Страница:
Король торопил союзников.
Послы объяснили:
– Для того такой срок короткий войны положен, что медлить никак нельзя. Как бы Василий московский да с его помощью Глинские, узнав о воле нашего государя свои земли добывать, не предупредили бы его и в наши земли не вторглись бы.
Уже дряхлеющий Менгли-Гирей устал от походов. За него все решали сыновья.
Молодые жадные ханы приняли польских послов почти с насмешкой.
Девять сыновей Менгли-Гирея собрались на совет в шатре старшего брата – Магмет-Гирея. Послов Сигизмунда весь день держали за дверью шатра, не допустив на совет. К ним по очереди выходили Магмет-Гирей, Ахмат, Фети, Мубарек, Магмут, Буретв, Саип, Саадет и Алли. Молча выслушивали просьбы и жалобы и снова уходили в шатер. Пили кумыс, думали… Наконец позвали послов, и самый младший, Алли-Гирей, объявил решение братьев:
– Московский князь для нас не скупится, и, пока не будет нам видна выгода со стороны Сигизмунда и шляхты, кони наши не вспотеют.
Уклонился от похода и Плеттенберг. Он советовал подождать, пока передерутся между собою молодые князья – великий князь Василий со своим братом, димитровским князем Юрием.
Начинать одному войну было опасно. В Литве, как большая заноза посреди ладони, не дающая крепко сжать кулак, сидел Глинский с массой взбунтовавшихся хлопов и приставших к нему русских земян.
Узнав о том, что Глинский уже снесся с Москвой, Сигизмунд забеспокоился. Начались лживые переговоры. Литовские послы заверяли Василия, что Сигизмунд хочет с ним вечного мира при условии возвращения забранных отцом Василия волостей, и в то же время подбивали Юрия на восстание против брата.
«Узнали мы о тебе, брате нашем, – тайно писал Сигизмунд князю димитровскому Юрию, – что милостью божией в делах своих мудро поступаешь, великим разумом их ведешь, как и прилично тебе, великого государя сыну».
Польстив Юрию, польский король недвусмысленно предлагал:
«Готовы для тебя, брата нашего, сами на коня сесть со всеми людьми нашими, хотим стараться о твоем деле, все равно как и о своем собственном».
Но и здесь Сигизмунд обманулся в расчетах. Князь Юрий, почуяв беду для отечества, открыл брату Сигизмундовы подговоры. А еще до того, как в Москву приехали литовские послы, великий князь Василий пригласил послов из Казани и договорился о мире.
Дела Москвы требовали передышки. Недавний поход на Казань был неудачным. Крымский Менгли-Гирей мог каждый час изменить слову и соединиться со своим пасынком Магмет-Аминем, казанским царем, и Литвой против Москвы.
Литовским послам Василий ответил:
– Мы городов, земель и вод Жигмонтовых под собой не держим, а держим свою отчину и от прародителей наших. Вся русская земля – наша отчина. Коли мира хотите и доброго согласия, наши земли под собой не держите!
Он не торопился с войной. Мир пока еще был нужнее и выгоднее молодому государю. Однако дать понять Сигизмунду, что Москва не боится его, дать почувствовать русскую силу и заставить пойти на уступки при переговорах было необходимо.
Василий отправил к Глинскому своего посла, боярского сына Митьку Губу, наказав через него ждать помощи, сообщал, что «вскорости направляет к Литве двух воевод, а пока – в глубь Королевства Польского не ходить, а добывать города ближние и крови большой не разливать».
С тем же Губой Василий отправил письмо сестре своей, вдове покойного Александра Литовского.
«Ты пишешь, – говорилось в письме этом, – что прислал к нам бить челом князь Михайло Глинский, да не один он бьет к нам челом, а многие люди русские, которые греческого закона держатся. Сказывают, что теперь беда на них пришла большая за греческий закон, принуждают их приступать к римскому закону, и они били челом, чтобы мы пожаловали их, за них стали и обороняли их».
Приезд московского посла обрадовал Глинского. Час его возмездия наступил. Едва дождавшись того дня, когда к литовской границе подошли русские полки, он поднял туровский лагерь, оправдывая старую латинскую поговорку: «Кинжал длинен, а терпение коротко». Отобрав семьсот лучших конников, Глинский двинулся в глубь Литовского княжества. В Турове остался Андрей Дрожжин с обозами, пешим войском и небольшим количеством оснащенных для ратного дела стругов.
Переправившись через Неман, Глинский уже подходил к Гродно, когда ночью ему сообщили, что невдалеке от города, в небольшом неукрепленном имении, празднует день своего ангела злейший враг его Ян Забржзинский.
Вместо того чтобы, напав неожиданно на Гродно, захватить крепость, овладеть городом и укрепиться в нем, как предполагалось вначале, Глинский повернул конников и той же ночью окружил имение Забржзинского.
Схватка была короткой и жестокой. Жолнеры, охранявшие пана Яна, не успев выхватить сабли, были зарублены. Пользуясь темнотой, разбежались слуги и некоторые еще не захмелевшие гости. Сам пан Ян, запершись в верхних покоях вместе с несколькими шляхтичами, отстреливался, защищая согнанных в спальню визжащих паненок.
Дом обкладывали соломой, собираясь поджечь его. Возбужденный боем и легкой победой, Алоиз Шлейнц подскочил к Глинскому.
– Мы казним пана Яна по латинским законам, – смеясь, крикнул Шлейнц. – Он сгорит на костре со всеми своими грехами. Аутодафе!
Глинский схватил Шлейнца за руку:
– Подождите с огнем! Я хотел бы посмотреть в глаза пану Яну. Видит ли он теперь Сигизмундову силу?
– Гут, майн герр! – захохотал Шлейнц и, кликнув богатыря-татарина, вооруженного большим немецким мечом, бросился к дому.
Забржзинский, видя, что им не вырваться из дома и что их могут сжечь живьем, велел выставить в окно на пике белую простыню. Он приготовился к сдаче, надеясь договориться с Глинским, и сам распахнул дверь перед вбежавшим немцем.
Не слушая слов о милосердии к побежденному, Шлейнц, остановившись на пороге, выстрелил из пистолета. Забржзинский упал на колени. Бывшие в комнате шляхтичи побросали оружие и подняли руки. По знаку Шлейнца татарин взмахнул мечом, и голова пана Яна покатилась по ковру, брызгая кровью и часто моргая веками.
Схватив пику, на которой была выставлена в окно белая простыня, Шлейнц проткнул голову Забржзинского и поднес ее вошедшему Глинскому.
– Вот его глаза, майн герр, – сказал немец, – они еще видят тебя!
Даже мертвые глаза пана Яна были злы и ненавистны князю Михайле.
Зарево пылавшего пожара освещало конников на пути к Гродно.
Впереди всех ехал татарин с большим мечом. Он нес на пике мертвую голову врага и окровавленную белую простыню как символ мести, как знамя непримиримой вражды.
В Гродно звонили в набат. На городских стенах толпились люди. Город приготовился к осаде. Нападение на имение Забржзинского лишило Глинского возможности неожиданно захватить гродненскую крепость. Это был первый просчет опытного военачальника.
Глава IX
Глава X
Послы объяснили:
– Для того такой срок короткий войны положен, что медлить никак нельзя. Как бы Василий московский да с его помощью Глинские, узнав о воле нашего государя свои земли добывать, не предупредили бы его и в наши земли не вторглись бы.
Уже дряхлеющий Менгли-Гирей устал от походов. За него все решали сыновья.
Молодые жадные ханы приняли польских послов почти с насмешкой.
Девять сыновей Менгли-Гирея собрались на совет в шатре старшего брата – Магмет-Гирея. Послов Сигизмунда весь день держали за дверью шатра, не допустив на совет. К ним по очереди выходили Магмет-Гирей, Ахмат, Фети, Мубарек, Магмут, Буретв, Саип, Саадет и Алли. Молча выслушивали просьбы и жалобы и снова уходили в шатер. Пили кумыс, думали… Наконец позвали послов, и самый младший, Алли-Гирей, объявил решение братьев:
– Московский князь для нас не скупится, и, пока не будет нам видна выгода со стороны Сигизмунда и шляхты, кони наши не вспотеют.
Уклонился от похода и Плеттенберг. Он советовал подождать, пока передерутся между собою молодые князья – великий князь Василий со своим братом, димитровским князем Юрием.
Начинать одному войну было опасно. В Литве, как большая заноза посреди ладони, не дающая крепко сжать кулак, сидел Глинский с массой взбунтовавшихся хлопов и приставших к нему русских земян.
Узнав о том, что Глинский уже снесся с Москвой, Сигизмунд забеспокоился. Начались лживые переговоры. Литовские послы заверяли Василия, что Сигизмунд хочет с ним вечного мира при условии возвращения забранных отцом Василия волостей, и в то же время подбивали Юрия на восстание против брата.
«Узнали мы о тебе, брате нашем, – тайно писал Сигизмунд князю димитровскому Юрию, – что милостью божией в делах своих мудро поступаешь, великим разумом их ведешь, как и прилично тебе, великого государя сыну».
Польстив Юрию, польский король недвусмысленно предлагал:
«Готовы для тебя, брата нашего, сами на коня сесть со всеми людьми нашими, хотим стараться о твоем деле, все равно как и о своем собственном».
Но и здесь Сигизмунд обманулся в расчетах. Князь Юрий, почуяв беду для отечества, открыл брату Сигизмундовы подговоры. А еще до того, как в Москву приехали литовские послы, великий князь Василий пригласил послов из Казани и договорился о мире.
Дела Москвы требовали передышки. Недавний поход на Казань был неудачным. Крымский Менгли-Гирей мог каждый час изменить слову и соединиться со своим пасынком Магмет-Аминем, казанским царем, и Литвой против Москвы.
Литовским послам Василий ответил:
– Мы городов, земель и вод Жигмонтовых под собой не держим, а держим свою отчину и от прародителей наших. Вся русская земля – наша отчина. Коли мира хотите и доброго согласия, наши земли под собой не держите!
Он не торопился с войной. Мир пока еще был нужнее и выгоднее молодому государю. Однако дать понять Сигизмунду, что Москва не боится его, дать почувствовать русскую силу и заставить пойти на уступки при переговорах было необходимо.
Василий отправил к Глинскому своего посла, боярского сына Митьку Губу, наказав через него ждать помощи, сообщал, что «вскорости направляет к Литве двух воевод, а пока – в глубь Королевства Польского не ходить, а добывать города ближние и крови большой не разливать».
С тем же Губой Василий отправил письмо сестре своей, вдове покойного Александра Литовского.
«Ты пишешь, – говорилось в письме этом, – что прислал к нам бить челом князь Михайло Глинский, да не один он бьет к нам челом, а многие люди русские, которые греческого закона держатся. Сказывают, что теперь беда на них пришла большая за греческий закон, принуждают их приступать к римскому закону, и они били челом, чтобы мы пожаловали их, за них стали и обороняли их».
Приезд московского посла обрадовал Глинского. Час его возмездия наступил. Едва дождавшись того дня, когда к литовской границе подошли русские полки, он поднял туровский лагерь, оправдывая старую латинскую поговорку: «Кинжал длинен, а терпение коротко». Отобрав семьсот лучших конников, Глинский двинулся в глубь Литовского княжества. В Турове остался Андрей Дрожжин с обозами, пешим войском и небольшим количеством оснащенных для ратного дела стругов.
Переправившись через Неман, Глинский уже подходил к Гродно, когда ночью ему сообщили, что невдалеке от города, в небольшом неукрепленном имении, празднует день своего ангела злейший враг его Ян Забржзинский.
Вместо того чтобы, напав неожиданно на Гродно, захватить крепость, овладеть городом и укрепиться в нем, как предполагалось вначале, Глинский повернул конников и той же ночью окружил имение Забржзинского.
Схватка была короткой и жестокой. Жолнеры, охранявшие пана Яна, не успев выхватить сабли, были зарублены. Пользуясь темнотой, разбежались слуги и некоторые еще не захмелевшие гости. Сам пан Ян, запершись в верхних покоях вместе с несколькими шляхтичами, отстреливался, защищая согнанных в спальню визжащих паненок.
Дом обкладывали соломой, собираясь поджечь его. Возбужденный боем и легкой победой, Алоиз Шлейнц подскочил к Глинскому.
– Мы казним пана Яна по латинским законам, – смеясь, крикнул Шлейнц. – Он сгорит на костре со всеми своими грехами. Аутодафе!
Глинский схватил Шлейнца за руку:
– Подождите с огнем! Я хотел бы посмотреть в глаза пану Яну. Видит ли он теперь Сигизмундову силу?
– Гут, майн герр! – захохотал Шлейнц и, кликнув богатыря-татарина, вооруженного большим немецким мечом, бросился к дому.
Забржзинский, видя, что им не вырваться из дома и что их могут сжечь живьем, велел выставить в окно на пике белую простыню. Он приготовился к сдаче, надеясь договориться с Глинским, и сам распахнул дверь перед вбежавшим немцем.
Не слушая слов о милосердии к побежденному, Шлейнц, остановившись на пороге, выстрелил из пистолета. Забржзинский упал на колени. Бывшие в комнате шляхтичи побросали оружие и подняли руки. По знаку Шлейнца татарин взмахнул мечом, и голова пана Яна покатилась по ковру, брызгая кровью и часто моргая веками.
Схватив пику, на которой была выставлена в окно белая простыня, Шлейнц проткнул голову Забржзинского и поднес ее вошедшему Глинскому.
– Вот его глаза, майн герр, – сказал немец, – они еще видят тебя!
Даже мертвые глаза пана Яна были злы и ненавистны князю Михайле.
Зарево пылавшего пожара освещало конников на пути к Гродно.
Впереди всех ехал татарин с большим мечом. Он нес на пике мертвую голову врага и окровавленную белую простыню как символ мести, как знамя непримиримой вражды.
В Гродно звонили в набат. На городских стенах толпились люди. Город приготовился к осаде. Нападение на имение Забржзинского лишило Глинского возможности неожиданно захватить гродненскую крепость. Это был первый просчет опытного военачальника.
Глава IX
После бегства киевского воеводы к своему брату Михайле Глинскому власть в городе Киеве перешла в руки людей князя Константина Острожского, богатого магната и гетмана Литовского княжества.
Сигизмунд, не объявляя «всеобщего рушения», спешно собирал полки против «мужицкого князя» Глинского. По его приказу гетман Острожский повел войска на Припять и Днепр, преграждая дорогу казакам, волновавшим днепровский «низ» и пытавшимся присоединиться к восставшим. Коронные войска стремились расчленить отряды Глинского.
Небывалый зной, державшийся все лето, изнурял солдат. Не были подготовлены запасы продовольствия, не было единого плана военных действий. Среди польских жолнеров вспыхивали недовольства, нередко выливавшиеся в злобную и бессмысленную месть всему, что было связано, как им казалось, с причиной тягостного похода.
Это настроение находило отзвуки и в городе Киеве. Не только попытаться покинуть город, но просто не вовремя показаться на улицах Киева для многих русских было опасно.
Георгий жил в Киеве в Печерском монастыре. Это был тяжелый год его жизни.
Достигнув, казалось, цели, к которой он стремился, Георгий не почувствовал удовлетворения. Знакомство с прославленной Печерской лаврой разочаровало его. Стремясь в Киев, молодой ученый надеялся там обрести новые знания, обогатить себя встречами с мудрыми наставниками, найти то, чего не мог он узнать в схоластическом университете… Здесь же все оказалось иным, чем ожидал Георгий.
Отгородившись высокими стенами и аскетическими правилами от всего мирского, монахи Печерского монастыря не гнушались, однако, подношений горожан. Осторожное поведение монастырских владык ограждало жителей пещер от вмешательства светских властей. Потому при первых признаках смуты сюда спешил тот, кто не успел вовремя покинуть город, спасаясь от польской шляхты.
В дни волнений, поднятых в Полесье, Печерский, как и другие монастыри, приютил многих русских жителей Киева.
В монастыре было тесно. Мирян разместили в кельях иноков. Георгий жил в келье, такой же узкой и темной, как первая келья-пещера, выкопанная на берегу Днепра основателем монастыря Илларионом. Земляные стены, потолок, закопченный масляным светильником, жесткие лежанки из досок, едва прикрытые сухой травой и крестьянским рядном, грубо сколоченный стол, лампадка над ним, несколько икон, украшенных сухими цветами-бессмертниками, – таково было это жилище. Дневной свет едва проникал сюда через открытую дверь и небольшое запыленное оконце над ней.
Жизнерадостный и веселый юноша, жадный до всего нового, Георгий первые дни с интересом наблюдал жизнь монастыря. Его сосед по келье, монах Иона, охотно знакомил его с монастырским укладом.
Скоро Георгий узнал образ жизни и поведение печерских отцов.
Никто не заботился здесь о просвещении простого народа, облегчении его участи. Была в монастыре школа, но обучались в ней лишь нуждающиеся в грамоте монахи Печерского и соседних – Выдубицкого и Межгорского монастырей да несколько молодых попов из киевских церквей. Учили же здесь только тому, что необходимо было для отправления церковной службы.
Понадобилось немалое время, прежде чем эта школа Печерского монастыря, пережив лихолетья униатских реформ и разорений, отвоеванная в жестокой борьбе и возглавленная одним из образованнейших людей того времени – Петром Могилой, превратилась в «коллегиум» – академию, воспитавшую достойных памяти писателей и борцов за просвещение посполитого люда.
Иначе выглядела знаменитая Киево-Печерская лавра во времена Скорины.
Тесно и душно было Георгию в земляной келье. Днем и вечером слушая поучения Ионы, считавшего себя временным наставником молодого смышленого мирянина, Георгия поразили выработанные монастырским уставом понятия о нравственности человека, постоянное напоминание о ничтожестве земной жизни и необходимости скорби.
– Помни, ты хуже всех, человек, – поучал его брат Иона, – должен ты Христа ради смириться!
Георгий пробовал возражать.
– Я встречал немало людей, – с улыбкой отвечал он, – кои хуже меня… Я не вор, не лжец…
– Не смейся над словами моими, – прерывал его монах, – смеяться вообще грех, ибо смех не созидает, но погубляет. – И, воздев очи горе, Иона молил бога: – Отыми, господи, от меня смех и даруй плач и рыдания, его же присно ищеши от меня.
Но не только скорбь была обязательна в жизни монастыря. Покорность настоящему, отсутствие суждений и мыслей о жизни общества считалось достоинством.
– Зачем тебе рассуждать и умствовать? – сердито говорил юноше Иона. – Будь покорен духовным вождям своим великим и малым, но стоящим выше тебя, и ты спасешься!
Для примера Иона дал Георгию одну из имевшихся в монастырской библиотеке повестей, в которой рассказывалось об умершем и чудесно воскресшем монахе. Когда монастырская братия с законным любопытством спросила этого монаха, как следует содержать себя в загробной жизни, воскресший ничего другого не ответил, как только то, что и там следует быть покорным игумену.
Добившись от настоятеля монастыря разрешения ознакомиться с рукописными списками сочинений, хранившихся в круглой каменной башне, Георгий понял, что слава Печерской лавры, долетавшая к нему в Полоцк и Краков, была отблеском давно минувшего.
Здесь, в библиотеке, Георгий увидел, как высоко развита была грамотность в Киевской Руси и сколь пагубно отразился на ней распад великого государства. Подобно прекрасным творениям зодчества, еще сохранившим свои величественные очертания, – Золотым воротам, храму Софии и многим другим сооружениям, поруганным иноземцами, но таившим под обломками следы высокого творчества, в башне монастыря тлели ненужные трусливым монахам поэтические творения старых писателей и мыслителей.
Теперь Георгий большую часть дня проводил в круглой башне.
– «Взору его открылись мучения грешников. В огненну реку погружены проклинавшие мать и отца и те, что ложно клялись…» – негромко читал Георгий, низко склонившись над пергаментом.
Бледнолицый послушник со впалыми, окруженными синевой глазами слушал его.
– «В смоляном клокочущем озере кипят клеветавшие на ближних своих…»
Георгий поднял голову и улыбнулся.
– Так, именно так, – проговорил он и, закрыв глаза, продолжал: – «А то вижу я людей, что сырую землю жрут, давятся, кровь изо рта течет. То те, кто чужую землю забирали. По заслугам и плата…»
– Мати божья, помилуй нас! – испуганно перекрестился послушник.
Георгий оглянулся.
– Что, брат Грицько, страшно?
– Страшно! – дрожащим голосом ответил отрок. – А ты чего радуешься?
Георгий встал и, притянув к себе мальчика, ласково объяснил:
– Читал я это и раньше, давно… на своей родине. И не только читал, а еще слыхал, как старец слепой да хлопец малый на ярмарке пели…
– Про богородицу? – осмелев, спросил Грицько.
– Нет, только похоже очень. Понимаешь, слова эти о «хождении богородицы по мукам» более как двести лет тому написаны, а я такие же от неграмотного нашего певца слыхал.
– Так то же не про богородицу… – робко заметил Грицько.
– Про муки, про те самые муки, что народ наш бедный по темноте своей принять винен. – Георгий взял в руки листы. – И еще про то же читал у итальянского автора Данте Алигьери, в терцинах своих жизнь в аду описал… Похоже, и его народ в таких же муках был, как и наш… Изложить бы теперь про то, что на земле деется простыми словами, как Андронова песня… – задумчиво проговорил Георгий.
– Святые отцы в книгах про тот, а не про этот свет пишут! – сердито, с укором сказал мальчик.
– Так, хлопчик, – согласился Георгий, – святые отцы про тот, а нам, смертным, про этот надобно говорить. Пошто людям и там и здесь мучиться?
– Бог милостив, – привычно вздохнул послушник.
– Милостив, да ненадолго, – улыбнулся Георгий и, подняв листы, показал: – Вот, гляди!
Георгий прочитал в конце апокрифа:
– «По делам их буде тако!» – это богородица говорит, а господь облегчение дал: за многие слезы грешникам от великого четверга до дня всех святых. Посчитай-ка, надолго ли?
Мальчик отшатнулся от него и, схватившись за ручку двери, словно боясь, что Георгий не выпустит его из книгохранилища, задыхаясь, крикнул:
– Ты… ты… над господом насмехаешься! Меня искушаешь! Ты грамоте обещал учить, а сам…
– Постой, Грицько! – пытался остановить его Георгий.
Но мальчик хлопнул дверью, и только слышно было, как торопливо застучали по крутой лестнице его кованые сапоги.
«Теперь, поди, побежит исповедоваться, – с досадой подумал Георгий, – наговорит невесть что, а игумен рассердится и запретит пользоваться библиотекой…»
И зачем было высказывать свои мысли? Не первый раз ругал себя Георгий за неосторожную откровенность. На всякий случай он решил сходить за свечой и, оставшись в башне на всю ночь, прочитать как можно больше.
Направляясь к ближним пещерам, возле деревянного забора Георгий наткнулся на сидящего на земле Грицька.
– Послушай, хлопец… – хотел объяснить ему Георгий, но Грицько предостерегающе поднял руку.
– Дай мне крест, – прошептал мальчик, – что боле не будешь… так и я промолчу… бо дуже я грамотой заохоченный.
Георгий повеселел. Значит, не так уж сильна суровая монастырская святость, если смог Грицько решиться на мировую с ним, грешником. Да и ни над кем не насмехался Георгий. Это сам неизвестный автор, стремясь приблизить сочинение к простому народу, наделил своих божественных героев реальными чертами, взятыми из обихода или устных сказаний и песен. Оттого и наполнилось это произведение душевной простотой и лиричностью, выделившими его среди других «житий» и «сказаний».
За лето Георгий ознакомился со многими списками «слов», апокрифов и «повестей».
Теперь Георгий не жалел о том, что обстоятельства задержали его в Печерском монастыре. Поднимаясь на темные этажи «книжной башни», видя перед собой полки с пожелтевшими рукописными книгами и пыльными свитками пергаментов, просиживая над ними, пока не догорала свеча, он словно посещал давно забытый, но дорогой сердцу мир. Грудь его наполнялась желанием видеть близких людей, мчаться, бежать туда, где подхватят его радость, поймут его мысли и с любовью услышат родное, правдивое слово.
Напряженные дни, проведенные им в полутемной башне, жизнь в мрачной пещерной келье и скудная пища согнали румянец с его щек. Георгий стал походить на бледного и покорного инока. Он ослабел настолько, что, когда с Днепра подул первый осенний ветер, затрясся в ознобе и, мучимый злой полесской «теткой-лихорадкой», уже не поднимался со своего ложа. Борясь с болезнью, в редкие часы облегчения он перечитывал при свете лампады свои записи и делал новые.
«Как прекрасны и как богаты были сочинения ученых людей на Руси, – думал Георгий, – сколь велика была их любовь к своей земле, ее чести и судьбе народа! Как часто восставали они против корыстных князей, разрывавших единое тело русской земли „несытства ради, богатства и насилия ради“».
То было в древности. А что происходит сейчас? Разве не к сегодняшним людям относятся старательно переписанные им слова?
«Мужи смысленные, почто мы распря имати межи собою? А погани губять землю Русскую, иже беша стяжали отцы ваши и деды ваши трудом великим и храбрьством!»
Сигизмунд, не объявляя «всеобщего рушения», спешно собирал полки против «мужицкого князя» Глинского. По его приказу гетман Острожский повел войска на Припять и Днепр, преграждая дорогу казакам, волновавшим днепровский «низ» и пытавшимся присоединиться к восставшим. Коронные войска стремились расчленить отряды Глинского.
Небывалый зной, державшийся все лето, изнурял солдат. Не были подготовлены запасы продовольствия, не было единого плана военных действий. Среди польских жолнеров вспыхивали недовольства, нередко выливавшиеся в злобную и бессмысленную месть всему, что было связано, как им казалось, с причиной тягостного похода.
Это настроение находило отзвуки и в городе Киеве. Не только попытаться покинуть город, но просто не вовремя показаться на улицах Киева для многих русских было опасно.
Георгий жил в Киеве в Печерском монастыре. Это был тяжелый год его жизни.
Достигнув, казалось, цели, к которой он стремился, Георгий не почувствовал удовлетворения. Знакомство с прославленной Печерской лаврой разочаровало его. Стремясь в Киев, молодой ученый надеялся там обрести новые знания, обогатить себя встречами с мудрыми наставниками, найти то, чего не мог он узнать в схоластическом университете… Здесь же все оказалось иным, чем ожидал Георгий.
Отгородившись высокими стенами и аскетическими правилами от всего мирского, монахи Печерского монастыря не гнушались, однако, подношений горожан. Осторожное поведение монастырских владык ограждало жителей пещер от вмешательства светских властей. Потому при первых признаках смуты сюда спешил тот, кто не успел вовремя покинуть город, спасаясь от польской шляхты.
В дни волнений, поднятых в Полесье, Печерский, как и другие монастыри, приютил многих русских жителей Киева.
В монастыре было тесно. Мирян разместили в кельях иноков. Георгий жил в келье, такой же узкой и темной, как первая келья-пещера, выкопанная на берегу Днепра основателем монастыря Илларионом. Земляные стены, потолок, закопченный масляным светильником, жесткие лежанки из досок, едва прикрытые сухой травой и крестьянским рядном, грубо сколоченный стол, лампадка над ним, несколько икон, украшенных сухими цветами-бессмертниками, – таково было это жилище. Дневной свет едва проникал сюда через открытую дверь и небольшое запыленное оконце над ней.
Жизнерадостный и веселый юноша, жадный до всего нового, Георгий первые дни с интересом наблюдал жизнь монастыря. Его сосед по келье, монах Иона, охотно знакомил его с монастырским укладом.
Скоро Георгий узнал образ жизни и поведение печерских отцов.
Никто не заботился здесь о просвещении простого народа, облегчении его участи. Была в монастыре школа, но обучались в ней лишь нуждающиеся в грамоте монахи Печерского и соседних – Выдубицкого и Межгорского монастырей да несколько молодых попов из киевских церквей. Учили же здесь только тому, что необходимо было для отправления церковной службы.
Понадобилось немалое время, прежде чем эта школа Печерского монастыря, пережив лихолетья униатских реформ и разорений, отвоеванная в жестокой борьбе и возглавленная одним из образованнейших людей того времени – Петром Могилой, превратилась в «коллегиум» – академию, воспитавшую достойных памяти писателей и борцов за просвещение посполитого люда.
Иначе выглядела знаменитая Киево-Печерская лавра во времена Скорины.
Тесно и душно было Георгию в земляной келье. Днем и вечером слушая поучения Ионы, считавшего себя временным наставником молодого смышленого мирянина, Георгия поразили выработанные монастырским уставом понятия о нравственности человека, постоянное напоминание о ничтожестве земной жизни и необходимости скорби.
– Помни, ты хуже всех, человек, – поучал его брат Иона, – должен ты Христа ради смириться!
Георгий пробовал возражать.
– Я встречал немало людей, – с улыбкой отвечал он, – кои хуже меня… Я не вор, не лжец…
– Не смейся над словами моими, – прерывал его монах, – смеяться вообще грех, ибо смех не созидает, но погубляет. – И, воздев очи горе, Иона молил бога: – Отыми, господи, от меня смех и даруй плач и рыдания, его же присно ищеши от меня.
Но не только скорбь была обязательна в жизни монастыря. Покорность настоящему, отсутствие суждений и мыслей о жизни общества считалось достоинством.
– Зачем тебе рассуждать и умствовать? – сердито говорил юноше Иона. – Будь покорен духовным вождям своим великим и малым, но стоящим выше тебя, и ты спасешься!
Для примера Иона дал Георгию одну из имевшихся в монастырской библиотеке повестей, в которой рассказывалось об умершем и чудесно воскресшем монахе. Когда монастырская братия с законным любопытством спросила этого монаха, как следует содержать себя в загробной жизни, воскресший ничего другого не ответил, как только то, что и там следует быть покорным игумену.
Добившись от настоятеля монастыря разрешения ознакомиться с рукописными списками сочинений, хранившихся в круглой каменной башне, Георгий понял, что слава Печерской лавры, долетавшая к нему в Полоцк и Краков, была отблеском давно минувшего.
Здесь, в библиотеке, Георгий увидел, как высоко развита была грамотность в Киевской Руси и сколь пагубно отразился на ней распад великого государства. Подобно прекрасным творениям зодчества, еще сохранившим свои величественные очертания, – Золотым воротам, храму Софии и многим другим сооружениям, поруганным иноземцами, но таившим под обломками следы высокого творчества, в башне монастыря тлели ненужные трусливым монахам поэтические творения старых писателей и мыслителей.
Теперь Георгий большую часть дня проводил в круглой башне.
– «Взору его открылись мучения грешников. В огненну реку погружены проклинавшие мать и отца и те, что ложно клялись…» – негромко читал Георгий, низко склонившись над пергаментом.
Бледнолицый послушник со впалыми, окруженными синевой глазами слушал его.
– «В смоляном клокочущем озере кипят клеветавшие на ближних своих…»
Георгий поднял голову и улыбнулся.
– Так, именно так, – проговорил он и, закрыв глаза, продолжал: – «А то вижу я людей, что сырую землю жрут, давятся, кровь изо рта течет. То те, кто чужую землю забирали. По заслугам и плата…»
– Мати божья, помилуй нас! – испуганно перекрестился послушник.
Георгий оглянулся.
– Что, брат Грицько, страшно?
– Страшно! – дрожащим голосом ответил отрок. – А ты чего радуешься?
Георгий встал и, притянув к себе мальчика, ласково объяснил:
– Читал я это и раньше, давно… на своей родине. И не только читал, а еще слыхал, как старец слепой да хлопец малый на ярмарке пели…
– Про богородицу? – осмелев, спросил Грицько.
– Нет, только похоже очень. Понимаешь, слова эти о «хождении богородицы по мукам» более как двести лет тому написаны, а я такие же от неграмотного нашего певца слыхал.
– Так то же не про богородицу… – робко заметил Грицько.
– Про муки, про те самые муки, что народ наш бедный по темноте своей принять винен. – Георгий взял в руки листы. – И еще про то же читал у итальянского автора Данте Алигьери, в терцинах своих жизнь в аду описал… Похоже, и его народ в таких же муках был, как и наш… Изложить бы теперь про то, что на земле деется простыми словами, как Андронова песня… – задумчиво проговорил Георгий.
– Святые отцы в книгах про тот, а не про этот свет пишут! – сердито, с укором сказал мальчик.
– Так, хлопчик, – согласился Георгий, – святые отцы про тот, а нам, смертным, про этот надобно говорить. Пошто людям и там и здесь мучиться?
– Бог милостив, – привычно вздохнул послушник.
– Милостив, да ненадолго, – улыбнулся Георгий и, подняв листы, показал: – Вот, гляди!
Георгий прочитал в конце апокрифа:
– «По делам их буде тако!» – это богородица говорит, а господь облегчение дал: за многие слезы грешникам от великого четверга до дня всех святых. Посчитай-ка, надолго ли?
Мальчик отшатнулся от него и, схватившись за ручку двери, словно боясь, что Георгий не выпустит его из книгохранилища, задыхаясь, крикнул:
– Ты… ты… над господом насмехаешься! Меня искушаешь! Ты грамоте обещал учить, а сам…
– Постой, Грицько! – пытался остановить его Георгий.
Но мальчик хлопнул дверью, и только слышно было, как торопливо застучали по крутой лестнице его кованые сапоги.
«Теперь, поди, побежит исповедоваться, – с досадой подумал Георгий, – наговорит невесть что, а игумен рассердится и запретит пользоваться библиотекой…»
И зачем было высказывать свои мысли? Не первый раз ругал себя Георгий за неосторожную откровенность. На всякий случай он решил сходить за свечой и, оставшись в башне на всю ночь, прочитать как можно больше.
Направляясь к ближним пещерам, возле деревянного забора Георгий наткнулся на сидящего на земле Грицька.
– Послушай, хлопец… – хотел объяснить ему Георгий, но Грицько предостерегающе поднял руку.
– Дай мне крест, – прошептал мальчик, – что боле не будешь… так и я промолчу… бо дуже я грамотой заохоченный.
Георгий повеселел. Значит, не так уж сильна суровая монастырская святость, если смог Грицько решиться на мировую с ним, грешником. Да и ни над кем не насмехался Георгий. Это сам неизвестный автор, стремясь приблизить сочинение к простому народу, наделил своих божественных героев реальными чертами, взятыми из обихода или устных сказаний и песен. Оттого и наполнилось это произведение душевной простотой и лиричностью, выделившими его среди других «житий» и «сказаний».
За лето Георгий ознакомился со многими списками «слов», апокрифов и «повестей».
Теперь Георгий не жалел о том, что обстоятельства задержали его в Печерском монастыре. Поднимаясь на темные этажи «книжной башни», видя перед собой полки с пожелтевшими рукописными книгами и пыльными свитками пергаментов, просиживая над ними, пока не догорала свеча, он словно посещал давно забытый, но дорогой сердцу мир. Грудь его наполнялась желанием видеть близких людей, мчаться, бежать туда, где подхватят его радость, поймут его мысли и с любовью услышат родное, правдивое слово.
Напряженные дни, проведенные им в полутемной башне, жизнь в мрачной пещерной келье и скудная пища согнали румянец с его щек. Георгий стал походить на бледного и покорного инока. Он ослабел настолько, что, когда с Днепра подул первый осенний ветер, затрясся в ознобе и, мучимый злой полесской «теткой-лихорадкой», уже не поднимался со своего ложа. Борясь с болезнью, в редкие часы облегчения он перечитывал при свете лампады свои записи и делал новые.
«Как прекрасны и как богаты были сочинения ученых людей на Руси, – думал Георгий, – сколь велика была их любовь к своей земле, ее чести и судьбе народа! Как часто восставали они против корыстных князей, разрывавших единое тело русской земли „несытства ради, богатства и насилия ради“».
То было в древности. А что происходит сейчас? Разве не к сегодняшним людям относятся старательно переписанные им слова?
«Мужи смысленные, почто мы распря имати межи собою? А погани губять землю Русскую, иже беша стяжали отцы ваши и деды ваши трудом великим и храбрьством!»
Глава X
После знойного, засушливого лета и короткой осени небывало рано наступила в Полесье зима. Остановились заледеневшие реки. Белыми овчинами укрылись одинокие хаты прибрежных селений, сровнялись под снегом поля и мшистые болота, окостенели дороги.
Не слышно больше ни выстрелов, ни ржания коней, ни военной трубы. Все успокоилось, затихло, казалось, люди надолго покинули этот край.
Старый рыбак вышел из своей скрытой в лесу хаты и подошел к реке. Свирепеет мороз. Холодно старику, да все же надо пробить лед и через лунки запустить хоть малую сеть.
Неспокойно было это лето на Припяти, и хозяйство старика пришло в полный упадок. Разорили его военные люди. Много шаталось их тут – и своих, и чужих. Тот овцу возьмет, тот куренка. Весь огород вытоптали. Последнюю долбленку-душегубку и ту у бедного рыбака угнали. А осенью, в самое рыбное время, пришлось в лесу прятаться. По всей реке королевские жолнеры топили русских людей. Тех, кто стоял за князя Михайла, да не успел с ним уйти. Кое-кому удалось в леса убежать. Вот и у него на хуторе скрывается один. Да только ли у него? Поди, в каждой хате, в каждом лесном шалаше прячется кто-нибудь. Князь-то в Москву ушел, а они вот бедуют тут, как звери лесные.
Ждут, говорят, вернется еще. Может, и вернется. Кто их княжеские дела разберет? Пока тихо на Припяти. Старик вздохнул и только было ступил на лед, как с противоположного берега послышались голоса, конский топот. Старик стал за дерево.
Из-за бугра к реке выехала группа всадников на заиндевевших конях, укрытых цветными попонами. Дорогая сбруя поблескивала на морозе.
Впереди, видно, был самый главный. Белая кобыла играла под ним. Ярко выделялся на снегу темно-вишневый плащ, колыхалось белое перо на круглой шапке. Следом закованный в железо рыцарь вез белое с золотом знамя.
Всадники остановились на берегу. Как раз против старика.
«А вдруг через лед пойдут?»
Прячась за деревьями, старик побежал. Надо предупредить хлопца.
– Язэп, чуешь, Язэп! – шептал старик, увидев хлопца, притаившегося за стоящим у берега стожком сена. – Паны приехали. Важные, с белой хоругвей…
– Сам король, – объяснил Язэп испуганному старику, – Сигизмунд.
Глаза Язэпа горели жарким огнем. Пальцы крепко сжимали рукоятку кинжала.
– Ишь любуется, – шипел хлопец, – погоди, даст бог, еще повстречаемся…
Старик испуганно держал Язэпа за рукав.
– Борони бог, увидят паны.
Но король не видел ни Язэпа, ни старика. Перед ним расстилалась немая, застывшая Припять. Он был в прекрасном расположении духа.
Обидчивая шляхта, получив долгожданные новые привилегии, видит в нем умного повелителя. Литовские магнаты с ним заодно. Хорошо, что он вовремя отстранил от двора всем ненавистного Глинского, а теперь и вовсе выгнал его с братьями за пределы великого княжества. Пусть целуется с московским Василием. Недолог час, и туда достанет польская сабля.
Слаб еще молодой московский государь против него, короля Польши и великого князя Литовского. Обещание русских помочь изменнику Глинскому оказалось не крепче слова неверной паненки. Да и на что мог рассчитывать Глинский? У Василия самого горела земля под ногами. Нет, недаром Сигизмунд слал дорогие подарки Менгли-Гирею. Вовремя крымский хан потревожил Москву, и Василий вынужден был отозвать свои полки от литовской границы, а за ними, не взяв Гродно, ушел в Новгород Глинский. Правда, он увел с собой много людей и имущества, но то были люди, негодные для королевства, неспокойные хлопы. Тем лучше будет теперь.
– Вот и Туров… Надо бы стереть до дорожной пыли это гнездо презренной измены, – нахмурился Сигизмунд.
Он застал город пустынным и грязным, как базарная площадь после ярмарки. Повстанцы покинули его, уведя обозы и пушечный наряд. Разбежались шайки разбойных хлопов, а те, кого успели схватить, лежат на дне холодной реки. Так будет всегда!
Никто не смеет тревожить Литву и коронные земли. Зима – плохое время для ратного дела, но придет лето, и он сам поднимет славное рыцарство в поход на Москву!
Сигизмунд оглянулся. В нескольких шагах от него стояла нарядная группа придворных. Разноцветные перья колыхались на шлемах военачальников. В ровных квадратах стыли немецкие рейтары – королевская охрана. Все почтительно молчали. Сигизмунд почувствовал, что сейчас он должен сказать какое-то историческое слово, что стоящие на берегу дикой реки ждут от него этого слова, чтобы потом на сеймах и балах повторять его и гордиться тем, что они собственными ушами слыхали, как он, Сигизмунд, говорил.
Заученно величественным движением руки он сбросил подбитый соболем плащ и, сверкнув боевыми доспехами, легко соскочил с седла. Шагнул на лед. Придворные, быстро спешившись, заторопились к нему.
– Опасно, ваше величество, здесь лед бывает тонок.
Сигизмунд улыбнулся.
– Теперь он уже крепок, друзья мои! – И, повернувшись к свите, сказал громко, так, чтобы слышали и рейтары: – Как этот лед сковал реку и заставил ее покорно течь там, где указано господом богом, так сковали мы буйство хлопов неверных. Отныне покорна будет вся земля наша!
– О-о-о! – восхищенно отозвались придворные.
– Эх, – вздохнул за стогом Язэп, – коли голова не отсохнет, так вырастет борода…
Сигизмунд взмахнул белой перчаткой:
– Виват!
– Виват! – прокричали рейтары.
Сигизмунд стукнул по льду высоким точеным каблучком. Зазвенела серебряная шпора. Улыбаясь, довольный собой, король прислушался и стукнул еще раз. Еще раз зазвенела серебряная шпора.
Король слышал только звон своей шпоры, а чуткое ухо старого полесского рыбака слышало другое. Другое слышал и своим сердцем Язэп.
В глубине недр свершался вечный процесс обновления. Под ледяным покровом глухо роптала на перекатах Ясельда, вливаясь теплой струей в воды Пины. Обходя подземные скалы, пробиваясь сквозь наносы липкого ила и корни погибших деревьев, спешили навстречу друг другу Лань и Горынь, Птичь и Словечно. Гонимые вешними ветрами, десятки маленьких рек сбегались со всех сторон для того, чтоб раствориться, исчезнуть, потерять свое имя, но укрепить силу старшей сестры. Припять поглощала их, наполняясь и медленно приподымаясь с песчаного ложа, пробуя – не пора ли? Тогда слышны были тихий стон льда и тяжкие вздохи воды.
Шли дни. Поднималось солнце, посылая на помощь реке свои золотые мечи. Таял снег, расступаясь под узором ручьев. Обрывались и, зазвенев, падали с крыш ледяные сосцы зимы-мачехи.
И однажды, решившись, ударила Припять в ненавистный ей лед. Всей силой стрежи! Вздрогнули на берегах реки сосны, уронив на землю белые рукавицы с мохнатых лап. Эхо пробежало меж деревьев, оповещая о том, что началось…
Заскрежетали, зашипели ледяные обломки. Сбиваясь в груды, они кружились на месте, упирались в отмели и выступы, пытались сдержать кипящие струи, словно можно было остановить то, что уже почуяло солнце и волю. Освобождалась река! Поднимаясь все выше и выше, гоня прочь разорванный лед, она наполнялась до берегов и, не вместившись в них, хлынула на поля и в леса, подступила к селениям.
Не слышно больше ни выстрелов, ни ржания коней, ни военной трубы. Все успокоилось, затихло, казалось, люди надолго покинули этот край.
Старый рыбак вышел из своей скрытой в лесу хаты и подошел к реке. Свирепеет мороз. Холодно старику, да все же надо пробить лед и через лунки запустить хоть малую сеть.
Неспокойно было это лето на Припяти, и хозяйство старика пришло в полный упадок. Разорили его военные люди. Много шаталось их тут – и своих, и чужих. Тот овцу возьмет, тот куренка. Весь огород вытоптали. Последнюю долбленку-душегубку и ту у бедного рыбака угнали. А осенью, в самое рыбное время, пришлось в лесу прятаться. По всей реке королевские жолнеры топили русских людей. Тех, кто стоял за князя Михайла, да не успел с ним уйти. Кое-кому удалось в леса убежать. Вот и у него на хуторе скрывается один. Да только ли у него? Поди, в каждой хате, в каждом лесном шалаше прячется кто-нибудь. Князь-то в Москву ушел, а они вот бедуют тут, как звери лесные.
Ждут, говорят, вернется еще. Может, и вернется. Кто их княжеские дела разберет? Пока тихо на Припяти. Старик вздохнул и только было ступил на лед, как с противоположного берега послышались голоса, конский топот. Старик стал за дерево.
Из-за бугра к реке выехала группа всадников на заиндевевших конях, укрытых цветными попонами. Дорогая сбруя поблескивала на морозе.
Впереди, видно, был самый главный. Белая кобыла играла под ним. Ярко выделялся на снегу темно-вишневый плащ, колыхалось белое перо на круглой шапке. Следом закованный в железо рыцарь вез белое с золотом знамя.
Всадники остановились на берегу. Как раз против старика.
«А вдруг через лед пойдут?»
Прячась за деревьями, старик побежал. Надо предупредить хлопца.
– Язэп, чуешь, Язэп! – шептал старик, увидев хлопца, притаившегося за стоящим у берега стожком сена. – Паны приехали. Важные, с белой хоругвей…
– Сам король, – объяснил Язэп испуганному старику, – Сигизмунд.
Глаза Язэпа горели жарким огнем. Пальцы крепко сжимали рукоятку кинжала.
– Ишь любуется, – шипел хлопец, – погоди, даст бог, еще повстречаемся…
Старик испуганно держал Язэпа за рукав.
– Борони бог, увидят паны.
Но король не видел ни Язэпа, ни старика. Перед ним расстилалась немая, застывшая Припять. Он был в прекрасном расположении духа.
Обидчивая шляхта, получив долгожданные новые привилегии, видит в нем умного повелителя. Литовские магнаты с ним заодно. Хорошо, что он вовремя отстранил от двора всем ненавистного Глинского, а теперь и вовсе выгнал его с братьями за пределы великого княжества. Пусть целуется с московским Василием. Недолог час, и туда достанет польская сабля.
Слаб еще молодой московский государь против него, короля Польши и великого князя Литовского. Обещание русских помочь изменнику Глинскому оказалось не крепче слова неверной паненки. Да и на что мог рассчитывать Глинский? У Василия самого горела земля под ногами. Нет, недаром Сигизмунд слал дорогие подарки Менгли-Гирею. Вовремя крымский хан потревожил Москву, и Василий вынужден был отозвать свои полки от литовской границы, а за ними, не взяв Гродно, ушел в Новгород Глинский. Правда, он увел с собой много людей и имущества, но то были люди, негодные для королевства, неспокойные хлопы. Тем лучше будет теперь.
– Вот и Туров… Надо бы стереть до дорожной пыли это гнездо презренной измены, – нахмурился Сигизмунд.
Он застал город пустынным и грязным, как базарная площадь после ярмарки. Повстанцы покинули его, уведя обозы и пушечный наряд. Разбежались шайки разбойных хлопов, а те, кого успели схватить, лежат на дне холодной реки. Так будет всегда!
Никто не смеет тревожить Литву и коронные земли. Зима – плохое время для ратного дела, но придет лето, и он сам поднимет славное рыцарство в поход на Москву!
Сигизмунд оглянулся. В нескольких шагах от него стояла нарядная группа придворных. Разноцветные перья колыхались на шлемах военачальников. В ровных квадратах стыли немецкие рейтары – королевская охрана. Все почтительно молчали. Сигизмунд почувствовал, что сейчас он должен сказать какое-то историческое слово, что стоящие на берегу дикой реки ждут от него этого слова, чтобы потом на сеймах и балах повторять его и гордиться тем, что они собственными ушами слыхали, как он, Сигизмунд, говорил.
Заученно величественным движением руки он сбросил подбитый соболем плащ и, сверкнув боевыми доспехами, легко соскочил с седла. Шагнул на лед. Придворные, быстро спешившись, заторопились к нему.
– Опасно, ваше величество, здесь лед бывает тонок.
Сигизмунд улыбнулся.
– Теперь он уже крепок, друзья мои! – И, повернувшись к свите, сказал громко, так, чтобы слышали и рейтары: – Как этот лед сковал реку и заставил ее покорно течь там, где указано господом богом, так сковали мы буйство хлопов неверных. Отныне покорна будет вся земля наша!
– О-о-о! – восхищенно отозвались придворные.
– Эх, – вздохнул за стогом Язэп, – коли голова не отсохнет, так вырастет борода…
Сигизмунд взмахнул белой перчаткой:
– Виват!
– Виват! – прокричали рейтары.
Сигизмунд стукнул по льду высоким точеным каблучком. Зазвенела серебряная шпора. Улыбаясь, довольный собой, король прислушался и стукнул еще раз. Еще раз зазвенела серебряная шпора.
Король слышал только звон своей шпоры, а чуткое ухо старого полесского рыбака слышало другое. Другое слышал и своим сердцем Язэп.
В глубине недр свершался вечный процесс обновления. Под ледяным покровом глухо роптала на перекатах Ясельда, вливаясь теплой струей в воды Пины. Обходя подземные скалы, пробиваясь сквозь наносы липкого ила и корни погибших деревьев, спешили навстречу друг другу Лань и Горынь, Птичь и Словечно. Гонимые вешними ветрами, десятки маленьких рек сбегались со всех сторон для того, чтоб раствориться, исчезнуть, потерять свое имя, но укрепить силу старшей сестры. Припять поглощала их, наполняясь и медленно приподымаясь с песчаного ложа, пробуя – не пора ли? Тогда слышны были тихий стон льда и тяжкие вздохи воды.
Шли дни. Поднималось солнце, посылая на помощь реке свои золотые мечи. Таял снег, расступаясь под узором ручьев. Обрывались и, зазвенев, падали с крыш ледяные сосцы зимы-мачехи.
И однажды, решившись, ударила Припять в ненавистный ей лед. Всей силой стрежи! Вздрогнули на берегах реки сосны, уронив на землю белые рукавицы с мохнатых лап. Эхо пробежало меж деревьев, оповещая о том, что началось…
Заскрежетали, зашипели ледяные обломки. Сбиваясь в груды, они кружились на месте, упирались в отмели и выступы, пытались сдержать кипящие струи, словно можно было остановить то, что уже почуяло солнце и волю. Освобождалась река! Поднимаясь все выше и выше, гоня прочь разорванный лед, она наполнялась до берегов и, не вместившись в них, хлынула на поля и в леса, подступила к селениям.