Глава XIX КОСА И КАМЕНЬ
— Мадемуазель примет вас, сударь, — наконец сказал Анатоль.
Уже дважды он передавал Роксалане мою просьбу встретиться до моего отъезда, но тщетно. В третий раз я попросил его сказать ей, что я не тронусь из Лаведана, пока она не соблаговолит выслушать меня. Очевидно, эта угроза подействовала больше, чем мои просьбы, которые были отвергнуты с презрением.
Я мерил шагами слабо освещенный зал, когда пришел Анатоль и проводил меня в гостиную, где ждала Роксалана. Она стояла в дальнем углу комнаты у открытого окна, из которого было видно террасу и реку, и, хотя наступил октябрь, воздух в Лангедоке был теплый и ласковый, как летом в Париже или в Пикардии.
Я прошел на середину комнаты и остановился в ожидании, когда она соблаговолит заметить мое присутствие и повернется ко мне. Я не был неоперившимся юнцом. Я многое видел, многое знал, и это отразилось на моей манере поведения. Никогда в жизни я не был неловким, за что благодарен своим родителям. Когда-то много лет назад я испытывал некоторую робость при первых посещениях Лувра и Люксембургского дворца, но я давным-давно расстался с этой робостью. Однако сейчас, когда я стоял в этой милой, залитой солнцем комнате, в ожидании милости этого ребенка, едва вышедшего из детского возраста, мне показалось, что неловкость и робость прошлых лет вернулись ко мне. Я переминался с ноги на ногу; я водил пальцем по столу, около которого стоял; я теребил свою шляпу; я то краснел, то бледнел; я украдкой поглядывал на нее исподлобья и благодарил Бога, что она стояла ко мне спиной и не могла видеть, насколько смешно я выглядел. Наконец, не в силах больше выносить это тревожное молчание, я тихо позвал ее.
— Мадемуазель! — Звук моего собственного голоса, казалось, вернул мне силы, и моя робость и нерешительность испарились. Чары рассеялись, и я вновь стал самим собой — самовлюбленным, самоуверенным и пылким Барделисом, каким вы, вероятно, и представляете меня из моего рассказа.
— Я надеюсь, сударь, — ответила она, не поворачиваясь, — то, что вы собираетесь мне сказать, хоть в какой-то степени оправдает вашу назойливость.
Обнадеживающее начало, ничего не скажешь. Но теперь, когда я вновь овладел собой, меня нельзя было так просто смутить. Она стояла в обрамлении этого большого окна, и я не отрываясь смотрел на нее. Какая она прямая и гибкая, хрупкая и грациозная! Ее нельзя было назвать высокой женщиной, но, если вы смотрели на нее издали, ее стройность и грациозность, гордая посадка головы создавали иллюзию высокого роста. Я не поддался влиянию ее чар. В тот момент я видел перед собой всего лишь ребенка, но этот ребенок обладал невероятной силой духа и огромной душой, которые только подчеркивали ее физическую беспомощность.
От этой беспомощности, которую я скорее чувствовал, чем видел, моя любовь приобрела оттенок жалости. В ту минуту она была охвачена горем по поводу ареста своего отца и той участи, которая его ожидала; горем по поводу предательства возлюбленного. Не мне судить, что огорчало ее больше, но я горел желанием обнять ее, приласкать и успокоить, слиться с нею в одно целое и таким образом отдать ей часть своей мужской высоты и силы, а взамен забрать часть этой чистой, благородной души и тем самым очистить свою собственную душу.
Когда она заговорила, я чуть было не поддался своей слабости. Я был на грани того, чтобы подойти к ней, броситься на колени, как кающийся грешник, и молить о прощении. Но я вовремя отказался от этого намерения. Здесь это мне не поможет.
— То, что я хочу сказать, мадемуазель, — ответил я после небольшой паузы, — оправдает святого, спускающегося в ад; или, чтобы моя метафора была более точной, оправдает вторжение грешника в святую обитель.
Я говорил серьезно, но не слишком; в моем голосе звучала еле заметная нотка сардонического смеха.
Она качнула головой, и один из ее каштановых локонов растрепался. Я представил себе ее изящный вздернутый носик, представил, как скривились ее губы в презрительной усмешке, когда она коротко ответила мне:
— Ну так побыстрее говорите это, сударь.
Я повиновался и быстро сказал:
— Я люблю вас, Роксалана.
Она топнула ножкой по сверкающему паркету, она полуобернулась ко мне, ее щеки залились румянцем, а губы задрожали от гнева.
— Вы скажете наконец то, что хотели сказать, сударь? — спросила она сдавленным голосом. — Говорите и уходите.
— Мадемуазель, я уже все сказал, — ответил я с мечтательной улыбкой.
— О! — она задохнулась от моей наглости. Она резко повернулась ко мне, ее голубые глаза были наполнены гневом. Когда-то я видел эти глаза мечтательными, подернутыми легкой дымкой, но сейчас они были широко раскрыты и с осуждением смотрели на меня. — Вы навязали мне свое присутствие, чтобы еще раз оскорбить меня? Вы решили посмеяться надо мной — женщиной, когда рядом нет ни одного мужчины, который смог бы защитить меня. Стыдно, сударь! Однако ничего другого я от вас и не ожидала.
— Мадемуазель, вы страшно несправедливы ко мне… — начал я.
— Я как раз очень справедлива к вам, — с жаром ответила она и замолчала, не желая, вероятно, вступать в препирательство со мной. — Enfinnote 70, раз вы сказали все, что хотели, может быть, вы уйдете? — И она указала на дверь.
— Мадемуазель, мадемуазель… — искренне взмолился я.
— Уходите! — гневно оборвала она, и на мгновение жесткость ее голоса и этот жест напомнил мне виконтессу, — Я больше не желаю слушать вас.
— Придется, мадемуазель, — ответил я не менее твердо.
— Я не буду слушать вас. Говорите, если хотите. Вас выслушают стены. — И она направилась к двери, но я преградил ей дорогу. Я был крайне любезен: встав на ее пути, я низко поклонился ей.
— Только этого не хватало — теперь вы хотите оскорбить меня насилием! — воскликнула она.
— Боже упаси! — сказал я.
— Тогда дайте мне пройти.
— Только после того, как вы выслушаете меня.
— Я не желаю вас слушать. Все, что вы можете сказать, не имеет для меня никакого значения. Ах, сударь, если в вас есть хоть капля благородства, если вы не хотите, чтобы я считала вас mauvais sujetnote 71, умоляю вас, уважайте мое горе. Вы сами были свидетелем ареста моего отца. Сейчас неподходящий момент для таких сцен.
— Простите! Именно в этот момент вам нужны утешение и поддержка. Их вам может дать только человек, которого вы любите.
— Человек, которого я люблю? — повторила она, и румянец сошел с ее щек. На мгновение она опустила глаза, затем вновь посмотрела на меня, и ее бездонные голубые глаза ослепили меня своим сверканием. — Я думаю, сударь, — процедила она сквозь зубы, — что ваша наглость переходит всякие границы.
— Вы отрицаете это? — вскричал я. — Вы отрицаете, что любите меня. Если вы можете отрицать это… ну что ж, значит, три дня назад в Тулузе вы лгали мне!
Это задело ее — задело до такой степени, что она забыла о своем решении не слушать меня и не опускаться до пререканий со мной.
— В минуту слабости, когда я не ведала, что вы собой представляете на самом деле, я действительно сделала такое признание, я действительно испытывала к вам такие чувства, но теперь мне стали известны некоторые вещи, благодаря которым я поняла, что вы не тот человек, за которого я вас принимала; то, что я узнала, убило мою любовь, о которой я тогда говорила. Теперь, сударь, вы удовлетворены и, может быть, позволите мне пройти? — Последние слова она сказала прежним повелительным тоном, разозлившись на себя за то, что опустилась до подобных объяснений.
— Я удовлетворен, мадемуазель, — грубо ответил я, — тем, что три дня назад вы сказали мне неправду. Вы никогда не любили меня. Жалость ввела вас в заблуждение. Вам было просто стыдно — стыдно за роль Далилыnote 72, которую вы играли, за то, что предали меня. А теперь, мадемуазель, можете идти, — сказал я.
Я отошел в сторону, и, зная женщин, я был уверен, что сейчас она никуда не уйдет. Она и не ушла. Напротив, она отступила назад. Ее губы дрожали. Но она быстро взяла себя в руки. Ее мать могла бы сказать ей, что она совершает большую глупость, ввязываясь в подобного рода дуэль со мной — со мной, ветераном сотни любовных поединков. Однако, хотя я не сомневался, что это ее первое сражение, она оказалась достойным соперником. Доказательством были ее слова:
— Сударь, благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза. Я действительно не могла сказать правды три дня назад. Вы правы, теперь я не сомневаюсь в этом, и вы сняли с меня страшный груз моего стыда.
Dieu! Это был удар ниже пояса, и я пошатнулся от его жестокости. Похоже, я пропал. Победа осталась за ней, но ведь она всего лишь ребенок, не владеющий искусством Купидона!
— А теперь, сударь, — добавила она, — теперь, когда вы знаете, что ошиблись, сказав, что я любила вас, теперь, когда с этим покончено, — adieu!
— Одну минуту! — воскликнул я. — С этим покончено, но есть еще один вопрос, о котором мы забыли. Мы — вернее, вы — доказали, что я был слишком самонадеян, поверив в вашу любовь ко мне. Но мы еще не решили, что делать с моей любовью к вам, а на этот вопрос будет не так легко ответить.
Она махнула рукой, то ли устало, то ли раздраженно, и отвернулась.
— Что вы хотите? Чего вы добиваетесь, провоцируя меня? Выиграть ваше пари? — Она говорила ледяным голосом. Кто бы мог подумать, глядя на эти кроткие, задумчивые глаза, что она способна на такую жестокость?
— Пари больше не существует: я проиграл его и отдал свой проигрыш.
Она резко подняла голову и недоуменно нахмурила брови. Это явно заинтересовало ее.
— Как? — спросила она. — Вы проиграли и заплатили?
— Все равно. Когда я намекал вам на что-то, стоящее между вами и мной, я имел в виду это проклятое, отвратительное пари. Признание, которое я много раз пытался сделать и на котором вы много раз пытались настоять, касалось этого пари. Господи, Роксалана, ну почему я не признался вам?! — воскликнул я, и мне показалось, что от искренности моего голоса ее лицо смягчилось, а глаза потеплели.
— К сожалению, — продолжал я, — мне все время казалось, что либо еще не время, либо уже слишком поздно. Однако, как только меня освободили, я сразу же подумал об этом. Пока существовало пари, я не мог просить вас стать моей женой, иначе это выглядело бы так, будто я осуществляю свое первоначальное намерение, ради которого я и приехал в Лангедок. Поэтому первое, что я собирался сделать, это разыскать Шательро и передать ему долговую расписку на мои земли в Пикардии, которые составляют большую часть моего состояния. Затем я собирался отправиться к вам в гостиницу «дель'Эпе».
Наконец-то я мог прийти к вам с чистыми руками и признаться в том, что я сделал, поскольку, мне казалось, я расплатился сполна. Я был уверен в успехе. Увы! Я пришел слишком поздно. Я встретил вас на пороге гостиницы. От моего разговорчивого управляющего вы уже узнали историю сделки, которую заключил Барделис. Вам стало известно также и мое имя, и вы решили, что разгадали истинную причину моего ухаживания за вами. Соответственно вы могли лишь презирать меня.
Она упала на стул. Ее руки безжизненно лежали на коленях, глаза были опущены, лицо стало бледным. Но по тому, как вздымалась ее грудь, я понял, что мои слова произвели на нее впечатление.
— Вы ничего не знаете о сделке, которую я заключила с Шательро? — спросила она, и мне показалось, что в ее голосе звучало страдание.
— Шательро — мошенник! — вскричал я. — Ни один честный человек во Франции не счел бы себя обязанным заплатить ему по этому пари. Я заплатил, но не потому, что я был должен заплатить, а потому что, только расплатившись с ним, я мог доказать вам свою искренность.
— Как бы там ни было, — сказала она, — я дала ему слово… выйти за него замуж, если он освободит вас.
— Это обещание недействительно, потому, что, когда вы давали ему слово, я был уже на свободе. Кроме того, Шательро мертв… или близок к этому.
— Мертв? — повторила она, посмотрев на меня.
— Да, мертв. Мы дрались… — На ее лице промелькнула тень улыбки, неожиданное, насмешливое понимание. — Pardieu! — воскликнул я. — Вы меня неправильно поняли. Он погиб не от моей руки. Не я спровоцировал эту дуэль. — И я подробно рассказал ей об этом деле, включая тот факт, что Шательро не имел никакого отношения к моему освобождению, а за попытку убить меня при помощи суда король хотел его сурово наказать, но он избавил короля от беспокойства и сам бросился на шпагу.
Когда я закончил свой рассказ, наступило молчание. Похоже, Роксалана обдумывала мои слова. Все, что я ей рассказал, должно было оправдать меня в ее глазах, и я был уверен в этом. И решив дать ей возможность хорошо все обдумать, я повернулся и отошел к окну.
— Почему вы не сказали мне раньше? — внезапно спросила она. — Почему… о, почему… вы не рассказали мне об этом гнусном деле сразу, как только полюбили меня, как вы говорите?
— Как я говорю? — повторил я за ней. — Вы сомневаетесь в этом? Вы можете сомневаться в этом, несмотря на все то, что я сделал?
— Ах, я не знаю чему верить, — всхлипнула она. — Вы так часто обманывали меня. Почему вы не сказали мне тогда, на реке? Или потом, когда я просила вас в этом самом доме? Или еще раз, позже, той ночью в тюрьме в Тулузе?
— Вы спрашиваете меня, почему. Разве вы сама не можете ответить на этот вопрос? Разве вам непонятен мой страх? Страх, что вы с ненавистью отшатнетесь от меня? Страх, что, если вы испытывали ко мне хоть какие-то чувства, я могу навсегда их убить в вас? Страх, что я могу уничтожить вашу веру в меня? О, мадемуазель, неужели вы не понимаете, что моей единственной надеждой было признать свое поражение перед Шательро и отдать ему свой проигрыш?
— Как вы могли пойти на такую сделку? — прозвучал ее следующий вопрос.
— Действительно, как? — в свою очередь спросил я. — От вашей матери вы, вероятно, слыхали кое-что о репутации Барделиса. Я вел беззаботную жизнь, я пресытился всем своим великолепием, и мне надоела вся эта роскошь. Разве удивительно, что я позволил втянуть себя в это предприятие? Оно взбудоражило меня, оно обещало некоторую новизну. Мне все в жизни давалось легко, а тут мне нужно было преодолевать какие-то трудности, поскольку уверенность Шательро в том, что мне не удастся завоевать вас, основывалась на вашей знаменитой холодности.
Опять же, я не был слишком разборчив. Я не скрываю своих недостатков, но не судите меня слишком строго. Если бы вы могли видеть милых demoisellesnote 73 Парижа, если бы вы могли слышать их рассуждения и знать, как они живут, вы бы перестали удивляться. Я не знал других женщин, кроме них. В ту ночь, когда я приехал в Лаведан, ваша свежесть, ваша чистота и невинность, ваша почти детская добродетельность поразили меня своей новизной. С первой же минуты я стал вашим рабом. Потом я каждый день проводил в вашем саду. И разве удивительно, что здесь, в старом лангедокском саду рядом с вами и вашими розами, в медленно тянущиеся дни моего выздоровления какая-то доля вашей чистоты и свежести проникла в мое сердце и сделала его немного чище? Ах, мадемуазель! — воскликнул я и, приблизившись к ней, чуть было с мольбой не упал перед ней на колени, но она удержала меня.
— Сударь, — прервала она меня, — мы напрасно мучаем себя. У всего этого может быть только один конец.
Она сказала это холодным тоном, но я знал, что ее холодность искусственная, иначе она не сказала бы: «Мы напрасно мучаем себя».
Вместо того чтобы погасить мой пыл, она еще больше распалила меня.
— Вы правы, мадемуазель, — почти торжествующе воскликнул я. — Это может кончиться только одним.
Она уловила смысл моих слов, и складка между ее бровей стала глубже. Похоже, я слишком поторопился.
— Лучше закончить это сейчас. Слишком многое стоит между нами. Вы поспорили, что сделаете меня своей женой. — Она содрогнулась. — Я никогда не смогу забыть это.
— Мадемуазель, — решительно возразил я, — я этого не делал.
— Как? — она затаила дыхание. — Вы этого не делали?
— Нет, — нагло продолжал я. — Я не заключал пари, что завоюю вас. Я поспорил, что завоюю некую мадемуазель де Лаведан, которая была мне незнакома, но не вас, не вас.
Она улыбнулась с откровенным презрением.
— Ваши тонкие различия слишком сложны для меня — слишком сложны для меня, сударь.
— Умоляю вас, будьте благоразумны. Рассудите здраво.
— Разве я не благоразумна? Разве я не думаю? Да, тут есть о чем подумать! — Она вздохнула. — Вы слишком далеко зашли в своем обмане. Например, вы приехали сюда под именем Лесперона? Зачем?
— И опять, мадемуазель, это не так, — сказал я.
Она удивленно взглянула на меня.
— Да уж, сударь, вы очень смело все отрицаете.
— Разве я сказал вам, что меня зовут Лесперон? Разве я представился Леспероном вашему отцу?
— Да. Конечно.
— Конечно нет, тысячу раз нет. Я стал жертвой обстоятельств, и, если я обратил их себе на пользу, когда они были навязаны мне, разве можно винить меня за это и считать обманщиком? Пока я был без сознания, ваш отец, пытаясь выяснить, кто я, осмотрел мою одежду.
В кармане моего камзола он обнаружил бумаги, адресованные Рене Лесперону, — любовные письма, письмо от герцога Орлеанского и портрет женщины. Из всего этого он заключил, что я и есть тот самый Лесперон. Когда я пришел в себя, ваш отец приветствовал меня с радостью, которая меня удивила, далее он обсудил — нет, рассказал мне о состоянии дел в провинции, а я лежал и поражался его смелости. Потом, когда он обратился ко мне как к господину де Лесперону, мне все стало ясно, но было уже слишком поздно. Разве мог я тогда отказаться от этого имени? Разве мог я сказать ему, что я — Барделис, фаворит самого короля? И что бы случилось тогда? Я вас спрашиваю, мадемуазель. Разве он не принял бы меня за шпиона и разве не разделались бы со мной здесь, в вашем замке?
— Нет, нет, он никогда не пошел бы на убийство.
— Возможно, нет, но я не был в этом уверен тогда. Большинство людей, поставленных в такое положение, в котором оказался ваш отец, не задумываясь разделались бы со мной. Ах, мадемуазель, разве вам недостаточно доказательств? Теперь вы верите мне?
— Да, сударь, — ответила она просто, — я верю вам.
— Так, может, теперь вы поверите в искренность моей любви?
Она ничего не ответила. Она не смотрела на меня, но ее молчание придало мне смелости. Я подошел к ней, положил руку на высокую спинку ее стула и, наклонившись к Роксалане, заговорил с такой страстью, с таким жаром, который, мне кажется, смог бы растопить сердце любой женщины, которая не питала ко мне ненависти.
— Мадемуазель, я теперь бедный человек, — в заключение сказал я. — Я больше не тот великолепный господин, богатство и могущество которого стали притчей во языцех. Но я не нищий. У меня есть небольшое имение в Божанси — это место просто создано для счастья, мадемуазель. Париж больше не увидит меня. В Божанси я буду жить тихо и уединенно, а если вы поедете со мной, я испытаю такое счастье, которого я не заслужил за всю свою никчемную жизнь. У меня больше нет такой огромной свиты. Наше хозяйство будут вести пара слуг и одна-две горничные. Однако я не буду горевать об утраченном богатстве, если во имя любви вы скрасите мое одиночество. Я беден, мадемуазель, однако даже сейчас я не беднее того гасконского дворянина, Рене де Лесперона, за которого вы принимали меня и которому вы подарили свое сердце — это бесценное сокровище.
— О, Господи, почему вы не остались тем бедным гасконским дворянином! — воскликнула она.
— А чем я отличаюсь от него, Роксалана?
— Тем, что он не заключал никакого пари, — ответила она и резко встала.
Мои надежды рухнули. Она не была рассержена. На ее бледном лице было написано страдание. Боже! Какое жестокое страдание! Я понял, что проиграл.
Она бросила на меня взгляд своих голубых глаз, и мне показалось, что она сейчас заплачет.
— Роксалана! — взмолился я. К ней вернулось ее прежнее самообладание, которое на мгновение оставило ее. Она протянула руку.
— Прощайте, сударь! — сказала она.
Я взглянул на ее руку, потом на ее лицо. Ее поведение начинало злить меня. Я видел, что она сопротивляется не только мне, но и себе. Ее сердце по-прежнему точил предательский червь сомнения. Она знала — или должна была знать, — что ему нет там больше места, но она упорно отказывалась выбросить его из своего сердца. Да, было это чертово пари. Но она упорно отказывалась понять разумность моих доводов, неопровержимую логику моей расплаты. Она отвергала меня, а, отвергая меня, она отвергала себя, потому что сама сказала мне, и я был уверен, что она сможет снова полюбить меня, если посмотрит на все другими глазами, с точки зрения здравого смысла и справедливости.
— Роксалана, я приехал в Лаведан не для того, чтобы сказать вам «до свидания». Я жду от вас приветственных слов, а не слов прощания.
— Однако я могу только проститься с вами. Вы не примете мою руку? Разве мы не можем расстаться друзьями?
— Нет, не можем, поскольку мы вообще не расстаемся.
Как будто коса моей решимости нашла на камень ее упрямства. Она посмотрела мне в глаза, с осуждением подняла брови, вздрогнула, пожала одним плечом и, развернувшись на каблуках, направилась к двери.
— Анатоль принесет вам что-нибудь поесть перед вашим отъездом, — сказала она сухо и очень учтиво.
Тогда я вытащил свою последнюю карту. Я что, напрасно отказался от своего богатства? Если она не даст мне добровольного согласия, клянусь, я заставлю ее продать себя. И мне не было стыдно за это, потому что, совершая этот поступок, я спасал ее и себя от несчастной жизни.
— Роксалана! — крикнул я. Повелительный тон моего голоса заставил ее остановиться — возможно, даже против ее собственной воли.
— Сударь, — сдержанно сказала она.
— Вы понимаете, что вы делаете?
— Да, конечно, очень хорошо понимаю.
— Pardieu, вы не понимаете. Я объясню вам. Вы отправляете своего отца на плаху.
Она страшно побледнела, зашаталась и прислонилась к двери. Затем она посмотрела на меня широко раскрытыми от ужаса глазами.
— Это неправда, — возразила она, однако в ее голосе не было уверенности. — Его жизни ничего не угрожает. У них нет доказательств его вины. Господин де Сент-Эсташ ничего не нашел здесь.
— Однако существует слово господина Сент-Эсташа; обвинение шевалье в какой-то мере подкрепляется одним фактом — очень существенным фактом: ваш отец не поднял оружие в защиту короля. В Тулузе сейчас не обращают особого внимания на частности. Подумайте о том, что могло бы произойти со мной, если бы не своевременное прибытие короля.
Этот удар достиг своей цели. Последние силы оставили ее. Ее сотрясли рыдания, и она закрыла лицо руками.
— Матерь Божья, пожалей меня! — рыдала она. — О, этого не может быть, этого не может быть!
Ее отчаяние глубоко тронуло меня. Мне хотелось успокоить ее, сказать, чтобы она ничего не боялась, заверить ее, что я спасу ее отца. Но я сдержал себя. Это было моим оружием против ее упрямства, и да простит меня Бог, если я совершил недостойный дворянина поступок. Мне крайне необходимо было сделать это, моя любовь полностью поглотила меня. Завоевать ее означало для меня завоевать жизнь и счастье, а я и так уже слишком многим пожертвовал. Ее крик все еще звенел у меня в ушах: «Этого не может быть, этого не может быть!»
Я подавил в себе зарождающуюся нежность и напустил на себя суровый вид. Я заговорил с пренебрежением и угрозой в голосе.
— Это может быть, и, черт побери, это случится, если вы не будете вести себя более благоразумно.
— Сударь, будьте милосердны!
— Буду, когда вы соблаговолите показать мне, как это делается, проявив милосердие ко мне. Я грешил, но расплатился за свои грехи. Мы уже говорили об этом и не будем снова возвращаться к этой теме. Подумайте, Роксалана: только одна вещь — единственная во всей Франции — может спасти вашего отца.
— И это, сударь? — затаив дыхание, спросила она.
— Мое слово против слова Сент-Эсташа. Если я скажу его величеству, что ваш отец не может быть обвинен в измене на основании показаний Сент-Эсташа, если я сообщу королю все, что я знаю об этом человеке.
— Вы поедете, сударь? — сказала она с мольбой в голосе. — О, вы поедете! Mon Dieu, подумать только, что мы потеряли столько времени, вы и я, в тот момент, когда его ведут на эшафот! О, я даже не представляла, что ему грозит такая опасность! Я была расстроена его арестом, я думала, что ему грозит лишь несколько месяцев тюрьмы. Но что он может умереть!.. Господин де Барделис, вы спасете его! Скажите, что вы сделаете это для меня!
И она упала передо мной на колени, обхватив руками мои сапоги, и с мольбой — о, Боже! с какой мольбой — смотрела мне в глаза.
— Встаньте, мадемуазель, прошу вас, — сказал я со спокойствием, которого во мне и в помине не было. — Не нужно этого делать. Давайте успокоимся. Опасность, которая угрожает вашему отцу, не настолько близка. У нас есть еще время — может быть, три или четыре дня.
Я осторожно поднял ее и посадил на стул. Я едва удержался, чтобы не заключить ее в свои объятия. Но я не имел права воспользоваться ее отчаянием. Исключительное благородство, скажете вы и презрительно посмеетесь надо мной. Возможно, вы правы — вы всегда правы.
Уже дважды он передавал Роксалане мою просьбу встретиться до моего отъезда, но тщетно. В третий раз я попросил его сказать ей, что я не тронусь из Лаведана, пока она не соблаговолит выслушать меня. Очевидно, эта угроза подействовала больше, чем мои просьбы, которые были отвергнуты с презрением.
Я мерил шагами слабо освещенный зал, когда пришел Анатоль и проводил меня в гостиную, где ждала Роксалана. Она стояла в дальнем углу комнаты у открытого окна, из которого было видно террасу и реку, и, хотя наступил октябрь, воздух в Лангедоке был теплый и ласковый, как летом в Париже или в Пикардии.
Я прошел на середину комнаты и остановился в ожидании, когда она соблаговолит заметить мое присутствие и повернется ко мне. Я не был неоперившимся юнцом. Я многое видел, многое знал, и это отразилось на моей манере поведения. Никогда в жизни я не был неловким, за что благодарен своим родителям. Когда-то много лет назад я испытывал некоторую робость при первых посещениях Лувра и Люксембургского дворца, но я давным-давно расстался с этой робостью. Однако сейчас, когда я стоял в этой милой, залитой солнцем комнате, в ожидании милости этого ребенка, едва вышедшего из детского возраста, мне показалось, что неловкость и робость прошлых лет вернулись ко мне. Я переминался с ноги на ногу; я водил пальцем по столу, около которого стоял; я теребил свою шляпу; я то краснел, то бледнел; я украдкой поглядывал на нее исподлобья и благодарил Бога, что она стояла ко мне спиной и не могла видеть, насколько смешно я выглядел. Наконец, не в силах больше выносить это тревожное молчание, я тихо позвал ее.
— Мадемуазель! — Звук моего собственного голоса, казалось, вернул мне силы, и моя робость и нерешительность испарились. Чары рассеялись, и я вновь стал самим собой — самовлюбленным, самоуверенным и пылким Барделисом, каким вы, вероятно, и представляете меня из моего рассказа.
— Я надеюсь, сударь, — ответила она, не поворачиваясь, — то, что вы собираетесь мне сказать, хоть в какой-то степени оправдает вашу назойливость.
Обнадеживающее начало, ничего не скажешь. Но теперь, когда я вновь овладел собой, меня нельзя было так просто смутить. Она стояла в обрамлении этого большого окна, и я не отрываясь смотрел на нее. Какая она прямая и гибкая, хрупкая и грациозная! Ее нельзя было назвать высокой женщиной, но, если вы смотрели на нее издали, ее стройность и грациозность, гордая посадка головы создавали иллюзию высокого роста. Я не поддался влиянию ее чар. В тот момент я видел перед собой всего лишь ребенка, но этот ребенок обладал невероятной силой духа и огромной душой, которые только подчеркивали ее физическую беспомощность.
От этой беспомощности, которую я скорее чувствовал, чем видел, моя любовь приобрела оттенок жалости. В ту минуту она была охвачена горем по поводу ареста своего отца и той участи, которая его ожидала; горем по поводу предательства возлюбленного. Не мне судить, что огорчало ее больше, но я горел желанием обнять ее, приласкать и успокоить, слиться с нею в одно целое и таким образом отдать ей часть своей мужской высоты и силы, а взамен забрать часть этой чистой, благородной души и тем самым очистить свою собственную душу.
Когда она заговорила, я чуть было не поддался своей слабости. Я был на грани того, чтобы подойти к ней, броситься на колени, как кающийся грешник, и молить о прощении. Но я вовремя отказался от этого намерения. Здесь это мне не поможет.
— То, что я хочу сказать, мадемуазель, — ответил я после небольшой паузы, — оправдает святого, спускающегося в ад; или, чтобы моя метафора была более точной, оправдает вторжение грешника в святую обитель.
Я говорил серьезно, но не слишком; в моем голосе звучала еле заметная нотка сардонического смеха.
Она качнула головой, и один из ее каштановых локонов растрепался. Я представил себе ее изящный вздернутый носик, представил, как скривились ее губы в презрительной усмешке, когда она коротко ответила мне:
— Ну так побыстрее говорите это, сударь.
Я повиновался и быстро сказал:
— Я люблю вас, Роксалана.
Она топнула ножкой по сверкающему паркету, она полуобернулась ко мне, ее щеки залились румянцем, а губы задрожали от гнева.
— Вы скажете наконец то, что хотели сказать, сударь? — спросила она сдавленным голосом. — Говорите и уходите.
— Мадемуазель, я уже все сказал, — ответил я с мечтательной улыбкой.
— О! — она задохнулась от моей наглости. Она резко повернулась ко мне, ее голубые глаза были наполнены гневом. Когда-то я видел эти глаза мечтательными, подернутыми легкой дымкой, но сейчас они были широко раскрыты и с осуждением смотрели на меня. — Вы навязали мне свое присутствие, чтобы еще раз оскорбить меня? Вы решили посмеяться надо мной — женщиной, когда рядом нет ни одного мужчины, который смог бы защитить меня. Стыдно, сударь! Однако ничего другого я от вас и не ожидала.
— Мадемуазель, вы страшно несправедливы ко мне… — начал я.
— Я как раз очень справедлива к вам, — с жаром ответила она и замолчала, не желая, вероятно, вступать в препирательство со мной. — Enfinnote 70, раз вы сказали все, что хотели, может быть, вы уйдете? — И она указала на дверь.
— Мадемуазель, мадемуазель… — искренне взмолился я.
— Уходите! — гневно оборвала она, и на мгновение жесткость ее голоса и этот жест напомнил мне виконтессу, — Я больше не желаю слушать вас.
— Придется, мадемуазель, — ответил я не менее твердо.
— Я не буду слушать вас. Говорите, если хотите. Вас выслушают стены. — И она направилась к двери, но я преградил ей дорогу. Я был крайне любезен: встав на ее пути, я низко поклонился ей.
— Только этого не хватало — теперь вы хотите оскорбить меня насилием! — воскликнула она.
— Боже упаси! — сказал я.
— Тогда дайте мне пройти.
— Только после того, как вы выслушаете меня.
— Я не желаю вас слушать. Все, что вы можете сказать, не имеет для меня никакого значения. Ах, сударь, если в вас есть хоть капля благородства, если вы не хотите, чтобы я считала вас mauvais sujetnote 71, умоляю вас, уважайте мое горе. Вы сами были свидетелем ареста моего отца. Сейчас неподходящий момент для таких сцен.
— Простите! Именно в этот момент вам нужны утешение и поддержка. Их вам может дать только человек, которого вы любите.
— Человек, которого я люблю? — повторила она, и румянец сошел с ее щек. На мгновение она опустила глаза, затем вновь посмотрела на меня, и ее бездонные голубые глаза ослепили меня своим сверканием. — Я думаю, сударь, — процедила она сквозь зубы, — что ваша наглость переходит всякие границы.
— Вы отрицаете это? — вскричал я. — Вы отрицаете, что любите меня. Если вы можете отрицать это… ну что ж, значит, три дня назад в Тулузе вы лгали мне!
Это задело ее — задело до такой степени, что она забыла о своем решении не слушать меня и не опускаться до пререканий со мной.
— В минуту слабости, когда я не ведала, что вы собой представляете на самом деле, я действительно сделала такое признание, я действительно испытывала к вам такие чувства, но теперь мне стали известны некоторые вещи, благодаря которым я поняла, что вы не тот человек, за которого я вас принимала; то, что я узнала, убило мою любовь, о которой я тогда говорила. Теперь, сударь, вы удовлетворены и, может быть, позволите мне пройти? — Последние слова она сказала прежним повелительным тоном, разозлившись на себя за то, что опустилась до подобных объяснений.
— Я удовлетворен, мадемуазель, — грубо ответил я, — тем, что три дня назад вы сказали мне неправду. Вы никогда не любили меня. Жалость ввела вас в заблуждение. Вам было просто стыдно — стыдно за роль Далилыnote 72, которую вы играли, за то, что предали меня. А теперь, мадемуазель, можете идти, — сказал я.
Я отошел в сторону, и, зная женщин, я был уверен, что сейчас она никуда не уйдет. Она и не ушла. Напротив, она отступила назад. Ее губы дрожали. Но она быстро взяла себя в руки. Ее мать могла бы сказать ей, что она совершает большую глупость, ввязываясь в подобного рода дуэль со мной — со мной, ветераном сотни любовных поединков. Однако, хотя я не сомневался, что это ее первое сражение, она оказалась достойным соперником. Доказательством были ее слова:
— Сударь, благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза. Я действительно не могла сказать правды три дня назад. Вы правы, теперь я не сомневаюсь в этом, и вы сняли с меня страшный груз моего стыда.
Dieu! Это был удар ниже пояса, и я пошатнулся от его жестокости. Похоже, я пропал. Победа осталась за ней, но ведь она всего лишь ребенок, не владеющий искусством Купидона!
— А теперь, сударь, — добавила она, — теперь, когда вы знаете, что ошиблись, сказав, что я любила вас, теперь, когда с этим покончено, — adieu!
— Одну минуту! — воскликнул я. — С этим покончено, но есть еще один вопрос, о котором мы забыли. Мы — вернее, вы — доказали, что я был слишком самонадеян, поверив в вашу любовь ко мне. Но мы еще не решили, что делать с моей любовью к вам, а на этот вопрос будет не так легко ответить.
Она махнула рукой, то ли устало, то ли раздраженно, и отвернулась.
— Что вы хотите? Чего вы добиваетесь, провоцируя меня? Выиграть ваше пари? — Она говорила ледяным голосом. Кто бы мог подумать, глядя на эти кроткие, задумчивые глаза, что она способна на такую жестокость?
— Пари больше не существует: я проиграл его и отдал свой проигрыш.
Она резко подняла голову и недоуменно нахмурила брови. Это явно заинтересовало ее.
— Как? — спросила она. — Вы проиграли и заплатили?
— Все равно. Когда я намекал вам на что-то, стоящее между вами и мной, я имел в виду это проклятое, отвратительное пари. Признание, которое я много раз пытался сделать и на котором вы много раз пытались настоять, касалось этого пари. Господи, Роксалана, ну почему я не признался вам?! — воскликнул я, и мне показалось, что от искренности моего голоса ее лицо смягчилось, а глаза потеплели.
— К сожалению, — продолжал я, — мне все время казалось, что либо еще не время, либо уже слишком поздно. Однако, как только меня освободили, я сразу же подумал об этом. Пока существовало пари, я не мог просить вас стать моей женой, иначе это выглядело бы так, будто я осуществляю свое первоначальное намерение, ради которого я и приехал в Лангедок. Поэтому первое, что я собирался сделать, это разыскать Шательро и передать ему долговую расписку на мои земли в Пикардии, которые составляют большую часть моего состояния. Затем я собирался отправиться к вам в гостиницу «дель'Эпе».
Наконец-то я мог прийти к вам с чистыми руками и признаться в том, что я сделал, поскольку, мне казалось, я расплатился сполна. Я был уверен в успехе. Увы! Я пришел слишком поздно. Я встретил вас на пороге гостиницы. От моего разговорчивого управляющего вы уже узнали историю сделки, которую заключил Барделис. Вам стало известно также и мое имя, и вы решили, что разгадали истинную причину моего ухаживания за вами. Соответственно вы могли лишь презирать меня.
Она упала на стул. Ее руки безжизненно лежали на коленях, глаза были опущены, лицо стало бледным. Но по тому, как вздымалась ее грудь, я понял, что мои слова произвели на нее впечатление.
— Вы ничего не знаете о сделке, которую я заключила с Шательро? — спросила она, и мне показалось, что в ее голосе звучало страдание.
— Шательро — мошенник! — вскричал я. — Ни один честный человек во Франции не счел бы себя обязанным заплатить ему по этому пари. Я заплатил, но не потому, что я был должен заплатить, а потому что, только расплатившись с ним, я мог доказать вам свою искренность.
— Как бы там ни было, — сказала она, — я дала ему слово… выйти за него замуж, если он освободит вас.
— Это обещание недействительно, потому, что, когда вы давали ему слово, я был уже на свободе. Кроме того, Шательро мертв… или близок к этому.
— Мертв? — повторила она, посмотрев на меня.
— Да, мертв. Мы дрались… — На ее лице промелькнула тень улыбки, неожиданное, насмешливое понимание. — Pardieu! — воскликнул я. — Вы меня неправильно поняли. Он погиб не от моей руки. Не я спровоцировал эту дуэль. — И я подробно рассказал ей об этом деле, включая тот факт, что Шательро не имел никакого отношения к моему освобождению, а за попытку убить меня при помощи суда король хотел его сурово наказать, но он избавил короля от беспокойства и сам бросился на шпагу.
Когда я закончил свой рассказ, наступило молчание. Похоже, Роксалана обдумывала мои слова. Все, что я ей рассказал, должно было оправдать меня в ее глазах, и я был уверен в этом. И решив дать ей возможность хорошо все обдумать, я повернулся и отошел к окну.
— Почему вы не сказали мне раньше? — внезапно спросила она. — Почему… о, почему… вы не рассказали мне об этом гнусном деле сразу, как только полюбили меня, как вы говорите?
— Как я говорю? — повторил я за ней. — Вы сомневаетесь в этом? Вы можете сомневаться в этом, несмотря на все то, что я сделал?
— Ах, я не знаю чему верить, — всхлипнула она. — Вы так часто обманывали меня. Почему вы не сказали мне тогда, на реке? Или потом, когда я просила вас в этом самом доме? Или еще раз, позже, той ночью в тюрьме в Тулузе?
— Вы спрашиваете меня, почему. Разве вы сама не можете ответить на этот вопрос? Разве вам непонятен мой страх? Страх, что вы с ненавистью отшатнетесь от меня? Страх, что, если вы испытывали ко мне хоть какие-то чувства, я могу навсегда их убить в вас? Страх, что я могу уничтожить вашу веру в меня? О, мадемуазель, неужели вы не понимаете, что моей единственной надеждой было признать свое поражение перед Шательро и отдать ему свой проигрыш?
— Как вы могли пойти на такую сделку? — прозвучал ее следующий вопрос.
— Действительно, как? — в свою очередь спросил я. — От вашей матери вы, вероятно, слыхали кое-что о репутации Барделиса. Я вел беззаботную жизнь, я пресытился всем своим великолепием, и мне надоела вся эта роскошь. Разве удивительно, что я позволил втянуть себя в это предприятие? Оно взбудоражило меня, оно обещало некоторую новизну. Мне все в жизни давалось легко, а тут мне нужно было преодолевать какие-то трудности, поскольку уверенность Шательро в том, что мне не удастся завоевать вас, основывалась на вашей знаменитой холодности.
Опять же, я не был слишком разборчив. Я не скрываю своих недостатков, но не судите меня слишком строго. Если бы вы могли видеть милых demoisellesnote 73 Парижа, если бы вы могли слышать их рассуждения и знать, как они живут, вы бы перестали удивляться. Я не знал других женщин, кроме них. В ту ночь, когда я приехал в Лаведан, ваша свежесть, ваша чистота и невинность, ваша почти детская добродетельность поразили меня своей новизной. С первой же минуты я стал вашим рабом. Потом я каждый день проводил в вашем саду. И разве удивительно, что здесь, в старом лангедокском саду рядом с вами и вашими розами, в медленно тянущиеся дни моего выздоровления какая-то доля вашей чистоты и свежести проникла в мое сердце и сделала его немного чище? Ах, мадемуазель! — воскликнул я и, приблизившись к ней, чуть было с мольбой не упал перед ней на колени, но она удержала меня.
— Сударь, — прервала она меня, — мы напрасно мучаем себя. У всего этого может быть только один конец.
Она сказала это холодным тоном, но я знал, что ее холодность искусственная, иначе она не сказала бы: «Мы напрасно мучаем себя».
Вместо того чтобы погасить мой пыл, она еще больше распалила меня.
— Вы правы, мадемуазель, — почти торжествующе воскликнул я. — Это может кончиться только одним.
Она уловила смысл моих слов, и складка между ее бровей стала глубже. Похоже, я слишком поторопился.
— Лучше закончить это сейчас. Слишком многое стоит между нами. Вы поспорили, что сделаете меня своей женой. — Она содрогнулась. — Я никогда не смогу забыть это.
— Мадемуазель, — решительно возразил я, — я этого не делал.
— Как? — она затаила дыхание. — Вы этого не делали?
— Нет, — нагло продолжал я. — Я не заключал пари, что завоюю вас. Я поспорил, что завоюю некую мадемуазель де Лаведан, которая была мне незнакома, но не вас, не вас.
Она улыбнулась с откровенным презрением.
— Ваши тонкие различия слишком сложны для меня — слишком сложны для меня, сударь.
— Умоляю вас, будьте благоразумны. Рассудите здраво.
— Разве я не благоразумна? Разве я не думаю? Да, тут есть о чем подумать! — Она вздохнула. — Вы слишком далеко зашли в своем обмане. Например, вы приехали сюда под именем Лесперона? Зачем?
— И опять, мадемуазель, это не так, — сказал я.
Она удивленно взглянула на меня.
— Да уж, сударь, вы очень смело все отрицаете.
— Разве я сказал вам, что меня зовут Лесперон? Разве я представился Леспероном вашему отцу?
— Да. Конечно.
— Конечно нет, тысячу раз нет. Я стал жертвой обстоятельств, и, если я обратил их себе на пользу, когда они были навязаны мне, разве можно винить меня за это и считать обманщиком? Пока я был без сознания, ваш отец, пытаясь выяснить, кто я, осмотрел мою одежду.
В кармане моего камзола он обнаружил бумаги, адресованные Рене Лесперону, — любовные письма, письмо от герцога Орлеанского и портрет женщины. Из всего этого он заключил, что я и есть тот самый Лесперон. Когда я пришел в себя, ваш отец приветствовал меня с радостью, которая меня удивила, далее он обсудил — нет, рассказал мне о состоянии дел в провинции, а я лежал и поражался его смелости. Потом, когда он обратился ко мне как к господину де Лесперону, мне все стало ясно, но было уже слишком поздно. Разве мог я тогда отказаться от этого имени? Разве мог я сказать ему, что я — Барделис, фаворит самого короля? И что бы случилось тогда? Я вас спрашиваю, мадемуазель. Разве он не принял бы меня за шпиона и разве не разделались бы со мной здесь, в вашем замке?
— Нет, нет, он никогда не пошел бы на убийство.
— Возможно, нет, но я не был в этом уверен тогда. Большинство людей, поставленных в такое положение, в котором оказался ваш отец, не задумываясь разделались бы со мной. Ах, мадемуазель, разве вам недостаточно доказательств? Теперь вы верите мне?
— Да, сударь, — ответила она просто, — я верю вам.
— Так, может, теперь вы поверите в искренность моей любви?
Она ничего не ответила. Она не смотрела на меня, но ее молчание придало мне смелости. Я подошел к ней, положил руку на высокую спинку ее стула и, наклонившись к Роксалане, заговорил с такой страстью, с таким жаром, который, мне кажется, смог бы растопить сердце любой женщины, которая не питала ко мне ненависти.
— Мадемуазель, я теперь бедный человек, — в заключение сказал я. — Я больше не тот великолепный господин, богатство и могущество которого стали притчей во языцех. Но я не нищий. У меня есть небольшое имение в Божанси — это место просто создано для счастья, мадемуазель. Париж больше не увидит меня. В Божанси я буду жить тихо и уединенно, а если вы поедете со мной, я испытаю такое счастье, которого я не заслужил за всю свою никчемную жизнь. У меня больше нет такой огромной свиты. Наше хозяйство будут вести пара слуг и одна-две горничные. Однако я не буду горевать об утраченном богатстве, если во имя любви вы скрасите мое одиночество. Я беден, мадемуазель, однако даже сейчас я не беднее того гасконского дворянина, Рене де Лесперона, за которого вы принимали меня и которому вы подарили свое сердце — это бесценное сокровище.
— О, Господи, почему вы не остались тем бедным гасконским дворянином! — воскликнула она.
— А чем я отличаюсь от него, Роксалана?
— Тем, что он не заключал никакого пари, — ответила она и резко встала.
Мои надежды рухнули. Она не была рассержена. На ее бледном лице было написано страдание. Боже! Какое жестокое страдание! Я понял, что проиграл.
Она бросила на меня взгляд своих голубых глаз, и мне показалось, что она сейчас заплачет.
— Роксалана! — взмолился я. К ней вернулось ее прежнее самообладание, которое на мгновение оставило ее. Она протянула руку.
— Прощайте, сударь! — сказала она.
Я взглянул на ее руку, потом на ее лицо. Ее поведение начинало злить меня. Я видел, что она сопротивляется не только мне, но и себе. Ее сердце по-прежнему точил предательский червь сомнения. Она знала — или должна была знать, — что ему нет там больше места, но она упорно отказывалась выбросить его из своего сердца. Да, было это чертово пари. Но она упорно отказывалась понять разумность моих доводов, неопровержимую логику моей расплаты. Она отвергала меня, а, отвергая меня, она отвергала себя, потому что сама сказала мне, и я был уверен, что она сможет снова полюбить меня, если посмотрит на все другими глазами, с точки зрения здравого смысла и справедливости.
— Роксалана, я приехал в Лаведан не для того, чтобы сказать вам «до свидания». Я жду от вас приветственных слов, а не слов прощания.
— Однако я могу только проститься с вами. Вы не примете мою руку? Разве мы не можем расстаться друзьями?
— Нет, не можем, поскольку мы вообще не расстаемся.
Как будто коса моей решимости нашла на камень ее упрямства. Она посмотрела мне в глаза, с осуждением подняла брови, вздрогнула, пожала одним плечом и, развернувшись на каблуках, направилась к двери.
— Анатоль принесет вам что-нибудь поесть перед вашим отъездом, — сказала она сухо и очень учтиво.
Тогда я вытащил свою последнюю карту. Я что, напрасно отказался от своего богатства? Если она не даст мне добровольного согласия, клянусь, я заставлю ее продать себя. И мне не было стыдно за это, потому что, совершая этот поступок, я спасал ее и себя от несчастной жизни.
— Роксалана! — крикнул я. Повелительный тон моего голоса заставил ее остановиться — возможно, даже против ее собственной воли.
— Сударь, — сдержанно сказала она.
— Вы понимаете, что вы делаете?
— Да, конечно, очень хорошо понимаю.
— Pardieu, вы не понимаете. Я объясню вам. Вы отправляете своего отца на плаху.
Она страшно побледнела, зашаталась и прислонилась к двери. Затем она посмотрела на меня широко раскрытыми от ужаса глазами.
— Это неправда, — возразила она, однако в ее голосе не было уверенности. — Его жизни ничего не угрожает. У них нет доказательств его вины. Господин де Сент-Эсташ ничего не нашел здесь.
— Однако существует слово господина Сент-Эсташа; обвинение шевалье в какой-то мере подкрепляется одним фактом — очень существенным фактом: ваш отец не поднял оружие в защиту короля. В Тулузе сейчас не обращают особого внимания на частности. Подумайте о том, что могло бы произойти со мной, если бы не своевременное прибытие короля.
Этот удар достиг своей цели. Последние силы оставили ее. Ее сотрясли рыдания, и она закрыла лицо руками.
— Матерь Божья, пожалей меня! — рыдала она. — О, этого не может быть, этого не может быть!
Ее отчаяние глубоко тронуло меня. Мне хотелось успокоить ее, сказать, чтобы она ничего не боялась, заверить ее, что я спасу ее отца. Но я сдержал себя. Это было моим оружием против ее упрямства, и да простит меня Бог, если я совершил недостойный дворянина поступок. Мне крайне необходимо было сделать это, моя любовь полностью поглотила меня. Завоевать ее означало для меня завоевать жизнь и счастье, а я и так уже слишком многим пожертвовал. Ее крик все еще звенел у меня в ушах: «Этого не может быть, этого не может быть!»
Я подавил в себе зарождающуюся нежность и напустил на себя суровый вид. Я заговорил с пренебрежением и угрозой в голосе.
— Это может быть, и, черт побери, это случится, если вы не будете вести себя более благоразумно.
— Сударь, будьте милосердны!
— Буду, когда вы соблаговолите показать мне, как это делается, проявив милосердие ко мне. Я грешил, но расплатился за свои грехи. Мы уже говорили об этом и не будем снова возвращаться к этой теме. Подумайте, Роксалана: только одна вещь — единственная во всей Франции — может спасти вашего отца.
— И это, сударь? — затаив дыхание, спросила она.
— Мое слово против слова Сент-Эсташа. Если я скажу его величеству, что ваш отец не может быть обвинен в измене на основании показаний Сент-Эсташа, если я сообщу королю все, что я знаю об этом человеке.
— Вы поедете, сударь? — сказала она с мольбой в голосе. — О, вы поедете! Mon Dieu, подумать только, что мы потеряли столько времени, вы и я, в тот момент, когда его ведут на эшафот! О, я даже не представляла, что ему грозит такая опасность! Я была расстроена его арестом, я думала, что ему грозит лишь несколько месяцев тюрьмы. Но что он может умереть!.. Господин де Барделис, вы спасете его! Скажите, что вы сделаете это для меня!
И она упала передо мной на колени, обхватив руками мои сапоги, и с мольбой — о, Боже! с какой мольбой — смотрела мне в глаза.
— Встаньте, мадемуазель, прошу вас, — сказал я со спокойствием, которого во мне и в помине не было. — Не нужно этого делать. Давайте успокоимся. Опасность, которая угрожает вашему отцу, не настолько близка. У нас есть еще время — может быть, три или четыре дня.
Я осторожно поднял ее и посадил на стул. Я едва удержался, чтобы не заключить ее в свои объятия. Но я не имел права воспользоваться ее отчаянием. Исключительное благородство, скажете вы и презрительно посмеетесь надо мной. Возможно, вы правы — вы всегда правы.