Когда они удалились, старухи, поставленные стеречь меня, подали мне хлеб и воду, заперли комнату и вышли. Теперь я, по крайней мере, оказалась одна и, имея возможность отдаться раздиравшему меня отчаянию, почувствовала себя менее несчастной. Первым моим побуждением в порыве горя было разбинтовать руки, чтобы умереть от потери крови. Однако страшная мысль об уходе из жизни, не будучи оправданной моим возлюбленным, была мне настолько невыносима, что я не смогла решиться на такой шаг. Стоит чуть успокоиться – и приходит надежда... это утешительное чувство, всегда рождающееся посреди невзгод, божественный дар природы, уравновешивающий и смягчающий их... «Нет, – говорила я себе, – я не умру, не повидав его, – вот чего мне стоит добиваться, вот ради чего стоит жить. Если он станет упорствовать, считая меня виновной, – я еще успею умереть и сделаю это хотя бы без сожалений, ибо, если я навсегда утрачу его любовь – что за радость в такой жизни!»
   Укрепившись в своем решении, я постараюсь воспользоваться любой возможностью, чтобы вырваться из ненавистного заключения. Четыре дня я утешала себя этой мыслью. Но вот две тюремщицы вошли ко мне пополнить запасы моей провизии и в то же время отнять те немногие силы, что вливались в меня. Они снова пустили мне кровь из обеих рук и ушли, оставив меня на кровати неподвижной. На восьмой день они снова появились; я упала к их ногам, моля о пощаде, и они сделали мне кровопускание лишь из одной руки. Так прошло два месяца, в течение которых я подвергалась кровопусканию то из одной, то из другой руки раз в четыре дня. Сила моего темперамента в союзе с возрастом и безудержным желанием ускользнуть от страшного приговора поддерживали меня. Хлеб, который я ела после кровопусканий, чтобы восстановить здоровье и чтобы быть в состоянии выполнить задуманное, пошел мне на пользу. И в начале третьего месяца мне, к счастью, удалось пробить стену, ведущую в незапертую соседнюю комнату. А потом я убежала из замка. Я пыталась дойти пешком до дороги, ведущей в Париж, когда силы окончательно оставили меня. Это случилось в том месте, где я была обнаружена вами и где вы, сударь, оказали мне помощь, за которую я всегда буду вам искренне признательна и о продлении которой осмеливаюсь умолять вас, надеясь, что вы передадите меня в руки отца моего. Без всяких сомнений, его обманули, ибо он никогда не стал бы столь безжалостно выносить мне приговор, не позволив мне попытаться доказать мою невиновность. Я сумею убедить его, что проявила слабость, однако он прекрасно поймет, что я была не настолько виновна, как это может выглядеть со стороны. И тогда вашими стараниями, сударь, вы не только подарите жизнь несчастной, которая будет вечно благодарить вас, но и вернете честь семейству, несправедливо считающему ее похищенной.
   – Мадемуазель, – произносит граф де Люксей, с необыкновенным вниманием слушавший повествование Эмилии, – невозможно видеть и слышать вас, не приняв в вас самого живого участия. Вы, пожалуй, были не столь виновны, как дали основание предполагать. Однако в своем поведении вы были неосмотрительны, и вам невозможно не признаться в этом.
   – О сударь!
   – Послушайте меня, мадемуазель, прошу вас, послушайте опытного человека, искренне желающего вам служить. Поступок вашего возлюбленного ужасен; этот человек не просто несправедлив – он жесток. Ему непременно следовало увидеться с вами и объясниться. Можно оставить женщину, если нет никакой возможности восстановить былое. Но не выдавать ее семейству, не бесчестить, не толкать ее столь недостойно на расправу тем, кто хочет погубить ее, не подстрекать их к мести... Я бесконечно порицаю поведение того, кого вы нежно любите. Однако братья ваши повели себя во всех отношениях еще более отвратительно и жестоко. Так могут действовать лишь палачи. Ваши провинности не заслуживают подобных наказаний. Никогда еще оковами не удавалось ничего поправить. В таких случаях следует лишь смолчать, но не лишать виновных ни крови, ни свободы. Эти мерзкие средства куда более позорят тех, кто ими пользуется, нежели их жертвы. Все равно ничего уже не изменить – возникает лишь взаимная ненависть, и дело приобретает огласку. Как бы ни была драгоценна честь сестры, жизнь ее в наших глазах стоит еще дороже. Честь может быть восстановлена, но не пролитая кровь. Поведение ваших братьев, следовательно, представляется настолько чудовищным, что обязательно будет наказано, если подать жалобу в правительство. Однако нам не стоит пользоваться такими методами, ибо они уподобили бы нас вашим преследователям, желавшим поднять шум вокруг того, о чем следует умолчать. Итак, я буду действовать совсем иначе, чтобы помочь вам, мадемуазель, но предупреждаю, что смогу это осуществить лишь на следующих условиях: во-первых, вы записываете мне точные адреса вашего отца, вашей тетушки, Берсей и человека, к которому вас привела Берсей; во-вторых, мадемуазель, вы без всяких отговорок называете мне интересующее вас лицо. Эти сведения совершенно необходимы, и не скрою, что я ничем не смогу быть вам полезен в чем бы то ни было, если вы станете упорствовать в нежелании раскрыть мне имя, которое я должен знать.
   Сконфуженная Эмилия принимается за точное исполнение первого условия и, передавая графу адреса, говорит, заливаясь краской стыда:
   – Значит, вы требуете, сударь, чтобы я назвала вам моего соблазнителя.
   – Непременно, мадемуазель, без этого я ничего не смогу предпринять.
   – Хорошо, сударь... Это маркиз де Люксей...
   – Маркиз де Люксей! – воскликнул граф, не сумев скрыть волнения, охватившего его при имени сына. – Он был способен на такое, он... – И, придя в себя, граф решительно закончил: – Он искупит свою вину, он загладит ее, вы будете отомщены... даю вам слово, прощайте.
   Удивительное возбуждение, в которое повергло графа последнее откровение Эмилии, чрезвычайно поразило страдалицу. Она испугалась, что допустила какую-то бестактность, тем не менее слова, брошенные графом перед уходом, несколько ободрили ее. Но, не ведая, в чьем доме она находится, и не понимая взаимосвязи всех фактов, Эмилия не могла распутать этот клубок. Ей оставалось только терпеливо ожидать результатов действий, предпринимаемых ее благодетелем. Заботы, которыми она постоянно была окружена, окончательно ее успокоили и убедили, что все способствует ее благополучию.
   Она смогла полностью в том удостовериться, когда на четвертый день после данных ею разъяснений увидела, как граф входит в ее комнату, ведя за руку маркиза де Люксея.
   – Мадемуазель, – обратился к ней граф, – я привожу к вам не только виновника ваших злоключений, но и человека, готового возместить нанесенный вам ущерб, на коленях вымаливая не отказать ему в вашей руке.
   При этих речах маркиз бросается к стопам той, кого боготворит, но такое потрясение оказалось слишком сильным для Эмилии: не в силах его пережить, она упала без чувств на руки прислуживавшей ей женщины. Общими усилиями бедняжку вскоре привели в себя, и она очнулась в объятиях своего возлюбленного.
   – Жестокий, – укоряла она его, проливая потоки слез, – какие муки вы причинили той, кого любили! Как смогли вы поверить, что она способна на гнусность, в которой вы посмели ее подозревать? Эмилия, обожающая вас, могла стать жертвой своей слабости и чужого коварства, но она никогда бы вам не изменила.
   – О ты, кого я боготворю! – воскликнул маркиз. – Прости мне приступ безумной ревности, вызванной обманчивыми признаками; сейчас мы все уже уверены в их ложности, но зловещая их очевидность, увы, разве не была она против тебя?
   – Следовало уважать меня, Люксей, и тогда вы не поверили бы, что я способна обмануть вас. Следовало меньше прислушиваться к своему отчаянию и доверяться чувствам, которые, льщу себя надеждой, я вам внушала. Пусть же этот пример покажет другим женщинам, к чему приводит избыток любви. Почти всегда уступая слишком поспешно, мы теряем уважение наших возлюбленных... О Люксей, ваше доверие ко мне было бы куда сильнее, если бы я не полюбила вас так скоро; вы покарали меня за мою уступчивость, и то, что должно было укрепить вашу привязанность, явилось, напротив, тем, что побудило вас ставить под сомнение мое чувство.
   – Пусть все забудется и с той и с другой стороны, – перебил ее граф. – Люксей, поведение ваше достойно порицания. И не прояви вы тотчас же готовности загладить свою вину, и не найди я в вашем сердце доброй воли – я бы пожелал никогда больше не видеть вас впредь. Как говорили наши старинные трубадуры: «Когда любишь – что бы ни услышал, что бы ни увидел неблагоприятного для милой твоей, – не верь ни ушам, ни глазам своим, слушай только сердце свое». (Так говорили провансальские трубадуры, а не пикардийские. (Прим. автора.)) Мадемуазель, я с нетерпением жду вашего выздоровления, – продолжал граф, – мне хотелось бы привести вас в отчий дом только в качестве жены моего сына, и я надеюсь, что семейство ваше не откажется породниться со мной, чтобы искупить ваши несчастья. Если они этого не сделают – предлагаю вам свой дом, мадемуазель. Пусть свадьба ваша будет отпразднована здесь. И до последнего вздоха я буду видеть в вас возлюбленную невестку, которую всегда буду почитать, независимо от того, будет одобрен или нет ваш брачный союз.
   Люксей бросился на шею отцу. Мадемуазель де Турвиль, обливаясь слезами, пожимала руки своего благодетеля. Ее оставили на несколько часов одну, чтобы она оправилась после пережитой сцены: чрезмерная продолжительность ее могла неблагоприятно сказаться на столь желанном для обеих сторон ее выздоровлении.
   Через две недели после возвращения в Париж мадемуазель де Турвиль была в состоянии подняться и сесть в карету. Граф приказал одеть ее в белое платье, сообразно с целомудрием ее души. Ничто не было упущено из того, что могло подчеркнуть ее очарование, еще усиливавшееся легкой бледностью и томностью. Граф и молодые влюбленные отправились к президенту де Турвилю, который ни о чем не был предупрежден. Увидев свою дочь, он был изумлен необыкновенно. С ним находились два его сына, потемневшие от злости и ярости при этой неожиданной встрече. Они знали, что сестра сбежала, однако полагали, что она уже умерла где-то в лесу, и утешали себя этой столь приятной для них надеждой.
   – Сударь, – говорит граф, представляя Эмилию ее отцу, – вот сама невинность, которую я привожу к вашим ногам (Эмилия между тем падает к стопам отца). Взываю к ее помилованию, сударь, – продолжает граф, – и не молил бы вас об этом, не будучи уверен, что она его заслуживает. Впрочем, сударь, – быстро добавляет он, – вот наилучшее доказательство моего глубокого почтения по отношению к вашей дочери: я прошу ее руки для моего сына. Семьи наши равны по положению, сударь, и если существует некоторое имущественное неравенство, то я готов продать все, что имею, и составить сыну моему состояние, достойное быть предложенным вашей дочери. Решайте, сударь, и позвольте мне не покидать вас, не получив вашего ответа.
   Старый президент де Турвиль, всегда обожавший свою дорогую Эмилию, был очень добр и из-за излишнего мягкосердечия уже более двадцати лет не исполнял своих служебных обязанностей, – так вот, старый президент, орошая слезами грудь своей ненаглядной дочери, отвечает графу, что несказанно обрадован таким выбором и что его удручает лишь одно: дорогая Эмилия этого недостойна. Маркиз де Люксей, в свою очередь припав к коленям президента, умоляет простить его грехи и позволить искупить их. Все было обещано, все было устроено, и все было заглажено с обеих сторон. Лишь братья нашей замечательной героини отказались разделить всеобщее ликование, оттолкнув ее, когда она подошла, чтобы обнять их. Граф, взбешенный таким обхождением, попытался остановить одного из них, готовившегося покинуть помещение. Господин де Турвиль крикнул графу:
   – Оставьте их, сударь, оставьте, они жестоко обманули меня. Если бы моя милая дочь была настолько виновна, как они мне сказали, разве согласились бы вы просить ее руки для своего сына?! Они прервали счастье дней моих, лишив меня моей Эмилии... Оставьте их...
   Преступные братья вынуждены были уйти: от ярости они метали громы и молнии. Граф сообщил господину де Турвилю о зверствах его сыновей и об истинных провинностях его дочери. Президент, видя несоответствие между незначительностью проступков и тяжестью наказания, поклялся, что отныне не желает знать сыновей своих. Граф постарался успокоить его, обещая, что сделает все, чтобы изгладить из его памяти все эти страшные воспоминания.
   Неделю спустя была отпразднована свадьба. Братья не изъявили желания на ней присутствовать, и без них вполне обошлись. На их же долю выпало лишь презрение ближних. Господин де Турвиль довольствовался тем, что приказал им держать язык за зубами под угрозой их заточения. Те приумолкли, однако не переставали при этом кичиться и осуждать снисходительность отца. И те, кто узнал про эту злосчастную историю, ужасались, представляя себе ее чудовищные подробности.
   О Небо праведное, какие гнусности позволяют себе творить те, которые берутся карать за чужие проступки! Верно утверждение, что такого рода низости – излюбленные приемы исступленных и тупоумных приспешников слепой Фемиды, вскормленных нелепым ригоризмом, с детских лет ожесточившихся против криков обездоленных, чуть ли не с колыбели запятнавших руки кровью, изрыгающих хулу на все и вся и учиняющих Бог весть что. Они воображают, что единственный способ прикрыть их тайные подлости и открытые злоупотребления – это выставлять напоказ свою непреклонную твердость. Уподобляясь внешне безобидным гусям, имея нутро тигров, оскверняя себя злодействами, они внушают почтение лишь глупцам. Людям же разумным противны как их постылые принципы и бесчеловечные законы, так и вся их ничтожная сущность.

Огюстина де Вильбланш, или любовная уловка

   – Псевдофилософы, стремящиеся лишь к анализу, но отнюдь не к постижению сути вещей, очень любят поразглагольствовать об одном из природных отклонений, обнаруживающем в себе особую странность, – говорила как-то одной из своих ближайших подруг мадемуазель де Вильбланш, та, о которой мы собираемся побеседовать. – Речь идет о своеобразном пристрастии женщин определенного склада ума и определенного темперамента к особам своего пола. Еще задолго до бессмертной Сапфо и в последующие времена не было ни одной страны на свете и ни одного города, где не встречались бы женщины с такой причудой: могущество ее настолько очевидно, что разумнее было бы обвинить природу в чудачестве, нежели тех женщин в преступлении против природы. Тем не менее их беспрестанно порицают. И, не отличайся наш слабый пол отсутствием властности и амбиций, кто знает, не нашелся ли бы какой-нибудь очередной Кюжас, Бартол или Людовик IX, готовый изобрести против этих несчастных чувствительных созданий законы о казни на костре, похожие на те, что им взбрело в голову издать против мужчин, устроенных столь же неординарным образом, мужчин, которые по не менее значимым для них соображениям ищут общества лишь себе подобных и считают, что разнополая связь, весьма полезная для процесса размножения, может играть куда менее заметную роль в достижении наслаждения. Похоже, Господь не имеет ничего против того, что мы в этом процессе не принимаем никакого участия... Не так ли, милая моя? – продолжала прекрасная Огюстина де Вильбланш, осыпая подругу несколько подозрительными поцелуями. – Однако вместо костров, вместо презрения и язвительных насмешек – этих уже изрядно притупившихся в наше время орудий, – разве не было бы гораздо естественнее в поступке, совершенно безразличном и для общества и, быть может, для Бога и куда более полезном для природы, нежели это принято полагать, усматривать возможность для каждого жить на свой лад?.. Что страшного в этом отклонении?.. В глазах истинного мудреца может показаться, что оно способно предвосхитить другие, более существенные, однако мне никогда не докажут, что оно влечет за собой нечто действительно опасное... Неужели, правый Боже, стоит бояться, будто капризы отдельных индивидов того или иного пола приведут к концу света и пустят по ветру весь бесценный род человеческий, будто мнимое преступление несодействия размножению сотрет человечество с лица земли? Если хорошенько поразмыслить, становится ясно, что природа абсолютно равнодушна ко всем этим надуманным потерям. Она не только не осуждает, но, напротив, тысячами примеров подтверждает, что желает и даже жаждет их. Если бы эти утраты раздражали ее, разве сносила бы она их тысячи раз, разве допустила бы, будь для нее настолько важно деторождение, чтобы женщины были для него пригодны лишь треть своей жизни и чтобы, вырвавшись из-под власти природы, половина произведенных ею существ отличалась бы вкусами, противодействующими приросту потомства, в чем она тем не менее испытывает настоятельную нужду? Вернее сказать, что природа лишь позволяет видам размножаться, а вовсе этого не требует и, твердо уверенная, что всегда будет существовать больше индивидов, нежели ей необходимо, весьма далека от того, чтобы противиться наклонностям тех, у кого деторождение не в почете и кто испытывает к нему отвращение. Ах! Предоставим нашей доброй прародительнице действовать по своему усмотрению и снова убедиться: запасы ее неисчерпаемы; все, что мы ни предпримем, не нанесет ей ущерба, и мы не в силах совершить преступление, посягающее на ее законы.
   Мадемуазель Огюстина де Вильбланш, увлекающаяся логикой, как мы только что имели случай наблюдать, в двадцать лет оказалась полной хозяйкой своих поступков. Располагая тридцатью тысячами ливров ежегодной ренты, она приняла решение в силу своих пристрастий никогда не выходить замуж.
   Происхождение ее было пусть не столь уж высоким, но вполне достойным. Она была дочь человека, составившего состояние в Индиях. Других детей у него не было, и он умер, так и не сумев уговорить ее выйти замуж.
   Не стоит скрывать, что неприязненность к супружеству у Огюстины де Вильбланш беспрестанно подпитывалась той своеобразной причудой, которую она недавно восхваляла. То ли чей-то совет, то ли воспитание, то ли особое строение органов, то ли жар в крови (она родилась в Мадрасе), то ли внушение самой природы – словом, все, что угодно, могло тому способствовать. Мадемуазель де Вильбланш терпеть не могла мужчин, безраздельно отдаваясь тому, что целомудренные уши предпочли бы услышать под именем сапфизма. Она испытывала сладострастие лишь с представительницами своего пола и презрение к Амуру компенсировала приверженностью к грациям.
   В лице Огюстины, достойной кисти живописца, мужской пол понес истинную утрату: высокий рост, великолепные каштановые волосы, нос с небольшой горбинкой, прекрасные зубы, огонек в глазах, тонкая белоснежная кожа – словом, облик ее был необыкновенно пикантен, и, естественно, глядя на нее, созданную дарить любовь и решительно не желающую принимать ее, многие мужчины не удерживались от язвительных замечаний по поводу ее пристрастия, вполне объяснимого, однако лишающего алтари Пафоса одного из созданий, как нельзя лучше приспособленных для служения культу Венеры, что неизбежно оскорбляло ее ярых приверженцев. Мадемуазель де Вильбланш от всего сердца смеялась над попреками и пересудами, продолжая потакать своим капризам.
   – Наивысшее из безумств, – говорила она, – стыдиться наклонностей, доставшихся нам от природы. Насмехаться над человеком, наделенным необычными вкусами, столь же бесчеловечно, как глумиться над мужчиной или женщиной, вышедшими из материнского чрева кривыми или хромыми. Однако убеждать в этих разумных принципах глупцов – все равно что пытаться остановить движение светил. Гордыня находит для себя определенную усладу в издевательстве над чужими недостатками. И радости эти столь сладостны людям, а в особенности глупым людям, что они чрезвычайно редко себе в них отказывают... К тому же ограниченность их порождает колкости, холодные остроты, пошлые каламбуры, и для общества, то есть для собрания существ, объединенных скукой и тупоумием, столь приятно два-три часа посплетничать и, не произнеся ничего путного, столь восхитительно блеснуть за счет других и провозгласить свою полную непричастность к пороку, порицая его в ближнем!.. Это, в сущности, скрытое самовосхваление. Ради него можно даже воссоединиться с другими и сформировать клику, призванную раздавить личность, чья главная вина в том, что она мыслит иначе, чем простые смертные, и вернуться к себе домой, переполняясь сознанием собственной значительности, по существу подтвердив подобным поведением лишь свой педантизм и скудоумие.
   Так рассуждала мадемуазель де Вильбланш и, твердо решив ни в чем себя не сдерживать, не стала обращать внимания на сплетни. Она была достаточно обеспеченной, чтобы ни от кого не зависеть, и, возвышаясь над своей репутацией, была привержена к эпикурейским земным радостям. В блаженство небесное она верила весьма слабо, еще менее – в бессмертие, слишком химеричное для ее темперамента. Окружив себя узким кругом единомышленниц, наша милая Огюстина простодушно отдавалась своим излюбленным утехам.
   У нее было много воздыхателей. Все они встречали настолько сильный отпор, что вынуждены были отказаться от всяких попыток одержать победу. Однако нашелся молодой человек по имени Франвиль, примерно равный мадемуазель де Вильбланш по сословию и состоянию, который влюбился в нее до безумия. Ее непреклонность ничуть не отбила у него охоту продолжать наступление, более того, Франвиль весьма серьезно настроился не покидать позиций до тех пор, пока крепость не будет завоевана. Он поделился своими планами с друзьями, те подняли его на смех. Он стоял на своем, уверяя, что победит. Его предостерегли, но он не отступал.
   Франвиль, двумя годами моложе мадемуазель де Вильбланш, был еще почти без растительности на лице, отличался необыкновенно изящной фигурой, тонкими чертами, прекрасными волосами, и, когда он переодевался в женское платье, оно оказывалось ему настолько к лицу, что обманывались представители обоих полов. И от тех, кого он вводил в заблуждение, и от тех, кто был твердо уверен в своих предположениях, он часто слышал сходные высказывания, так что в один и тот же день ему удавалось сойти и за Антиноя какого-нибудь Адриана, и за Адониса какой-нибудь Психеи. Именно с помощью этого наряда Франвиль надумал соблазнить мадемуазель де Вильбланш. Посмотрим, как он за это взялся.
   Одним из основных удовольствий Огюстины было участие в карнавалах в мужском костюме. Ей нравилось пробегать по людным местам в столь сообразном с ее вкусами одеянии. Франвиль проследил за ее вылазками, предусмотрительно стараясь не попадаться ей на глаза. И вот он выяснил, что в такой-то день его любимая собиралась вечером на бал, устраиваемый в Опере, куда допускались все, кто приходил в масках. Следуя своей привычке, очаровательная особа должна там появиться в костюме драгунского капитана. Франвиль переодевается женщиной, заботясь, чтобы наряд его выглядел необыкновенно элегантно, накладывает румяна, но не надевает маски, и в сопровождении одной из своих сестер, гораздо менее красивой, чем он, отправляется на празднество, на котором любезная Огюстина надеялась попытать счастья.
   Франвиль не успел сделать и трех туров по залу, как тотчас его отличил наметанный глаз Огюстины.
   – Что это за красотка? – говорит мадемуазель де Вильбланш стоящей рядом подруге. – По-моему, я еще нигде ее не встречала. Как такое восхитительное создание могло от нас ускользнуть?
   Не успев произнести эти слова, Огюстина уже делает все, что в ее силах, лишь бы завязать разговор с мнимой девицей де Франвиль. Та сначала убегает, увертывается, избегает, не поддается ей – словом, еще больше разжигает ее желание. Наконец она позволяет заговорить с собой; начинается обмен обычными любезностями, и постепенно беседа Огюстины становится все более занимательной.
   – На балу ужасно жарко, – говорит мадемуазель де Вильбланш, – оставим наших спутниц и пойдем немного подышим свежим воздухом хотя бы в эти комнаты, там можно и развлечься, и освежиться.
   – Ах! Сударь, – обращается Франвиль к мадемуазель де Вильбланш, притворяясь, что принимает ее за мужчину, – я, право, не решаюсь, ведь я здесь с сестрой, к тому же скоро должна подойти матушка с человеком, которого мне прочат в мужья. Увидев меня с вами, они могут забеспокоиться.
   – Полно, полно, надо быть выше этих детских страхов... Сколько вам лет, прекрасный ангел?
   – Восемнадцать, сударь.
   – Ах! Уверяю вас, что в восемнадцать лет следует уже иметь право делать все, что хочешь... Пойдем же, пойдем, идите за мной и не робейте!..
   И Франвиль позволяет себя увести.
   – Так что же, прелестное дитя, – продолжает Огюстина, увлекая нашего героя, которого по-прежнему принимает за девушку, к небольшим комнатам, прилегающим к залу, где проходил бал, – что, вы действительно собираетесь замуж? Как мне вас жаль... И каков же он, тот, кого вам предназначают? Бьюсь об заклад, что он сама тоска невыносимая, ваш нареченный... Ах, как ему повезет, как бы я хотел быть на его месте! Согласились ли бы вы выйти, например, за меня, скажите откровенно, небесное создание?
   – Увы, сударь, вы же знаете, когда мы молоды, разве можем мы следовать движениям нашего сердца?