызгая слюной. — Я сомневаюсь, что вы сможете правдоподобно объяснить, почему вы не сообщили ему и его сестре о том, что вы живы.
— Сударь, — медленно произнес я, — почему вы все время говорите о его сестре?
— Почему? — повторил он, глядя на меня с нескрываемым удивлением. Он стоял прямо, с высоко поднятой головой, опираясь рукой на трость. Он перевел взгляд на Роксалану, затем снова посмотрел на меня. И наконец сказал: — Вас удивляет, что я упоминаю имя вашей невесты? Но может быть, вы будете отрицать, что помолвлены с мадемуазель де Марсак?
И я, на мгновение забыв о своей роли и о человеке, маску которого я надел, с жаром ответил:
— Да, отрицаю.
— Ну, значит, вы лжете, — сказал он и презрительно пожал плечами. Вряд ли кто-нибудь сможет сказать, что когда-либо в своей жизни я поддавался чувству ярости. Грубый, нетренированный ум может пасть жертвой страсти, но дворянин, я полагаю, никогда не бывает разгневан. Я не был зол и тогда, если не считать внешних признаков гнева. Я снял шляпу и бросил ее Роксалане, которая стояла и смотрела на нас с ужасом и изумлением.
— Мадемуазель, простите, но мне придется высечь этого говорливого школяра в вашем присутствии.
Затем с самыми учтивыми манерами я отступил в сторону и выдернул трость из-под руки шевалье прежде, чем он успел сообразить, что я намереваюсь сделать. Я поклонился ему с исключительной вежливостью, словно призывая его к терпению и испрашивая позволения на тот поступок, который я намеревался совершить, а потом, прежде чем он оправился от изумления, я трижды ударил его этой тростью по плечам. Вскрикнув одновременно от боли и унижения, он отпрыгнул назад и схватился за эфес своей шпаги.
— Сударь, — крикнула ему Роксалана, — разве вы не видите, что он безоружен?
Но Сент-Эсташ ничего не видел, а если и видел, благодарил Небо за это. Он выхватил шпагу. Роксалана попыталась встать между нами, но я отстранил ее.
— Не бойтесь, мадемуазель, — спокойно сказал я, — если рука, которая победила Вертоля, не сможет справиться, пусть даже при помощи палки, с парочкой таких шпаг, как шпага этого пижона, то мне не смыть позора за всю оставшуюся жизнь.
Он с яростью бросился на меня, его шпага была направлена прямо мне в горло. Я отразил его удар тростью, а когда он нацелился ниже, я поставил круговую защиту и, поймав его шпагу, выбил ее у него. Она блеснула на солнце и со звоном отлетела к мраморной лестнице. Казалось, что вместе со шпагой улетучилась и его смелость: он стоял весь в моей власти, любопытное сочетание глупости, удивления и страха.
Шевалье де Сент-Эсташ был молодым человеком, а молодым многое прощается. Но простить тот поступок, который совершил он — бросился со шпагой на безоружного человека, — было бы не только возмутительной глупостью, но и грубым нарушением долга. Будучи старше, я обязан был преподнести шевалье урок хороших манер и дворянского благородства. Поэтому совершенно бесстрастно и исключительно для его же блага я задал ему хорошую взбучку. Ритмичными движениями я опускал на него трость, а куда она попадала — на голову, на спину или на плечи — было скорее его делом, чем моим. Мне нужно было внушить ему, что хорошо, а что плохо, а раны, которые он мог получить в ходе моего нравоучения, были ничтожны по сравнению с уроком, который получала его душа. Два или три раза он попытался схватить меня, но я увернулся — я не собирался опускаться до вульгарного обмена ударами. Моей целью была не драка, а порка, и, мне кажется, я выполнил эту задачу довольно успешно.
В конце концов вмешалась Роксалана, но только тогда, когда от одного из ударов, может быть, чуть более сильного, чем предыдущие, сломалась трость, а господин де Сент-Эсташ упал и превратился в стонущую массу.
— Простите, мадемуазель, за то, что я оскорбил ваш взор этим зрелищем, но такие уроки необходимо давать сразу же, иначе их действие не будет столь благотворным.
— Он заслужил это, сударь, — сказала она с почти жестоким оттенком в голосе.
У нас настолько бедные души, что, когда я увидел ее презрение к этой стонущей груде тряпок и рубцов, мое сердце затрепетало от радости. Я подошел к тому месту, куда упала его шпага, и поднял ее.
— Господин де Сент-Эсташ, — сказал я, — вы опорочили эту шпагу, и я не думаю, что вы когда-нибудь сможете снова воспользоваться ею. — С этими словами я сломал ее об колено и выбросил в реку, несмотря на то, что эфес был очень богатым, отделанный бронзой и золотом.
Он посмотрел на меня, лицо его было синего цвета, в глазах горела беспомощная ярость.
— Par la mort Dieu! — прохрипел он. — Вы еще ответите за это!
— Если вы еще не удовлетворены, я к вашим услугам, — учтиво сказал я.
И, прежде, чем он успел ответить, я увидел господина де Лаведана и виконтессу, торопливо идущих к нам через цветник. Виконт был мрачен и казался разгневанным, но я понял, что помрачнел он от дурных предчувствий.
— Что случилось? Что вы сделали? — спросил он меня.
— Он жестоко избил шевалье, — пронзительно завопила мадам, злобно уставившись на меня. — Он еще ребенок, этот несчастный Сент-Эсташ, — сказала она мне с укором. — Я все видела в окно, господин де Лесперон. Это было ужасно, это было жестоко. Так избить мальчика! Стыдно! Если вы поссорились с ним, неужели не существует более приемлемых способов для разрешения споров между дворянами? Pardieu, неужели вы не могли дать ему надлежащее удовлетворение?
— Если мадам возьмет на себя труд внимательно осмотреть этого бедного Сент-Эсташа, — сказал я с сарказмом, вызванным ее злобой, — я думаю, вы согласитесь, что я дал ему самое надлежащее и самое полное удовлетворение. Я бы принял его вызов со шпагой в руке, но шевалье, как и все очень молодые люди, действовал слишком поспешно; он очень торопился и не мог ждать, пока я возьму шпагу. Поэтому я был вынужден орудовать тростью.
— Но вы спровоцировали его, — резко ответила она.
— Кто бы ни сказал вам это, мадам, он сказал вам неправду. Наоборот, он спровоцировал меня. Он обманул меня. Я ударил его — что я еще мог сделать? — а он выхватил шпагу. Я защищался и помогал себе тростью, чтобы этот несчастный Сент-Эсташ понял, насколько недостойно его поведение. Вот и все, мадам.
Но успокоить ее было не так-то просто, даже несмотря на то, что мадемуазель и виконт встали на мою сторону и пытались оправдать мое поведение. В этом был весь Лаведан. Несмотря на то что он очень страшился последствий и мести Сент-Эсташа — хотя тот был еще очень молод, — он открыто выразил свое мнение о поведении шевалье и о правильности наказания, которое тот понес.
Виконтесса не испытывала страха перед своим мужем, но она не осмеливалась оспаривать его мнение по вопросам чести. Она пыталась помочь распростертому шевалье, который, мне кажется, нарочно продолжал лежать, чтобы вызвать ее сочувствие, как вдруг она переключилась на Роксалану.
— Где ты была? — внезапно спросила она.
— Когда, мама?
— Днем, — раздраженно ответила виконтесса. — Шевалье ждал тебя целых два часа.
Роксалана покраснела до корней волос. Виконт нахмурился.
— Ждал меня, мама? Но почему меня?
— Отвечай на мой вопрос — где ты была?
— Я была с господином де Леспероном, — просто ответила она.
— Вы были одни? — виконтесса чуть не визжала.
— Ну да, — в голосе бедного дитя слышалось удивление от этого неожиданного допроса.
— Боже правый! — взвизгнула виконтесса. — Похоже, моя дочь не лучше, чем…
Одному Богу известно, что она могла сказать, так как у нее был самый злой и ядовитый язык, который только может быть у женщины, я бы сказал, даже слишком злой для человека, жившего при дворе. Но виконт, видимо разделяя мои опасения и желая избавить ребенка от таких высказываний, быстро вмешался.
Она могла принять мою историю и, поверив мне, простить мой обман и увидеть искренность моего признания в любви. Но, с другой стороны, она могла не принять ее; она могла подумать, что мое признание входит в мои коварные планы, и в страхе я продолжал хранить молчание.
Я хорошо понимал, что с каждым часом признание будет все труднее и труднее. Чем скорее я это сделаю, тем скорее мне поверят, чем дольше я буду оттягивать это, тем вероятнее будет недоверие к моим словам. Увы! По-видимому, помимо всех прочих своих недостатков, Барделис оказался еще и трусом.
Что касается холодности Роксаланы, это была сказка, придуманная Шательро; или просто предположение, выдумка фантазера Лафоса. Напротив, я не заметил в ней ни надменности, ни холодности. Совершенно несведущая в женских уловках, полностью лишенная кокетства, она была само воплощение естественности и девической простоты. Она жадно и очарованно слушала мои истории — в которых я опускал нежелательные подробности — о жизни при дворе. Я рисовал ей картины Парижа, Люксембургского дворца, Лувра, дворца кардинала, я рассказывал ей о придворных, которые населяли эти исторические места; и, как Отелло, завоевавший сердце Дездемоны рассказом о своих страданиях, так же и я, как мне кажется, завоевывал сердце Роксаланы рассказами о том, что я видел.
Несколько раз она удивлялась, откуда могут быть столь глубокие познания у простого гасконского дворянина. В качестве объяснения я сообщил ей, что Лесперон несколько лет назад служил в королевской гвардии — в таком положении наблюдательный человек может узнать очень многое.
Виконт замечал нашу растущую близость, но не пытался препятствовать ей. Я думаю, в глубине сердца этот благородный дворянин был бы рад, если бы наши отношения пришли к закономерному концу, поскольку, каким бы бедным он ни считал меня — как я уже говорил, земли Лесперона в Гаскони должны были конфисковать в наказание за его измену, — он помнил о причине всего этого и о глубокой преданности человека, которым я представлялся, Гастону Орлеанскому.
К тому же он боялся слишком явных ухаживаний шевалье де Сент-Эсташа и с радостью принял бы такой поворот событий, который смог бы нарушить планы шевалье, потому что виконт не доверял ему, почти боялся, о чем он не раз говорил мне.
Что касается виконтессы, ее расположение я завоевал тем же способом, каким я завоевал внимание ее дочери.
До моего появления она была привязана к шевалье. Но что мог знать шевалье о высшем свете по сравнению с тем, что рассказывал я? Ее любовь к интригам притягивала ее ко мне, и она без конца расспрашивала меня о том или другом человеке, большинство из которых она знала только понаслышке.
Моя осведомленность и изобилие подробностей — несмотря на мою сдержанность, дабы они не подумали, что я знаю слишком много, — доставляли удовольствие ее похотливой душонке. Если бы она была хорошей матерью, эта моя осведомленность заставила бы ее задуматься о том, какую жизнь я веду, и она бы поняла, что я не подхожу ее дочери. Но, так как виконтесса была эгоисткой, она мало обращала внимания на интересы других людей — даже если этим другим человеком была ее собственная дочь, — и она совершенно не замечала, что события принимают опасный оборот.
Таким образом, все — за исключением, пожалуй, отношений с шевалье де Сент-Эсташем — складывалось для меня весьма удачно, и если бы Шательро мог видеть это, он бы заскрежетал зубами от ярости, однако я сам сжимал зубы в отчаянии, когда начинал подробно обдумывать свое положение.
Однажды вечером — я пробыл в замке уже десять дней — мы поднялись вверх по Гаронне в лодке, Роксалана и я. Когда мы возвращались, плывя по течению с опущенными на воду веслами, я заговорил об отъезде из Лаведана.
Она быстро взглянула на меня; ее лицо выражало тревогу; она смотрела на меня широко раскрытыми глазами — как я уже говорил, она была совершенно неопытна и бесхитростна, чтобы притворяться или скрывать свои чувства.
— Но зачем вам уезжать так скоро? — спросила она. — В Лаведане вы в безопасности, а если вы уедете, вы можете попасть в беду. Всего лишь два дня назад они взяли несчастного молодого дворянина в По; значит, преследования еще не прекратились. Вам… — ее голос задрожал, — вам скучно у нас, сударь?
Я покачал головой и мечтательно улыбнулся.
— Скучно, — повторил я. — Вы не можете так думать, мадемуазель. Я уверен, ваше сердце должно говорить вам совсем обратное.
Она опустила глаза, не выдержав моего горящего страстью взора. И когда она наконец ответила мне, в ее словах не было ни капли лукавства; они были продиктованы интуицией ее пола, и ничем больше.
— Но ведь это возможно, сударь. Вы привыкли вращаться в высшем свете…
— В высшем свете Лесперона, в Гаскони? — прервал я ее.
— Нет, нет, в высшем свете, к которому вы принадлежали в Париже и прочих местах. Я понимаю, что вам неинтересно в Лаведане, и ваша бездеятельность удручает вас и вызывает желание уехать.
— Если бы мне действительно было неинтересно, то все могло бы быть именно так, как вы говорите. Но, мадемуазель… — я резко замолчал. Глупец! Соблазн был настолько велик, что я чуть было не поддался ему. Тихий, ласковый вечер, широкая, гладкая поверхность реки, вниз по которой мы скользили, листва, тени на воде, ее присутствие и наше уединение — все это на мгновение затмило пари и мое двуличие.
Она нервно засмеялась и, может, для того, чтобы снять напряжение, вызванное моим внезапным молчанием, сказала:
— Вот видите, вам даже не хватает воображения, чтобы придумать какое-нибудь доказательство. Вы хотели сказать мне о… о том, что удерживает вас в Лаведане, но вам так ничего и не пришло в голову. Разве… разве не так? — Она задала этот вопрос очень робко, как будто боялась ответа.
— Нет, это не так, — сказал я.
Я замолчал на мгновение, и в это мгновение я боролся с собой. Признание и раскаяние — раскаяние в том, что я намеревался сделать, признание в любви, которая так неожиданно пришла ко мне, — чуть было не сорвались с моих губ, но страх заставил меня замолчать.
Разве я не говорил, что Барделис стал трусом? И моя трусость подсказала мне выход — побег. Я уеду из Лаведана. Я вернусь в Париж к Шательро, признаю свое поражение и заплачу свою ставку. Это был единственный выход для меня. Моя честь, проснувшаяся так поздно, требовала от меня этой жертвы. Хотя я решился поступить так скорее потому, что это был самый легкий путь. Я не знал, что со мной будет потом, да и в этот час моих душевных страданий это не имело никакого значения.
— Очень многое, мадемуазель, действительно очень многое крепко держит меня в Лаведане, — наконец заговорил я. — Но мои… мои обязательства требуют, чтобы я уехал.
— Вы имеете в виду ваше дело, — воскликнула она. — Но поверьте мне, сейчас вы ничего не можете сделать. Если вы принесете себя в жертву, это никому не принесет пользы. Вы сослужите лучшую службу герцогу, если подождете, пока наступит время для следующего удара. А где вы лучше всего можете сохранить свою жизнь, как не в Лаведане?
— Я не думал о нашем деле, мадемуазель, я думал о себе — о моей собственной чести. Я хотел бы вам все объяснить, но я боюсь. — Запинаясь, проговорил я.
— Боитесь? — повторила она и удивленно посмотрела на меня.
— Да, боюсь. Боюсь вашего презрения, вашей ненависти.
Ее взгляд стал еще более удивленным, а в глазах появился вопрос, на который я не мог ответить. Я наклонился вперед и взял ее за руку.
— Роксалана, — произнес я очень тихо, и мой голос, мое прикосновение и упоминание ее имени вновь заставили ее глаза спрятаться в укрытие ресниц. Ее матовая кожа покрылась румянцем, который тотчас же исчез, и ее лицо стало очень бледным. Ее грудь вздымалась от волнения, а маленькая ручка, которую я держал в своих руках, дрожала. Наступило молчание. Не потому, что мне нужно было придумывать или подбирать слова. Комок застрял у меня в горле — да, я не боюсь признаться в этом, потому что добрые, настоящие чувства заполнили мою душу в первый раз с тех пор, когда герцогиня Бургундская десять лет назад вдребезги разбила мои иллюзии.
— Роксалана, — продолжал я, когда самообладание вернулось ко мне, — мы были хорошими друзьями, вы и я, с той ночи, когда я нашел убежище в вашей спальне, не так ли?
— Конечно, так, сударь, — нерешительно произнесла она.
— Это было десять дней назад. Подумайте об этом — всего десять дней. А мне кажется, что я в Лаведане уже несколько месяцев, так мы с вами подружились. За эти десять дней у нас сложилось мнение друг о друге. С одной лишь разницей — мое мнение правильное, а ваше — нет. Вы самая добрая, самая нежная во всем мире. Боже, если бы я встретил вас раньше! Я бы мог быть другим; я мог бы быть — я был бы — другим и не сделал бы того, что я сделал. Вы считаете меня несчастным, но честным дворянином. Это не так. Вы видите меня в ложном свете, мадемуазель. Несчастный, может быть, по крайней мере я стал таким с недавних пор. Но честным я не был никогда. Больше я ничего не могу вам сказать, дитя мое. Я слишком большой трус. Но когда вы узнаете правду, — потом, после моего отъезда, когда вам будут рассказывать странную историю о бедняге Леспероне, который нашел радушный прием в доме вашего отца, — умоляю, вспомните о моей сдержанности в этот час, подумайте о моем отъезде. Возможно, вы поймете меня. Подумайте об этом, и вы, вероятно, найдете объяснение всему. Будьте милосердны ко мне тогда, не судите меня слишком сурово.
Какое-то время мы молчали. Вдруг она посмотрела на меня, ее пальцы сжали мою руку.
— Господин де Лесперон, — умоляющим голосом сказала она, — о чем вы говорите? Вы мучаете меня, сударь.
— Посмотрите мне в лицо, Роксалана. Разве вы не видите, как я сам себя мучаю?
— Тогда скажите мне, сударь, — произнесла она с нежной, трогательной мольбой в голосе, — скажите мне, что тревожит вас и заставляет молчать. Я уверена, вы преувеличиваете. Не может быть, чтобы вы совершили что-нибудь бесчестное, что-нибудь низкое.
— Дитя мое, — вскричал я, — благодарю Бога за то, что вы оказались правы. Я не могу совершить бесчестный поступок и не совершу его, хотя месяц назад я побился об заклад, что сделаю это!
Внезапно в ее глазах вспыхнул ужас, сомнение и подозрение.
— Вы… вы хотите сказать, что вы шпион? — спросила она, и мое сердце пропело молитву благодарности Небесам за то, что по крайней мере это я мог отрицать честно.
— Нет, нет. Я не шпион.
Ее лицо просветлело, и она вздохнула.
— Это единственное, что я не смогла бы простить. Но раз это не так, может быть, вы скажете мне, в чем дело?
Я вновь испытал соблазн признаться, рассказать ей все. Но меня страшила бессмысленность моих признаний.
— Не спрашивайте меня, — взмолился я, — скоро вы все узнаете сами.
Я был уверен, что, как только я отдам свой проигрыш, эта новость и известие о разорении Барделиса разлетятся по всей Франции, как зыбь по воде.
— Простите меня за то, что я вошел в вашу жизнь, Роксалана! — умолял я. — Helas!note 36 Если бы я встретил вас раньше! Я даже не мог себе представить, что во Франции могут быть такие женщины.
— Я не буду настаивать, сударь, поскольку, я вижу, ваше решение окончательно. Но если… если после того, как я узнаю то, о чем вы говорите, — сказала она, не глядя на меня, — и если после того, как я узнаю это, я отнесусь к вам более благосклонно, чем вы относитесь к себе, и пошлю за вами, вы… вы вернетесь в Лаведан?
Мое сердце забилось — в нем вдруг появилась надежда. Но чувство безысходности тотчас вернулось ко мне.
— Вы не пошлете за мной, можете быть уверены, — твердо сказал я; и больше мы не произнесли ни слова. Я взялся за весла и энергично заработал ими. Мне хотелось быстрее решить этот вопрос. Завтра я должен подумать об отъезде, а сейчас, пока я греб, я размышлял над теми словами, которые мы сказали друг другу. Не было сказано ни одного слова о любви, однако в самом отсутствии заключалось признание. Странное это было ухаживание, которое полностью исключало победу, и тем не менее оно увенчалось успехом. Да, победа была завоевана, но ею нельзя было воспользоваться. Пока я работал веслами, мне в голову приходили оригинальные мысли и изящные парадоксы, потому что человеческий ум — это любопытная сложная штука, и некоторые из нас смеются, когда душа плачет.
Роксалана сидела бледная и задумчивая, с затуманенными глазами, и я не мог предположить, о чем она думает.
Наконец мы приплыли к замку, и, пока я затаскивал лодку, появился Сент-Эсташ и предложил мадемуазель свою руку. Он заметил ее бледность и бросил на меня быстрый подозрительный взгляд. Мы приближались к замку.
— Господин де Лесперон, — сказал он со странной интонацией в голосе, — а вы знаете, что в провинции ходят слухи о вашей смерти?
— Я и рассчитывал, что после моего исчезновения появятся такие слухи, — спокойно ответил я.
— И вы даже не попытались опровергнуть их?
— А зачем, ведь эти слухи обеспечивают мне безопасность?
— И тем не менее, сударь, voyonsnote 37. По крайней мере вы могли бы избавить от страданий — я бы даже сказал, скорби — тех, кто оплакивает вас.
— Ах! — сказал я. — И кто бы это мог быть?
Он пожал плечами и поджал губы в какой-то странной улыбке. Покосившись на мадемуазель, он усмехнулся:
— Вы хотите, чтобы я назвал мадемуазель де Марсак?
Я остановился, лихорадочно работая мозгами и бесстрастно отвечая на его пристальный взгляд. Внезапно я понял, что это, вероятно, была девушка, чьи письма были в кармане у Лесперона и чей портрет он передал мне.
Вдруг я почувствовал, что на меня еще кто-то смотрит — Роксалана. Она вспомнила, что я говорил, она могла вспомнить, как я жалел, что не встретил ее раньше, и быстро нашла объяснение моим словам. Я чуть не застонал от ярости. Я готов был отвести шевалье на задний двор замка и убить его с величайшим удовольствием. Но я сдержался и решил изобразить непонимание. У меня не было другого выбора.
— Господин де Сент-Эсташ, — холодно сказал я и посмотрел прямо в его близко посаженные глаза, — я снисходительно смотрел на ваши вольности, но есть вещи, которые я не спускаю никому, и, несмотря на все мое уважение к вам, я не могу сделать для вас исключение. К этим вещам относится вмешательство в мои дела. Будьте так добры, запомните это.
Через минуту он был сама покорность. Усмешка сползла с его лица, исчезло высокомерие. Его губы растянулись в улыбке, а на лице появилось выражение раболепия, как у последнего подхалима.
— Простите меня, сударь! — воскликнул он, простирая руки, с самой подобострастной улыбкой на свете. — Я понимаю, что позволил себе большую вольность; но вы неправильно меня поняли. Я хотел, чтобы вы оценили поступок, на который я решился.
— Да? — сказал я и откинул голову, остро чувствуя опасность.
— Сегодня я взял на себя смелость сообщить, что вы живы и здоровы человеку, который, как мне кажется, имеет полное право знать это и который приезжает сюда завтра.
— Вы можете пожалеть о своей смелости, — проговорил я сквозь зубы. — Кому вы сообщили эти сведения?
— Вашему другу, господину де Марсаку, — ответил он, и сквозь маску подобострастия вновь проступила усмешка. — Он будет здесь завтра, — повторил он.
Марсак был другом Лесперона, и благодаря его теплым словам о гасконском мятежнике виконт де Лаведан принимал меня с такой любезностью и обходительностью.
Не удивительно, что я застыл как вкопанный без единой мысли в голове и с затравленным выражением на лице. В Лаведан должен был приехать человек, который знает Лесперона, — человек, который разоблачит меня и скажет, что я самозванец. Что случится тогда? Они конечно же решат, что я шпион, и быстро разделаются со мной, не сомневаюсь. Но это волновало меня меньше, чем мнение мадемуазель. Как она истолкует то, что я сказал ей сегодня? Что она будет думать обо мне потом?
Эти вопросы проносились как быстрые стрелы в моей голове, а за ними пришла тупая злость на себя за то, что я не сказал ей все днем. Теперь уже было поздно. Теперь я признаюсь не по собственной воле, как можно было сделать еще час назад, а буду вынужден сказать правду под давлением обстоятельств. И тогда у меня не будет надежды на ее милосердие.
— Похоже, вы не рады этому известию, господин де Лесперон, — сказала Роксалана с непроницаемым видом.
Ее голос взволновал меня, потому что в нем звучало подозрение. У меня есть еще одна надежда на спасение, а если я сейчас поддамся этому страху, все будет кончено. И взяв себя в руки, я ответил спокойным, ровным голосом, в котором не было и тени смятения, охватившего мою душу.
— Я не рад, мадемуазель. У меня есть веские причины не желать встречи с господином Марсаком.
— Вот уж воистину веские! — прошипел Сент-Эсташ, брызгая слюной. — Я сомневаюсь, что вы сможете правдоподобно объяснить, почему вы не сообщили ему и его сестре о том, что вы живы.
— Сударь, — медленно произнес я, — почему вы все время говорите о его сестре?
— Почему? — повторил он, глядя на меня с нескрываемым удивлением. Он стоял прямо, с высоко поднятой головой, опираясь рукой на трость. Он перевел взгляд на Роксалану, затем снова посмотрел на меня. И наконец сказал: — Вас удивляет, что я упоминаю имя вашей невесты? Но может быть, вы будете отрицать, что помолвлены с мадемуазель де Марсак?
И я, на мгновение забыв о своей роли и о человеке, маску которого я надел, с жаром ответил:
— Да, отрицаю.
— Ну, значит, вы лжете, — сказал он и презрительно пожал плечами. Вряд ли кто-нибудь сможет сказать, что когда-либо в своей жизни я поддавался чувству ярости. Грубый, нетренированный ум может пасть жертвой страсти, но дворянин, я полагаю, никогда не бывает разгневан. Я не был зол и тогда, если не считать внешних признаков гнева. Я снял шляпу и бросил ее Роксалане, которая стояла и смотрела на нас с ужасом и изумлением.
— Мадемуазель, простите, но мне придется высечь этого говорливого школяра в вашем присутствии.
Затем с самыми учтивыми манерами я отступил в сторону и выдернул трость из-под руки шевалье прежде, чем он успел сообразить, что я намереваюсь сделать. Я поклонился ему с исключительной вежливостью, словно призывая его к терпению и испрашивая позволения на тот поступок, который я намеревался совершить, а потом, прежде чем он оправился от изумления, я трижды ударил его этой тростью по плечам. Вскрикнув одновременно от боли и унижения, он отпрыгнул назад и схватился за эфес своей шпаги.
— Сударь, — крикнула ему Роксалана, — разве вы не видите, что он безоружен?
Но Сент-Эсташ ничего не видел, а если и видел, благодарил Небо за это. Он выхватил шпагу. Роксалана попыталась встать между нами, но я отстранил ее.
— Не бойтесь, мадемуазель, — спокойно сказал я, — если рука, которая победила Вертоля, не сможет справиться, пусть даже при помощи палки, с парочкой таких шпаг, как шпага этого пижона, то мне не смыть позора за всю оставшуюся жизнь.
Он с яростью бросился на меня, его шпага была направлена прямо мне в горло. Я отразил его удар тростью, а когда он нацелился ниже, я поставил круговую защиту и, поймав его шпагу, выбил ее у него. Она блеснула на солнце и со звоном отлетела к мраморной лестнице. Казалось, что вместе со шпагой улетучилась и его смелость: он стоял весь в моей власти, любопытное сочетание глупости, удивления и страха.
Шевалье де Сент-Эсташ был молодым человеком, а молодым многое прощается. Но простить тот поступок, который совершил он — бросился со шпагой на безоружного человека, — было бы не только возмутительной глупостью, но и грубым нарушением долга. Будучи старше, я обязан был преподнести шевалье урок хороших манер и дворянского благородства. Поэтому совершенно бесстрастно и исключительно для его же блага я задал ему хорошую взбучку. Ритмичными движениями я опускал на него трость, а куда она попадала — на голову, на спину или на плечи — было скорее его делом, чем моим. Мне нужно было внушить ему, что хорошо, а что плохо, а раны, которые он мог получить в ходе моего нравоучения, были ничтожны по сравнению с уроком, который получала его душа. Два или три раза он попытался схватить меня, но я увернулся — я не собирался опускаться до вульгарного обмена ударами. Моей целью была не драка, а порка, и, мне кажется, я выполнил эту задачу довольно успешно.
В конце концов вмешалась Роксалана, но только тогда, когда от одного из ударов, может быть, чуть более сильного, чем предыдущие, сломалась трость, а господин де Сент-Эсташ упал и превратился в стонущую массу.
— Простите, мадемуазель, за то, что я оскорбил ваш взор этим зрелищем, но такие уроки необходимо давать сразу же, иначе их действие не будет столь благотворным.
— Он заслужил это, сударь, — сказала она с почти жестоким оттенком в голосе.
У нас настолько бедные души, что, когда я увидел ее презрение к этой стонущей груде тряпок и рубцов, мое сердце затрепетало от радости. Я подошел к тому месту, куда упала его шпага, и поднял ее.
— Господин де Сент-Эсташ, — сказал я, — вы опорочили эту шпагу, и я не думаю, что вы когда-нибудь сможете снова воспользоваться ею. — С этими словами я сломал ее об колено и выбросил в реку, несмотря на то, что эфес был очень богатым, отделанный бронзой и золотом.
Он посмотрел на меня, лицо его было синего цвета, в глазах горела беспомощная ярость.
— Par la mort Dieu! — прохрипел он. — Вы еще ответите за это!
— Если вы еще не удовлетворены, я к вашим услугам, — учтиво сказал я.
И, прежде, чем он успел ответить, я увидел господина де Лаведана и виконтессу, торопливо идущих к нам через цветник. Виконт был мрачен и казался разгневанным, но я понял, что помрачнел он от дурных предчувствий.
— Что случилось? Что вы сделали? — спросил он меня.
— Он жестоко избил шевалье, — пронзительно завопила мадам, злобно уставившись на меня. — Он еще ребенок, этот несчастный Сент-Эсташ, — сказала она мне с укором. — Я все видела в окно, господин де Лесперон. Это было ужасно, это было жестоко. Так избить мальчика! Стыдно! Если вы поссорились с ним, неужели не существует более приемлемых способов для разрешения споров между дворянами? Pardieu, неужели вы не могли дать ему надлежащее удовлетворение?
— Если мадам возьмет на себя труд внимательно осмотреть этого бедного Сент-Эсташа, — сказал я с сарказмом, вызванным ее злобой, — я думаю, вы согласитесь, что я дал ему самое надлежащее и самое полное удовлетворение. Я бы принял его вызов со шпагой в руке, но шевалье, как и все очень молодые люди, действовал слишком поспешно; он очень торопился и не мог ждать, пока я возьму шпагу. Поэтому я был вынужден орудовать тростью.
— Но вы спровоцировали его, — резко ответила она.
— Кто бы ни сказал вам это, мадам, он сказал вам неправду. Наоборот, он спровоцировал меня. Он обманул меня. Я ударил его — что я еще мог сделать? — а он выхватил шпагу. Я защищался и помогал себе тростью, чтобы этот несчастный Сент-Эсташ понял, насколько недостойно его поведение. Вот и все, мадам.
Но успокоить ее было не так-то просто, даже несмотря на то, что мадемуазель и виконт встали на мою сторону и пытались оправдать мое поведение. В этом был весь Лаведан. Несмотря на то что он очень страшился последствий и мести Сент-Эсташа — хотя тот был еще очень молод, — он открыто выразил свое мнение о поведении шевалье и о правильности наказания, которое тот понес.
Виконтесса не испытывала страха перед своим мужем, но она не осмеливалась оспаривать его мнение по вопросам чести. Она пыталась помочь распростертому шевалье, который, мне кажется, нарочно продолжал лежать, чтобы вызвать ее сочувствие, как вдруг она переключилась на Роксалану.
— Где ты была? — внезапно спросила она.
— Когда, мама?
— Днем, — раздраженно ответила виконтесса. — Шевалье ждал тебя целых два часа.
Роксалана покраснела до корней волос. Виконт нахмурился.
— Ждал меня, мама? Но почему меня?
— Отвечай на мой вопрос — где ты была?
— Я была с господином де Леспероном, — просто ответила она.
— Вы были одни? — виконтесса чуть не визжала.
— Ну да, — в голосе бедного дитя слышалось удивление от этого неожиданного допроса.
— Боже правый! — взвизгнула виконтесса. — Похоже, моя дочь не лучше, чем…
Одному Богу известно, что она могла сказать, так как у нее был самый злой и ядовитый язык, который только может быть у женщины, я бы сказал, даже слишком злой для человека, жившего при дворе. Но виконт, видимо разделяя мои опасения и желая избавить ребенка от таких высказываний, быстро вмешался.