— Я не присваивал никаких денег! — гневно вскричал я. — Это самое грязное обвинение из всех.
   — Ты отрицаешь, что паломники делали известные приношения?
   — Конечно, приношения делались, однако я понятия не имею, в каких размерах. У дверей хижины стоял сосуд из обожженной глины, в который верующие опускали свои приношения. Мой предшественник имел обыкновение раздавать часть этих денег среди бедных в качестве милостыни; другую часть, как говорили, он копил, чтобы истратить их на постройку моста через Баньянцу — это бурный поток, и мост через нее был необходим.
   — Ну же, — подсказывал он, — значит, когда ты сбежал оттуда, ты и прихватил с собой эти собранные деньги.
   — Я этого не делал, — отвечал я. — У меня не было даже такой мысли. Уезжая, я не взял с собой ничего — только ту одежду, которая была на мне, когда я там находился.
   Последовала короткая пауза.
   — Святая Инквизиция располагает другими сведениями.
   — Какими же сведениями? — вскричал я, перебивая его. — Кто меня обвиняет? Покажите моего обвинителя, я хочу с ним встретиться лицом к лицу.
   Он медленно покачал своей огромной головой с нелепым венчиком грязных волос, окружающих тонзуру note 112, этот символ тернового венца.
   — Тебе, разумеется, должно быть известно, что в Святой Инквизиции это не принято. В своей великой мудрости наш трибунал считает, что, открывая имя доносчика, мы подвергаем его опасности преследования, и это может привести к тому, что иссякнет источник полезных сведений, которыми мы пользуемся. Следовательно, твоя просьба не может быть удовлетворена, она тщетна, столь же тщетна, как и попытки оправдаться, которые ты предпринимаешь, — все это сплошная ложь, направленная на то, чтобы помешать свершиться правосудию.
   — Ложь, господин монах? — вскричал я с такой яростью, что один из стражей положил руку мне на плечо.
   Глаза-бусинки исчезли, а потом снова появились, в то время как он внимательно и равнодушно рассматривал меня.
   — Твой грех, Агостино д'Ангвиссола — это самый гнусный грех, который только может изобрести и осуществить сатанинская жадность. Больше, чем любой другой грех, он закрывает двери милосердию. Такое же преступление, какое совершил в свое время Симон Маг, — и искупить его можно только пройдя через врата смерти. Ты вернешься в свою камеру, и когда дверь за тобою затворится, она затворится навсегда, до конца твоей жизни, и ты никогда уже не увидишь ни единого человека. Голод в жажда будут твоими палачами, медленно и неуклонно они лишат тебя жизни, которой ты не сумел как следует распорядиться. Ты останешься в этой камере без света, пищи и воды, пока не умрешь. Именно такое наказание несет тот, кто совершил подобное преступление.
   Я не мог этому поверить. Я стоял перед ним все то время, пока он произносил эти лишенные всякого чувства слова. Наступила недолгая пауза, и снова он сделал этот широкий жест, поглаживая свой рот и обширный подбородок. Затем он продолжил:
   — Это то, что касается тела. Но остается еще и душа. В своем бесконечном милосердии Святая Инквизиция желает, чтобы искупление греха наступило еще в этой жизни, дабы спасти тебя от пламени вечного ада. Поэтому Святая Инквизиция призывает тебя очистить свою душу, признавшись в своем грехе и раскаявшись в содеянии оного, прежде чем ты отойдешь в иной мир. Покайся, сын мой, спаси свою душу.
   — Покаяться? — повторил я. — Покаяться в том, чего я не совершил, признать правдой ложь? Я изложил тебе истинную, правдивую историю того, что произошло на самом деле. Говорю тебе: нет во всем свете человека менее способного на святотатство, чем я. По своей натуре, по своему воспитанию я набожный и благочестивый человек. Кто-то возвел на меня напраслину, чтобы мне навредить. Вынося мне приговор, вы осуждаете невинного человека. Да будет так. Не могу сказать, чтобы мир казался мне настолько привлекательным, чтобы я не мог расстаться с ним без особых сожалений. Моя смерть будет на вашей совести, на совести этого несправедливого, чудовищного трибунала. Но избавьте себя по крайней мере от еще большего преступления, требуя, чтобы я признал эти клеветнические обвинения.
   Крошечные глазки устремили на меня долгий непроницаемый взгляд. Наконец доминиканец заговорил медленно и торжественно, и в голосе его звучало почти что сожаление.
   — Милосердные законы этого трибунала предоставляют тебе двадцать четыре часа на размышление. Я буду мелиться, сын мой, чтобы Божественное Провидение смягчило сердце, ожесточенное грехом, склонило бы тебя к раскаянию, к полному и свободному признанию своих преступлений. В противном случае наш долг нам ясен, и у нас есть способы добиться от человека признания. Подумай об этом, сын мой, избавь себя от ненужного страдания. Уведите его.
   Я ничего ему не ответил и молча позволил фамильярам увести себя теми же самыми мрачными холодными коридорами назад, в камеру, в которой мне суждено было умереть.
   Но прежде, чем это свершится, мне предстояло претерпеть страшные муки, пытки, более мучительные, чем голод и жажда, в том случае если я не соглашусь купить себе избавление, признавшись в возводимой на меня клевете. Меня приводила в ужас эта безумная затея спасти мою душу, осуществляемая тем самым способом, который служил верной ее погибели, — стремясь избавить меня от одного святотатства, меня беззастенчиво ввергали в другое.
   Наверное, я в конце концов решился бы по истечении этих двадцати четырех часов на это. Благодарю Бога за то, что это испытание меня миновало. Ибо через три часа после моего возвращения в эту камеру снова явился мой тюремщик, положив конец моему мрачному унынию. На этот раз его сопровождали не только фамильяры, и сам инквизитор.
   Он вкатился в сумрак этой темницы, в которую никогда не заглядывал солнечный свет, держа в руке пергамент, скрепленный огромной печатью, и знаком подозвал меня к себе.
   — Ты можешь убедиться в том, — сказал он, — что пути Господни поистине неисповедимы и что правда в конце концов торжествует. Твоя невиновность установлена, поскольку сам Святой Отец нашел нужным вмешаться и спасти тебя. Вот твое освобождение. Ты волен выйти отсюда и направиться, куда тебе заблагорассудится. Эта булла относится к тебе. — И он протянул мне пергамент.
   Мой ум метался в поисках объяснения, так же как человек мечется в густом тумане, пытаясь найти дорогу, спотыкаясь и останавливаясь на каждом шагу. Я взял пергамент и долго смотрел на него. Удостоверившись в его подлинности и в то же время недоумевая, каким образом папа оказался замешанным в этом деле, я сложил документ и засунул его себе за пояс.
   Затем инквизитор махнул своей огромной рукой, указывая вниз: «Ite! » note 113 — и добавил — его рука, казалось, поднята специально для благословения: — Pax Domini sit tecum note 114.
   — Et cum spiritu tuo note 115, — машинально ответил я, повернувшись прочь из этого ужасного места вслед за фамильярами, которые шли впереди, указывая мне путь.

Глава девятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ

   Наверху, в блаженном сиянии солнечного света, от которого у меня заболели глаза, ибо я был лишен его целую неделю, я увидел Галеотто, который ожидал меня в пустой, лишенной всякой мебели комнате. Я не успел даже сообразить, что это он, а его огромные руки уже обхватили меня и прижали к себе с такой силой, что его латы едва не впились мне в грудь, вызвав мгновенное, сладостно-горькое воспоминание о другом человеке, таком же высоком, который прижимал меня к себе много лет тому назад и чьи доспехи причинили мне такую же боль, какую я испытывал сейчас, когда меня обнимал Галеотто.
   Затем он отстранил меня на расстояние вытянутой руки и долго смотрел на меня. Я заметил предательскую влагу в его затуманенных глазах. Он буркнул что-то фамильярам, взял меня под руку, повлек за собой по длинным коридорам, минуя разные двери, и вывел наконец на оживленные улицы Рима.
   Мы шли молча, улицами и переулками, которые, должно быть, были ему хорошо известны, но в которых я, несомненно, заблудился бы, и наконец очутились перед отличной таверной — Osteria Del Sole note 116, что возле башни Ноны.
   Там в конюшне находилась его лошадь, и слуга провел нас наверх, в комнату, которую он нанял.
   Как я был не прав, думал я, заявляя инквизитору, что не испытываю сожаления, расставаясь с этим миром. Какая это была неблагодарность с моей стороны, принимая во внимание, что был на свете этот преданный мне человек, который любил меня в память о моем отце! А разве не было на свете Бьянки, которая, несомненно, — если только ее последнее восклицание, исторгнутое мукой, заключало в себе правду — любила меня ради меня самого?
   Какая сладостная перемена произошла в моей судьбе — теперь, когда я удобно сидел в кресле возле окна, наслаждаясь поистине приятнейшим моментом в моей жизни, и когда мрачные тени смерти, сгустившиеся над моей головой, так внезапно рассеялись.
   Вокруг хлопотали слуги, расставляя на столе изысканные яства, заказанные Галеотто, огромные корзины сочных фруктов, кувшины с красным вином из Апулии; и вскорости мы сели за стол. Чтобы воздать всему этому должное.
   Но прежде чем приступить к еде, я спросил Галеотто, с помощью какого чуда ему удалось добиться моего спасения; какие магические силы способствовали тому, что даже сама Святая Инквизиция растворила свои двери по его повелению. Взглянув на лакеев, которые нам прислуживали, он велел мне заняться едой, сказав, что поговорим мы потом. При этих словах я почувствовал такой зверский голод, что немедленно и со всей охотой повиновался его приказанию и набросился на еду, так что, начиная с бульона и кончая фруктами, мы были заняты исключительно поглощением пищи и не сказали ни слова.
   Наконец, когда наши бокалы были наполнены, а слуги удалились, я повторил свой вопрос.
   — Это чудо сотворил не я, — сказал Галеотто. — Этим ты обязан Кавальканти. Буллу получил он.
   И он вкратце изложил все те обстоятельства, о которых уже читателю рассказано на предыдущих страницах (мелкие подробности тех событий мне впоследствии, как уже говорилось, удалось выведать у Фальконе). По мере того как разворачивался его рассказ, я чувствовал, как во мне растет дурное предчувствие, от которого все тело покрывается холодным потом, совсем как утром, когда я находился в руках моих палачей. Наконец Галеотто, видя, что я смертельно побледнел, спросил, что со мною.
   — Что… какую… чем заплатил за мое спасенье Кавальканти? — ответил я вопросом.
   — Он мне не сказал, я не стал задерживаться, для того чтобы дознаться — мне надо было торопиться. Он уверил меня, что дело завершилось без урона для его чести, жизни и свободы, я этим удовольствовался и поспешил в Рим.
   — И с тех пор вы не думали о том, какую цену должен был заплатить Кавальканти?
   Он тревожно посмотрел на меня.
   — Должен признаться, что радость, которую принесла мне мысль о скором твоем освобождении, сделала меня эгоистичным. Я думал только о твоем спасении и больше ни о чем.
   Я застонал и в отчаянии опустил руки на стол.
   — Он заплатил такую цену, — проговорил я, — что мне в тысячу раз лучше было бы остаться там, откуда вы меня вытащили.
   Галеотто наклонился ко мне, сурово нахмурив брови.
   — Что ты хочешь этим сказать? — спросил он.
   И тут я рассказал ему о том, чего опасался; рассказал, как Фарнезе искал руки Бьянки для Козимо, как гордо и бесповоротно Кавальканти ему отказал; как герцог настаивал и пригрозил, что останется в Пальяно, пока мессер не изменит своего решения; как я узнал от Джулианы о чудовищных замыслах герцога — об истинной причине, заставляющей его добиваться этого брака. И наконец…
   — Вот какую цену согласился он заплатить! — в отчаянии воскликнул я. — Его дочь, эта чистая, святая девушка — вот эта цена! И в эту самую минуту, возможно, они получают выторгованную ими плату — отвратительная сделка осуществляется. О, Галеотто! Галеотто! Почему ты не оставил меня гнить в темнице инквизиции? Как был бы я счастлив умереть там, ничего не зная об этом!
   — Клянусь кровью Христовой, мальчик! Не хочешь ли ты сказать, что мне было об этом известно? Неужели ты думаешь, что я согласился бы выкупить такой ценой чью бы то ни было жизнь?
   — Нет, нет, — ответил я. — Я знаю, что вам это не было… что вы не могли… — И я внезапно вскочил на ноги. — А мы сидим здесь… пока это… пока это… О, Боже! — зарыдал я. — Может быть, еще есть время. На коней! Едем немедленно!
   Он тоже вскочил на ноги.
   — Может быть, есть еще способ исправить зло. Отправимся тотчас же. Гнев поможет мне преодолеть усталость. Мы можем доскакать за три дня. Будем мчаться так, как никому на свете не доводилось это делать.
   И мы поскакали, и мчались с такой скоростью, что наутро третьего дня, который пришелся на воскресенье, были уже в Форли (перевалив Апеннины у Арканджело) и вечером прискакали в Болонью. Мы не сомкнули глаз и почти не отдыхали с того самого момента, как покинули Рим. Мы буквально валились с ног от усталости.
   Если уж я находился в таком состоянии, то что должен был испытывать Галеотто? Он был сделан поистине из железа. Подумайте только, ведь он уже проделал этот путь, и так же поспешно, чтобы вызволить меня из когтей инквизиции; и, не отдохнув, снова двинулся в путь на север. Подумайте об этом, и вы не удивитесь, что усталость наконец сломила его.
   В Болонье мы спешились возле гостиницы, где нашли Фальконе, который нас дожидался. Он собирался сопровождать своего господина в Рим, однако был в то время слишком утомлен и не мог долее находиться в седле, так что Галеотто, в своем отчаянном нетерпении, оставил его здесь и продолжал свой путь один.
   Здесь, в Болонье, мы и встретили верного конюшего, умирающего от беспокойства. Он бросился ко мне, чтобы обнять меня, называя меня по-прежнему Мадоннино, что мне приятно было слышать от него, несмотря на мрачные воспоминания, всколыхнувшиеся при звуке этого имени.
   В Болонье Галеотто объявил, что он вынужден остановиться на отдых, и мы проспали три часа — пока не наступила ночь. Нас разбудил хозяин, как ему и было приказано, но после того, как он отошел, я продолжал лежать без сил, руки и ноги отказывались мне повиноваться. Но тут внезапно сознание возвратилось ко мне, я вспомнил, что нам предстояло, и эта мысль подействовала на меня как удар хлыста: всю мою усталость как рукой сняло.
   Что же касается Галеотто, то он находился в самом плачевном состоянии: он просто не мог пошевелиться. Силы его истощились — он был измучен до крайности усталостью и недостатком сна. Мы с Фальконе вдвоем подняли его на ноги, но он снова свалился, поскольку был не в силах стоять.
   — У меня нет сил, я выдохся, — пробормотал он. — Дайте мне поспать двенадцать часов — всего двенадцать часов, Агостино, и я поеду с тобой хоть к самому дьяволу.
   Я застонал и выругался — все на одном дыхании.
   — Двенадцать часов! — вскричал я. — А она… Я не могу ждать, Галеотто, я должен ехать, я поеду один.
   Он откинулся на подушку и лежал, глядя на меня остекленевшими глазами, потом, сделав над собой усилие, очнулся и приподнялся на локте.
   — Правильно, мальчик, поезжай один. Возьми с собой Фальконе. Послушай. В Пальяно находятся шесть десятков моих людей, которые пойдут за тобой куда угодно, хоть в самый ад, когда Фальконе передаст им мое приказание. Вперед, мой мальчик, спаси ее. Но… погоди минутку! Постарайся не трогать Фарнезе, не причинять ему вреда, если только это возможно.
   — А если невозможно? — спросил я.
   — Ну, тогда ничего не поделаешь. Но старайся не трогать его физически, не нанести ему никакого увечья. Предоставь это мне — настанет час, и он свое получит. Сегодня это было бы преждевременно, и мы… нас… нас раздавят его… — Речь его превратилась в нечленораздельное бормотание, глаза закрылись, и он снова заснул мертвым сном.
   Десять минут спустя мы уже снова ехали на север, по бесконечной Эмилианской дороге, останавливаясь только для того, чтобы промочить горло глотком вина, тогда как хлеб мы жевали по дороге, не слезая с седла.
   Мы переправились через По и поехали дальше, меняя коней, где это было возможно, и наконец, когда уже близился закат, на повороте дороги нашему взору открылся Пальяно — серые, покрытые лишайником стены замка, стоящего на вершине невысокого изумрудного холма.
   Спускались сумерки, в окнах замка кое-где появлялись огоньки, когда мы приблизились к воротам.
   Из караульного помещения неторопливо вышел вооруженный страж и спросил у нас, какое дело привело нас в замок.
   — Мадонна Бьянка уже вышла замуж? — задыхаясь спросил я его вместо приветствия.
   Он внимательно посмотрел на меня, потом перевел глаза на Фальконе и с удивлением пробормотал какое-то ругательство.
   — С возвращением вас, мессер! Мадонна Бьянка? Свадьбу отпраздновали сегодня. Молодые уже уехали.
   — Уехали? — зарычал я. — Куда они уехали, отвечай!
   — Куда? В Пьяченцу, во дворец мессера Козимо. Вот уже три часа, как они отъехали.
   — А где твой хозяин? — спросил я его, соскакивая на землю.
   — У себя в покоях, благородный господин.
   Как я его отыскал, куда направился в поисках Кавальканти — все эти обстоятельства начисто выветрились из моей памяти. Знаю только, что нашел я его в библиотеке. Он сидел, сгорбившись, в огромном кресле, лицо его было мертвенно-бледно, глаза лихорадочно блестели. Когда он увидел меня — причину, хотя и невольную, всех этих бед, — он сурово нахмурился и в глазах его появились гневные искры. Если он собирался накинуться на меня с упреками, я не дал ему этой возможности, обрушив на него мои собственные.
   — Что вы наделали, мессер? — потребовал я ответа. — По какому праву вы совершаете такие поступки? По какому праву вы принесли в жертву эту чистую голубку? Неужели вы считаете меня подлецом, который будет рассыпаться перед вами в благодарности, что я буду испытывать какие бы то ни было чувства, кроме ненависти и отвращения, — ненависти ко всякому, кто имеет отношение к этому делу, отвращение к самой жизни, купленной такой ценой?
   Он совсем сник перед моим яростным гневом; ибо вид у меня, наверное, был ужасный — я стоял перед ним, извергая эти обвинения, обезумев от боли, ярости и бессонных ночей.
   — Да понимаете ли вы, что вы сделали? — продолжал я. — Знаете, на что ее обрекли? Для какой цели вы ее продали? Или я должен вам объяснить?
   И я все ему рассказал, в нескольких жестоких словах, от которых он вскочил на ноги, бешено сверкая глазами, — лев, очнувшийся от спячки.
   — Нужно гнаться за ними, — уговаривал его я. — Нужно вырвать ее у этих скотов, даже если для этого пришлось бы сделать ее вдовой. Люди Галеотто находятся внизу, они пойдут за мной. Вы тоже можете поднять своих солдат. Ну же, мессер, на коней!
   Он выскочил из библиотеки и бросился вниз по лестнице, не сказав мне ни слова и бормоча вместо ответа молитвы о том, чтобы мы могли поспеть вовремя.
   — Мы должны! — бешено прокричал я, выскакивая на галерею, потом вниз по лестнице, не переставая бушевать, в то время как Кавальканти бежал следом за мной.
   Через десять минут шестьдесят пик Галеотто и еще двадцать из тех, что составляли гарнизон Пальяно, были уже в седле и мчались во весь опор по направлению к Пьяченце. Впереди, на свежих лошадях, скакали мы с Фальконе, а рядом со мной, то и дело пришпоривая своего коня, скакал властитель Пальяно, донимая меня вопросами о том, откуда я получил свои сведения.
   Больше всего мы опасались, что ворота Пьяченцы будут закрыты, до того как мы успеем доехать. Однако нам потребовалось меньше часа, чтобы проделать эти десять миль, и авангард нашего небольшого отряда уже входил в ворота Фодесты, когда на колокольне собора раздался первый удар колокола, возвещающий наступление ночи и подающий сигнал привратникам закрывать ворота.
   При виде столь многочисленного отряда начальник караула вышел к воротам и приказал нам остановиться. Но я бросил ему в ответ несколько слов, объясняя, что мы — черные воины мессера Галеотто и прибыли в Пьяченцу по приказу герцога, каковой ответ показался ему удовлетворительным, ибо мы не стали задерживаться, а у него не было достаточного количества людей, чтобы воспрепятствовать продвижению нашего отряда.
   Мы ехали по темной улице — той самой, по которой я ехал в последний раз, после того как Гамбара открыл для меня ворота тюрьмы, и таким образом вскоре оказались на площади перед дворцом Козимо.
   Всюду царила темнота, и громадные ворота были заперты. Это было очень странно, принимая во внимание, что в дом только что приехала молодая жена.
   Я соскочил на землю — с такой легкостью, словно проехал всего только эти десять миль от Пальяно. И действительно, я совсем перестал чувствовать усталость, совершенно забыв о том, что не спал уже три ночи, не считая трех недолгих часов в Болонье.
   Я торопливо постучал в ворота, обитые железными гвоздями. Мы стояли перед ними в ожидании — Кавальканти и Фальконе рядом со мною, а воины — верхом, в некотором отдалении — молчаливая и грозная фаланга.
   Я отдал приказ Фальконе:
   — Десять человек пойдут с нами, остальные остаются здесь, из ворот никого не выпускать.
   Конюший отошел назад, чтобы передать приказание солдатам, и десять человек, назначенных им, бесшумно соскользнули с седел и выстроились в тени, которую отбрасывала стена.
   Я постучал еще раз, более решительно и властно, и наконец боковая калитка возле ворот открылась и показался престарелый слуга.
   — В чем дело? — спросил он и приподнял фонарь, стараясь осветить мое лицо.
   — Нам нужен мессер Козимо д'Ангвиссола, — ответил я.
   Он смотрел мимо меня, на солдат, выстроившихся вдоль улицы, и лицо его приняло тревожное выражение.
   — А что вам нужно? — спросил он.
   — Глупец! Я сообщу об этом твоему хозяину. Проводи меня к нему. Дело не терпит отлагательства.
   — Да, но… разве вы не слышали? Мой хозяин только что женился. Свадьба состоялась не далее как сегодня. Неужели вы решитесь беспокоить его в такое время? — Он многозначительно ухмыльнулся.
   Я ударил его сапогом в живот, отчего он упал, растянувшись во весь рост, а потом покатился по земле и наконец забился в угол, жалобно воя.
   — Заткните его, — велел я людям, которые нас сопровождали. — А потом половина останется здесь охранять лестницу, а остальные пойдут с нами.
   Дом был огромный, и в нем было тихо, значит, маловероятно, что кто-либо услышал крики этого шута у порот.
   Мы поспешно поднялись по лестнице при свете фонаря, который где-то нашел Фальконе, ибо все вокруг было окутано зловещим мраком. Кавальканти шел рядом со мной, задыхаясь от ярости и беспокойства.
   На верхней площадке лестницы мы обнаружили человека, в котором я узнал одного из приближенных герцога. Он, без сомнения, услышал наши шаги. Однако, увидев нас, он пустился бежать. Кавальканти бросился вслед за ним, и ему удалось поймать беглеца, схватив его за лодыжку, отчего тот упал, ударившись лицом оземь.
   Не прошло и секунды, как я уже сидел на нем верхом, приставив ему к горлу кинжал.
   — Один звук, — прошипел я, — и ты отправишься прямиком в ад.
   Он смотрел на меня, выкатив глаза от страха, бледный как полотно.
   Это был женоподобный слизняк, из тех, какими любил окружать себя герцог, и я сразу понял, что с ним у меня не будет никаких хлопот.
   — Где Козимо? — спросил я у него. — Вставай, приятель, и проводи нас в комнату, которую он занимает, если тебе дорога твоя поганая жизнь.
   — Его здесь нет, — проскулил несчастный придворный.
   — Лжешь, гнусный пес, — сказал Кавальканти и обернулся ко мне. — Прикончи его, Агостино.
   Мой пленник, на котором я сидел верхом, преисполнился ужасом, как и рассчитывал предусмотрительный Кавальканти.
   — Клянусь Господом Богом, его здесь нет, — проговорил он, лишившись голоса от страха, ибо в противном случае он вопил бы во весь голос. — Господи! Клянусь, я говорю правду. Его здесь нет.
   Я озадаченно посмотрел на Кавальканти, охваченный внезапным страхом. Я видел, что глаза Кавальканти, до этого тусклые и невыразительные, вновь загорелись недобрым огнем. Он склонился над распростертым на земле человеком.
   — А невеста здесь? Моя дочь… она здесь, в этом доме?
   Человек скулил и ничего не отвечал, пока острие моего кинжала не коснулось его шеи. Тогда он внезапно завизжал:
   — Да!
   В мгновение ока я схватил его за ворот и снова поставил на ноги, причем его элегантное платье и тщательно причесанные волосы пришли в полный беспорядок, так что он являл собой самое плачевное зрелище, какое только можно себе вообразить.
   — Веди нас в ее комнату, — велел я ему.
   И он повиновался, как повинуется человек, когда ему грозит смерть.

Глава десятая. БРАЧНАЯ НОЧЬ БЬЯНКИ

   Ужасная мысль терзала меня, пока мы шли по залам и коридорам дворца — она была вызвана присутствием в этом месте одного из приближенных герцога. Страшный вопрос то и дело просился мне на язык, однако я не мог себя заставить произнести его вслух.
   Мы продолжали идти; моя рука, лежавшая у него на плече, как клещами сжимала его бархатный камзол, впиваясь в плоть и кости; в другой руке у меня был кинжал.
   Мы прошли через приемную, где толстый ковер скрадывал шум наших шагов, и остановились перед тяжелой тканой портьерой, за которой скрывалась дверь. Здесь, сдерживая бешеное нетерпение, я остановился, сделав знак сопровождавшим нас пятерым солдатам, чтобы они оставались на месте, затем я передал провожавшего нас царедворца в руки Фальконе и придержал Кавальканти, который дрожал с головы до ног.