Думаю, что в течение этих месяцев разум мой немного помутился, не выдержав чрезмерных лишений, и мне кажется, что состояние экстаза, во власти которого я подолгу находился, объяснялось лихорадкой, явившейся результатом сильной простуды.
   Я проводил долгие часы в коленопреклоненной молитве и размышлениях. И, помня о том, как некоторым счастливцам в аналогичных случаях было даровано великое счастье и благодать — им явились небесные видения, — я молился и надеялся на подобный же знак Божьей милости, уверенный в том, что такое видение даст мне силы, поддержит меня, поможет устоять против любого искушения.
   И вот однажды ночью, когда год подходил к концу, мне показалось, что мои молитвы не остались без ответа. Я не думаю, что это видение посетило меня во сне. По крайней мере я уверен, что не спал, когда оно появилось. В это время я стоял на коленях возле своего ложа из ветвей акации, и была поздняя ночь. Внезапно дальний конец моей хижины засветился слабым светом; было похоже на то, что из земли стал подниматься фосфоресцирующий туман; он колебался, поднимаясь вверх раскаленными добела клубами, и потом, в самой сердцевине этого тумана, стала проступать фигура — она была в белой одежде, поверх которой было накинуто темно-синее покрывало, все усыпанное золотыми звездами; в сложенных руках она держала серебряные лилии.
   Я не испытывал страха. Сердце мое билось учащенно восторженно, когда я наблюдал, как видение делается все более отчетливым, так что я уже мог разглядеть белое лицо несказанной красоты и опущенные вниз глаза.
   Это была Пресвятая Дева, какой изобразил ее мессер Порденоне в церкви святой Клары в Пьяченце; платье, лилии, сладостно-прекрасный лик — все это было мне известно, даже пышное круглое облако, на которое опиралась маленькая босая ножка.
   Я испустил крик восторга и страстного желания, простирая руки к волшебному видению. Но стоило мне это сделать, как вид его стал постепенно изменяться. Под синим покрывалом, которое представляло собой нечто вроде вуали, появилась масса золотистых блестящих волос; снежная бледность лица сменилась теплым оттенком слоновой кости; губы потемнели, сделались карминно-красными и сложились в живую мирскую улыбку; в глазах появился томный блеск; лилии исчезли, бледные руки потянулись ко мне.
   — Джулиана! — воскликнул я, и мой чистый, радостный восторг сменился жгучим плотским вожделением. — Джулиана! — Я протянул руки, и она медленно поплыла ко мне, не касаясь неровного земляного пола моей хижины.
   Я обезумел от страсти. Я попытался подняться с колен, чтобы пойти ей навстречу, чтобы хоть на секунду сократить эту муку ожидания. Однако ноги отказывались мне повиноваться, мне казалось, что весь я сделан из свинца, а она тем временем приближалась все медленнее, ее томная улыбка становилась все более насмешливой.
   И тут меня вдруг охватило отвращение, внезапное и непредсказуемое. Я закрыл лицо руками, чтобы отогнать это видение, истинное значение которого вдруг открылось мне со всей ясностью.
   — Retro me, Sathanas! note 83 — загремел я. — Господи! Пресвятая Дева Мария!
   Наконец я поднялся с колен, чувствуя, что ноги у меня онемели и затекли. Я снова поднял глаза. Видение исчезло. Я был один в своей келье, а снаружи ровными струями лил и лил дождь. Я застонал в отчаянии. Потом покачнулся, склонился набок и потерял сознание.
   Когда я очнулся, было уже совсем светло и бледное зимнее солнце рассылало свои серебристые лучи с зимнего неба. Мне было холодно, я чувствовал страшную слабость, и, когда попытался встать на ноги, все вокруг меня поплыло, и пол моей кельи качался, словно палуба корабля в сильный шторм.
   В течение многих дней после этого я находился в некоем трансе, меня мучили попеременно то озноб, то пылающий жар; и, если бы не пастух, который завернул к отшельнику, желая получить его благословение, и который остался возле меня из милосердия и ходил за мной в течение трех или более дней, я скорее всего просто бы умер.
   Он поил меня молоком от своих коз — роскошь, от которой ко мне быстро возвращались силы, — и даже после того, как он покинул мою хижину, он приходил каждый день в течение недели и настаивал на том, чтобы я пил принесенное им молоко, не слушая моих возражений, что теперь, когда нужда в этом отпала, у меня нет оснований так себя баловать.
   После этого наступил некоторый период покоя.
   Я понимал это так, что дьявол, нанеся мне мощный удар искушения и потерпев поражение, прекратил борьбу. Но я тем не менее соблюдал осторожность, стараясь не тешить себя этой мыслью, опасаясь, как бы моя самоуверенность не вызвала дурных последствий. Я благодарил небо за силу, которая была мне дарована, и умолял и дальше не оставить столь слабый сосуд без своего покровительства.
   Теперь мой склон холма и долина начали одеваться в наряд очередного нового года. Февраль, как добрая фея, легкой поступью спустился вниз по лугам и речным долинам, лаская спящую землю своим нежным дыханием. И вскоре там, где проходила эта посланница весны, поднимали свои желтые головки крокусы; доставая из подола, она щедро рассыпала по земле алые, голубые и пурпурные анемоны, которые пели славу весне нежной гармонией разнообразных оттенков; скромная фиалка и душистый папоротник возносили свое благоухание к ее алтарю, а вдоль ручьев проклюнулись ростки чемерицы.
   А потом, когда березы, дубы, каштаны и буки оделись в свой нежный светло-зеленый наряд, пришел март, а вслед за ним не замедлила явиться и Пасха.
   Однако приближение Пасхи наполнило меня ужасом. Ведь именно в Страстную неделю совершалось чудо святого Себастьяна, статую которого я охранял. А что, если чудо не совершится оттого, что я недостоин быть его хранителем? Меня то и дело охватывал страх, и я начинал молиться еще более ревностно. И это было не лишне, ибо весна, столь благотворно прикоснувшаяся к земле, не обошла и меня. Временами во мне снова вспыхивала тоска по миру, и снова приходили мучительные мысли о Джулиане — а я ведь думал, что с ними покончено навсегда, — и мне снова приходилось прибегать к помощи власяницы; а когда и она оказалась бессильной, я набрал длинных, напоминающих бич, побегов молодой эглантерии note 84, сделал из них плеть и стегал себя по голому телу, так что острые шипы разрывали кожу и моя мятежная кровь капала на землю.
   Наконец однажды вечером, когда я сидел возле своей хижины, глядя на изумрудные холмы, я был вознагражден. Я чуть было не лишился чувств от бесконечной радости и благодарности, когда это понял. Еле различимо, точно так же, как я впервые это услышал, когда подходил к жилищу отшельника, до моих ушей донеслась таинственная, напоминающая звон колокольчиков, музыка, которая тогда привела меня к хижине. С тех пор я ни разу не слышал этих звуков, хотя частенько прислушивался, надеясь, что они раздадутся опять.
   И вот я слышал их снова, они, казалось, прилетели на крыльях весеннего ветерка, эти восхитительные звуки, этот ангельский звон, наполнявший мое сердце таким восторгом веры и счастья, какого я не испытывал с того момента, как поселился здесь.
   Это было знамение — знак прощения, знак милости. Иначе быть не могло. Я пал на колени и вознес молитву глубокой радостной благодарности.
   И всю последующую неделю эти неземные серебряные звуки были со мною, утешая меня и успокаивая. Даже если я бродил в полях, она все равно не оставляла меня, разве что мне случалось слишком близко подходить к бурным водам Баньянцы, тогда рев потока заглушал божественную музыку. Я перестал испытывать страх, ко мне возвращалась уверенность в себе. Страстная неделя приближалась, но она уже не внушала мне такого ужаса. Я почитал себя достойным того, чтобы быть хранителем святыни. Тем временем я молился, особо направляя мои молитвы святому Себастьяну, моля его, чтобы он не подвел меня, помог бы мне сделать то, что от меня требуется.
   Наступил апрель, как я узнал от странников, принесших мне милостыню в виде хлеба, а со второго числа этого месяца начиналась Страстная неделя.

Глава седьмая. НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ

   Был Страстной четверг, именно в этот день раны на статуе святого Себастьяна начинали кровоточить, что продолжалось до рассвета пасхального воскресенья.
   Теперь, когда назначенное время приближалось, я самым внимательным образом наблюдал за статуей, а в среду смотрел на нее со страхом и волнением, которые не мог преодолеть, ибо не замечал ни малейших признаков чуда. Коричневые подтеки, остатки предыдущего потока крови, по-прежнему оставались сухими. Всю эту ночь я усердно молился, терзаемый муками сомнения, которые в какой-то степени успокаивала музыка, не прекращавшаяся ни на минуту.
   С первыми проблесками рассвета мне послышался звук шагов возле хижины, однако я не обратил на это внимания. Когда же взошло солнце, вся поляна возле хижины гудела от звука голосов, напоминавшего рокот волн, катящихся на берег. Я встал и еще раз внимательно посмотрел на святого. Это был всего-навсего кусок дерева, бесчувственный и безжизненный, и по-прежнему не было никаких признаков чуда. Снаружи — я это понял — уже собралась толпа пилигримов. Они ждали, бедные глупцы. Но могло ли их ожидание сравниться с моим?
   Еще один час провел я на коленях, умоляя небо сжалиться надо мною. Но оно оставалось безответным, и раны святого по-прежнему были сухи.
   Наконец я поднялся на ноги, в полном отчаяния, и, подойдя к двери, широко распахнул ее.
   Вся площадка перед хижиной была заполнена крестьянами, а те, что не поместились, стояли на нижних склонах холма или разместились наверху, справа и слева от хижины. Увидев меня — худого и изможденного донельзя, увидев мои глаза, безумные от отчаяния, воспаленные от постоянного недосыпания, мою спутанную бороду, покрывающую впалые щеки, толпа застыла. Единый вздох, выкрик, выражающий ужас и благоговение, вырвался из недр ее. Вся масса людей качнулась, заколебалась и в едином порыве, словно склоненная ветром, опустилась на колени — все, кроме кучки калек, собравшихся перед самой хижиной, — эти несчастные приплелись сюда в надежде на чудесное исцеление.
   Оглядывая толпу собравшихся, я заметил, что на дороге, ведущей вверх, в сторону Чизанского перевала, что-то блеснуло. По ней спускался небольшой отряд вооруженных всадников. Их было человек двадцать; на верхушках их копий развевались алые вымпелы с изображенным на них девизом, который я не мог разглядеть за дальностью расстояния.
   Отряд приостановился, и один из них, человек, ехавший на крупной черной лошади, в доспехах, сверкающих, как само солнце, протянул одетую в перчатку руку, указывая на что-то внизу. Затем они снова двинулись вперед, и блеск их доспехов, развевающиеся вымпелы на копьях на какое-то мгновение наполнили меня странным волнением, прежде чем я снова повернулся к толпе паломников, ожидающих моего слова. Скорбным голосом, повесив голову и опустив глаза, я сообщил им неприятное известие:
   — Дети мои, чудо еще не свершилось.
   Слова мои были встречены мертвым молчанием. Затем раздался ропот, послышались возмущенные выкрики, жалобные стоны. Один из жителей горных мест, оказавшийся смелее других, протиснулся в первые ряды, не вставая с колен.
   — Отец мой, — вскричал он. — Как это может быть? За все последние пять лет не было такого случая, чтобы на заре в Страстной Четверг раны нашего святого не начинали кровоточить.
   — Увы! — застонал я. — Я ничего не знаю. Говорю только то, что есть. Всю ночь я провел в молитве, на коленях, у ног святого. Я буду молиться и дальше, и вы молитесь тоже.
   Я не смел высказать им свои подозрения насчет того, что дело тут, по-видимому, во мне, что это — знак небесного неодобрения хранителю этого святого места, который оказался недостаточно чистым и, следовательно, недостоин.
   — Но музыка! — вскричал один из увечных хриплым голосом. — Я же слышу божественную музыку!
   Я не знал, что сказать, а толпа молчала, прислушиваясь. Все слышали нежный, умиротворяющий перезвон колокольчиков, исходящий словно из самого лона горы, снова из центра толпы вырвался многоголосый крик — крик надежды на то, что, если происходит одно чудо, непременно должно произойти и другое, что там, где звучит ангельский хор, все должно быть хорошо.
   И вдруг раздался стук копыт и лязг металла, и отряд, который я заметил на горе давеча, уже ехал через пастбище по направлению к моему убежищу, свернув с главной дороги. У подножия утеса, к которому прилепилась моя хижина, отряд остановился по знаку своего командира.
   Я наблюдал эту картину, испытывая непонятное волнение, и люди в толпе тоже поворачивались посмотреть, что за необычные паломники явились к этому святому месту.
   Командир спешился без посторонней помощи, несмотря на тяжелые доспехи, и, подойдя к носилкам, которые находились в хвосте кавалькады, помог даме, которая в них находилась, спуститься на землю.
   Все это я наблюдал с неослабным интересом и вскоре разглядел, что символ на вымпелах представляет собой голову белой лошади. По этому символу я узнал, кто они такие. Они принадлежали к дому Кавальканти — этот род, как я слышал, находился в союзе и в большой дружбе с моим отцом. Но ведь не может быть, чтобы их появление здесь имело какое-то отношение ко мне? Это было бы слишком невероятно. Ни одной душе не было известно, где я нахожусь, и никто не подозревал о том, как зовут отшельника с Монте-Орсаро.
   Воин вместе с дамой подходили ближе, оставив солдат дожидаться их возвращения внизу, а я старался рассмотреть их, так же, как и все собравшиеся возле хижины паломники.
   Мужчина был среднего роста, широкий в плечах и очень подвижный; у него были сильные, длинные руки, на одну из них опиралась его миниатюрная спутница, которой трудно было подниматься по крутой тропинке. Гордое, суровое, чисто выбритое лицо, твердые линии рта и решительный подбородок казались высеченными из камня. Только когда они приблизились, я мог заметить, что общая суровость этого лица смягчалась добрым взглядом глубоко посаженных карих глаз. Что до его возраста, мне тогда показалось, что ему около сорока лет, хотя в действительности ему было пятьдесят.
   Дама, опиравшаяся на его руку, была прелестнейшим созданием, какое только можно себе вообразить. Ее лилейная кожа была лишь слегка тронута румянцем на щеках; личико — правильный овал; ротик — во всем мире не нашлось бы ничего более нежного и изящного; низкий и широкий лоб; и глаза — темно-синие сапфиры, видные только тогда, когда она поднимала свои длинные ресницы, осеняющие их, словно тени. Ее каштановые волосы были убраны в сетку из золотых нитей, унизанных бриллиантами, а на шее поблескивало изумрудное ожерелье. Узкое платье и мантилья были цвета бронзы, и, когда она двигалась, лучи солнца играли на шелке, придавая ему металлический блеск. Талия была стянута поясом чеканного золота, а коричневые бархатные перчатки были вышиты жемчугом.
   Только один раз взглянула она на меня, когда они подходили, а потом снова тотчас же опустила глаза, но я был еще так слаб, так полон мирского тщеславия, что в этот момент мне стало стыдно при мысли о том, в каком виде я перед ней стою: грубое одеяние отшельника, лицо покрыто косматой бородой, давно не стриженные волосы длинны и нечесаны. Этот стыд окрасил румянцем мои впалые щеки. Но затем я снова побледнел, потому что мне показалось, что некий голос, неизвестно откуда, вдруг спросил меня:
   — И ты еще удивляешься, что кровь не течет из ран святого?
   Так ясно и отчетливо прозвучал этот голос, исходящий из уст совести, что мне казалось, будто они были произнесены вслух, и я огляделся вокруг, в страхе, что кто-нибудь еще может их услышать.
   Рыцарь стоял передо мной, сдвинув брови, глядя на меня с величайшим изумлением. Несколько мгновений прошло в полном молчании. Когда он наконец заговорил, голос его прозвучал резко, как оклик.
   — Как твое имя? — спросил он.
   — Мое имя? — повторил я, удивленный не только его вопросом, но и пристальным испытующим взглядом. — Меня зовут Себастьян, — ответил я достаточно правдиво, ибо это было мое новое имя, имя, которое я принял, поселившись на месте покойного отшельника.
   — Из какого ты рода, Себастьян, и из каких мест? — допрашивал он.
   Он стоял передо мной, спиной к толпе поселян, не обращая на них ни малейшего внимания, словно их там не было вовсе, чувствуя себя полным хозяином положения. А между тем дама, опиравшаяся на его руку, то и дело украдкой посматривала на меня.
   — Себастьян, и все тут, — отвечал я. — Себастьян — отшельник, хранитель святыни. Если вы пришли…
   — Но как тебя звали в миру? Назови свое прошлое имя, — нетерпеливо перебил он меня, продолжая всматриваться в мое исхудалое лицо.
   — Это имя грешника, — ответил я. — Я вычеркнул его, сбросил его с себя.
   По его лицу пробежало выражение нетерпеливого раздражения.
   — Но как зовут твоего отца? — настаивал он.
   — У меня нет отца, — ответил я. — У меня нет родных, ничто не привязывает меня к этому миру. Я Себастьян-отшельник.
   Губы его сложились в раздраженную гримасу.
   — Тебя нарекли Себастьяном при крещении? — спросил он.
   — Нет, — ответил я. — Я принял это имя, когда стал хранителем святыни.
   — Когда это случилось?
   — В сентябре прошлого года, когда скончался святой отец, бывший здесь хранителем до меня.
   Я увидел, как в глазах его зажегся внезапный свет, и слабая улыбка тронула губы.
   — Приходилось ли тебе слышать имя Ангвиссола? — спросил он, близко приблизив свое лицо к моему и впиваясь в меня взглядом.
   Однако я ничем себя не выдал, поскольку этот вопрос уже не был для меня неожиданностью. Я знал, что сильно похожу на своего отца, и в том, что человек, принадлежащий к дому Кавальканти, с которым был столь тесно связан Джованни д'Ангвиссола, заметил это сходство, не было ничего удивительного. Кроме того, я был убежден, что его присутствие здесь было чисто случайным; что его привлекло сюда обыкновенное любопытство, вызванное толпой паломников.
   — Синьор, — сказал я ему, — мне неизвестны ваши намерения, но я нахожусь здесь не для того, чтобы отвечать на вопросы, касающиеся мирских обстоятельств. Мир отказался от меня, а я отказался от мира. Итак, если вы находитесь здесь не для того, чтобы поклониться этой святыне, я попрошу вас удалиться и не докучать мне более. Вы явились сюда в крайне не благоприятный момент, когда мне нужны все мои силы для того, чтобы забыть мир и мое греховное прошлое во имя того, чтобы через меня свершилась воля Божия.
   Я видел, что, в то время как я говорил, нежный взор девы обратился на меня с выражением ласкового сочувствия. Я заметил, как она сделала знак своему спутнику, прижав рукой его локоть. Повиновался ли он этому движению, или на него подействовала твердость моего тона, я сказать не могу. Во всяком случае, он коротко кивнул.
   — Ладно, ладно, — сказал он, бросив на меня последний испытующий взгляд, повернулся вместе со своей спутницей и, бряцая доспехами, стал спускаться вниз по проходу, который освобождали ему в толпе.
   Ему ясно давали понять, что его присутствие здесь нежелательно, поскольку оно вызвано не благочестивым желанием поклониться святыне, а какими-то иными соображениями. Люди опасались, что вторжение столь явно мирской персоны в такой ответственный момент может создать дополнительные трудности для появления ожидаемого чуда.
   Дело нисколько не улучшило то обстоятельство, что, выбравшись из толпы, он остановился и стал расспрашивать, по какому случаю совершается паломничество. Я не слушал, что ему отвечали, но видел, как он внезапно вскинул голову, и уловил его следующий вопрос:
   — А когда лилась кровь в последний раз?
   Снова неразборчивый ответ, и снова его звенящий голос:
   — Значит, до того, как сюда пришел молодой отшельник? А сегодня, вы говорите, раны сухи и кровь не идет?
   Он бросил в мою сторону еще один пронзительный взгляд своих прищуренных глаз, в которых, казалось, сквозила насмешка. Девушка шепнула что-то ему на ухо, но он только презрительно рассмеялся в ответ.
   — Дурацкое лицедейство, — отрезал он и потянул ее за собой, чему она, по моему мнению, повиновалась весьма неохотно.
   Однако толпа его услышала, услышала оскорбление, нанесенное святыне. По рядам прокатился угрожающий гул, и кое-кто вскочил на ноги, словно приготовившись напасть на него.
   Он остановился и круто обернулся, услышав эти звуки.
   — Ну, что вы там? — крикнул он. Голос его был подобен трубному гласу, глаза угрожающе сверкали; и, подобно собакам, которые уползают на свое место при грозном окрике хозяина, толпа испуганно смолкла под взором одного-единственного человека, облаченного в стальные доспехи.
   Он рассмеялся глубоким грудным смехом и спокойно зашагал вниз по тропинке, ведя под руку свою даму.
   Но когда он сел на лошадь и стал отъезжать, толпа почувствовала себя в безопасности и осмелела. По мере того как он удалялся, все более громко раздавались проклятия по его адресу: «Насмешник! » и даже «Богохульник! »
   Но он невозмутимо и презрительно продолжал свой путь, лишь один раз обернувшись, чтобы посмеяться над ними.
   Вскоре он скрылся из глаз под горой, видны были только алые вымпелы с изображенной на них головой белой лошади. Постепенно и они скрылись из вида, и я снова остался один на один с толпой пилигримов.
   Велев им вернуться к прерванным молитвам, я снова пошел в хижину.

Глава восьмая. ВИДЕНИЕ

   Как мы ни молились, наступившая ночь не принесла с собой никаких признаков чуда. Толпа разошлась, обещая вернуться с рассветом, — это обещание прозвучало для меня как угроза.
   Я снова остался один, наедине со своими мыслями. И думал я не только о святом Себастьяно, о том, что он не слышит наших молитв, не хочет отозваться на мольбы верующих в него: я был не только во власти страха, что его неотзывчивость может быть знаком небесного неодобрения, указанием на то, что я недостоин быть хранителем святыни из-за скверны грехов, в которых я погряз. Мысли мои невольно устремились вниз по склону горы, вслед за доблестным отрядом с его суровым предводителем и ясноокой дамой, которая опиралась на его руку. Снова я видел своим мысленным взором сверкание доспехов, слышал грохот конских копыт, в то время как образ девушки в платье, отливающем бронзой, не оставлял меня ни на минуту.
   Вот жизнь, которая должна была бы быть моей! Такая девушка должна бы быть спутницей моей жизни, родить мне детей. И снова я краснел при воспоминании, так же как покраснел и в тот момент — из-за того, что она видела меня в таком жалком непрезентабельном виде.
   Как она, должно быть, сравнивала меня с разряженными придворными кавалерами, которые увиваются за нею, ловят каждое се ласковое слово. Могу ли я надеяться, что ее посетит хотя бы единая мысль обо мне, тогда как в моей душе навеки поселился ее образ и я думаю о ней неотступно. О, если она и вспомнит обо мне, то только как об отшельнике, который облачился в рубище анахорета и повернулся спиной к миру, ставшему для него пустыней.
   Вы, живущие в миру и читающие эти строки, легко можете догадаться, что со мною произошло. Я страстно полюбил. Достаточно было встретиться с нею взглядом, и все было кончено. Вы, конечно, скажете, что в этом нет ничего удивительного, принимая во внимание то, что я вел такую уединенную жизнь, в особенности в последние несколько месяцев, и поэтому первая же красивая девушка, которую я увидел, мгновенно покорила мое сердце, для этого ей было достаточно всего только взмахнуть ресницами.
   И все-таки я не могу согласиться с тем, что вы так уж проницательны.
   Эта встреча была предопределена. В книге судеб было записано, что она должна явиться и сорвать с моих глаз эту глупую повязку, чтобы я сам мог увидеть то, о чем говорил мне фра Джервазио, а именно: ни хижина отшельника, ни монастырская келья не могут быть моим призванием; меня зовет к себе мир; именно в миру найду я свое спасение, ибо я нужен миру, там есть для меня необходимое дело.
   И никто, кроме нее, сделать этого не мог. В этом я убежден, и вы тоже убедитесь, когда прочитаете дальше.
   Томление, наполнявшее мою душу, не имело ничего общего с желаниями, вызванными воспоминаниями о Джулиане. Она полностью очистила мою душу от этих греховных желаний, добившись того, что оказалось не под силу молитве, посту, власянице или плетке. Мысль о ней наполняла меня небесным блаженством, я мечтал о ней так же, как истинно святые души жаждут, чтобы им явились блаженные обитатели небес. Одно лишь созерцание се прекрасного лица очистило меня от скверны, избавило от мрака плотских вожделений, в котором я пребывал независимо от своей воли; ибо то, что я испытывал по отношению к ней, было благословенным благородным желанием служить, охранять и лелеять.
   Она была чиста, подобно белому нарциссу на берегу ручья, и мог ли я не оставаться чистым, служа ей?
   Но потом, вдруг, вслед за этими мыслями наступила реакция. Душа моя наполнилась ужасом и отвращением. Все это лишь новая ловушка, которую расставил сатана, дабы уловить и погубить мою душу. Там, где бессильными оказались воспоминания о Джулиане, приведшие меня только к еще более строгому покаянию и усмирению плоти, гнусный враг рода человеческого решил искать окончательной моей гибели с помощью соблазна чистотой. Такого рода искушение испытал Антоний, египетский монах; и то и другое обличие принимала все та же соблазнительница Цирцея note 85.