Страница:
Толпы серых людей в серых коридорах, тщетно старающихся объяснить что-то малопонимающим чиновникам; люди запуганы собственным враньем, к которому их вынудили, сбиты с толку непониманием, и не имеют ни малейшего представления о тех странах, куда они стремятся по принципу: куда легче попасть. Главное -- уехать. Главное -- начать какую то жизнь, где то. Оставаться -- страшно.
Но громоздкий, ультра-бюрократический, чрезвычайно усложненный аппарат по эмиграции все таки работает, громыхая предписаниями, которые меняются каждые несколько месяцев, цепляясь за все по пути, в том числе и за собственные винтики, перемалывая номера анкет -- и несмотря на все бремя многолетних ожиданий, несправедливости и глупости -- делая беспримерное в истории человечества дело -- расселение по заокеанским странам нескольких миллионов беженцев из разгромленной Европы, и содержание их до этого в лагерях. Медленно, но верно их сажают в крытые брезентом грузовики или заржавленные автобусы, и везут на вокзалы, грузят в вагоны, выгружают на пароходы, укачивают в океанах, за которыми на неведомых берегах маячит странное слово: свобода!
В бело-зеленой комнатке Демидовой очередной посетитель: высокий и плотный, широколицый, серьезный, на голове серебристый ежик: инженер-латыш.
-- Вот, Демидова-кундзе, -- говорит он, обстоятельно усаживаясь, -зашел проститься. Удалось по ихнему супер-интендентом, а по нашему дворником к кому то наняться. Дают квартиру, а у меня, вы знаете, два сына есть. Ну, на нашей даче в Булдури я сам все ремонты делал, думаю, что и с американским домом на первых порах справлюсь, жена подработает что нибудь, дети учиться пойдут, а потом, когда языком основательно уже овладею -- инженеры или хотя бы техники им тоже нужны. А как у вас с эмиграцией ... ? Все еще мужа дожидаетесь?
-- Да, все еще. Если не погиб -- то в Советском Союзе. В Красном Кресте справлялась -- там таких запросов, как мой, -- миллионы лежат... когда нибудь докопаются. Может быть, и вернется -- Бог знает.
-- Ну, а если бы вы пока уехали, а потом, если бы, даст Бог, в живых окажется -- выписали бы его?
-- Тоже попробовала, потому что розыски можно и из Америки вести, и денег больше будет -- но и тут не повезло. У меня два раза воспаление легких было, и сказали, чтобы на повторный снимок только через три года явилась, много пятен -- и так неловко получилось, что теперь и не подсунуть других легких за сто марок ...
-- Вай-вай -- качает головой инженер. -- Ну, пока вы здесь в канцелярии работаете, жить можно.
-- Пока что. С пайка меня сняли, потому что от эмиграции отставлена, за комнату плачу, но это не страшно. У меня другие планы. Я всегда типографским делом очень интересовалась, потому что на литературные заработки в эмиграции даже похоронить человека нельзя, не то, чтобы прожить, и знаю его. Сейчас присмотрела один линотип, и если удастся починить, то в небольшой компании попробовать можно, главным образом с немецкими шрифтами, конечно, не только с русским...
Демидова начинает рассказывать, увлекаясь, и инженер одобрительно качает головой. Да-да, отчего же... разумная мысль, если удастся ...
-- Ну, а теперь я вам скажу, зачем пришел, кроме того, чтобы проститься. Укладывали вещи, часть роздали, часть просто выкинули, а вот это на дне одного чемодана завалялось, и я вам принес -- по вашей части.
Бювар из мягкой кожи удивительно синего, поющего цвета, с тиснением по коже золотом, ренессансные завитушки.
-- Какая прелесть -- ахает Демидова. -- Но дорогая вещь ...
-- Бювар вам на придачу. Дело в рукописи, и даже не в ней...
В бюваре стопка четко исписанных страниц.
-- Видите, Демидова-кундзе, это целая история, и вам, писательнице, может быть интересно. Когда мы бежали осенью сорок пятого года из Тюрингии, потому что туда товарищи пришли, то знаете, как было... кто на буферах, на крышах поездов, если они шли... мы сидели на платформе одного товарного поезда часов десять, не знали, пойдет ли, и куда. Где то за Вюрцбургом было, не помню точно. Между прочим, нас там много сидело, и ваша знакомая одна, тоже рижанка, художница, она в Риге лошадей на Биненмуйже держала ...
-- Таюнь Свангаард?
-- Да, но я тогда с соседкой ее разговорился -- рыженькая такая, фамилию не знаю, но рижанка тоже. Мы их обеих попросили пройти к американцам, спросить их насчет поезда, они соскочили и пошли в разные стороны, американцы слева и справа по путям проходили. Свангаард подальше отошла, а эта рыженькая еще не успела, как поезд тронулся вдруг. Ну, они увидели, конечно, бросились обратно бежать, а повсюду рельсы, шпалы, бежать трудно, Свангаард отстала, а рыженькая успела подскочить, только не к нашей платформе, а сзади, и то ли там людей не было, чтобы помочь, подхватить, или не заметили, не успели, только она крикнула -- и упала, не кричала больше. Поверьте, что первое что хотел сделать -- сам за ней броситься, но поезд пошел быстрее, жена, дети в меня вцепились, плачут, кричат... А чемоданы их остались на нашей платформе. До сих пор помню -- у Свангаард синий был, и синяя сумка с пальто. Когда мы добрались сюда, я сдал ее чемодан на главном вокзале, немцы народ порядочный, думаю догадается спросить, когда доберется, знала ведь, что мы в один город едем. А чемоданчик этой рыженькой я себе оставил. Только документов там не было, я наводил справки, в комитете, и в Красный Крест обращался -- никто не отозвался. По запискам выходит, что у нее сыновья были -- или она их тоже выдумала? Я их два раза прочел, пока понял: вела она с горя совсем особенный дневник: не прошлое вспоминала, а как будто будущее, как сегодняшний день описывает, день за днем. По английски это "вишфулсинкинг" называется, желаемое за сущее принимать. Пишет, как возвращается в освобожденную Ригу, начинает новую жизнь. Большая семья, видно, у нее была, сестра, племянницы -- а никто не отозвался. Может быть, тоже погибли. Я теперь уеду, на новом месте хлопот не оберешься. А вы может быть обработаете как нибудь, напечатаете. Вдруг, тогда и отзовется кто нибудь. Кто ее тогда похоронил -- неизвестно... а она свою мечту так описывала, что видишь, в руки взять можно просто. Много пришлось пережить, но есть вещи... жена тоже читала, плакала. Вы сделаете, что можно, я вас знаю ...
* * *
Разбойник переехал из Дома Номер Первый в хорошую меблированную комнату, в квартире с ванной. На нем хороший костюм, и он не носит больше брикетов в потрепанном портфеле, зато жена носит золотые браслеты. Деловой размах у него еще шире, но дела -- совсем темные. Об эмиграции он не думает. Вот еще, лес в Канаде рубить! Деньги и здесь делать можно.
К сожалению, он понимает это буквально.
Приходят теперь к нему немногие. Трамваи и автобусы ходят регулярно и часто, расстояния сократились -- отдалились люди. В конце сорок пятого был общий провал на дно, -- карабкались вместе, -- теперь у каждого свой путь или метания. Путь один: эмиграция. На таких, как Таюнь Свангаард -- купить развалину и всерьез жить в ней! -- смотрят с обидным сожалением. Правда, муж у нее пьет и не работник, но ...
Пересудов в лагерях множество. О сплетнях и говорить нечего, но доносы -- часто на неизвестных совсем людей. Сколько лет эти анонимные доносы принимались американцами всерьез, зачислялись в архив "личного дела" будущего эмигранта! Нередко человек, прошедший все комиссии, внезапно, без объяснения причин, снимался чуть ли не с борта парохода. Донос -- и кончено. Объяснения и опровержения бесполезны. В лучшем случае -- подавать прошение об эмиграции снова, в другую страну, и снова ждать, ждать, -- годы. Некоторые присяжные доносчики были даже известны -- их боялись и сторонились, но почему то не нашлось никого, кто отбил бы у них охоту. Беженский конгломерат или клубок состоял из людей, которых слишком часто сбивали с ног, давили и коверкали, предавали и обманывали. Советская душерубка десятками лет, чекистские пытки и нравственное уродство жизни, германский сапог над унтерменшами, лагеря и гестапо, война и налеты, бегство и голод -- сколько людей могло пройти сквозь это и остаться стойкими, сохранить свое достоинство и независимость до такой степени, чтобы защищать его?
"Лучше уж, знаете ... промолчать, не трогать ... чтобы чего нибудь не вышло". Боязливая формула мелкой трусости запуганного человека -- резиновый мешок: при ударе вмятина, он прогибается, но приспосабливается снова, выгибается заново, человек карабкается, оглядываясь во все стороны, шарахаясь от начальства и соседей. Увы, потеря мужества не компенсируется беззащитностью. "Моя хата с краю, ничего не знаю" -- эта вторая формула маленьких людей не спасала их никогда от того, чтобы все, что они отказывались познать -- и, если зло, противостоять этому -- не обрушивалось бы на них, давило, калечило, и большей частью уничтожало не меньше, чем тех немногих, которые возмущались и шли против зла. Революции делают не те немногие, которые наносят первый удар: революции делают те толпы маленьких людей, которые боязливо поворачиваются к ним спиной, покорно подставляя эти спины. И маленьких, по трусости, невежеству, слабости сторонящихся от всего, что кажется им угрозой -- слишком много. Только ли в мягкой и безудержной, анархической славянской России? В передовой, дисциплинированной Германии много людей жалели евреев и шарахались от одного упоминания о лагерях смерти -- подальше...
* * *
Над Демидовой подсмеивались часто, но к ней тянулись многие. "Литературная чашка чая" заменялась серебряным, еще из дома, подстаканником, ходившим нередко в круговую с бутылкой вина, все чаще заменявшим теперь самогон.
Вино привозила пани Ирена, суетливо вынимая из громадной сумки деликатесы: сверток ветчины, копченую рыбу, тяжелые гроздья винограда, банку с кофе в подарок хозяйке. Пани Ирена, на удивленье всем, устроилась пока что лучше всех. Да, как только в городе стала выходить крупная немецкая газета, она отправилась в редакцию, а затем на радиостанцию, и терпеливо дождалась приема. Ждать, впрочем, пришлось не долго: у всякой секретарши широко раскрывались глаза, когда эта худенькая и ободраная блондинка скромно предлагала:
-- Скажите, не нужны ли редакции переводы с китайского? И с французского тоже ...
Китайские переводчики на улице не валяются -- в Китае события: Мао, Чан Кай Ши и Формоза. Штатного места ей пока не дали, пообещав в будущем, но зачислили постоянной свободной сотрудницей -- и гонорар набегал каждый месяц. Гонорар платил и музей, вылезший из военного подвала, где она помогала разбирать китайские коллекции, переводя названия и тексты. Пани Ирена жила теперь в теплой приличной комнате, взяла на выплату пишущую машинку, и каждый месяц покупала что нибудь для себя и хозяйства. Немного приодевшись, -- а у нее был вкус, как у всех полек -- сделав прическу, она перестала теперь походить на сову, хотя попрежнему смотрела своим ступенчатым взглядом: сперва прямо, потом как будто поверх очков, хотя не носила их вовсе. В сущности у нее были очень красивые голубые глаза, и нос перестал быть острым. Однажды Таюнь, взглянув на нее в косом луче солнца, восхитилась:
-- Пани Ирена, вот так я вас нарисую! Золотой с голубым маркизой! Кринолин, парик...
Поправку на взгляд художника, восхищающегося не только тем, что есть, но главным образом тем, что он видит в этом -- сделать надо, конечно, но если в Доме Номер Первый пани Ирена была запуганной, невзрачной и смешновато-жалкой совкой, то теперь она стала надтреснутой, но очень милой статуэткой.
У Таюнь этой осенью расцвел куст перед домом -- и бледно палевая роза, не успев раскрыться как следует, съежила кончики помягчевших, как тряпочки, лепестков, слегка обожженных холодом. У пани Ирены был теперь такой цвет лица. Эти поздние розы трогательны и беспомощны, но еще не раскрывшиеся и уже увядающие лепестки держатся иногда очень долго, прежде чем осыпаться. Роза на кусте держалась целую неделю.
Таюнь часто заглядывала в лагерь: навестить знакомых, прежде всего Демидову, узнать новости: кто едет, посмотреть спектакль неплохой драматической труппы, боровшейся со всеми недостатками барачной сцены, костюмов и с непомерными самолюбиями режиссеров и актеров: все подряд были в прошлом в Художественном театре, и каждый доказывал, что кроме него, никто не мог быть. Летом лагерь с его немощенными улицами между рядами бараков, пылью, щебнем, облупленными стенами, развешанным повсюду бельем и вонью из примитивных уборных угнетал своей убожестью. Но зима принаряжала снегом, закутывала помойные ямы и километровые пустыри, дым из труб стлался над белыми крышами теплым уютом, на снегу скрипели сапоги мужчин, половина их носила казачьи кубанки и меховые шапки, и все это, обжитое уже, напоминало чем то русскую деревню с таким же вот леском поодаль, за снежным полем.
-- "Вьется в дымной печурке огонь -- На поленьях смола, как слеза" -напевает Платон, подкладывая дрова в печурку.
Таюнь, как всегда, отмечает про себя: черный цвет жести, блики оранжевого огня на жирной копоти, -- вот особенно в этой проржавевшей щели... можно использовать сюжетом для рождественской открытки. Старое немецкое издательство, выпускающее детские книжки и открытки возобновило теперь работу, и ей удалось пристроиться: берут почти все рисунки и акварели, сто марок за эскиз не так уж много, но на три рисунка в месяц уже жить можно, а они пока берут и больше ...
-- Куры начали нестись! -- торжественно объявляет она и в доказательство вынимает три яйца, уложенных в коробочку с сеном, как конфеты. -- Подумайте, так рано, еще до Рождества! Это потому, что я так утеплила курятник.
-- Такие помещицы, как вы, сами в них на зиму перебираются -- лениво тянет Платон. -- Чем же вы его так сельскохозяйственно утеплили?
-- Сейчас он заведет Таюнь -- бормочет вполголоса, но чтобы все слышали, фыркающая Оксана Демидовой. Оксана перебралась в лагерь больше по лени. С тевтоном Гансом она давно рассталась, и в Дом Номер Первый больше не заглядывает. У нее есть эффидевит в Америку, работа на спичечной фабрике -обычный этап эмигрантов -- ей обеспечена, а пока она рисует и дальше свои маки и розы, и начинает подумывать о настоящей картине даже -- очень уж соблазняет этот прохладный свет окна на север в угловой комнатке барака. А других забот в лагере нет, едой она никогда особенно не интересовалась, дров хватает, картины продаются, и она уже стала раздумывать -- чего бы купить, чтобы стоило увезти с собой в Америку, но пока копит доллары, всегда пригодятся. Гораздо серьезнее вопрос: обрезать ли ей косы, или нет? Кос в Америке не носят, она спрашивала даже в ИРО, а с другой стороны жаль: они теперь как шелковые стали, венком вокруг головы.
-- Во-первых, у меня уже есть усадебный опыт -- возмущается Таюнь.
-- Но нет кирпичей. Сколько ни таскали, все мало ...
-- Зато есть полезные советы -- и мысли. Сарайчик, правда, был с самого начала, но весь разваливался. Вбиваешь гвоздь -- и боишься, что подпорки рухнут, крыша на голову свалится. Пани Ирена по своим китайским образцам надоумила: камыша на болоте -- сколько угодно. Я его два дня подряд резала, сушила, связала проволокой в маты, стенки обложила, глиной подмазала, потом еще ряд, еще... и штукатуркой сверху. Теперь стенки толстыми стали, и в курятнике теплее, чем в доме.
-- Великий человек на малые дела! -- насмешливо отзывается Платон, вспоминая, как провожал однажды пани Ирену к Таюнь, и та заставила его вбивать эти самые гвозди... Нет, один раз намахался и хватит, больше его в эту карманную усадьбу никакими обедами не заманишь, хотя пироги она действительно умеет делать...
-- Оскара Уайльда -- задумчиво говорит Демидова -- читали наверно все. Но большинство знает его "Портрет Дориана Грея", сказки, ну еще балладу Рэдингской тюрьмы. Поверхностно считают эстетом и только. А мне кажется, что я действительно поняла его как следует только после "Де профундис" и "Разговоры с другом". Особенно вторая книга -- философский диалог. Поразило утверждение: литературные типы создаются не столько, как отражение жизни, сколько литература создает их, предвосхищая имеющее быть, и потом жизнь, в подражание, выявляет их по литературным образцам. Уайльд конечно немыслим без парадоксов, но почему парадокс не может быть истиной? Только потому, что она кажется нам поставленной вверх ногами, не освоились с ней, не видим по первому взгляду?
-- Это вы к чему? -- спрашивает пани Ирена, настораживаясь. Она давно уже заметила синий флорентийский бювар с золотым тиснением, на видном месте.
-- Новое написали? -- Оксана проследила ее взгляд.
-- Нет, не я, это странная история... Помните, Таюнь, вы рассказывали, как попали сюда осенью сорок пятого года, потеряли по дороге свои вещи, потому что соскочили с поезда и спрашивали что-то у американцев ...
-- Пошли вдвоем с соседкой по платформе, и поезд пошел вдруг, но ей удалось вскочить, кажется, а я...
-- Нет, она так же не успела, как и вы... Теперь я узнала, что один из ваших попутчиков сдал ваш чемодан здесь на вокзале, а ее оставил себе, и в нем вот этот бювар был...
-- Как же она?
-- Сорвалась, когда пыталась взобраться на идущий поезд, и только раз крикнула... Лаздынь-кунгс сказал, что все это время разыскивал ее родственников, но никто не отозвался... он уехал теперь в Америку, а записки ее в этом бюваре оставил мне. Когда соберемся все, прочту, только выдержки вкратце, чтобы вы поняли, в чем дело, подробностей здесь слишком много, а имени ее не осталось, но хочу сказать: если бывают поэты в жизни, которые не стихи пишут, а жизнь творят, как песню -- то вот она из них. И это не мемуары. Написано, судя по всему, в сорок пятом году, когда она осталась одна. Муж, очевидно, был убит, или пропал без вести, а сыновья -- Веселка, от Всеволода уменьшительное наверно, и приемный -- Ларик, от Лариона, -- где то на фронте еще. О том, что союзники всю Восточную Европу, в том числе и Балтику, отдадут большевикам, она конечно не думала. Эти записки -- рассказ о том, как вся семья собралась понемногу, и они вернулись домой, в освобожденную Латвию -- да, она рижанка невидимому. Конечно, сплошная мечта и лирика, но я не могу отделаться от мысли: если человек рассказал о своей жизни, какая была, и умер -- все понятно. Если он сочинил утопию о фантастической жизни никому неведомых людей в будущем -- тоже. Но если она продолжила свою жизнь дальше, и дневнике настоящего, и погибла, не успев пережить, то эта жизнь -- осталась как то, -- кому? чья? Осталась в бюваре?
-- Причем тут метафизика. Возьмите Коренева: три года ждал эмиграции, брат его выписал, месяц тому назад получил все бумаги, наконец, направление на пароход -- и умер от удара. История не такая уж обычная, но не замечательна ничем. Насмешка судьбы.
-- Вот прочту, -- все, кажется, собрались? -- тогда вам может быть понятнее будет. Начинается с того, что она возвращается с обоими мальчиками и подобранной где то украинкой -- Гапкой, из остовок, вероятно, в товарном вагоне в Латвию. Получили целый вагон потому, что везут всевозможные вещи для хозяйства, двух казачьих лошадей и даже какой то племенной скот. Рассуждение здравое:
"... большевики все, что возможно разграбили и уничтожили. А мы хотим иметь свой дом. Меня, мальчики, с Викой, теткой вашей, всегда тянуло к земле, может быть потому, что выросли на ней, не могли примириться потом с коробками городских домов. Настоящее место человека -- под солнцем, в саду. Вика, когда вышла замуж за своего "Добрыню Никитича", как вы прозвали его, арендовала ту усадьбу, где мы так часто бывали, Веселка, но ты не знал, как она билась, пока все наладила, и я помогала... А когда мы обе скопили достаточно денег, что бы купить усадьбу -- Балтику заняли большевики.
"... Объяснять надо Ларику, он приемный. Сын советского бухгалтера, когда вошли немцы, он отбился от родителей в бегстве, вот и приютила его. Младше Веселки на два года. Сперва был таким недоверчивым и робким, не понимал простых вещей, потом привязался. У Веселки давно нет отца, пусть хоть брат будет. А ты мой любимый, еще неизвестно где, но мы увидимся -- в белом доме.
"Да, я -- неискоренимая провинциалка. Хочу иметь гнездо. Пусть мальчики выучатся ценить свое, а не покупное. Пусть в любой современной жизни у них будет крепость с нерушимым укладом и традициями, и красота -- во всем. У меня нет талантов. Знаю языки, долго работала в лесной фирме, теперь она возрождается снова, будет хорошее место, приличный оклад, могла бы взять квартиру в городе, без хлопот. Но я хочу создать хоть что-то, а дом -- это творчество, и уже очень много. И когда я закрываю глаза, и вижу перед собою теплую, пронизанную солнцем зелень гороха на грядке, смеющееся в нем лицо Веселки, мне кажется, что я держу в руках солнце...
"... Мы в Риге! Пробежать бы скорее по знакомым улицам, зайти во все привычные дома, увидеть старых друзей, и себя самое с ними, как тогда... Боже мой, ведь этого ничего нет больше, улицы изуродованы, дома разбиты, а людей нет...
-- Мама -- Рыжик, не плачь, пожалуйста -- говорит Веселка, а у самого на глазах слезы. -- Ты ревешь, наш Ноев ковчег на запасном пути орет -- куда мы с ним? Не в гостиницу же?
"Отправляемся на поиски. Сперва в милые заснеженные улички Торнякална, там найдется сарай для лошадей и вещей. Нашелся. И две комнаты у уцелевших знакомых. И старик Калнынь, бывший директор страхового общества. Он все знает...
"-- Есть для вас подходящее, бесхозяйное имущество. Берзумуйжа. Когда то баронам Коорт принадлежала, но они после первой мировой войны уже там не жили. Километров пятнадцать, около Спильве ...
"В понедельник начинается моя служба, а в воскресенье седлаем лошадей -- застоялись. Теплый мартовский день. Небо чистенько вымылось, надело кружевные переднички облаков, сияет солнцем. Кони чавкают копытами в месиве растаявших дорог. Ласково пушится верба на красных лакированных прутиках. Пахнет тающим снегом, обсыхающей землей -- весной. Пришлось проплутать, спросить почти некого. Далековато все таки. Впрочем, в Берлине по часу в вагоне подземной дороге сидишь, и ничего, а тут сперва на лошадях ездить можно будет, потом, может быть, автобус пойдет, или свою машину завести... Сворачиваем наконец к берегу Двины -- и вот он в саду, просвечивает колоннами крыльца. Ге-ть! -- кричу я, и мы несемся по дороге, по полю, через повалившийся забор. Да, это дом -- наш. Слезаем с лошадей, идем на цыпочках, чтобы не спугнуть тишину. Мальчики притихли. Двери заперты, ключей нет, но одно окно все равно выбито. В комнатах -- пыль, солнце, паутина и тишина. Колонки крыльца облупились, кое где цветные стекла еще есть. Широкая лестница из холля в мезонин. Стоят тяжелые шкафы и клочковатая мебель, но везде паркет, изразцовые печи. Обои висят клочьями, ставни оторваны... "Двенадцать комнат" -- считает Ларик. -- Неужели мы будем здесь жить только сами?"
"А Вика с ребятами? Еще не хватит, вот увидишь!" ... Сад большой, на хороший гектар, много ягодных кустов, место для огорода. Столбы забора повалены, решетки заржавели, но сараи есть, а за ними луг, заливчик, островок даже в нем... кроликов разведем на островке... "Значит, берем, мама? -- выпаливает вдруг Ларик. -- Дворянское гнездо, как в книгах?"
-- Дом -- развалина -- говорю я на следующее утро Калныню. Дешевле новый выстроить, чем починить. "Но он хитро подмигивает: "Оценка зависит от Бикерса." "Который Бикерс? Инженер? Я с ним в Берлине под налетами сидела" ... Бикерс помог. Дешевле нельзя оценить, гроши, даже на первое обзаведение деньги остались еще, и мне аванс обещали дать большой на устройство... Мальчики стараются во всю. Засеяли поле, раскопали огород, несколько комнат починено, чердак выметен. Соседние хуторяне -- ограбили их дочиста -приходят просить лошадей для работы, и за то помогают тоже. В моей фирме получила все доски, фанеру -- куда лучше обоев, обиваю стены панелью, золотится под лаком. Надо успеть -- к первой Пасхе на родине, после стольких лет, в своем доме.
"Мне жаль людей без праздников. Они гордятся тем, что могут обойтись без них, или устраивать, когда захотят, не по календарю. Неправда. Просто у них серая, скучная и унылая душа, не знающая ни тепла, ни нарядности. Нужно расцвечивать жизнь... Полчаса считаю на бумажке. Благоразумнее было бы купить сенокосилку, но... я достаточно благоразумна и в будни. Вместо нее купили старую извозчичью еще пролетку.
"В Страстной четверг уборка кончена, в отполированных стеклах блестит вечернее солнце, новые занавески торжественны и белеют пышно.
Но громоздкий, ультра-бюрократический, чрезвычайно усложненный аппарат по эмиграции все таки работает, громыхая предписаниями, которые меняются каждые несколько месяцев, цепляясь за все по пути, в том числе и за собственные винтики, перемалывая номера анкет -- и несмотря на все бремя многолетних ожиданий, несправедливости и глупости -- делая беспримерное в истории человечества дело -- расселение по заокеанским странам нескольких миллионов беженцев из разгромленной Европы, и содержание их до этого в лагерях. Медленно, но верно их сажают в крытые брезентом грузовики или заржавленные автобусы, и везут на вокзалы, грузят в вагоны, выгружают на пароходы, укачивают в океанах, за которыми на неведомых берегах маячит странное слово: свобода!
В бело-зеленой комнатке Демидовой очередной посетитель: высокий и плотный, широколицый, серьезный, на голове серебристый ежик: инженер-латыш.
-- Вот, Демидова-кундзе, -- говорит он, обстоятельно усаживаясь, -зашел проститься. Удалось по ихнему супер-интендентом, а по нашему дворником к кому то наняться. Дают квартиру, а у меня, вы знаете, два сына есть. Ну, на нашей даче в Булдури я сам все ремонты делал, думаю, что и с американским домом на первых порах справлюсь, жена подработает что нибудь, дети учиться пойдут, а потом, когда языком основательно уже овладею -- инженеры или хотя бы техники им тоже нужны. А как у вас с эмиграцией ... ? Все еще мужа дожидаетесь?
-- Да, все еще. Если не погиб -- то в Советском Союзе. В Красном Кресте справлялась -- там таких запросов, как мой, -- миллионы лежат... когда нибудь докопаются. Может быть, и вернется -- Бог знает.
-- Ну, а если бы вы пока уехали, а потом, если бы, даст Бог, в живых окажется -- выписали бы его?
-- Тоже попробовала, потому что розыски можно и из Америки вести, и денег больше будет -- но и тут не повезло. У меня два раза воспаление легких было, и сказали, чтобы на повторный снимок только через три года явилась, много пятен -- и так неловко получилось, что теперь и не подсунуть других легких за сто марок ...
-- Вай-вай -- качает головой инженер. -- Ну, пока вы здесь в канцелярии работаете, жить можно.
-- Пока что. С пайка меня сняли, потому что от эмиграции отставлена, за комнату плачу, но это не страшно. У меня другие планы. Я всегда типографским делом очень интересовалась, потому что на литературные заработки в эмиграции даже похоронить человека нельзя, не то, чтобы прожить, и знаю его. Сейчас присмотрела один линотип, и если удастся починить, то в небольшой компании попробовать можно, главным образом с немецкими шрифтами, конечно, не только с русским...
Демидова начинает рассказывать, увлекаясь, и инженер одобрительно качает головой. Да-да, отчего же... разумная мысль, если удастся ...
-- Ну, а теперь я вам скажу, зачем пришел, кроме того, чтобы проститься. Укладывали вещи, часть роздали, часть просто выкинули, а вот это на дне одного чемодана завалялось, и я вам принес -- по вашей части.
Бювар из мягкой кожи удивительно синего, поющего цвета, с тиснением по коже золотом, ренессансные завитушки.
-- Какая прелесть -- ахает Демидова. -- Но дорогая вещь ...
-- Бювар вам на придачу. Дело в рукописи, и даже не в ней...
В бюваре стопка четко исписанных страниц.
-- Видите, Демидова-кундзе, это целая история, и вам, писательнице, может быть интересно. Когда мы бежали осенью сорок пятого года из Тюрингии, потому что туда товарищи пришли, то знаете, как было... кто на буферах, на крышах поездов, если они шли... мы сидели на платформе одного товарного поезда часов десять, не знали, пойдет ли, и куда. Где то за Вюрцбургом было, не помню точно. Между прочим, нас там много сидело, и ваша знакомая одна, тоже рижанка, художница, она в Риге лошадей на Биненмуйже держала ...
-- Таюнь Свангаард?
-- Да, но я тогда с соседкой ее разговорился -- рыженькая такая, фамилию не знаю, но рижанка тоже. Мы их обеих попросили пройти к американцам, спросить их насчет поезда, они соскочили и пошли в разные стороны, американцы слева и справа по путям проходили. Свангаард подальше отошла, а эта рыженькая еще не успела, как поезд тронулся вдруг. Ну, они увидели, конечно, бросились обратно бежать, а повсюду рельсы, шпалы, бежать трудно, Свангаард отстала, а рыженькая успела подскочить, только не к нашей платформе, а сзади, и то ли там людей не было, чтобы помочь, подхватить, или не заметили, не успели, только она крикнула -- и упала, не кричала больше. Поверьте, что первое что хотел сделать -- сам за ней броситься, но поезд пошел быстрее, жена, дети в меня вцепились, плачут, кричат... А чемоданы их остались на нашей платформе. До сих пор помню -- у Свангаард синий был, и синяя сумка с пальто. Когда мы добрались сюда, я сдал ее чемодан на главном вокзале, немцы народ порядочный, думаю догадается спросить, когда доберется, знала ведь, что мы в один город едем. А чемоданчик этой рыженькой я себе оставил. Только документов там не было, я наводил справки, в комитете, и в Красный Крест обращался -- никто не отозвался. По запискам выходит, что у нее сыновья были -- или она их тоже выдумала? Я их два раза прочел, пока понял: вела она с горя совсем особенный дневник: не прошлое вспоминала, а как будто будущее, как сегодняшний день описывает, день за днем. По английски это "вишфулсинкинг" называется, желаемое за сущее принимать. Пишет, как возвращается в освобожденную Ригу, начинает новую жизнь. Большая семья, видно, у нее была, сестра, племянницы -- а никто не отозвался. Может быть, тоже погибли. Я теперь уеду, на новом месте хлопот не оберешься. А вы может быть обработаете как нибудь, напечатаете. Вдруг, тогда и отзовется кто нибудь. Кто ее тогда похоронил -- неизвестно... а она свою мечту так описывала, что видишь, в руки взять можно просто. Много пришлось пережить, но есть вещи... жена тоже читала, плакала. Вы сделаете, что можно, я вас знаю ...
* * *
Разбойник переехал из Дома Номер Первый в хорошую меблированную комнату, в квартире с ванной. На нем хороший костюм, и он не носит больше брикетов в потрепанном портфеле, зато жена носит золотые браслеты. Деловой размах у него еще шире, но дела -- совсем темные. Об эмиграции он не думает. Вот еще, лес в Канаде рубить! Деньги и здесь делать можно.
К сожалению, он понимает это буквально.
Приходят теперь к нему немногие. Трамваи и автобусы ходят регулярно и часто, расстояния сократились -- отдалились люди. В конце сорок пятого был общий провал на дно, -- карабкались вместе, -- теперь у каждого свой путь или метания. Путь один: эмиграция. На таких, как Таюнь Свангаард -- купить развалину и всерьез жить в ней! -- смотрят с обидным сожалением. Правда, муж у нее пьет и не работник, но ...
Пересудов в лагерях множество. О сплетнях и говорить нечего, но доносы -- часто на неизвестных совсем людей. Сколько лет эти анонимные доносы принимались американцами всерьез, зачислялись в архив "личного дела" будущего эмигранта! Нередко человек, прошедший все комиссии, внезапно, без объяснения причин, снимался чуть ли не с борта парохода. Донос -- и кончено. Объяснения и опровержения бесполезны. В лучшем случае -- подавать прошение об эмиграции снова, в другую страну, и снова ждать, ждать, -- годы. Некоторые присяжные доносчики были даже известны -- их боялись и сторонились, но почему то не нашлось никого, кто отбил бы у них охоту. Беженский конгломерат или клубок состоял из людей, которых слишком часто сбивали с ног, давили и коверкали, предавали и обманывали. Советская душерубка десятками лет, чекистские пытки и нравственное уродство жизни, германский сапог над унтерменшами, лагеря и гестапо, война и налеты, бегство и голод -- сколько людей могло пройти сквозь это и остаться стойкими, сохранить свое достоинство и независимость до такой степени, чтобы защищать его?
"Лучше уж, знаете ... промолчать, не трогать ... чтобы чего нибудь не вышло". Боязливая формула мелкой трусости запуганного человека -- резиновый мешок: при ударе вмятина, он прогибается, но приспосабливается снова, выгибается заново, человек карабкается, оглядываясь во все стороны, шарахаясь от начальства и соседей. Увы, потеря мужества не компенсируется беззащитностью. "Моя хата с краю, ничего не знаю" -- эта вторая формула маленьких людей не спасала их никогда от того, чтобы все, что они отказывались познать -- и, если зло, противостоять этому -- не обрушивалось бы на них, давило, калечило, и большей частью уничтожало не меньше, чем тех немногих, которые возмущались и шли против зла. Революции делают не те немногие, которые наносят первый удар: революции делают те толпы маленьких людей, которые боязливо поворачиваются к ним спиной, покорно подставляя эти спины. И маленьких, по трусости, невежеству, слабости сторонящихся от всего, что кажется им угрозой -- слишком много. Только ли в мягкой и безудержной, анархической славянской России? В передовой, дисциплинированной Германии много людей жалели евреев и шарахались от одного упоминания о лагерях смерти -- подальше...
* * *
Над Демидовой подсмеивались часто, но к ней тянулись многие. "Литературная чашка чая" заменялась серебряным, еще из дома, подстаканником, ходившим нередко в круговую с бутылкой вина, все чаще заменявшим теперь самогон.
Вино привозила пани Ирена, суетливо вынимая из громадной сумки деликатесы: сверток ветчины, копченую рыбу, тяжелые гроздья винограда, банку с кофе в подарок хозяйке. Пани Ирена, на удивленье всем, устроилась пока что лучше всех. Да, как только в городе стала выходить крупная немецкая газета, она отправилась в редакцию, а затем на радиостанцию, и терпеливо дождалась приема. Ждать, впрочем, пришлось не долго: у всякой секретарши широко раскрывались глаза, когда эта худенькая и ободраная блондинка скромно предлагала:
-- Скажите, не нужны ли редакции переводы с китайского? И с французского тоже ...
Китайские переводчики на улице не валяются -- в Китае события: Мао, Чан Кай Ши и Формоза. Штатного места ей пока не дали, пообещав в будущем, но зачислили постоянной свободной сотрудницей -- и гонорар набегал каждый месяц. Гонорар платил и музей, вылезший из военного подвала, где она помогала разбирать китайские коллекции, переводя названия и тексты. Пани Ирена жила теперь в теплой приличной комнате, взяла на выплату пишущую машинку, и каждый месяц покупала что нибудь для себя и хозяйства. Немного приодевшись, -- а у нее был вкус, как у всех полек -- сделав прическу, она перестала теперь походить на сову, хотя попрежнему смотрела своим ступенчатым взглядом: сперва прямо, потом как будто поверх очков, хотя не носила их вовсе. В сущности у нее были очень красивые голубые глаза, и нос перестал быть острым. Однажды Таюнь, взглянув на нее в косом луче солнца, восхитилась:
-- Пани Ирена, вот так я вас нарисую! Золотой с голубым маркизой! Кринолин, парик...
Поправку на взгляд художника, восхищающегося не только тем, что есть, но главным образом тем, что он видит в этом -- сделать надо, конечно, но если в Доме Номер Первый пани Ирена была запуганной, невзрачной и смешновато-жалкой совкой, то теперь она стала надтреснутой, но очень милой статуэткой.
У Таюнь этой осенью расцвел куст перед домом -- и бледно палевая роза, не успев раскрыться как следует, съежила кончики помягчевших, как тряпочки, лепестков, слегка обожженных холодом. У пани Ирены был теперь такой цвет лица. Эти поздние розы трогательны и беспомощны, но еще не раскрывшиеся и уже увядающие лепестки держатся иногда очень долго, прежде чем осыпаться. Роза на кусте держалась целую неделю.
Таюнь часто заглядывала в лагерь: навестить знакомых, прежде всего Демидову, узнать новости: кто едет, посмотреть спектакль неплохой драматической труппы, боровшейся со всеми недостатками барачной сцены, костюмов и с непомерными самолюбиями режиссеров и актеров: все подряд были в прошлом в Художественном театре, и каждый доказывал, что кроме него, никто не мог быть. Летом лагерь с его немощенными улицами между рядами бараков, пылью, щебнем, облупленными стенами, развешанным повсюду бельем и вонью из примитивных уборных угнетал своей убожестью. Но зима принаряжала снегом, закутывала помойные ямы и километровые пустыри, дым из труб стлался над белыми крышами теплым уютом, на снегу скрипели сапоги мужчин, половина их носила казачьи кубанки и меховые шапки, и все это, обжитое уже, напоминало чем то русскую деревню с таким же вот леском поодаль, за снежным полем.
-- "Вьется в дымной печурке огонь -- На поленьях смола, как слеза" -напевает Платон, подкладывая дрова в печурку.
Таюнь, как всегда, отмечает про себя: черный цвет жести, блики оранжевого огня на жирной копоти, -- вот особенно в этой проржавевшей щели... можно использовать сюжетом для рождественской открытки. Старое немецкое издательство, выпускающее детские книжки и открытки возобновило теперь работу, и ей удалось пристроиться: берут почти все рисунки и акварели, сто марок за эскиз не так уж много, но на три рисунка в месяц уже жить можно, а они пока берут и больше ...
-- Куры начали нестись! -- торжественно объявляет она и в доказательство вынимает три яйца, уложенных в коробочку с сеном, как конфеты. -- Подумайте, так рано, еще до Рождества! Это потому, что я так утеплила курятник.
-- Такие помещицы, как вы, сами в них на зиму перебираются -- лениво тянет Платон. -- Чем же вы его так сельскохозяйственно утеплили?
-- Сейчас он заведет Таюнь -- бормочет вполголоса, но чтобы все слышали, фыркающая Оксана Демидовой. Оксана перебралась в лагерь больше по лени. С тевтоном Гансом она давно рассталась, и в Дом Номер Первый больше не заглядывает. У нее есть эффидевит в Америку, работа на спичечной фабрике -обычный этап эмигрантов -- ей обеспечена, а пока она рисует и дальше свои маки и розы, и начинает подумывать о настоящей картине даже -- очень уж соблазняет этот прохладный свет окна на север в угловой комнатке барака. А других забот в лагере нет, едой она никогда особенно не интересовалась, дров хватает, картины продаются, и она уже стала раздумывать -- чего бы купить, чтобы стоило увезти с собой в Америку, но пока копит доллары, всегда пригодятся. Гораздо серьезнее вопрос: обрезать ли ей косы, или нет? Кос в Америке не носят, она спрашивала даже в ИРО, а с другой стороны жаль: они теперь как шелковые стали, венком вокруг головы.
-- Во-первых, у меня уже есть усадебный опыт -- возмущается Таюнь.
-- Но нет кирпичей. Сколько ни таскали, все мало ...
-- Зато есть полезные советы -- и мысли. Сарайчик, правда, был с самого начала, но весь разваливался. Вбиваешь гвоздь -- и боишься, что подпорки рухнут, крыша на голову свалится. Пани Ирена по своим китайским образцам надоумила: камыша на болоте -- сколько угодно. Я его два дня подряд резала, сушила, связала проволокой в маты, стенки обложила, глиной подмазала, потом еще ряд, еще... и штукатуркой сверху. Теперь стенки толстыми стали, и в курятнике теплее, чем в доме.
-- Великий человек на малые дела! -- насмешливо отзывается Платон, вспоминая, как провожал однажды пани Ирену к Таюнь, и та заставила его вбивать эти самые гвозди... Нет, один раз намахался и хватит, больше его в эту карманную усадьбу никакими обедами не заманишь, хотя пироги она действительно умеет делать...
-- Оскара Уайльда -- задумчиво говорит Демидова -- читали наверно все. Но большинство знает его "Портрет Дориана Грея", сказки, ну еще балладу Рэдингской тюрьмы. Поверхностно считают эстетом и только. А мне кажется, что я действительно поняла его как следует только после "Де профундис" и "Разговоры с другом". Особенно вторая книга -- философский диалог. Поразило утверждение: литературные типы создаются не столько, как отражение жизни, сколько литература создает их, предвосхищая имеющее быть, и потом жизнь, в подражание, выявляет их по литературным образцам. Уайльд конечно немыслим без парадоксов, но почему парадокс не может быть истиной? Только потому, что она кажется нам поставленной вверх ногами, не освоились с ней, не видим по первому взгляду?
-- Это вы к чему? -- спрашивает пани Ирена, настораживаясь. Она давно уже заметила синий флорентийский бювар с золотым тиснением, на видном месте.
-- Новое написали? -- Оксана проследила ее взгляд.
-- Нет, не я, это странная история... Помните, Таюнь, вы рассказывали, как попали сюда осенью сорок пятого года, потеряли по дороге свои вещи, потому что соскочили с поезда и спрашивали что-то у американцев ...
-- Пошли вдвоем с соседкой по платформе, и поезд пошел вдруг, но ей удалось вскочить, кажется, а я...
-- Нет, она так же не успела, как и вы... Теперь я узнала, что один из ваших попутчиков сдал ваш чемодан здесь на вокзале, а ее оставил себе, и в нем вот этот бювар был...
-- Как же она?
-- Сорвалась, когда пыталась взобраться на идущий поезд, и только раз крикнула... Лаздынь-кунгс сказал, что все это время разыскивал ее родственников, но никто не отозвался... он уехал теперь в Америку, а записки ее в этом бюваре оставил мне. Когда соберемся все, прочту, только выдержки вкратце, чтобы вы поняли, в чем дело, подробностей здесь слишком много, а имени ее не осталось, но хочу сказать: если бывают поэты в жизни, которые не стихи пишут, а жизнь творят, как песню -- то вот она из них. И это не мемуары. Написано, судя по всему, в сорок пятом году, когда она осталась одна. Муж, очевидно, был убит, или пропал без вести, а сыновья -- Веселка, от Всеволода уменьшительное наверно, и приемный -- Ларик, от Лариона, -- где то на фронте еще. О том, что союзники всю Восточную Европу, в том числе и Балтику, отдадут большевикам, она конечно не думала. Эти записки -- рассказ о том, как вся семья собралась понемногу, и они вернулись домой, в освобожденную Латвию -- да, она рижанка невидимому. Конечно, сплошная мечта и лирика, но я не могу отделаться от мысли: если человек рассказал о своей жизни, какая была, и умер -- все понятно. Если он сочинил утопию о фантастической жизни никому неведомых людей в будущем -- тоже. Но если она продолжила свою жизнь дальше, и дневнике настоящего, и погибла, не успев пережить, то эта жизнь -- осталась как то, -- кому? чья? Осталась в бюваре?
-- Причем тут метафизика. Возьмите Коренева: три года ждал эмиграции, брат его выписал, месяц тому назад получил все бумаги, наконец, направление на пароход -- и умер от удара. История не такая уж обычная, но не замечательна ничем. Насмешка судьбы.
-- Вот прочту, -- все, кажется, собрались? -- тогда вам может быть понятнее будет. Начинается с того, что она возвращается с обоими мальчиками и подобранной где то украинкой -- Гапкой, из остовок, вероятно, в товарном вагоне в Латвию. Получили целый вагон потому, что везут всевозможные вещи для хозяйства, двух казачьих лошадей и даже какой то племенной скот. Рассуждение здравое:
"... большевики все, что возможно разграбили и уничтожили. А мы хотим иметь свой дом. Меня, мальчики, с Викой, теткой вашей, всегда тянуло к земле, может быть потому, что выросли на ней, не могли примириться потом с коробками городских домов. Настоящее место человека -- под солнцем, в саду. Вика, когда вышла замуж за своего "Добрыню Никитича", как вы прозвали его, арендовала ту усадьбу, где мы так часто бывали, Веселка, но ты не знал, как она билась, пока все наладила, и я помогала... А когда мы обе скопили достаточно денег, что бы купить усадьбу -- Балтику заняли большевики.
"... Объяснять надо Ларику, он приемный. Сын советского бухгалтера, когда вошли немцы, он отбился от родителей в бегстве, вот и приютила его. Младше Веселки на два года. Сперва был таким недоверчивым и робким, не понимал простых вещей, потом привязался. У Веселки давно нет отца, пусть хоть брат будет. А ты мой любимый, еще неизвестно где, но мы увидимся -- в белом доме.
"Да, я -- неискоренимая провинциалка. Хочу иметь гнездо. Пусть мальчики выучатся ценить свое, а не покупное. Пусть в любой современной жизни у них будет крепость с нерушимым укладом и традициями, и красота -- во всем. У меня нет талантов. Знаю языки, долго работала в лесной фирме, теперь она возрождается снова, будет хорошее место, приличный оклад, могла бы взять квартиру в городе, без хлопот. Но я хочу создать хоть что-то, а дом -- это творчество, и уже очень много. И когда я закрываю глаза, и вижу перед собою теплую, пронизанную солнцем зелень гороха на грядке, смеющееся в нем лицо Веселки, мне кажется, что я держу в руках солнце...
"... Мы в Риге! Пробежать бы скорее по знакомым улицам, зайти во все привычные дома, увидеть старых друзей, и себя самое с ними, как тогда... Боже мой, ведь этого ничего нет больше, улицы изуродованы, дома разбиты, а людей нет...
-- Мама -- Рыжик, не плачь, пожалуйста -- говорит Веселка, а у самого на глазах слезы. -- Ты ревешь, наш Ноев ковчег на запасном пути орет -- куда мы с ним? Не в гостиницу же?
"Отправляемся на поиски. Сперва в милые заснеженные улички Торнякална, там найдется сарай для лошадей и вещей. Нашелся. И две комнаты у уцелевших знакомых. И старик Калнынь, бывший директор страхового общества. Он все знает...
"-- Есть для вас подходящее, бесхозяйное имущество. Берзумуйжа. Когда то баронам Коорт принадлежала, но они после первой мировой войны уже там не жили. Километров пятнадцать, около Спильве ...
"В понедельник начинается моя служба, а в воскресенье седлаем лошадей -- застоялись. Теплый мартовский день. Небо чистенько вымылось, надело кружевные переднички облаков, сияет солнцем. Кони чавкают копытами в месиве растаявших дорог. Ласково пушится верба на красных лакированных прутиках. Пахнет тающим снегом, обсыхающей землей -- весной. Пришлось проплутать, спросить почти некого. Далековато все таки. Впрочем, в Берлине по часу в вагоне подземной дороге сидишь, и ничего, а тут сперва на лошадях ездить можно будет, потом, может быть, автобус пойдет, или свою машину завести... Сворачиваем наконец к берегу Двины -- и вот он в саду, просвечивает колоннами крыльца. Ге-ть! -- кричу я, и мы несемся по дороге, по полю, через повалившийся забор. Да, это дом -- наш. Слезаем с лошадей, идем на цыпочках, чтобы не спугнуть тишину. Мальчики притихли. Двери заперты, ключей нет, но одно окно все равно выбито. В комнатах -- пыль, солнце, паутина и тишина. Колонки крыльца облупились, кое где цветные стекла еще есть. Широкая лестница из холля в мезонин. Стоят тяжелые шкафы и клочковатая мебель, но везде паркет, изразцовые печи. Обои висят клочьями, ставни оторваны... "Двенадцать комнат" -- считает Ларик. -- Неужели мы будем здесь жить только сами?"
"А Вика с ребятами? Еще не хватит, вот увидишь!" ... Сад большой, на хороший гектар, много ягодных кустов, место для огорода. Столбы забора повалены, решетки заржавели, но сараи есть, а за ними луг, заливчик, островок даже в нем... кроликов разведем на островке... "Значит, берем, мама? -- выпаливает вдруг Ларик. -- Дворянское гнездо, как в книгах?"
-- Дом -- развалина -- говорю я на следующее утро Калныню. Дешевле новый выстроить, чем починить. "Но он хитро подмигивает: "Оценка зависит от Бикерса." "Который Бикерс? Инженер? Я с ним в Берлине под налетами сидела" ... Бикерс помог. Дешевле нельзя оценить, гроши, даже на первое обзаведение деньги остались еще, и мне аванс обещали дать большой на устройство... Мальчики стараются во всю. Засеяли поле, раскопали огород, несколько комнат починено, чердак выметен. Соседние хуторяне -- ограбили их дочиста -приходят просить лошадей для работы, и за то помогают тоже. В моей фирме получила все доски, фанеру -- куда лучше обоев, обиваю стены панелью, золотится под лаком. Надо успеть -- к первой Пасхе на родине, после стольких лет, в своем доме.
"Мне жаль людей без праздников. Они гордятся тем, что могут обойтись без них, или устраивать, когда захотят, не по календарю. Неправда. Просто у них серая, скучная и унылая душа, не знающая ни тепла, ни нарядности. Нужно расцвечивать жизнь... Полчаса считаю на бумажке. Благоразумнее было бы купить сенокосилку, но... я достаточно благоразумна и в будни. Вместо нее купили старую извозчичью еще пролетку.
"В Страстной четверг уборка кончена, в отполированных стеклах блестит вечернее солнце, новые занавески торжественны и белеют пышно.