— Это правда, — воскликнула Пантазилия, заламывая руки. — Я приехала сюда, чтобы заманить тебя в ловушку, похитить и держать заложником, пока не будет гарантирована безопасность Солиньолы.
   Чезаре покачал головой, продолжая улыбаться.
   — Так зачем говорить мне об этом?
   — Зачем? Зачем? — глаза ее широко раскрылись. — Разве ты не понимаешь? Потому что я полюбила тебя, Чезаре, и более не могу сделать то, ради чего приехала.
   Вновь в нем ничего не изменилось, разве что улыбка стала добрее. Она ждала вспышки злости, презрения, не удивилась бы, выхвати он из ножен кинжал, чтобы убить ее за предательство. Но герцог лишь улыбался.
   Потом взял с каминной доски вощеный фитиль, поднес его кончик к пламени.
   — Не надо света, — воскликнула Пантазилия и, видя, что он не слушает, опять закрыла ладонями пунцовое лицо.
   Герцог же зажег все свечи двух канделябров, стоящих на столе. Молча посмотрел на Пантазилию, улыбка так и не покинула его губ, накинул плащ, шагнул к ведущей в сад двери.
   Он уходит, со всей отчетливостью поняла Пантазилия, уходит без слова упрека, презирая ее своим молчанием.
   — Тебе нечего сказать? — вскричала она.
   — Нечего, — герцог одной рукой взялся за портьеру.
   Невыносимая тяжесть его презрения вызвала ответный взрыв.
   — Мои люди еще в саду, — с угрозой напомнила она ему.
   Ответ Чезаре поразил ее, как удар молнии.
   — Мои тоже, Пантазилия дельи Сперанцони.
   Смертельная бледность разлилась по ее лицу, только что залитому краской сначала стыда, потом — гнева.
   — Ты знал? — выдохнула она.
   — С того мгновения, как встретил тебя, — ответил Борджа.
   — Тогда… тогда… почему? — у нее перехватило дыхание, но герцог и так понял ее вопрос.
   — Жажда власти, — с жаром вырвалось у него. — Удастся ли мне, покорившему с дюжину государств, подчинить себе дочь графа Гвидо? Я решил победить в дуэли с тобой и твоими женскими чарами, и твое признание — свидетельство того, что я завоевал твои сердце и душу точно так же, как завоевывал земли и города.
   Тут тон его изменился, стал ровным, бесстрастным.
   — В Солиньоле настолько уверовали в твой успех, что прекратили всякое сопротивление и дали нам возможность без помех заложить мину. Так что и в этом ты помогла мне.
   Герцог раздвинул портьеры, открыв стеклянные двери. Пантазилия с трудом поднялась, прижимая руки к груди.
   — А я, мой господин, какую участь уготовили вы мне?
   Борджа оглядел ее, залитую золотистым светом свечей.
   — Мадонна, вам я оставляю воспоминания об этом часе.
   Отодвинул задвижку, распахнул двери, прислушался, поднес к губам серебряный свисток, пронзительно свистнул.
   Мгновенно сад пробудился. Прятавшиеся там люди двинулись к террасе. Один из них направился к Борджа.
   — Амедео, — распорядился он, — арестуй всех, кого найдешь под кустами.
   Еще раз глянул на Пантазилию, сжавшуюся в комок на кушетке, и шагнул в темноту ночи.
   На заре взорвалась мина, проломив в стене брешь, в которую ворвались солдаты. И скоро в замке Сперанцони воцарился новый хозяин — герцог Чезаре Борджа.

Глава 7. ПАСКВИЛЬ

   Струны лютни вибрировали под пальцами светловолосого юноши в зелено-золотом одеянии. Его юный голос выводил сонеты мессера Франческо Петрарки. И, вдохновленный словами поэта, кардинал Фарнезе, симпатичный сластолюбец, наклонялся над принцессой Сквиллачи, страстно вздыхая и шепча слова, предназначающиеся лишь для ее ушей.
   Происходило все это в просторном приемном покое Ватикана, Сала дей Понтефичи, с широким полукругом колоннады над прекрасными садами Бельведера и потолком, расписанным изумительной красоты фресками, изображающими как деяния пап, так и языческих богов. Юпитер, мечущий молнии, Аполлон на солнечной колеснице, Венера с голубями, Диана, окруженная нимфами, Церера средь колосьев пшеницы, Меркурий в шапочке с крыльями на голове, Марс на поле битвы. Меж ними красовались знаки Зодиака и символы времен года.
   Уже наступила осень, и прохладные ветры начали разгонять дурные слухи, окутавшие римскую равнину в период нахождения солнца под знаком льва.
   Придворные, мужчины и женщины, радовали глаз многоцветьем нарядов, меж них мелькали лиловые сутаны прелатов, военные в серых панцирях, чиновники в черном, послы.
   В дальнем конце приемного покоя на невысокой платформе восседал импозантный Родериго Борджа, правитель мира, более известный под именем Александра IV. В белоснежной сутане, в белой же тиаре на гордой голове. Хотя шел ему семьдесят второй год, Родериго не жаловался на здоровье и мог дать фору куда более молодым мужчинам. Черные испанские глаза по-прежнему горели огнем, взгляд лучился энергией, голос звенел, как в юности.
   Рядом с ним, на стульях, на которые церемониймейстер собственноручно положил расшитые золотом подушки, сидели прелестная золотоволосая Лукреция Борджа и не уступающая ей ни очарованием, ни цветом волос Джулия Фарнезе, прозванная современниками Красотка Джулия.
   Лукреция, в корсаже, украшенном множеством драгоценных камней, наблюдала за толпящимися внизу людьми и слушала юношу, лениво обмахиваясь веером из страусиных перьев. Пальцы ее искрились бриллиантами. Двадцати одного года, разведшаяся с одним мужем и похоронившая второго, она тем не менее сохранила девичье обаяние.
   В углу зала, у правого края платформы, ее брат, Джуффредо, принц Сквиллачи, стройный бледнолицый молодой человек, кусая губы, с насупленными бровями, наблюдал, как его жена, уроженка Арагона, бесстыдно кокетничает с кардиналом Фарнезе.
   Влекла, влекла донья Сансия мужчин, несмотря на желтовато-бледную кожу, цвет которой еще более подчеркивали рыжие, крашеные хной волосы. Пышнотелая, с полными алыми губами, большими карими глазами, всегда чуть прикрытыми веками, она словно излучала порок, вызывая жгучую ревность мужа.
   Но нам-то до этого дела мало. Рассказанное выше всего лишь фон для другой трагикомедии ревности, разыгранной в тот день в Сала дей Понтефичи.
   Притулившись к одной из колонн, Бельтраме Северино, дворянин из Неаполя, вроде бы с интересом разглядывал собравшееся в приемном покое светское общество, но на самом деле вслушивался в разговор парочки, уединившейся на нависшем над садами балконе.
   Мужчина, светловолосый Анджело д'Асти, родом из Ломбардии, приехал в Рим в поисках денег и славы и получил место секретаря у кардинала Сфорца-Рьярьо. Он отличался живым умом, интересовался науками, писал стихи, и кардинал, жаждавший прослыть покровителем служителей муз, души в нем не чаял.
   Разумеется, не любовь кардинала к стихам Анджело занимала сейчас мысли неаполитанского дворянина. Отношения Сфорца-Рьярьо с его секретарем Бельтраме не волновали. Мучил страстного неаполитанца, соперника более удачливого д'Асти, тот интерес, что проявляла к тем же виршам, да и к их автору, Лавиния Фрегози. Ибо Анджело столь стремительно прокладывал путь к сердцу Лавинии, что Бельтраме мог бы избавить себя от многих неприятных ощущений, раз и навсегда признав свое поражение.
   Вот и теперь, прижавшись к колонне, понукаемый ревностью, напрягая слух, он сумел уловить следующее: «… завтра в моем саду… днем… за час до молитвы пресвятой Богородице…»
   Остальное Северино не расслышал, но и этих слов хватило ему, чтобы заключить, что Лавиния назначает свидание этому ломбардийскому рифмоплету, именно так он называл своего соперника.
   Глаза Бельтраме сузились. Если мессер Анджело полагал, что на следующий день, за час до молитвы пресвятой Богородице, ему предстоит наслаждаться компанией несравненной Лавинии, то его ждало жестокое разочарование. Он, Бельтраме, позаботится об этом. Ибо относился он к категории кавалеров, не позволяющих соперникам вкушать то, что недоступно им самим. Определение «собака на сене» как нельзя лучше характеризовало мессера Северино.
   Песня подошла к концу. Юношу наградили аплодисментами, парочка покинула балкон и направилась к колоннаде, мимо неаполитанца. Последний попытался приветствовать Лавинию улыбкой, одновременно бросив суровый взгляд Анджело, потерпел неудачу, почувствовал себя круглым идиотом и от того еще больше разозлился.
   Но злость его не успела прорваться наружу, ибо чинное спокойствие приемного покоя нарушило клацание шпор по мраморному полу. Люди раздались в стороны, открывая путь к возвышению вновь пришедшему. Сразу же повисла настороженная тишина.
   Бельтраме повернулся, вытянул шею. По залу, не глядя ни вправо, ни влево, не обращая внимания на многочисленные поклоны, шел герцог Валентино. Одетый в черное, в сапогах, при оружии, он вышагивал по приемному покою, как по плацу. Лицо его побледнело, глаза горели яростью, брови сошлись у переносицы. В правой руке он нес лист бумаги.
   Приблизившись к платформе. Чезаре Борджа преклонил колено перед папой, который с явным удивлением наблюдал за столь бурным проявлением чувств своего сына.
   — Мы тебя ждали, — первым заговорил Родериго Борджа. — Но не таким.
   — Мне пришлось задержаться, ваше святейшество, — Чезаре встал. — Памфлетисты опять принялись за старое. Я-то полагал, что лишил последнего из этих паскудников языка и правой руки, чтобы он уже не смог ни произнести, ни написать всей этой грязи. Но нашелся-таки последователь. На этот раз поэт, — он пренебрежительно фыркнул. — А за ним появятся новые, в этом можно не сомневаться, если мы не накажем его как должно.
   Он протянул папе лист бумаги.
   — Вот этот листок прилепили к статуе Паскуино. Пол-Рима увидело его и вдоволь насмеялось, прежде чем мне доложили и я послал Кореллу сорвать этот мерзкий пасквиль. Прочтите, ваше святейшество.
   Александр взял бумагу. В отличие от сына, злость не отразилась на его холеной физиономии. Какие-то мгновения она оставалась бесстрастной, а потом губы папы разошлись в улыбке.
   — Чему вы улыбаетесь, ваше святейшество? — сердитым тоном, каковой в отношении отца позволял только он, полюбопытствовал Чезаре.
   Тут Александр громко рассмеялся.
   — А чего ты так рассердился? — он протянул лист Лукреции, приглашая ее прочитать написанное.
   Но не успели ее пальчики коснуться бумаги, как Чезаре выхватил лист, вызвав ее недоуменный взгляд.
   — Клянусь Богом, нет. И так уже насмеялись, — и он сурово глянул на отца.
   Чезаре-то надеялся на сочувствие, взрыв негодования, но старшего Борджа пасквиль, похоже, лишь позабавил.
   — Да перестань ты сердиться, — попытался успокоить сына Родериго. — Стишки остроумные, лишены привычной похабщины, да и не так уж и оскорбительны, — и он потер свой большой нос.
   — Мне понятно ваше безразличие. Речь-то идет не о вас, ваше святейшество.
   — Фи! — папа развел руками. — А если бы и обо мне. Стал бы я обращать внимание на жалкие писульки. Сын мой, у великих всегда полно завистников. То цена высокого положения в этом мире. Возблагодари Бога, что его заботами ты у нас далеко не последний человек. Иначе о тебе не писалось бы ни слова. Что же касается тех червей, что марают бумагу… Если их памфлеты остроумны, прости их, если глупы — не замечай. I
   — Если вам того хочется, терпите эту дрянь, ваше святейшество. Терпение у вас воистину ангельское. Что же касается меня, то я раздавлю эту страсть к памфлетам. Добьюсь того, что эти мерзкие писаки подавятся той грязью, которую льют на меня. Если я найду того, кто написал эти строки, клянусь Богом, — Чезаре возвысил голос, — я повешу его, будь он хоть принцем.
   Папа покачал головой. Добродушно улыбнулся.
   — Будем надеяться, что тебе это не удастся. Этот поэт подает большие надежды.
   — Подает, ваше святейшество. Но теперь ему остается надеяться на быструю смерть на виселице.
   Улыбка папы стала шире.
   — Чезаре, в отношении этих писак тебе следует брать пример с меня.
   — Так я и сделаю. Я отдал приказ начать розыски этого рифмоплета. Когда его приведут ко мне, я найду способ выразить свое презрение к его творчеству. С этим безобразием надобно покончить.
   Чезаре снова преклонил колено, поцеловал перстень на протянутой руке папы и удалился, белый от злости.
   — Похоже, тебе немного не по себе, Анджело, — прошептал Бельтраме на ухо сопернику.
   Анджело повернулся к нему. Он действительно чуть побледнел при гневных тирадах Чезаре, укрепив Бельтраме в мысли, что именно д'Асти является автором сатирических строк, разъяривших младшего Борджа, поскольку все знали об отношении поэта к семейству Александра IV. Подозрение это, рожденное из стремления любым путем разделаться с тем, кто преградил ему путь к сердцу Лавинии, основывалось и на известной склонности Анджело к сатире.
   Впрочем, миланец и не мог иначе относиться как ко всем Борджа вообще, так и к Чезаре в частности, тем более что в доме кардинала Сфорца-Рьярьо, у которого он служил и чей род в немалой степени пострадал от деяний герцога, едва ли к тому испытывали должное почтение. И действительно, плодовитый Анджело меж тысяч строчек, восхвалявших Лавинию, успел чиркнуть те несколько, что высмеяли, и довольно-таки удачно, затянутого в сталь и кожу победоносного покорителя Италии.
   Последняя фраза Бельтраме встревожила Анджело. Он было подумал, что подозрения неаполитанца базируются не на логических выводах, но на какой-то улике, оставленной им и попавшей в руки его соперника. Но тут же отогнал эту пугающую мысль и попытался объяснить свою внезапную бледность.
 
   Рассмеялся и пожал плечами, словно избавляясь от охватившего его неприятного чувства.
   — Да, ты прав, — признал он. — В присутствии герцога Валентино я всегда чувствую себя не в своей тарелке. Так он на меня действует. Наверное, врожденная антипатия. Ты никогда не испытывал ничего подобного, Бельтраме?
   Тот пренебрежительно хмыкнул.
   — Нет. Наверное, потому, что у меня чистая совесть.
   — О, совесть святого, я в этом уверен, Бельтраме, — согласился Анджело и, заметив, что Лавиния за это время успела отойти к своему брату, повернулся, чтобы последовать за ней, ибо Марко Фрегози был его другом.
   Таким же, как до недавней поры и Бельтраме. До того, как они оба стали искать благосклонности Лавинии, Анджело и Бельтраме всюду появлялись вместе, неразлучные, словно Орест и Пилад. Теперь же огонь их дружбы обратился в пепел, о чем Анджело искренне сожалел. Он пытался возродить былое, но Бельтраме с каждым днем выказывал все большую враждебность, и Анджело таки осознал, что ему надобно остерегаться человека, которого совсем недавно любил всем сердцем. А Бельтраме и не пытался скрывать свою ненависть к более удачливому Анджело.
***
   Следующим днем, уже клонившимся к вечеру, на изумрудной лужайке в саду над древним Тибром стояли Лавиния и два ее кавалера.
   Неожиданное появление Бельтраме не на шутку рассердило Анджело. И он знал, что те же чувства испытывает и Лавиния, ибо они с нетерпением ждали этой встречи наедине. Но ему не оставалось ничего иного, как за улыбкой скрыть свое раздражение.
   Юная Лавиния облокотилась белоснежной ручкой на громадный замшелый валун и чуть улыбалась, зажав в острых зубках стебелек кроваво-красной розы, одной из немногих, что распустились в это время года. Полуопущенные веки с Длинными ресницами прикрывали большие черные глаза и иногда поднимались, чтобы одарить взглядом одного или второго.
   Кавалеры же, каждый негодуя из-за присутствия другого, не скупились на комплименты девушке, не подозревая, какой бедой грозит им эта алая роза, не догадываясь, что одному из них придется заплатить жизнью за обладание ею.
   Бельтраме, не забывший о вчерашних подозрениях, и надеясь сбить спесь с Анджело, который вел разговор и шутками своими раз за разом вызывал смех Лавинии, в этом Бельтраме тягаться с ним не мог, вновь упомянул о пасквиле, столь разъярившем Чезаре Борджа.
   Но Анджело добродушно рассмеялся.
   — Всегда он такой, — обратился к Лавинии, словно извиняясь за Бельтраме. — Череп в пещере отшельника. Напоминание о том, что надобно побыстрее забыть.
   — Я понимаю, почему тебе этого хочется, — мрачно ответствовал Бельтраме.
   — Так если тебе ведомы мои желанная, ты мог бы и уважить их.
   И тут Лавиния, чтобы изменить тему разговора, подоплеку которого не понимала, но чувствовала в нем скрытую угрозу, игриво погладила щеку Анджело розой, говоря при этом, что должна наказать его несносную дерзость.
   — Наказание это скорее смахивает на поощрение, — руки его сомкнулись на розе, глаза улыбались возлюбленной, вел он себя так, словно соперник и не стоял в паре шагов от них.
   Бельтраме густо покраснел, насупился.
   — Вы сломаете цветок! — воскликнула Лавиния, а в тоне и взгляде было столько заботы, словно речь шла не о розе, а о сердце Анджело.
   — Если в вас столько жалости к цветку, мадонна, ко мне же — ни капли.
   — Тогда из жалости я отдаю его вам, — и она отпустила стебелек, оставив розу в руках Анджело.
   — Из жалости ко мне или розе? — страстно спросил тот.
   — Обоим, — рассмеялась девушка и скромно потупила взор.
   — Ах, мадонна, — вмешался Бельтраме, — не отказывайте ему в жалости. Я не возражаю. Скоро нам всем придется пожалеть его.
   Лавиния с тревогой глянула в суровое лицо неаполитанца, затем вновь рассмеялась.
   — О, мессер Бельтраме, да вы, я вижу, сердитесь. Из-за розы? Их еще много в этом саду.
   — В саду, да. Но нет среди них той, что мне понравилась, которую я только что молил вас подарить мне. Она безвозвратно погибла.
   — К чему винить меня за неуклюжесть мессера Анджело? — Лавиния старалась обратить все в шутку. — Вы свидетель, я не давала ему цветок. Он схватил его без моего дозволения, да еще и столь грубо стиснул.
   Бельтраме улыбнулся, как улыбается проигравший, душа его кипела от гнева, но он счел необходимым скрыть свои истинные чувства, решив, что его черед еще придет.
   Удобный момент наступил час спустя, когда они оба покинули сад Лавинии и в сгущающихся сумерках бок о бок шагали через Рьоне ди Понте, Глаза Анджело сияли, он сочинял новые стихи, которые намеревался рано утром отправить Лавинии.
   Молчание нарушил хриплый голос Бельтраме.
   — Наслаждаешься розой, Анджело?
   — Должно быть, так пахнет в раю, — Анджело поднес розу к носу, глубоко вдохнул.
   — Мне она нравится.
   — Кому — нет? — улыбнулся Анджело. И процитировал строки Франциско Петрарки, переложив их на свой лад. О руке Купидона, раскрывшей грудь и посадившей в сердце алую розу.
   — У поэта сказано про «зеленый лавр», — поправил его Бельтраме.
   — У Петрарки, да. Но я…
   Рука неаполитанца тяжело опустилась на плечо Анджело, остановила его.
   — С твоего дозволения, Анджело, мы будем придерживаться слов Мастера, — и он рассмеялся неприятным, злым смехом. Улыбка растаяла на лице Анджело. — Я стану Купидоном, — продолжил Бельтраме, — а вот и мой лавр, — он похлопал по рукояти меча. — Алую розу мы тебе устроим, будь уверен.
   Ужас обуял Анджело.
   — Бельтраме, я же любил тебя!
   — За дворцом Браши зеленая лужайка. Такая же ровная, как в саду монны Лавинии. Лучшего места для смерти не найти. Ты не возражаешь?
   Волна ярости поднялась в Анджело. Человек, которого он полагал другом, искал теперь его смерти по причине одной лишь ревности, причем смерть эта никоим образом не помогла бы ему.
   — Раз ты так настроен, не буду спорить. Но, Бельтраме…
   — Пошли, — прервал его неаполитанец, предполагая, что и так знает все остальное. Вновь рассмеялся. — Тебя назвали Анджело. И монна Лавиния видит в тебе ангела. Так что пора отправляться в рай.
   — Если я — ангел, то ты, несомненно, дьявол, и, будь уверен, ужинать сегодня тебе придется в аду, — осадил его Анджело.
   Однако вскоре настроение поэта переменилось. Ярость угасла, он содрогался от одной мысли о предстоящем. И предпринял попытку изменить ход событий.
   — Бельтраме, чем вызвана столь внезапная ссора?
   — Монна Лавиния любит тебя. Об этом мне сказали сегодня ее глаза. Я люблю Лавинию. Нужны ли дальнейшие пояснения?
   — Нет, разумеется, — глаза поэта мечтательно затуманились, на губах появилась загадочная улыбка. — Если тебе все ясно, то и мне, пожалуй, тоже. Благодарю тебя, Бельтраме.
   — За что? — подозрительно спросил тот.
   — За то, что увидел, о чем сказал мне. Мне недоставало уверенности. Теперь я умру с улыбкой, если того пожелает Господь Бог. А ты не ведаешь страха, Бельтраме?
   — Страха? — фыркнул смуглолицый неаполитанец.
   — Утверждают, что боги благоволят к тому, кого любят.
   — Поэтому они с радостью примут тебя в свои объятья.
   Они пересекли улицу, обогнули дворец Браши, прошли по аллее, где сумерки уже обратились в темную ночь, и вынырнули из нее на более светлую полянку. А поэтическая душа Анджело тем временем сложила первую строчку сонета об умирающем возлюбленном. Он произнес ее вслух, чтобы оценить ритм и вдохновиться на продолжение.
   — Что ты сказал? — обернулся Бельтраме, опережавший его на пару шагов.
   — Я сочиняю стихи, — пробормотал в ответ Анджело. — О смерти. — Не подскажешь ли рифму к слову «смерть»?
   — Потерпи немного, я познакомлю тебя с ней самой, — пробурчал Бельтраме. — Мы уже пришли.
   И действительно, за цепочкой акаций простиралась зелененькая полянка. Покой и тишина царили на ней. А деревья стояли плотной стеной, заслоняя от взоров посторонних то, что их не касалось.
   Неожиданно в потемневшем небе загремели колокола вечерней молитвы пресвятой Богородице. Они замерли на месте, обнажив головы, и даже тот, кто думал лишь об убийстве, трижды помолился Деве Марии. Колокольный звон стих.
   — Пора, — Бельтраме бросил шляпу на траву, за ней последовал и камзол.
   Анджело вздрогнул, словно вернувшись из мира грез к повседневным реалиям, поначалу замешкался, не зная, что делать с розой: расставаться с ней не хотелось, но ему требовались обе руки, одна — для меча, другая — для кинжала. Однако он нашел изящное решение — зажал стебелек в зубах.
   Если ему суждено умереть в этот час, он до последнего дыхания не расстанется со своей возлюбленной.
   Анджело скинул шляпу и камзол, выхватил меч, кинжал. Бельтраме уже ждал его. И, увидев в зубах розу и не обладая поэтическим воображением, расценил это как насмешку и аж почернел от ярости. Коротко глянул по сторонам. Никого. Ощерился в ухмылке и ринулся на Анджело.
   Бельтраме знал, как обращаться с мечом и кинжалом, и полагал, что без труда справится с поэтом, более привыкшим держать в руке гусиное перо. Впрочем, его уверенность в победе основывалась и на еще одной мере предосторожности, предпринятой им, о которой читатель узнает ниже.
   Меч и кинжал встретились с мечом и кинжалом. Разошлись, встретились вновь, высекли искры, застыли, опять разошлись. Пять минут сражались они. Пот выступил на лбу Бельтраме, и пару раз он возблагодарил небеса, не покинувшие его в эту тяжелую минуту. Ибо оставалось надеяться лишь на них да секретное оружие, потому что обычным этот писака владел как нельзя лучше.
   На мгновение они отпрянули друг от друга, радуясь короткой передышке, пытаясь восстановить дыхание. Сошлись вновь, и Анджело уже понимал, что превосходит соперника в боевых искусствах. Чуть ли не с дюжину раз он уже мог покончить с Бельтраме, но ему не хотелось доводить дело до убийства того, кто недавно был его другом. Стремился Анджело к иному — поразить неаполитанца в правую руку и тем самым прервать поединок. А ко времени излечения от раны он найдет способ излечить Бельтраме от сжигающей его ревности.
   Внезапно острие меча Бельтраме устремилось к шее Анджело. С неимоверным трудом тому удалось отвести угрозу. В нем вновь пробудилась ярость, замешанная на инстинкте самосохранения. Если он вскорости не покончит с Бельтраме, за великодушие придется расплачиваться жизнью. Физически Бельтраме был покрепче, в отличие от Анджело, не выказывал признаков усталости. Раз добраться до правой руки возможности нет, придется бить в грудь, решил Анджело, справа, повыше легкого, чтобы причинить наименьший вред.
   Он парировал резкий выпад и тут же нанес удар, который показал ему знаменитый Костанцо из Милана, учивший его владеть холодным оружием.
   Отразить удар Бельтраме, естественно, не удалось, но меч, вместо того чтобы пронзить мягкую плоть, уперся во что-то твердое. У Анджело онемела рука, а лезвие сломалось чуть ли не у основания.
   Бельтраме рассмеялся, и тут Анджело все понял. Неаполитанец был в кольчуге, тогда они вошли в моду, очень тонкой и исключительно прочной, способной выдержать любой удар меча или кинжала.
   Поэт передвинул розу в уголок рта, чтобы иметь возможность говорить. В такой ситуации ему не оставалось ничего иного, как защищаться кинжалом и обломком меча, ибо Бельтраме обрушился на него, как вихрь.
   — Трус! — прокричал Анджело. — Жалкий трус! Убийца! О… Боже!
   Меч Бельтраме достиг цели. Секунду Анджело стоял, широко раскрыв глаза, словно не веря случившемуся, а затем рухнул лицом вниз на зеленую траву, все еще сжимая зубами стебелек алой розы. Бельтраме постоял над ним с жестокой улыбкой на губах.
   Затем убийца присел, взял за плечо Анджело, чтобы перевернуть его. Он убил поэта из-за розы. И теперь имел полное право взять ее. Но тут до него донеслись какие-то звуки. Из-за деревьев, от дворца Браши.