Страница:
Или у многих тоже -- потрепанные чемоданы выбрасываются на чердак или в мусор, ноги на толстых подметках ступают тяжело, но твердо, карманы начинают оттопыриваться -- на боках, щеки отвисают и появляется уверенный басок или гудящая шарманка: да, иногда даже основательно устроились --, упорядочили жизнь, сыты, обуты одеты -- чего же еще? "Чего же еще" не было и в выкинутом чемодане коренного, неизменного, твердолобого обывателя -- с головой профессионального боксера.
О нет, эти -- и не те тоже. Эти странные, сидящие в столовой случайного Дома Номер Первый люди, непонятные тем, кто, так или иначе, крушит их судьбу -- могли бы гордиться своей настоящей трагедией -- если бы трагедией можно было гордиться. Потому что они поверили -- так или иначе, потому что они пошли на смерть -- так или иначе -- потому что их обманули -- так или иначе, и не раз, и не два, а снова и снова, и сломленные крылья это значит -разбитые груди, а это уже не просто отмершие листья, сдутые ветром -- хотя они падают тоже.
Конечно, очень трудно разобраться в истории, когда рушится мир! Конечно, может быть в ней и не стоит разбираться, если надо спешно решать важные, насущные вопросы! Конечно, что значит чья то большая или просто очередная ошибка, параграф договора, недомыслие какого нибудь премьер-министра, приказ генерала (и в результате еще сколько то там погибших, или еще раз отчаявшихся людей) -- если зато достигнуты желаемые результаты в другом. Конечно, почему же вдруг политика должна быть без ошибок, когда они есть повсюду и везде? Примеров много...
Ну вот хотя бы этих двух, за столиком у окна, выхватить наудачу -- они замечательны только тем, что таких -- десятки, а то и сотни тысяч. Они пьют сейчас самогон, подбавляя его в толстые стаканы с оранжевым, отвратительно-сладковатым "лимонадом" -- сплошная химия, и на много хуже простой воды. Платон и Владимир. У Платона -- высокий лоб. извилистые губы, плечи в разлет, и еще чувствуются на них споротые капитанские погоны. Волосы он привычно откидывает назад, как когда то густую гриву студента. Отец его был ветеринарным врачем в Иркутске, кажется, а он приехал в Москву во время революции -- поступать в университет, на математический факультет. Ходил с красным бантом еще в гимназии, с упоением читал революционную литературу, начиная с "Буревестника" Горького и кончая Марксом, весь подгнивающий винигрет левонастроенной русской интеллигенции, и несмотря на то, что первые указы Ленина ошеломили его ("лес рубят, щепки летят" -- было только некоторым утешением) -- он с академическим интересом усердно подковывался коммунистической идеологией. Так же академически, со стороны, вступить в партию еще не решался, хотя чуть-чуть не вступил. Потом, когда отца загнали в лагерь и сгноили на севере -- было уже поздно. Но он стал к этому времени специалистом по сложной и мало кому понятной экономической профессии -- и жил неплохо, умело выворачиваясь из щекотливых положений -- с одной стороны. С другой -- в душе -- наступило горькое разочарование от обманувшей "свободы", и глаза понемногу раскрывались -- хотя он усердно (жить то все таки надо!) -- старался зажмуривать их. На войне ему, за высшее образование, сразу дали офицерский чин -- для тыловой должности. Воевать он не мог никак, попав очень быстро в окружение, а потом в плен. В плен сдался охотно: пропаганде о немецких зверствах не верил, как всякой пропаганде вообще -- но немцы могут стать избавителями от коммунизма, по крайней мере. Плен тоже продолжался недолго, удалось устроиться в рабочую роту из умирающего с голоду лагеря военнопленных -- и Власовская армия показалась окончательной избавительницей от всех бед после рухнувшей было веры и в немцев. Гитлер наделал множество преступных ошибок, но их можно будет исправить, ведь стоит только воткнуть в землю палку с национальным флагом, и пойдет -- ну, может быть, не совсем весь народ, но большинство таких же, как он, так же обманутых Сталиным, и, может быть, даже самим Лениным ... поверил.
Но Власова обманули. Сперва Гитлер, потом союзники. Власов выдан Москве, и такие, как Платон, понимают, что возврата нет -- не то, что эти несчастные, которых выдают теперь пачками, если они не сами собираются "ехать домой". Нет, с него лагерей достаточно. А союзники, вместо того, чтобы двинуть сразу на Москву, и раз навсегда освободить мир от худшей еще опасности, чем Гитлер -- союзники рушат на каждом шагу мелькнувшую было мечту о великолепном сияющем видении действительной победы над всем долголетним злом. Ходят слухи о каких то страшных договорах, заключенных в Ялте... охотятся за людьми. Жутко непонятно и жутко страшно все, и верить больше некому, и не во что.
Это очень краткая, простая, обыденная биография, и в самой обыденности ее и заключается весь трагический ужас, потому что таких, как Платон -сотни тысяч, миллионы -- десятки миллионов. А судьбы людей потрясают только, когда они единичны. Чем больше к ним прибавляется нулей -- тем неотвратимее они сами становятся нулями -- ничем.
Владимир -- другое поколение, моложе лет на двадцать. Он родился накануне революции. Стал, как все, пионером в школе, потом комсомольцем -почти, как все. Верил, не рассуждая, непогрешимой партии, самый прямой путь был -- в партию, тем более, что беспартийным, как он видел, было труднее устроиться и в институт, и на хорошее место. Он стал кандидатом, потом получил членский билет. Делал все, что полагалось, иногда даже проявлял активность. К концу тридцатых годов стал задумываться над некоторыми вещами -- как же так? Ответ получил во время ареста -- за знакомство с одним капитаном, с которым часто выпивал. За искреннее недоумение на допросах (как же, член партии, всегда все исполнял, вины за собой не знает) -- лишился почти всех зубов и попал в "стоячку" -- выволокли на какие то сутки замертво -- потом на Колыму, в лагерь. Но там как то сторонился таких же, как он -недоумевающих и преданных коммунистов, несмотря ни на что надеящихся, что если Сталин узнает, то недоразумение выяснится. Наглая злоба урок и "сук" отталкивала тоже. Владимир был простым, но по существу здоровым нравственно человеком, и если бы не казенный атеизм, опустошавший чуть ли не с колыбели, то вырос бы добрым христианином, как большинство -- не успел только. Но в лагере нашлось несколько "бывших" людей, интеллигентов, -- и они научили впервые думать. Когда во время войны его выпустили, "чтобы загладить вину" в батальон смертников -- сам постарался в плен: с коммунизмом теперь покончил навсегда. Но немцы действительно оказались врагами -- в лагере умирали с голоду так же, как и на Колыме. Призыв Власова потряс его, как Христос Воскресе! Он пошел в школу пропагандистов, он испытал такое чувство подъема, как никогда в жизни, он слепо верил генералу, сказавшему настоящее слово, и все власовцы и красновские казаки казались ему действительно братьями, "крестоносцами" (где то услышал это слово) -- и он впервые пошел в церковь.
Но Власова обманули. Предали. Те же американцы, присылавшие тушонку и танки советской армии. Капиталисты, помогавшие коммунистам. Это было выше его понимания, и никакой самогон не помогал разобраться в непонятном. Даже больше: ни один человек, которого он спрашивал теперь -- вот тот же Платон, интеллигент, притом свой, или латыш -- Владек-Разбойник, лихой парень, но жулик, или полковник, тоже здесь в доме, -- он писал с Власовым Пражский манифест, или старичок-парижанин, старый эмигрант -- никто, никто, никто не мог ответить на вопрос: как же так? Почему? За что? Почему обманули, предали снова?
И таких, как Владимир, тоже миллионы -- ненужных нулей для истории.
"Только мы то -- не история..." жалобно скулит что-то в душе Платона из Иркутска, Владимира из Воронежа, Таюнь Свангаард из Риги, Оксаны из Киева, "Лампиона" из Астрахани и пани Ирены из Польши, Демидовой из Литвы, и Юкку Кивисилда из Эстонии, старичка из русского Парижа, и фрау Урсулы даже, и сколько их, сколько -- не счесть. "Мы люди... просто".
"Человека забыли" -- сказал Чехов. И такой тяжелой оказалась эта коротенькая, как аксиома, фраза -- конец грустной пьесы о разоренном неуменьем самих же хозяев человеческом уютном гнезде -- тяжелой глыбой свалилась она в самую гущу миллионов жизней, прокатилась по всей стране -через все границы...
Разве только в Советском Союзе могли быть такие Владимиры и Платоны? А "тевтон" Ганс из Восточной Пруссии, эс-эсовец за рост и неспособность рассуждать? А, может быть даже, безымянный "Иван", охотящийся за ним? У старичка-парижанина в эту осень ноет грудь, простреленная в Первую мировую войну, и нога, раздробленная под Перекопом, когда он так же исполнял свой долг офицера в гражданскую войну, как... как граф Рона, встретившийся рыцарем на костылях Юкку в Гиссене. У одного Георгий, у другого Железный крест -- оба на крови.
-- Когда я во время войны перечла "Развеянные ветром" Митчель -сказала Демидова, -- то эта книга как то перекликалась с "Белой Гвардией" Булгакова, которую считаю, наряду с "Солнцем мертвых" Шмелева лучшими книгами, написанными о революции. Как все знакомо и близко до боли, и понятно до слез! Лишний раз убедилась, что гражданская война и конец эпохи, который всегда наступает с ней -- повсюду одинаковы.
Да, но сперва, чтобы понять это, надо самим увидеть мертвое солнце, или шелковый абажур в теплой комнате, отгороженной от заснеженной улицы -- Киева ли, или другого города -- только тонкой стенкой, через которую слышны выстрелы за окном, треск ломаемой двери. Тогда -- да, самый воздух войны -между Севером и Югом, или чем нибудь другим -- становится близким и понятным, и видишь людей и через сотню лет -- вчерашними.
-- Ну, а через сколько то лет потом, в какое нибудь новое мирное время -- наступит же когда нибудь такое? В другой стране, если снова будет война, "простая", или гражданская -- самая идейная, и потому самая худшая из всех -- то тогда те люди, которые тоже поверят и будут обмануты, которых предадут и они все потеряют -- поймут они тогда -- вот нас? -- сказал Платон.
-- Никто не понимает... -- У Владимира убежденность пьяного и он, уже не стесняясь, подливает самогон в стакан из вынутой из кармана бутылки. От слегка лиловеющей сивухи оранжевый вначале, а теперь бледно желтый "лимонад" в стакане стал совсем опаловым и не менее опасным.
-- Спрашивается, для чего? -- ввернул Юкку, подсаживаясь к обоим и похлопывая себя по карману. -- Поллитра имеется, господа товарищи, притом первач. Бросьте разбавлять этими помоями, от них еще на тот свет отправишься. Вот я вас не понимаю, признаться, и вопрос для философов ... кстати, где наш Один из четырнадцати? Ему бы для диссертации тема: почему человек, животное общественное, и имеющее для общения все данные и средства, половину свой жизни пожалуй занимается тем, что старается, и притом тщетно, быть понятым окружающими, близкими и дальними? Мать не понимает ребенка, муж жену, или наоборот, и каждый -- каждого. Комедии, драмы, трагедии -- все из-за того же. Нужно, следовательно, изобретать не атомную бомбу, а новое средство человеческого общения и понимания. Прежде всего -- психологию, разумеется, а потом поучиться хоть у австралийских дикарей телепатии. Я могу не верить тому, что говорите, но тому уж, что думаете, должен буду поверить! Многое бы тогда разъяснилось ...
-- Это вы в Австралию собираетесь, и с политики на телепатию съехали? -- устало, как все, что он говорит теперь, заметил Платон, лениво разглядывая Юкку. Неужели этот молодой гигант еще такой несокрушимый? Что ему помогает -- море за спиной или кисти? Ведь и не таких ломало ...
-- Я, дорогие мои, -- начал Юкку, разваливаясь, сколько мог на стуле и осторожно вытягивая ноги -- от политики не так давно правда, но зато раз и навсегда отказался, и вам советую.
-- А еще интеллигентный человек, -- съязвил бывший полковник за соседним столиком, писавший Пражский манифест, и обернулся к ним. -Политика, дорогой Викинг -- кстати, это ваше прозвище, или действительно фамилия? -- политика вошла в нашу жизнь, хотите вы этого или нет. И хлеб, который вы едите, и самогон, который пьете -- нет, спасибо, мне рано еще днем начинать, -- это тоже политика, или результат ее, что одно и тоже. Наши деды и прадеды могли позволить себе роскошь предоставить ее своим королям и министрам. Настоящим и будущим они интересовались, поскольку сами не были министрами, только в отношении планов для себя, своих детей и внуков. Им они строили будущее, и если были разумными людьми, то прочно, и могли быть уверены, что и у правнуков, не то что детей, это будущее будет, если сами только не подкачают. Нам же для себя и завтрашний день построить трудно, не говоря уже о детях, а о внуках забыть надо. Зато вся наша жизнь -- политика. А вы говорите -- отказаться. Как же вы это себе представляете? Уши заткнуть, глаза зажмурить и голову в песок спрятать?
-- При всей моей длинноногости на страуса я все таки не похож, но прежде, чем отказаться, скажу вам, что я сделал: оглянулся, вот что. На эту самую политическую историю следовало бы чаще оглядываться. Революции и войны не первый раз случаются. Была великая французская? Была. Участь французской эмиграции до Наполеона или скажем Людовика Восемнадцатого вам знакома? Была великая бескровная в России? Была. Участь так называемой старой русской эмиграции знакома вам? Ознакомьтесь, кто не знает. И тогда увидите, что лучшие силы этой эмиграции, на всех уровнях, политикой занимались меньше всего, если вообще, зато и добились многого. А те, кто трещал о каких то партиях, программах и прочем, искренне или от нечего делать -- все кончали тем, что либо проваливались с треском, либо погрязали по уши в дрязгах и интригах за какое то призрачное водительство. Я -- эмигрант молодой, то есть недавний. Моя страна погибла -- для меня во всяком случае. Боролся я за нее честно, с оружием в руках. Удалось уйти -- мое счастье. Подстрелили, но не ухлопали товарищи. Знаю, что в Эстонии долго еще будут партизанить по лесам те, которым терять больше нечего, а уйти невозможно. Может быть и я, если вспомню о них ночью, то завою, но помочь не могу. Если в сороковом году высокие наши гаранты в Лондоне бросили нас на произвол судьбы, дав советчикам захватить Балтику, так чего же ожидать от них теперь, когда они -- союзнички Москвы? Надежды никакой. Значит, я предоставлен самому себе и свободен, как рыба в море. Смерть монарха освобождала каждого от присяги -помните? Нашего президента убили тоже... А то, что от своей страны я унес с собой, ношу в себе, в крови и в душе, в костях и мыслях -- это я обязан действительно сохранить и не изменять никак. Но к политике мое эстонство -можно так сказать? -- никакого отношения не имеет. Уеду ли я в Австралию, или в Канаду, но в Германии вряд ли останусь. Слишком мало здесь ненаселенных мест, пустынь нету, лесов тоже. Разве что в крайнем случае на море, к фризам на острова подамся, рыбу ловить. Но до того все таки постараюсь за океан. Что и как буду делать -- не знаю. Мне тридцать лет, я здоров, и простреленный бок не помешает пойти на первых порах ни в матросы, ни в рыбаки, или лес рубить хотя бы. Сперва, чтобы отработать свой переезд, оглянуться, примениться к местным условиям. А потом найти такую работу, которая давала бы мне возможность писать картины тоже, чтобы вот моя, эстонская живопись не пропадала бы заграницей, поскольку она -- это моя работа для моей страны, мой вклад, а большой он или маленький -- это уже не от меня зависит. Но зато от меня зависит использовать мои силы, сколько их есть, а не зарывать свой талант в землю -- или в бутылку. И поучиться чему нибудь можно всегда и везде, вот даже у тех же австралийских дикарей телепатии -- полезная вещь! Раньше богатые люди платили большие деньги за свои путешествия, а бедные с трудом получали стипендию, чтобы поехать заграницу учиться. Теперь это нам ничего не стоит, потому мы и без копейки денег заграницей. Так в чем же дело? Сидеть на чемоданах и возвращения ждать? Чуда? Чудеса бывают тоже, верю, только ждать их бесполезно. Если случится -- так будет. Если же нет -- то распылять свои силы на мышиную суетню, программки и партийки, собрания и резолюции -- извините, я не о личностях говорю, а вообще -- мне это не только смешным, но каким то унизительным даже кажется, жалкой попыткой с негодными средствами. Имеете вы такую возможность, чтобы из-за заграницы подойти с большой силой к границам своей страны, или взорвать их извнутри и совершить великий переворот? Нет? Ни одна эмиграция еще такой силы не имела и не будет. Так чего же стараться зря, и свои силы не только в землю зарывать, а на ветер пускать?
-- А вы не допускаете, что если удастся разъяснить ...
-- Если...! Не забудьте, что переворот -- это всегда война в малом масштабе, а может быть и в мировом ... и какое дело Джону из Вашингтона до моего Таллина, скажите? Он повоевал уже, и хочет только одного: домой. Понятно вполне, и упрекать его за это нечего -- сами бы сделали на его месте то же самое. Ну допустим, что сможете разъяснить ему настолько, чтобы он оставил вас в покое, а не выдавал бы Москве -- и то уже будет хорошо. И дальше объяснять можете, отчего же нет. В этом объяснении -- задача всякой эмиграции, и французских маркизов, и наша. Вы думаете, что я не собираюсь объяснять всякому встречному и поперечному? Разумеется. Лет через пять нас начнут слушать -- раньше не услышат, не мечтайте. А лет через десять начнут задавать вопросы. И если еще двадцать лет пройдет в таких объяснениях, то скажут нам наконец: мы вас слушали и поняли, но вы говорите о том, что было двадцать лет тому назад, а за это время произошли разные другие события, народилось новое поколение, и там и здесь, и вы уже не знаете ни новых условий, ни жизни... за выслугу лет пожалуйте звание профессора истории -нам не жалко, языку у вас мы тоже поучиться можем, но вообще то вам пора уже на покой... а дальше мы сами справляться будем -- и без вас.
-- Перестаньте, Викинг! Вас послушать, так одно остается -- повеситься!
Викинг удивленно приподнял брови. Ах, эти славянские интеллигенты!
-- Почему? никак не понимаю. Почему мы должны непременно приходить в отчаяние, если дадим себе труд посмотреть на вещи здраво и трезво? Сами же проповедуете, что без политики в жизни не обойтись, а в ней чувства играют правда большую роль, но не главную. Я вполне согласен с Демидовой, которая говорит, что если еще нет пушек, которые сами бы стреляли, а стреляют из них все таки люди, и всякая диктатура держится не на штыках, а на тех людях, которые держат эти штыки -- то люди играют не меньшую, а может быть даже большую роль, чем эти штыки и пушки... Принятие во внимание чувств еще не исключает трезвости оценки. Не спорю, что произвести операцию над собой -отсечь от себя или зачеркнуть, пусть не все, но некоторые идеалы -- это больно, невыносимо больно. Да, не кривите губы от такого старомодного слова, как идеал. Все равно без него не обойтись, если вы считаете себя человеком. Но с некоторыми идеальными понятиями приходится расстаться, -- может быть нашему поколению только. Преданность родине -- идеальное понятие, неправда ли, все равно, выражается ли оно в "за веру, царя и отечество", или иначе. Но если родины нет -- и не будет долгое время -- то этот идеал отпадает.
-- Ну, а если родина позовет? -- спросил Владимир.
Викинг хотел что-то видимо сказать, глаза у него блеснули, но он еще больше прищурил их и сдержался.
-- "Простит вашу вину" -- как это говорится -- это вы хотите сказать? -- процедил он сквозь зубы. -- Вы забываете, молодой человек, что я -балтиец. У нас было, правда, несколько сот коммунистов -- но все они сидели в тюрьме -- или в Москве, куда им и дорога. Нас просто раздавили, и я отступил вместе с другими. Но, если бы я был русским, то поверьте, для меня был бы вопрос только в том, прощу ли я своей родине то, что мой народ наделал на ней, а не в моей "вине" с советской точки зрения! Нет, я не из тех, кого можно "позвать". Сейчас -- некому. Потом -- будет поздно для нас.
-- Что же остается? -- почти крикнул Владимир. -- Сдаться без боя?
Викинг усмехнулся.
-- Сдать в архив ваш пафос, прежде всего. И попробуйте сражаться не за тот идеал, который рухнул, а за собственную жизнь -- она тоже никогда еще не давалась без боя. За то, чтобы дать что нибудь другим -- и близким, и просто людям. Вы спрашиваете, что остается, когда рушится само основание, на котором построен был мир? Остаются прежде всего -- люди. Если их у вас нет -- найдите. Люди всегда найдутся. И не забывайте о себе -- потому что ради собственного достоинства вы обязаны думать о себе тоже, и только достигнув независимости можете дать что нибудь и другим. И есть еще и мир, и солнце. Дается все это даром, но если вы берете и не даете ничего взамен, оставаясь пустоцветом -- горе вам!
-- Правильно значит, заметил ваш Один из четырнадцати -- улыбнулся Платон -- что же еще остается нам, как не заниматься философией, и смотреть в корень вещей?
-- Корни должны давать побеги, не забудьте -- усмехнулся Викинг, вставая и расправляя плечи, и в такт мыслям улыбаясь Демидовой, сидевшей дальше у окна. У нее в стакане была налита густо коричневая жидкость -подболтала, себе значит нескафе в лимонад -- и она быстро писала на узких полосках шершавой бумаги. Определенно сочиняет что-то -- подумал Викинг, когда она подняла напряженные, обдумывающие глаза и встретив его взгляд, улыбнулась в ответ.
Еще дальше сидело двое. Эти не жили в Доме Номер Первый, но заглядывали иногда, и Викингу, как всегда, хотелось подойти к одному из них, невысокому человеку с круглой головой, круглыми плечами и почти немигающими, холодными до дна глазами, и, не говоря ни слова, бить его тяжелым кулаком, сокрушительными ударами, долго и на смерть, чтобы не встал больше. Это дикое желание появилось у него как только он увидел его в первый раз, и только потом прошел зловещий слух, что он повидимому чекист, вылавливающий для Смерша людей. Второго, с которым он постоянно был вместе, новые эмигранты тоже определили сразу: прохвост, партиец и карьерист. Своих они узнают, наметался глаз! В его присутствии разговоры затихали сразу -- от обоих несло мертвечиной. Только второго не стоило даже бить -- и руки подавать тоже, хоть он и старался при случае разыгрывать из себя рубаху-парня, не выпуская притом собеседника из присматривающихся, хитрых и хамоватых глаз. Надо заслонить от них Демидову, на всякий случай. Викинг шагнул к ее столику.
-- Пишите -- или записываете?
-- Вот именно -- улыбнулась она облегченно -- хотелось записать. Слышала на днях историю ... знаю обоих действующих лиц. Вы, между прочим, тоже. А настроение у меня сегодня то ли от этой истории, то ли вообще, самое элегическое... ах Боже мой, рояля нет. Села бы и играла "Осеннюю песнь" Чайковского или такое же вроде -- всегда можно найти выход в музыке: все растворяется, и каждый звук, то ли серебряным молоточком кует, то ли колокольчиком звенит, не песня, не музыка даже, а мельчайшая серебряная пыль сухого чистейшего снега просеивается сквозь все, что накопилось -- и очищает его, и -- все проходит. А так -- получилось вроде стихотворения в прозе, самой неловко.
-- Я только что согласился, что философия -- это пожалуй единственное, что нам осталось. Прибавлю еще -- лирика для поэтического народа. Элегия у вас, говорите. Я вот не поэт, а какие бы сейчас сказочные туманы рисовал бы...!
-- Оксана достала же краски, и рисует. Неужели вы не можете?
-- Оксана свои маки и подсолнухи на продажу малюет, а настоящие картины тоже сейчас не станет... И не отстоялось у нас еще как следует пережитое в душе, и наше безвременье слишком шатко, чтобы создать что то довлеющее в себе, могущее остаться ... а элегию можно прочесть?
-- Да, только если узнаете, то молчите, конечно. Но на вас можно положиться. Кстати, Викинг, откуда вы так прекрасно по русски говорите?
-- Во-первых -- мать моя русская -- из сентов, знаете, из Печерского края. Во-вторых, самые близкие приятели по Академии русские были, и первую любовь Ниной звали... а в третьих если я не ловил рыбу и не рисовал, то забирал охапку книг подмышку, -- а у меня в охапку много наберется, и все подряд, от доски до доски... читал порядочно. Ну-ка -- давайте. Бумага у вас я вижу тоже поэтическая -- все буквы расплываются. Надо вам будет приличной достать. Ничего, почерк я разберу, а вы покурите пока. Почему название такое "На самом берегу?" У самого края берега, а за ним уже -- ничего?
Он придвинул к себе листки, а Демидова благодарно закурила настоящую сигарету и подумала, определяя в который уже раз ("чисто по бабьи" усмехнулась про себя): "золото, а не человек"! Но самый глубокий литературный и психологический анализ не скажет, в сущности, ничего другого ...
А через несколько столиков Платон опять пьет с Владимиром -- хотя, когда они не пьют, и откуда берется только... Умные глаза у Платона, серые и мягкие, и можно поверить пани Ирене, что такие взглядом целовать могут... но она просмотрела, что лоб слишком скошен, а губы слишком извилисты -- как и руки. Бедная пани Ирена! Нет, может быть дать ей прочесть это "стихотворение в прозе" и посоветовать поставить точку, заторопиться на вокзал, к поезду, который пойдет куда угодно, только подальше, от того края туманного берега, где она все еще стоит сейчас -- и притом одна? Лучше не звать человека, если стоишь в тумане -- и знаешь, что никто не услышит...
"Этот снег за окном скользит и кружит, как воспоминанье -- читает Юкку. -- В двух шагах еще видны танцующие хлопья, а дальше уже вплетаются в дымку ласковой, обволакивающей метелицы. Кажется -- стоит только сделать эти два шага, и вот за следующим -- уже белый дом с теплыми блестящими окнами, ступени крыльца, и санки остановились сразмаху, тряхнув бубенчиками, и кто-то поддерживает за локоть, стряхивает с шубки снег, сцеловывает с губ веселые снежинки ...
О нет, эти -- и не те тоже. Эти странные, сидящие в столовой случайного Дома Номер Первый люди, непонятные тем, кто, так или иначе, крушит их судьбу -- могли бы гордиться своей настоящей трагедией -- если бы трагедией можно было гордиться. Потому что они поверили -- так или иначе, потому что они пошли на смерть -- так или иначе -- потому что их обманули -- так или иначе, и не раз, и не два, а снова и снова, и сломленные крылья это значит -разбитые груди, а это уже не просто отмершие листья, сдутые ветром -- хотя они падают тоже.
Конечно, очень трудно разобраться в истории, когда рушится мир! Конечно, может быть в ней и не стоит разбираться, если надо спешно решать важные, насущные вопросы! Конечно, что значит чья то большая или просто очередная ошибка, параграф договора, недомыслие какого нибудь премьер-министра, приказ генерала (и в результате еще сколько то там погибших, или еще раз отчаявшихся людей) -- если зато достигнуты желаемые результаты в другом. Конечно, почему же вдруг политика должна быть без ошибок, когда они есть повсюду и везде? Примеров много...
Ну вот хотя бы этих двух, за столиком у окна, выхватить наудачу -- они замечательны только тем, что таких -- десятки, а то и сотни тысяч. Они пьют сейчас самогон, подбавляя его в толстые стаканы с оранжевым, отвратительно-сладковатым "лимонадом" -- сплошная химия, и на много хуже простой воды. Платон и Владимир. У Платона -- высокий лоб. извилистые губы, плечи в разлет, и еще чувствуются на них споротые капитанские погоны. Волосы он привычно откидывает назад, как когда то густую гриву студента. Отец его был ветеринарным врачем в Иркутске, кажется, а он приехал в Москву во время революции -- поступать в университет, на математический факультет. Ходил с красным бантом еще в гимназии, с упоением читал революционную литературу, начиная с "Буревестника" Горького и кончая Марксом, весь подгнивающий винигрет левонастроенной русской интеллигенции, и несмотря на то, что первые указы Ленина ошеломили его ("лес рубят, щепки летят" -- было только некоторым утешением) -- он с академическим интересом усердно подковывался коммунистической идеологией. Так же академически, со стороны, вступить в партию еще не решался, хотя чуть-чуть не вступил. Потом, когда отца загнали в лагерь и сгноили на севере -- было уже поздно. Но он стал к этому времени специалистом по сложной и мало кому понятной экономической профессии -- и жил неплохо, умело выворачиваясь из щекотливых положений -- с одной стороны. С другой -- в душе -- наступило горькое разочарование от обманувшей "свободы", и глаза понемногу раскрывались -- хотя он усердно (жить то все таки надо!) -- старался зажмуривать их. На войне ему, за высшее образование, сразу дали офицерский чин -- для тыловой должности. Воевать он не мог никак, попав очень быстро в окружение, а потом в плен. В плен сдался охотно: пропаганде о немецких зверствах не верил, как всякой пропаганде вообще -- но немцы могут стать избавителями от коммунизма, по крайней мере. Плен тоже продолжался недолго, удалось устроиться в рабочую роту из умирающего с голоду лагеря военнопленных -- и Власовская армия показалась окончательной избавительницей от всех бед после рухнувшей было веры и в немцев. Гитлер наделал множество преступных ошибок, но их можно будет исправить, ведь стоит только воткнуть в землю палку с национальным флагом, и пойдет -- ну, может быть, не совсем весь народ, но большинство таких же, как он, так же обманутых Сталиным, и, может быть, даже самим Лениным ... поверил.
Но Власова обманули. Сперва Гитлер, потом союзники. Власов выдан Москве, и такие, как Платон, понимают, что возврата нет -- не то, что эти несчастные, которых выдают теперь пачками, если они не сами собираются "ехать домой". Нет, с него лагерей достаточно. А союзники, вместо того, чтобы двинуть сразу на Москву, и раз навсегда освободить мир от худшей еще опасности, чем Гитлер -- союзники рушат на каждом шагу мелькнувшую было мечту о великолепном сияющем видении действительной победы над всем долголетним злом. Ходят слухи о каких то страшных договорах, заключенных в Ялте... охотятся за людьми. Жутко непонятно и жутко страшно все, и верить больше некому, и не во что.
Это очень краткая, простая, обыденная биография, и в самой обыденности ее и заключается весь трагический ужас, потому что таких, как Платон -сотни тысяч, миллионы -- десятки миллионов. А судьбы людей потрясают только, когда они единичны. Чем больше к ним прибавляется нулей -- тем неотвратимее они сами становятся нулями -- ничем.
Владимир -- другое поколение, моложе лет на двадцать. Он родился накануне революции. Стал, как все, пионером в школе, потом комсомольцем -почти, как все. Верил, не рассуждая, непогрешимой партии, самый прямой путь был -- в партию, тем более, что беспартийным, как он видел, было труднее устроиться и в институт, и на хорошее место. Он стал кандидатом, потом получил членский билет. Делал все, что полагалось, иногда даже проявлял активность. К концу тридцатых годов стал задумываться над некоторыми вещами -- как же так? Ответ получил во время ареста -- за знакомство с одним капитаном, с которым часто выпивал. За искреннее недоумение на допросах (как же, член партии, всегда все исполнял, вины за собой не знает) -- лишился почти всех зубов и попал в "стоячку" -- выволокли на какие то сутки замертво -- потом на Колыму, в лагерь. Но там как то сторонился таких же, как он -недоумевающих и преданных коммунистов, несмотря ни на что надеящихся, что если Сталин узнает, то недоразумение выяснится. Наглая злоба урок и "сук" отталкивала тоже. Владимир был простым, но по существу здоровым нравственно человеком, и если бы не казенный атеизм, опустошавший чуть ли не с колыбели, то вырос бы добрым христианином, как большинство -- не успел только. Но в лагере нашлось несколько "бывших" людей, интеллигентов, -- и они научили впервые думать. Когда во время войны его выпустили, "чтобы загладить вину" в батальон смертников -- сам постарался в плен: с коммунизмом теперь покончил навсегда. Но немцы действительно оказались врагами -- в лагере умирали с голоду так же, как и на Колыме. Призыв Власова потряс его, как Христос Воскресе! Он пошел в школу пропагандистов, он испытал такое чувство подъема, как никогда в жизни, он слепо верил генералу, сказавшему настоящее слово, и все власовцы и красновские казаки казались ему действительно братьями, "крестоносцами" (где то услышал это слово) -- и он впервые пошел в церковь.
Но Власова обманули. Предали. Те же американцы, присылавшие тушонку и танки советской армии. Капиталисты, помогавшие коммунистам. Это было выше его понимания, и никакой самогон не помогал разобраться в непонятном. Даже больше: ни один человек, которого он спрашивал теперь -- вот тот же Платон, интеллигент, притом свой, или латыш -- Владек-Разбойник, лихой парень, но жулик, или полковник, тоже здесь в доме, -- он писал с Власовым Пражский манифест, или старичок-парижанин, старый эмигрант -- никто, никто, никто не мог ответить на вопрос: как же так? Почему? За что? Почему обманули, предали снова?
И таких, как Владимир, тоже миллионы -- ненужных нулей для истории.
"Только мы то -- не история..." жалобно скулит что-то в душе Платона из Иркутска, Владимира из Воронежа, Таюнь Свангаард из Риги, Оксаны из Киева, "Лампиона" из Астрахани и пани Ирены из Польши, Демидовой из Литвы, и Юкку Кивисилда из Эстонии, старичка из русского Парижа, и фрау Урсулы даже, и сколько их, сколько -- не счесть. "Мы люди... просто".
"Человека забыли" -- сказал Чехов. И такой тяжелой оказалась эта коротенькая, как аксиома, фраза -- конец грустной пьесы о разоренном неуменьем самих же хозяев человеческом уютном гнезде -- тяжелой глыбой свалилась она в самую гущу миллионов жизней, прокатилась по всей стране -через все границы...
Разве только в Советском Союзе могли быть такие Владимиры и Платоны? А "тевтон" Ганс из Восточной Пруссии, эс-эсовец за рост и неспособность рассуждать? А, может быть даже, безымянный "Иван", охотящийся за ним? У старичка-парижанина в эту осень ноет грудь, простреленная в Первую мировую войну, и нога, раздробленная под Перекопом, когда он так же исполнял свой долг офицера в гражданскую войну, как... как граф Рона, встретившийся рыцарем на костылях Юкку в Гиссене. У одного Георгий, у другого Железный крест -- оба на крови.
-- Когда я во время войны перечла "Развеянные ветром" Митчель -сказала Демидова, -- то эта книга как то перекликалась с "Белой Гвардией" Булгакова, которую считаю, наряду с "Солнцем мертвых" Шмелева лучшими книгами, написанными о революции. Как все знакомо и близко до боли, и понятно до слез! Лишний раз убедилась, что гражданская война и конец эпохи, который всегда наступает с ней -- повсюду одинаковы.
Да, но сперва, чтобы понять это, надо самим увидеть мертвое солнце, или шелковый абажур в теплой комнате, отгороженной от заснеженной улицы -- Киева ли, или другого города -- только тонкой стенкой, через которую слышны выстрелы за окном, треск ломаемой двери. Тогда -- да, самый воздух войны -между Севером и Югом, или чем нибудь другим -- становится близким и понятным, и видишь людей и через сотню лет -- вчерашними.
-- Ну, а через сколько то лет потом, в какое нибудь новое мирное время -- наступит же когда нибудь такое? В другой стране, если снова будет война, "простая", или гражданская -- самая идейная, и потому самая худшая из всех -- то тогда те люди, которые тоже поверят и будут обмануты, которых предадут и они все потеряют -- поймут они тогда -- вот нас? -- сказал Платон.
-- Никто не понимает... -- У Владимира убежденность пьяного и он, уже не стесняясь, подливает самогон в стакан из вынутой из кармана бутылки. От слегка лиловеющей сивухи оранжевый вначале, а теперь бледно желтый "лимонад" в стакане стал совсем опаловым и не менее опасным.
-- Спрашивается, для чего? -- ввернул Юкку, подсаживаясь к обоим и похлопывая себя по карману. -- Поллитра имеется, господа товарищи, притом первач. Бросьте разбавлять этими помоями, от них еще на тот свет отправишься. Вот я вас не понимаю, признаться, и вопрос для философов ... кстати, где наш Один из четырнадцати? Ему бы для диссертации тема: почему человек, животное общественное, и имеющее для общения все данные и средства, половину свой жизни пожалуй занимается тем, что старается, и притом тщетно, быть понятым окружающими, близкими и дальними? Мать не понимает ребенка, муж жену, или наоборот, и каждый -- каждого. Комедии, драмы, трагедии -- все из-за того же. Нужно, следовательно, изобретать не атомную бомбу, а новое средство человеческого общения и понимания. Прежде всего -- психологию, разумеется, а потом поучиться хоть у австралийских дикарей телепатии. Я могу не верить тому, что говорите, но тому уж, что думаете, должен буду поверить! Многое бы тогда разъяснилось ...
-- Это вы в Австралию собираетесь, и с политики на телепатию съехали? -- устало, как все, что он говорит теперь, заметил Платон, лениво разглядывая Юкку. Неужели этот молодой гигант еще такой несокрушимый? Что ему помогает -- море за спиной или кисти? Ведь и не таких ломало ...
-- Я, дорогие мои, -- начал Юкку, разваливаясь, сколько мог на стуле и осторожно вытягивая ноги -- от политики не так давно правда, но зато раз и навсегда отказался, и вам советую.
-- А еще интеллигентный человек, -- съязвил бывший полковник за соседним столиком, писавший Пражский манифест, и обернулся к ним. -Политика, дорогой Викинг -- кстати, это ваше прозвище, или действительно фамилия? -- политика вошла в нашу жизнь, хотите вы этого или нет. И хлеб, который вы едите, и самогон, который пьете -- нет, спасибо, мне рано еще днем начинать, -- это тоже политика, или результат ее, что одно и тоже. Наши деды и прадеды могли позволить себе роскошь предоставить ее своим королям и министрам. Настоящим и будущим они интересовались, поскольку сами не были министрами, только в отношении планов для себя, своих детей и внуков. Им они строили будущее, и если были разумными людьми, то прочно, и могли быть уверены, что и у правнуков, не то что детей, это будущее будет, если сами только не подкачают. Нам же для себя и завтрашний день построить трудно, не говоря уже о детях, а о внуках забыть надо. Зато вся наша жизнь -- политика. А вы говорите -- отказаться. Как же вы это себе представляете? Уши заткнуть, глаза зажмурить и голову в песок спрятать?
-- При всей моей длинноногости на страуса я все таки не похож, но прежде, чем отказаться, скажу вам, что я сделал: оглянулся, вот что. На эту самую политическую историю следовало бы чаще оглядываться. Революции и войны не первый раз случаются. Была великая французская? Была. Участь французской эмиграции до Наполеона или скажем Людовика Восемнадцатого вам знакома? Была великая бескровная в России? Была. Участь так называемой старой русской эмиграции знакома вам? Ознакомьтесь, кто не знает. И тогда увидите, что лучшие силы этой эмиграции, на всех уровнях, политикой занимались меньше всего, если вообще, зато и добились многого. А те, кто трещал о каких то партиях, программах и прочем, искренне или от нечего делать -- все кончали тем, что либо проваливались с треском, либо погрязали по уши в дрязгах и интригах за какое то призрачное водительство. Я -- эмигрант молодой, то есть недавний. Моя страна погибла -- для меня во всяком случае. Боролся я за нее честно, с оружием в руках. Удалось уйти -- мое счастье. Подстрелили, но не ухлопали товарищи. Знаю, что в Эстонии долго еще будут партизанить по лесам те, которым терять больше нечего, а уйти невозможно. Может быть и я, если вспомню о них ночью, то завою, но помочь не могу. Если в сороковом году высокие наши гаранты в Лондоне бросили нас на произвол судьбы, дав советчикам захватить Балтику, так чего же ожидать от них теперь, когда они -- союзнички Москвы? Надежды никакой. Значит, я предоставлен самому себе и свободен, как рыба в море. Смерть монарха освобождала каждого от присяги -помните? Нашего президента убили тоже... А то, что от своей страны я унес с собой, ношу в себе, в крови и в душе, в костях и мыслях -- это я обязан действительно сохранить и не изменять никак. Но к политике мое эстонство -можно так сказать? -- никакого отношения не имеет. Уеду ли я в Австралию, или в Канаду, но в Германии вряд ли останусь. Слишком мало здесь ненаселенных мест, пустынь нету, лесов тоже. Разве что в крайнем случае на море, к фризам на острова подамся, рыбу ловить. Но до того все таки постараюсь за океан. Что и как буду делать -- не знаю. Мне тридцать лет, я здоров, и простреленный бок не помешает пойти на первых порах ни в матросы, ни в рыбаки, или лес рубить хотя бы. Сперва, чтобы отработать свой переезд, оглянуться, примениться к местным условиям. А потом найти такую работу, которая давала бы мне возможность писать картины тоже, чтобы вот моя, эстонская живопись не пропадала бы заграницей, поскольку она -- это моя работа для моей страны, мой вклад, а большой он или маленький -- это уже не от меня зависит. Но зато от меня зависит использовать мои силы, сколько их есть, а не зарывать свой талант в землю -- или в бутылку. И поучиться чему нибудь можно всегда и везде, вот даже у тех же австралийских дикарей телепатии -- полезная вещь! Раньше богатые люди платили большие деньги за свои путешествия, а бедные с трудом получали стипендию, чтобы поехать заграницу учиться. Теперь это нам ничего не стоит, потому мы и без копейки денег заграницей. Так в чем же дело? Сидеть на чемоданах и возвращения ждать? Чуда? Чудеса бывают тоже, верю, только ждать их бесполезно. Если случится -- так будет. Если же нет -- то распылять свои силы на мышиную суетню, программки и партийки, собрания и резолюции -- извините, я не о личностях говорю, а вообще -- мне это не только смешным, но каким то унизительным даже кажется, жалкой попыткой с негодными средствами. Имеете вы такую возможность, чтобы из-за заграницы подойти с большой силой к границам своей страны, или взорвать их извнутри и совершить великий переворот? Нет? Ни одна эмиграция еще такой силы не имела и не будет. Так чего же стараться зря, и свои силы не только в землю зарывать, а на ветер пускать?
-- А вы не допускаете, что если удастся разъяснить ...
-- Если...! Не забудьте, что переворот -- это всегда война в малом масштабе, а может быть и в мировом ... и какое дело Джону из Вашингтона до моего Таллина, скажите? Он повоевал уже, и хочет только одного: домой. Понятно вполне, и упрекать его за это нечего -- сами бы сделали на его месте то же самое. Ну допустим, что сможете разъяснить ему настолько, чтобы он оставил вас в покое, а не выдавал бы Москве -- и то уже будет хорошо. И дальше объяснять можете, отчего же нет. В этом объяснении -- задача всякой эмиграции, и французских маркизов, и наша. Вы думаете, что я не собираюсь объяснять всякому встречному и поперечному? Разумеется. Лет через пять нас начнут слушать -- раньше не услышат, не мечтайте. А лет через десять начнут задавать вопросы. И если еще двадцать лет пройдет в таких объяснениях, то скажут нам наконец: мы вас слушали и поняли, но вы говорите о том, что было двадцать лет тому назад, а за это время произошли разные другие события, народилось новое поколение, и там и здесь, и вы уже не знаете ни новых условий, ни жизни... за выслугу лет пожалуйте звание профессора истории -нам не жалко, языку у вас мы тоже поучиться можем, но вообще то вам пора уже на покой... а дальше мы сами справляться будем -- и без вас.
-- Перестаньте, Викинг! Вас послушать, так одно остается -- повеситься!
Викинг удивленно приподнял брови. Ах, эти славянские интеллигенты!
-- Почему? никак не понимаю. Почему мы должны непременно приходить в отчаяние, если дадим себе труд посмотреть на вещи здраво и трезво? Сами же проповедуете, что без политики в жизни не обойтись, а в ней чувства играют правда большую роль, но не главную. Я вполне согласен с Демидовой, которая говорит, что если еще нет пушек, которые сами бы стреляли, а стреляют из них все таки люди, и всякая диктатура держится не на штыках, а на тех людях, которые держат эти штыки -- то люди играют не меньшую, а может быть даже большую роль, чем эти штыки и пушки... Принятие во внимание чувств еще не исключает трезвости оценки. Не спорю, что произвести операцию над собой -отсечь от себя или зачеркнуть, пусть не все, но некоторые идеалы -- это больно, невыносимо больно. Да, не кривите губы от такого старомодного слова, как идеал. Все равно без него не обойтись, если вы считаете себя человеком. Но с некоторыми идеальными понятиями приходится расстаться, -- может быть нашему поколению только. Преданность родине -- идеальное понятие, неправда ли, все равно, выражается ли оно в "за веру, царя и отечество", или иначе. Но если родины нет -- и не будет долгое время -- то этот идеал отпадает.
-- Ну, а если родина позовет? -- спросил Владимир.
Викинг хотел что-то видимо сказать, глаза у него блеснули, но он еще больше прищурил их и сдержался.
-- "Простит вашу вину" -- как это говорится -- это вы хотите сказать? -- процедил он сквозь зубы. -- Вы забываете, молодой человек, что я -балтиец. У нас было, правда, несколько сот коммунистов -- но все они сидели в тюрьме -- или в Москве, куда им и дорога. Нас просто раздавили, и я отступил вместе с другими. Но, если бы я был русским, то поверьте, для меня был бы вопрос только в том, прощу ли я своей родине то, что мой народ наделал на ней, а не в моей "вине" с советской точки зрения! Нет, я не из тех, кого можно "позвать". Сейчас -- некому. Потом -- будет поздно для нас.
-- Что же остается? -- почти крикнул Владимир. -- Сдаться без боя?
Викинг усмехнулся.
-- Сдать в архив ваш пафос, прежде всего. И попробуйте сражаться не за тот идеал, который рухнул, а за собственную жизнь -- она тоже никогда еще не давалась без боя. За то, чтобы дать что нибудь другим -- и близким, и просто людям. Вы спрашиваете, что остается, когда рушится само основание, на котором построен был мир? Остаются прежде всего -- люди. Если их у вас нет -- найдите. Люди всегда найдутся. И не забывайте о себе -- потому что ради собственного достоинства вы обязаны думать о себе тоже, и только достигнув независимости можете дать что нибудь и другим. И есть еще и мир, и солнце. Дается все это даром, но если вы берете и не даете ничего взамен, оставаясь пустоцветом -- горе вам!
-- Правильно значит, заметил ваш Один из четырнадцати -- улыбнулся Платон -- что же еще остается нам, как не заниматься философией, и смотреть в корень вещей?
-- Корни должны давать побеги, не забудьте -- усмехнулся Викинг, вставая и расправляя плечи, и в такт мыслям улыбаясь Демидовой, сидевшей дальше у окна. У нее в стакане была налита густо коричневая жидкость -подболтала, себе значит нескафе в лимонад -- и она быстро писала на узких полосках шершавой бумаги. Определенно сочиняет что-то -- подумал Викинг, когда она подняла напряженные, обдумывающие глаза и встретив его взгляд, улыбнулась в ответ.
Еще дальше сидело двое. Эти не жили в Доме Номер Первый, но заглядывали иногда, и Викингу, как всегда, хотелось подойти к одному из них, невысокому человеку с круглой головой, круглыми плечами и почти немигающими, холодными до дна глазами, и, не говоря ни слова, бить его тяжелым кулаком, сокрушительными ударами, долго и на смерть, чтобы не встал больше. Это дикое желание появилось у него как только он увидел его в первый раз, и только потом прошел зловещий слух, что он повидимому чекист, вылавливающий для Смерша людей. Второго, с которым он постоянно был вместе, новые эмигранты тоже определили сразу: прохвост, партиец и карьерист. Своих они узнают, наметался глаз! В его присутствии разговоры затихали сразу -- от обоих несло мертвечиной. Только второго не стоило даже бить -- и руки подавать тоже, хоть он и старался при случае разыгрывать из себя рубаху-парня, не выпуская притом собеседника из присматривающихся, хитрых и хамоватых глаз. Надо заслонить от них Демидову, на всякий случай. Викинг шагнул к ее столику.
-- Пишите -- или записываете?
-- Вот именно -- улыбнулась она облегченно -- хотелось записать. Слышала на днях историю ... знаю обоих действующих лиц. Вы, между прочим, тоже. А настроение у меня сегодня то ли от этой истории, то ли вообще, самое элегическое... ах Боже мой, рояля нет. Села бы и играла "Осеннюю песнь" Чайковского или такое же вроде -- всегда можно найти выход в музыке: все растворяется, и каждый звук, то ли серебряным молоточком кует, то ли колокольчиком звенит, не песня, не музыка даже, а мельчайшая серебряная пыль сухого чистейшего снега просеивается сквозь все, что накопилось -- и очищает его, и -- все проходит. А так -- получилось вроде стихотворения в прозе, самой неловко.
-- Я только что согласился, что философия -- это пожалуй единственное, что нам осталось. Прибавлю еще -- лирика для поэтического народа. Элегия у вас, говорите. Я вот не поэт, а какие бы сейчас сказочные туманы рисовал бы...!
-- Оксана достала же краски, и рисует. Неужели вы не можете?
-- Оксана свои маки и подсолнухи на продажу малюет, а настоящие картины тоже сейчас не станет... И не отстоялось у нас еще как следует пережитое в душе, и наше безвременье слишком шатко, чтобы создать что то довлеющее в себе, могущее остаться ... а элегию можно прочесть?
-- Да, только если узнаете, то молчите, конечно. Но на вас можно положиться. Кстати, Викинг, откуда вы так прекрасно по русски говорите?
-- Во-первых -- мать моя русская -- из сентов, знаете, из Печерского края. Во-вторых, самые близкие приятели по Академии русские были, и первую любовь Ниной звали... а в третьих если я не ловил рыбу и не рисовал, то забирал охапку книг подмышку, -- а у меня в охапку много наберется, и все подряд, от доски до доски... читал порядочно. Ну-ка -- давайте. Бумага у вас я вижу тоже поэтическая -- все буквы расплываются. Надо вам будет приличной достать. Ничего, почерк я разберу, а вы покурите пока. Почему название такое "На самом берегу?" У самого края берега, а за ним уже -- ничего?
Он придвинул к себе листки, а Демидова благодарно закурила настоящую сигарету и подумала, определяя в который уже раз ("чисто по бабьи" усмехнулась про себя): "золото, а не человек"! Но самый глубокий литературный и психологический анализ не скажет, в сущности, ничего другого ...
А через несколько столиков Платон опять пьет с Владимиром -- хотя, когда они не пьют, и откуда берется только... Умные глаза у Платона, серые и мягкие, и можно поверить пани Ирене, что такие взглядом целовать могут... но она просмотрела, что лоб слишком скошен, а губы слишком извилисты -- как и руки. Бедная пани Ирена! Нет, может быть дать ей прочесть это "стихотворение в прозе" и посоветовать поставить точку, заторопиться на вокзал, к поезду, который пойдет куда угодно, только подальше, от того края туманного берега, где она все еще стоит сейчас -- и притом одна? Лучше не звать человека, если стоишь в тумане -- и знаешь, что никто не услышит...
"Этот снег за окном скользит и кружит, как воспоминанье -- читает Юкку. -- В двух шагах еще видны танцующие хлопья, а дальше уже вплетаются в дымку ласковой, обволакивающей метелицы. Кажется -- стоит только сделать эти два шага, и вот за следующим -- уже белый дом с теплыми блестящими окнами, ступени крыльца, и санки остановились сразмаху, тряхнув бубенчиками, и кто-то поддерживает за локоть, стряхивает с шубки снег, сцеловывает с губ веселые снежинки ...