— Милорд, — воскликнул он. — У меня был приказ от капитана стражи порядка.
   — И вы смеете утверждать, что этот приказ включал и моих посланников, и меня самого? — возмутился утонченный прелат.
   — Совершенно определенно, мессер, — отвечал лейтенант.
   — Это мы выясним по моем возвращении, и, если окажется, что ты говорил правду, капитан ответит за измену вместе с тобой, ибо это есть преступление. Уведите его, и пусть кто-нибудь откроет мне ворота.
   Таким образом ослушанию был положен конец, и минуту спустя мы уже были за пределами города, на берегу реки, которая с тихим журчанием спокойно несла свои воды в туманном свете наступающего дня между радами мощных тополей, что стояли словно часовые, охраняя ее.
   — А теперь уходи, — коротко приказал мне Гамбара; и, повернув своего мула, я поехал к понтонному мосту, пересек по нему реку и направился в сторону холмов, лежащих на том берегу.
   Однако на полпути я остановился, обернулся и посмотрел назад, на другую сторону реки. Стало заметно светлее, и на востоке появились розовые блики, провозвестники приближающегося восхода солнца. Там, вдали, можно было еще разглядеть небольшую кавалькаду легата, которая направлялась к югу. И тут, в первый раз за все это время, я подумал о носилках с кожаными занавесками, которые были плотно задернуты. Кто в них находился? Неужели это была Джулиана? Неужели Козимо говорил правду, уверяя меня, что она будет искать приюта у Гамбары?
   Еще совсем недавно я призывал смерть, с восторгом думая о возможности искупления, о том, что я смогу очистить себя от скверны своих грехов. А сейчас, когда мне пришла в голову эта мысль, я стал жертвой невыносимой ревности по отношению к женщине, которую я еще так недавно ненавидел за то, что она была причиной моего падения. О, непостоянство человеческого сердца, вечная борьба жалкой натуры, подобной моей, между сознанием того, что хорошо, и желанием того, что дурно!
   Напрасно я стремился обратить мои помыслы в другое русло; напрасно обращался к недавним событиям и недавним решениям; напрасно вспоминал покаянные мысля вчерашнего утра, исповедь у колен фра Джервазио и твердое решение искупить свой грех и загладить свою вину чистотой всей своей дальнейшей жизни. Все было напрасно.
   Я повернул мула и, все еще борясь со своей совестью, снова пересек реку и направился на юг, чтобы догнать мессера Гамбару и положить конец сомнениям.
   Я должен знать! Должен! Я не желал слушаться голоса разума, который говорил мне, что все это меня не касается, что Джулиана принадлежит прошлому, с которым я порвал, прошлому, которое я должен искупить, за которое должен молить о прощении. Я должен знать. Итак, я ехал по пыльной дороге следом за мессером Гамбарой, который, как я полагал, собирался присоединиться к герцогу в Парме.
   Для меня не составляло никакого труда следовать за ними. Вопрос там, вопрос здесь, сопровождаемые описанием этой группы, — этого было достаточно, чтобы я мог идти по их следам. И, судя по ответам, мне казалось, что расстояние, разделяющее нас, все время уменьшается.
   Я ослабел от голода, так как в последний раз ел накануне в поддень, в Мондольфо, да и то немного. Единственное, чем мне удалось утолить голод с тех пор, были несколько кистей винограда, которые я украл на винограднике и съел, продолжая трястись в седле по бесконечной Виа-Эмилия.
   Было уже около полудня, когда наконец хозяин таверны в Кастель-Гвельфо сказал мне, что интересующая меня группа проехала через город всего за полчаса до меня. Услышав это, я пришпорил усталое животное и поехал дальше, ибо было ясно, что, если я не потороплюсь, вполне может случиться так, что Гамбара со своими спутниками затеряются в Парме, прежде чем мне удастся их настигнуть. И вот, десять минут спустя, я заметил впереди, примерно в полумиле от меня, что среди деревьев что-то мелькает. Я свернул с дороги и углубился в лес. Некоторое время я еще ехал верхом; потом спешился, привязал мула к дереву и осторожно пошел дальше пешком.
   Я нашел их в небольшой лесной лощинке возле ручья. Лежа на животе в высокой траве, я смотрел на них сверху, и черная ненависть наполняла мое сердце.
   Они возлежали в этом прохладном благоуханном уголке, в тени огромного бука. Перед ними на земле была разостлана скатерть, на которой стояли блюда с жареным мясом, белым хлебом и фруктами, а также бутыль с вином, тогда как вторая бутыль студилась в ручье.
   Мессер Гамбара говорил, а она смотрела на него, полуприкрыв глаза, на ее несравненном лице блуждала ленивая, дерзкая улыбка. Вдруг, очевидно в ответ на какое-то его замечание, она рассмеялась, и этот смех был настолько неуместным, настолько беспечно-веселым, что я подумал: а уж не снится ли мне все то, что передо мною происходит? Это был вполне искренний и невинный смех ребенка, но еще никогда в жизни не слышал я звуков, наполнявших меня таким ужасом. Гамбара потянулся к ней и погладил ее по щеке своими изящными пальцами, и она спокойно приняла его ласку в своей обычной лениво-насмешливой манере.
   Больше я не мог там оставаться. Я немного отполз назад, до зарослей орешника, которые позволяли мне встать, оставаясь незамеченным. Отсюда я бежал бегом. Сердце мое готово было разорваться, а губы способны были произнести только одно слово, которое вырвалось из моей груди, словно проклятие, и это слово было: «Шлюха! »
   То, что случилось два дня назад, должно было бы наполнить ее душу скорбью и отчаянием. А она могла сидеть вот так, смеяться, наслаждаться изысканной пищей и предаваться разврату с этим кардиналом.
   То немногое, что оставалось от моих иллюзий, было разбито в прах в этот ужасный час. Нет больше добра на этом свете, твердил я себе, ибо, даже если к нему стремятся, оно искажается, принимая уродливую форму, как это случилось с моей матерью. И все-таки, несмотря на все свое ханжество, она была права. Покой и счастье можно найти только в монастыре. Горечь отчаяния и сожаления охватила меня со всей силой, когда я наконец понял, что не смею искать этого милосердного убежища, ибо мое собственное поведение сделало меня навеки недостойным.

Глава четвертая. АНАХОРЕТ С МОНТЕ-ОРСАРО

   Словно слепой, пробирался я сквозь густые заросли, спотыкаясь на каждом шагу и даже не замечая, что спотыкаюсь, и наконец добрался до своего мула. Я вскочил в седло и помчался сломя голову, но не тем путем, каким приехал, а на запад; не по дороге, а по тропинке, вьющейся по лесам и лугам, вверх по холму и вниз в долину, словно одержимый, не зная, куда и зачем, и не думая об этом.
   Да и куда мне было идти? Так же, как и мой отец, я стал изгоем, беглецом вне закона. Однако это меня покуда не тревожило. Моя душа — вся моя измученная израненная душа — была наполнена прошлым. Только о Джулиане думал я в этот теплый сентябрьский день, погоняя свое измученное животное. Никогда еще человек не предавался столь противоречивым раздумьям.
   Во мне не осталось и следа от того настроения, которое охватило меня в тот час, когда я отвернулся от нее после убийства Фифанти. Я выслушал приговор, который тогда вынес ей фра Джервазио; в то время я сомневался в его справедливости, мне казалось, что он судит ее без всякого милосердия. Теперь мои собственные глаза убедили меня в том, что он говорил правду; но в то же время, когда я увидел, что она принадлежит другому, во мне проснулась бешеная ревность и не менее бешеное желание.
   Эта тоска, это страстное желание охватило меня после того, как я обвинил ее, и как же скоро это случилось! Человеку свойственно, как я впоследствии убедился, желать чего-то с особенной силой, когда убеждаешься в том, что желанное для тебя потеряно. Как горько казнил я себя за то, что не увез ее с собой два дня тому назад, когда бежал из дома Фифанти, когда она сама просила меня об этом. Я презирал себя за то, что отрекся от нее, в тысячу раз более горько, чем презирал себя тогда, когда считал, что совершаю подлость, отрекаясь от нее.
   Только сейчас я понял, как бесконечно я ее люблю, как глубоко корни нашей страсти проросли в моем сердце и укрепились в нем так прочно, что вырвать их можно разве только вместе с самой жизнью. Так я думал в тот момент; и эта мысль заставила меня звать ее, громко кричать, называя ее имя, взывать к ней через благоухание соснового леса, выражая этим криком свою тоску по ней, свое отчаяние.
   Но вскоре это настроение сменилось другим. Меня охватило сознание греховности всего этого, настойчивое желание очиститься, изгнать из своего сердца память о ней, ибо она не может там оставаться, не толкая меня вновь на грех плотского желания. Я пытался это сделать изо всех моих слабых сил. Снова и снова я обвинял ее, называя бездушной распутницей; винил се во всех бедах, которые со мною приключились; приписывал ей даже то, что она использовала меня как орудие, которое помогло ей избавиться от докучливого мужа.
   Однако потом я понял, что это всего лишь хитрая уловка, самообман, совсем как в басне о лисе, которая не может дотянуться до спелых, сочных гроздьев винограда, висящих у нее над головой. С тем же успехом можно ожидать от голодного человека, что он усилием воли утолит голод, терзающий его внутренности.
   Так желание и совесть сцепились между собой в неразрешимом конфликте, и каждое чувство по очереди одерживало верх, в то время как я бесцельно двигался вперед, пока не оказался на берегу реки.
   Широкая серая полоса высушенных солнцем камней доходила до ручья, в который превратилась река в результате долгой засухи. По другую сторону этой сверкающей ленты воды простиралась вторая каменистая полоса, дальше шли зеленые луга, а за ними поднималась серая громада города.
   Этим городом был Форново, а обмелевшая река называлась Таро — старинная граница, разделявшая два народа: галлов и лигурийцев. Я стоял на историческом месте: именно здесь Карл Восьмой с боями пробивался назад во Францию, после того как захватил Неаполь. Однако не этот ничтожный король, уже четверть века назад превратившийся в прах, занимал в этот момент мои мысли. При виде Таро я думал не о битвах, а о доме. Для того чтобы добраться до Мондольфо, мне достаточно было следовать вверх по речной долине по направлению к длинному горному хребту, который возвышался передо мною со своими высокими, покрытыми снегом вершинами Монте-Гизо и Монте-Орсаро, сверкающими на солнце. Два, от силы три часа пути вдоль этого прохладного сверкающего потока, и я увижу серую цитадель Мондольфо.
   Эти мысли заставили меня задуматься над своим положением, спросить себя, куда мне следует повернуть. Денег у меня не было — даже медного гроссо. Продать мне было нечего, кроме платья, которое было на мне — это было черное монашеское одеяние, — я надел его вчера в Мондольфо. Не было у меня и оружия, за которое я мог бы получить несколько монет. Единственное, что у меня было, — это мул, за него можно было выручить дукат или даже два. А что будет после того, как деньги будут истрачены? Обращаться с просьбами к этому благочестивому осколку льда, моей матери, было более чем бесполезно.
   Куда мне было идти? Мне, владетелю Мондолъфо и Кармины, одному из самых богатых и могущественных властителей долины Таро? При этой мысли я чуть было не засмеялся горьким смехом отчаяния. Возможно, какой-нибудь крестьянин из contado note 76 пожалеет своего господина и даст ему приют и пищу в обмен на то, что могут заработать сильные руки его господина на земле, ему, господину, принадлежащей.
   Вполне возможно, что мне придется испробовать этот путь. Это единственное, что мне остается. Ибо для того, чтобы бороться с моей матерью и отстаивать свои права, я не могу прибегнуть к помощи закона, который обрек меня на изгнание и был бы применен ко мне со всей строгостью, если бы я только себя обнаружил.
   Потом я стал думать о том, чтобы искать убежища в каком-нибудь монастыре, предложить себя в качестве работника для выполнения самой тяжелой работы. Таким образом я, может быть, мог бы найти покой и, хотя и в меньше степени, чем предполагалось вначале, утешение в религии, которой я так бессовестно изменил. Эта мысль постепенно крепла и наконец превратилась в твердое решение. Она принесла мне утешение, сделалась страстным желанием.
   Я пришпорил мула и поехал дальше по тропе, которая становилась все круче. Я понимал, что так или иначе мне придется скоро где-нибудь остановиться, ибо мой мул начал уставать.
   Проехав еще три мили через зеленые заросли у подножия горы, я оказался возле небольшой деревушки, которая носила название Поджетта. Она состояла всего лишь из одной улицы, от которой отходили два-три узеньких переулка; там была жалкая маленькая церквушка и еще более жалкая таверна. Единственной вывеской этой последней служила ветка розмарина, прикрепленная над грязной дверью.
   Я остановил своего мула, измученный не меньше, чем он сам, ослабевший от голода и жажды. Я спешился под подозрительным взглядом хозяина таверны, мощный подбородок которого напоминал фонарь; несмотря на мое скромное одеяние, он, по-видимому, счел меня слишком изысканной особой для своего заведения.
   — Позаботься о моем муле, — велел я ему. — Я пробуду здесь час-другой.
   Он угрюмо кивнул и увел мула, а я вошел в единственную комнату таверны. После яркого солнечного света я поначалу ничего не мог разглядеть, настолько там было темно. Свет проникал туда только через открытую дверь, поскольку единственное окошко давным-давно покрылось толстым слоем грязи и паутины и почти не пропускало света. Это была довольно обширная комната с низким беленым потолком, который держался на прокопченных параллельных балках.
   Скользкий от грязи и остатков пищи пол был устлан тростником, таким грязным, что было ясно: его не меняли месяцами. Всюду валялись кости, их, по-видимому, бросали вежливые гости, которых принимал у себя хозяин. Стоял густой запах прогорклого масла, пригоревшего мяса и еще чего-то непонятного, словом, все было пропитано едкой тошнотворной вонью.
   В дальнем конце комнаты был очаг, там, над огнем, висел котелок с каким-то варевом, над ним хлопотала молодая девушка. Когда я вошел, она обернулась. Это была высокая черноволосая девица, по-своему миловидная, несмотря на грубоватые черты лица и загорелую кожу, и обладающая недюжинной силой, судя по се мускулистым рукам, обнаженным до локтей.
   При виде столь необычного посетителя лицо ее оживилось. Она отошла от очага, вытирая на ходу руки о платье, и придвинула для меня табурет к простому длинному деревянному столу, занимающему всю середину комнаты.
   В верхнем конце стола сидели четыре человека. Это были крестьяне, загорелые бородатые мужики в свободных крестьянских куртках и обмотках, перекрещенных ремешками.
   При моем появлении воцарилось молчание — они в свою очередь разглядывали меня с откровенным любопытством, которое в своем простодушии они и не думали скрывать.
   Я устало опустился на свой табурет, не обращая на них никакого внимания, и в ответ на вопросительный взгляд девушки попросил подать себе хлеба, мяса и вина. В то время как она все это готовила, один из мужиков вежливо обратился ко мне с каким-то вопросом. Я ответил ему так же вежливо, однако несколько рассеянно, поскольку мои мысли были заняты совсем другими вещами. Потом другой крестьянин дружелюбным тоном осведомился, откуда я приехал. Я инстинктивно скрыл правду, ответив неопределенно, что следую из Кастель-Гвельфо — это то селение, возле которого я нагнал мессера Гамбару и Джулиану.
   — А что говорят в Кастель-Гвельфо о том, что случилось в Пьяченце? — спросил кто-то из них.
   — В Пьяченце? — переспросил я. — А что там могло случиться?
   Тут они наперебой стали мне рассказывать, желая показать, как это свойственно сельским жителям, свою осведомленность в делах горожан, то, что, как я понял, было распространенной версией событий, связанных со смертью Фифанти. Говорили они оживленно, каждый старался вставить словечко, едва другой замолчит, а иногда говорили все наперебой, настолько каждому не терпелось высказать свое суждение.
   Версия эта заключалась, конечно, в том, что Гамбара, будучи любовником жены Фифанти, отослал под каким-то предлогом доктора, а сам явился ночью ее навестить. Но что подозрительный Фифанти никуда не уехал, а затаился поблизости и, увидев, что кардинал вошел в дом, последовал за ним и напал на него; завязалась схватка, и Гамбара убил мужа. А потом этот коварный злодей-прелат пытался переложить вину за это убийство на юного правителя Мондольфо, который состоял в учениках доктора и жил в его доме, в результате чего молодого человека подвергли аресту. Однако жители Пьяченцы не пожелали мириться с такой несправедливостью. Они восстали, угрожая жизни губернатора, и ему пришлось бежать в Рим или в Парму, в то время как власти, желая избежать скандала, помогли мессеру д'Ангвиссола бежать, так что он тоже скрылся неизвестно куда.
   Просто удивительно, с какой быстротой эта весть достигла отдаленного горного селения. Однако версия была ложной изначально. Жители Пьяченцы считали, что у них есть доказательство справедливости их предположения: показания мальчишки, которого Фифанти оставил шпионить за своим домом и который сказал, что видел, как кардинал вошел в дом. А бегство легата было для них лишним доказательством его виновности.
   Так создается история. Нет сомнения в том, что какой-нибудь усердный летописец в Пьяченце, имеющий зуб против Гамбары, перенесет на бумагу эти слухи, циркулирующие в Пьяченце, и отныне убийство Асторре Фифанти, осуществленное с самыми гнусными целями, несомненно, войдет в число преступлений Эгидио Гамбары, дабы потомки могли проклинать его имя с еще большим пылом, чем он на самом деле того заслуживает.
   Я выслушал их молча и безучастно, лишь иногда задавая вопрос, чтобы узнать, какими еще подробностями обросла эта глупая история. И в то время как они поносили легата — с отвращением еврея, говорящего о свинине, — явился хозяин с блюдом жареной козлятины, хлебом и кувшином вина. Все это он поставил передо мной и включился в беседу о мерзостях мессера кардинала.
   Я с жадностью набросился на еду, и при том, что мясо было жесткое и пригорелое, эта жареная козлятина на грязном столе казалась мне самой вкусной пищей, какую мне приходилось есть.
   Увидев, что я неразговорчив и что от меня нельзя узнать ничего нового и интересного, крестьяне стали говорить между собой, и к ним вскоре присоединилась девушка, которую звали, кажется, Джованоцца. Она рассказала им о новом чуде, которое сотворил отшельник с Монте-Орсаро.
   Я посмотрел в ее сторону, потому что ее рассказ заинтересовал меня больше, чем все предыдущие, и спросил, кто этот анахорет.
   — Пресвятая Дева! — воскликнула девушка, уперев руки в мощные бока и глядя на меня с великим удивлением. — Откуда вы явились, синьор, что ничего на свете не знаете? Не знаете о том, что творится в Пьяченце, а это уже известно всем и каждому, и никогда не слышали об анахорете с Монте-Орсаро! — И она возвела глаза к небу.
   — Это очень святой человек, — сказал один из крестьян.
   — И он живет совсем один в хижине, высоко в горах, — добавил другой.
   — В хижине, которую он построил своими собственными руками, — пояснил третий.
   — И питается орехами и травами и тем, что оставляют ему добросердечные путники, — ввернул четвертый, желая показать, что он осведомлен не менее остальных.
   Однако теперь разговором завладела Джованоцца, решительно и бесповоротно, и, поскольку она была женщиной, ее язык работал безостановочно, и она с легкостью забила остальных собеседников, так что они не могли и слова вставить до тех пор, пока рассказ не был закончен. От нее я узнал, что у анахорета, некоего фра Себастьяно, было чудотворное изображение блаженного мученика святого Себастьяна, чьи раны чудесным образом кровоточили во все время Страстной недели, и что не было на свете такой болезни, которую нельзя было бы излечить с помощью этой крови, при условии, что у того, кого ею пользуют, не было бы смертных грехов и чтобы он был исполнен духа милосердия и веры.
   Каждый набожный путник, следующий через перевал Чиза, непременно делал крюк, чтобы завернуть к его убогой хижине, приложиться к чудотворному изображению и испросить благословения отшельника. И каждый год, в то время как свершалось это чудо, к его жилищу совершалось настоящее паломничество со всей долины Таро и долины Баньянцы и даже из мест по ту сторону Апеннин. Так что фра Себастьяно собирал огромное количество милостыни, часть которой он снова раздавал бедным, а другую копил, чтобы построить мост через бурные потоки Баньянцы, переправа через которую стоила жизни многим бедным людям.
   Я внимательно слушал рассказ о все новых чудесах. Теперь к девушке снова присоединились крестьяне; каждый из них поведал о каком-нибудь чудесном исцелении, о котором он знал не иначе как из первых рук. Множество удивительных подробностей сообщили они мне об этом святом — ибо они уже называли его святым, — так что у меня не было ни малейшего сомнения в том, что это действительно святой человек.
   Джованоцца рассказала мне, как один пастух, проходя однажды ночью через перевал, вдруг услышал пение; это были самые удивительные, самые сладкие звуки из всех, что когда-либо раздавались на земле; они привели этого человека в такой необычайный экстаз, что было совершенно ясно: он услышал не что иное, как ангельский хор. А потом один из крестьян, самый высокий и темноволосый из всех, поклялся великой клятвой, что однажды, находясь в горах, он видел, как хижина отшельника светилась небесным светом на фоне темной массы горы.
   Все это заставило меня задуматься, наполнив душу удивлением. Однако потом направление беседы изменилось, они заговорили о винограде, о том, как он прекрасно уродился на виноградниках Фонтана-Фредда. и о том, что нынче следует ожидать хорошего урожая маслин. А потом гул голосов мало-помалу стих, а для меня исчез вовсе, и я уснул, положив голову на руки.
   Проснулся я приблизительно час спустя, чувствуя, что руки у меня затекли, а все тело одеревенело от неудобного положения, в котором я спал. Крестьяне все разошлись, а угрюмый хозяин стоял возле стола надо мной.
   — Вам следует продолжать свой путь, — сказал он, видя, что я проснулся. — До заката осталось не более двух часов, и, если вы собираетесь ехать через перевал, не следует медлить, иначе вас в пути застанет ночь.
   — Мой путь? — вслух спросил я и вопросительно посмотрел на него.
   В какие края лежал мой путь, кто бы мог ответить?
   Потом я вспомнил о принятом раньше решении искать приюта в каком-нибудь монастыре, и его слова о перевале заставили меня подумать о том, что для меня было бы разумнее оказаться по ту сторону гор, в Тоскане. Там меня не достанут когти Фарнезе, тогда как сейчас, пока я нахожусь на территории, подвластной папе, меня в любую минуту могут схватить.
   Я тяжело поднялся с места и вдруг вспомнил о том, что у меня совсем нет денег. На мгновение это привело меня в отчаяние. Но потом я вспомнил о муле и решил, что дальше я буду двигаться пешком.
   — Я хочу продать мула, — сказал я хозяину. — Он находится у тебя в конюшне.
   Он почесал за ухом, соображая, очевидно, что у мена на уме.
   — Да? — спросил он с сомнением. — А на какой рынок вы собираетесь его вести?
   — Я предлагаю его тебе, — сказал я.
   — Мне? — воскликнул он, и мгновенно в его хитрых глазах вспыхнуло подозрение, отразившееся и на грозных морщинах лба. — А где вы взяли этого мула? — спросил он, крепко сжав губы.
   Девушка, которая вошла в этот момент в комнату, смотрела на нас и слушала.
   — Где я его взял? — как эхо повторил я. — А какое тебе до этого дело?
   Он улыбнулся неприятной улыбкой.
   — А вот какое: если сюда явятся барджелли note 77 и найдут у меня в конюшне краденого мула, мне не поздоровится.
   Я покраснел от гнева.
   — Ты хочешь сказать, что я его украл? — вскричал я с такой яростью, что он изменил тон.
   — Нет, нет, нет, что вы, — успокаивал он меня. — Но дело в том, что мул мне не нужен, у меня уже есть один, я человек бедный…
   — Полно причитать, — остановил я его. — Дело в том, что у меня нет денег. Ни гроссо, за обед я могу заплатить только продав мула. Назначь цену — и покончим с этим делом.
   — Ха! — закричал он. — Так, значит, я должен купить твоего краденого мула? Думаешь, ты меня напугал и воображаешь, что я так сразу и куплю его? Убирайся отсюда, негодяй, а не то я подниму на ноги всю деревню, и тебе тогда не поздоровится. Убирайся, тебе говорят!
   Выкрикивая эти слова, он пятился назад, по направлению к очагу, и там, пошарив в углу, достал толстое дубовое полено. Хозяин — подлец, отъявленный мерзавец и вор, это было ясно. Однако не менее ясно было и то, что я должен подчиниться и оставить ему моего мула или же быть готовым к чему-то весьма неприятному.