Страница:
А они ему:
-- Не твое дело. А что?
-- Где вторая туфля? -- спросил у Шерстяной Ноги.
-- Потеряла, -- отвечает.
Тогда он засмеялся: на одной ноге у нее блестящая туфелька с малиновой
розочкой, а другая нога -- босая, с чумазыми пальцами.
-- Бабка будет кричать, -- сказал дурачок.
-- Покричит, -- согласилась Зеленая Муха. -- А что это ты ее
провожаешь? -- И поворачивается к нему всем личиком, чтобы он увидел, как
она ровно подстрижена.
-- Я не ее, я вас провожаю, -- сказал дурачок.
-- Он тебя провожает, -- вздохнула Соня. -- Пусть не идет с нами!
-- Почему? -- спрашивает Зеленая Муха и улыбается дурачку.
-- Ты влюбилась, да? -- говорит Соня. -- В этого влюбилась?
-- Ты сама влюбилась!
-- Тогда пусть не идет с нами!
-- Нет, пусть идет!
-- Тогда ты влюбилась, Света!
-- Ладно, -- согласилась Зеленая Муха. -- Отстань от нас. Тебя дед
ищет.
-- Где? -- не понял дурачок.
-- В саду, -- вздохнула Зеленая Муха. -- Сирень подстригает.
Дурачок тут же побежал к школе. Скажи ему слово "сад" -- он все бросит
и побежит подстригать сирень и нашептывать в тугие бутоны тюльпанов.
-- Чаю давай! -- крикнула Сонечка бабке Софье Марковне.
-- И творожных коржиков, -- добавила Света.
И обе побежали на кухню.
-- Где твоя туфля? -- спросила бабка Софья Марковна.
-- Какая?
И Сонечка в ответ вытянула ногу в блестящей туфле.
-- Правая! -- строго сказала бабка.
-- В милицию забрали!
-- Сегодня выходной, -- не отставала бабка. -- Где твоя туфля?
-- Арестовали, -- терпеливо начала Сонечка. -- За нами погнался
милиционер.
-- Копейка?
-- А кто же?
-- Пейте чай, -- сказала бабка, -- а я пошла. И учти, Соня, я себя
очень плохо чувствую!
Шерстяная Нога испуганно затихла.
Копейка сдал служебную площадь иногородним жильцам и снял комнату на
улице Горького.
-- Водить девушек в кино на излишек! -- кричал матери в Глухово с
переговорного пункта.
-- Ты не женился? -- кричала мать в Москву.
-- Никак не решусь, -- отвечал Копейка.
Молодой милиционер снял маленькую комнатку у мастера надгробий и
памятников и первое время подходил к телефону в надежде, что ему кто-нибудь
позвонит. Но никто не звонил. Каждый раз глухие голоса торжественно
спрашивали Николая Петровича, и он сразу понимал, что на днях у них умер
кто-то из родственников, генерал или летчик, и уныло звал к телефону
хозяина.
Когда приходили заказчики, мастер по надгробьям уже на пороге пробегал
по ним опытным взглядом и был либо изысканно вежлив, либо сочувственно
шептал в заплаканные лица: "Вам в полный рост или просто портретик?"
Когда в дверь позвонила Софья Марковна, мастер вдохнул запах духов,
таких крепких, что вздрогнул и невольно зажмурился, а потом сказал, широко
распахнув глаза:
-- Мои соболезнования, мадам! -- и тут же по-деловому, но скорбно
начал: -- У нас имеются мраморные плиты и бронзовые отделки, а если не
хотите, то можно просто гранит!
Бабка Софья Марковна суеверно отшатнулась. Она часто говорила Сонечке,
что вот-вот умрет, и, слушая ее приглушенные рыдания из соседней комнаты,
думала: "Плачет -- значит любит!"
-- Прошу, мадам, -- горько продолжал мастер. -- Я понимаю, как вам
тяжело! Курите, -- прибавил, взглянув на ее пожелтевшие пальцы.
-- Бог не посылает мне смерти, -- вздохнула Софья Марковна. -- А муж
мой умер давно. Я, собственно, по другому вопросу. Я к вашему жильцу.
-- Это сюда, -- сухо отрезал мастер и без стука распахнул дверь.
Копейка сидел в углу на кровати, среди парадных надгробий, завешенных
полотном, и смотрел на блестящую туфельку с прилипшими комочками грязи.
Иногда он просыпался по ночам, поднимал полотна с надгробий и прочитывал
имена. Особенно бились летчики или военные умирали от старых ран. Но часто с
памятников сияли лица юношей, мечтающих о военной славе, еще моложе, чем
Копейка, потому что других фотографий не нашлось.
-- За что они так со мной? -- спросил Копейка Софью Марковну. -- Ведь я
молодой! А для безногого они даже воруют!
-- Воруют? -- испугалась Софья Марковна.
-- Ну да, -- устало начал Копейка. -- Только что хлеб растащили у
грузчиков.
-- Хлеб не грех, -- успокоилась бабка. -- Вы туфельку не отдадите?
-- Отдам, -- и он послушно протянул туфлю.
-- Жутко у вас, -- сказала Софья Марковна, подходя к двери.
-- С непривычки все пугаются, -- ответил милиционер. -- А я привык и
всех покойников по именам знаю. Я даже знаю, кто из летчиков недавно
разбился.
-- Ну всего вам доброго, -- неохотно слушала бабка. -- Я почему к вам
пришла, я на эти туфельки просто очень долго копила.
-- А она не ценит?
-- Не знаю...
-- Вот и я ей тоже -- Соня! А она машет пяточкой, да так и норовит
попасть по лицу!
Бабка Светочки сидела на кухне перед остывшим чаем. На стенках чашки
остались темно-коричневые круги. Бабка щурилась слегка, чтобы рассмотреть
отражение внучки в зеркале, в глубине коридора. Она не могла четко
разглядеть отражение, и иногда ей казалось, что это мать-покойница, только
лет десяти, со старых фотографий, и что она за что-то сердится на нее. Но за
что? Просто Бабка не может понять, потому что самой ей -- лет восемь.
"Как они все-таки похожи со Светочкой, -- думала Просто Бабка. -- Носик
тоненький, немного вздернут. Волосы совсем как..." -- и уже протягивает
руку, как вдруг -- на зеркале -- трещина. "Паутинка, -- успокаивает себя
Просто Бабка. -- Или ветка смотрится из окна!"
Но вдруг проснулась. Внизу у спиленных тополей прозвенел воскресный
звонок молодого милиционера. Однажды он увидел, как городские юноши
повязывают шарфики. Легкие, они развеваются на ветру. И он, по их примеру,
каждое воскресенье повязывал шарфик, прикрывая бледную шею, и после полудня
катался по переулкам вокруг Патриарших прудов. Концы его шарфика были
слишком коротки и, как у румяных юношей центра, не могли развеваться на
ветру. Они мягко взлетали к его лицу, закрывая глаза, и он ехал, не разбирая
дороги, и заезжал на тротуар.
Бабка Светочки вспоминала собрание в ЖЭКе несколько лет назад. Как
толстая, из углового дома соседка умоляла спилить тополя, ну хотя бы под ее
окнами.
-- С них пух летит, -- рассказывала плачущим голосом, обещавшим
сорваться в крик. -- Забивает легкие -- нечем дышать! Попадает в глаза --
нечем видеть! А я стираю все время. Мне тяжело! Мне видеть надо и дышать!
Вот... -- и протягивала собранию грубые покрасневшие руки.
В начале недели она обходила соседей и за скромную плату предлагала
постирать белье.
-- Но сейчас зима! -- удивлялся председатель ЖЭКа. -- Можно подождать?
Тогда она, взмахнув широкими руками, продолжала умолять:
-- Это сейчас зима, и я простыни выношу на балкон. А через две недели
набухнут почки -- и пойдет-поедет!
-- Проголосуем! -- согласился председатель ЖЭКа. -- Кому нужны тополя?
-- Не нужны, -- решили жильцы и тяжело замолчали.
И только темные татарские руки дворников потянулись вверх, умоляя
оставить.
А Света, такая же сонная, как бабка, рассматривала трещину на стекле и
зеленый проем окна в глубине отражения. И вдруг увидела, что из зеркала на
нее смотрит девочка, лет девятнадцати, и по лицу бежит трещина.
Света тут же развеселилась, увидев саму себя выросшей, и не понимала,
почему та, из зеркала, не смеется вместе с ней. Она не знала, что, когда
вырастет, так ясно вспомнит детство, что всего на миг оно сверкнет для нее
откуда-то из глубины, и тогда она невыносимо затоскует оттого, что больше
этот миг не повторится никогда.
Любе нравилось сидеть на балконе, особенно летом, когда отчим выносил
табуретки. Она тянулась вниз, но до пола все равно достать не могла и просто
плескалась ногами в воздухе.
-- Баба из окна... -- гудели в комнате над узким столом.
-- Смотрит?
-- Выпала...
-- Когда?
-- Вчера вечером.
Теплая улица звенела внизу, потому что наступило лето.
Тополя тянулись к окнам, и если Люба перегибалась через перила, то они
прикасались к лицу липкими листиками. Она не боялась высоты.
-- Кто выпал? -- спрашивали с другого конца стола.
-- Дворничиха Фатима.
-- Чурка?
-- Татарка. Мыла окна.
Окно напротив мутное. Темнеет в тепле. Татарка подпрыгивает на
подоконнике. Ноги темные. Вода стекает разводами, и все ярче улица за
стеклом. Но вдруг поскользнулась на мокром, нагнулась вниз -- улица
приблизилась и дразнит Фатиму, потому что больше нет сил держаться. Она
хватается за воздух, как будто передумала. Пляшет на подоконнике, но уже
слишком поздно.
-- Заснула?
-- На балконе сидит.
Ветер уперся в занавеску. Люба смотрела, как опускается пух, поддувала
вслед, чтобы быстрее опускался. Мотыльки слетались на свет, бились о стекло.
Она накрыла одного ладонью. Он щекочет ее, просится на волю. Непослушный
мотылек. Она убрала руку, он встряхнул крыльями, но обиделся и опять бьется
в окно. Пустое лето течет по улицам.
Утром он наклонился над ней, водит волосами по лицу и дует в ноздри,
чтобы разбудить.
-- Люба, вставай, -- шепчет брат. -- Мама стирает.
Она сжала веки, как будто спит. Внизу -- звенят велосипеды.
-- Люба, ну вставай! -- шепчет брат.
Она полежала немного, потом вышла в коридор. Под потолком лампочка
еле-еле, и брат идет с охапкой белья. Люба побежала за братом. Брат от нее,
но споткнулся у телефона и упал на простыни. Она села на него верхом,
ущипнула. Он заплакал.
-- Дядя Валя, -- кричит. -- На помощь!
И вытягивает из-под себя простыню. Из комнаты вышел дядя Валя. Футболка
выпущена поверх брюк. Подмышки мокрые.
-- Оставь парня, -- лениво попросил. -- До пояса мне доросла, а все
брата как котенка валяешь!
Окна в коридоре закрыты. Листья вместе с жарой прижались к стеклу.
-- Оставь братика, -- наклонился к ним.
Пахнет потом. Лицо блестит. В руке надкусанный абрикос, и сок стекает
до локтя. А в открытую дверь видно: пена выше ванны летит клочьями на
холодый кафель стены. Из пены -- два круглых покрасневших локтя. Мать в
наклон трет о доску белье.
-- Хочешь пол моего абрикоса? -- сказала Люба днем.
-- Ты бьешь меня, потому что ты старше, -- сказал Саша, кусая абрикос.
Ветер за окном. Штора вздулась. -- Когда вырасту, буду выше тебя!
-- Ты что, -- засмеялась Люба. -- Я дяде Вале до пояса.
-- Дядя Валя скоро уедет в Тамбов. Он у нас в гостях.
Опять подуло. Штора взлетела, открыв подоконник.
-- Когда вырасту, буду тебя бить, -- говорит Саша, доедая абрикос.
-- Ты совсем? -- постучала Люба пальцем по виску. -- Девочек нельзя
бить.
-- А кого можно?
-- Мальчиков.
Все утро голуби ходили по карнизу, стучали о железо костяными лапками
по всем трем окнам вдоль коридора.
Мама просила:
-- Закрывайте на ночь окна, а то деревья у самого окна, так и уперлись
ветками в стекло. К нам залезть -- проще простого.
-- Дура, -- говорил дядя Валя. -- Кто, скажи, полезет к вам на шестой
этаж?
-- Я стираю по утрам. Ничего не слышу из-за плеска воды.
-- А утром кто к вам полезет?
-- Я бы тополя эти под корень подрубила, -- говорит мама и свешивается
из окна, чтобы увидеть корни. -- Вон как разрослись!
-- Мешают тебе?
-- Мешают! Шелестят на ветру, как будто бы дождь. Каждый раз меня
обманывают!
-- Найди меня! -- кричал Саша Любе и прятался в ворохе белья.
Ванна пустая. Только мыльная пена на дне. Не смыло водой. Ровные
полоски кафеля отразились в зеркале. Люба ищет брата в простынях.
Выдергивает простыни из стопки и бросает на пол. И вот целая гора белья
зашевелилась.
-- Нашла! Нашла! -- закричала Люба.
Обхватила гору руками, но она пустая внутри. А рядом -- маленький
бугорок под темными простынями и сдавленное хихикание.
-- Нашла! Нашла! -- закричала Люба, стаскивая простыни с брата.
Он лежал на боку, подтянув колени к подбородку, и из-под него в разные
стороны разбегались цветные квадратики пола...
-- Давай на кладбище слазаем, -- просил подросший Саша.
-- Слазаем! -- согласилась Люба.
-- А когда, а когда? -- не отставал Саша.
Воздух колется. Зима.
-- Холодно говорить, -- ответила Люба.
-- Ну когда?
Пар от слов идет. Мочит губы теплом.
-- А ты почему хочешь?
-- Я увидел из автобуса -- пестреют кресты. Мама говорит: "Войти сюда
можно всем, но кого внесут, тот назад уже не выйдет. Вот меня скоро внесут!"
И заплакала.
Поехали в метро. В вагоне отключили свет, и все сидят в темноте. Глаза
не видны. Люба расстегнула пальто, потому что жарко. Саша обнял сестру.
Задышал в плечо. Свитер на плече вымок. Вагоны светятся с двух сторон.
-- Руками за ограду не берись, -- говорит Люба. -- Варежки сначала
надень.
Варежки болтаются на резинках. Шубка цигейковая блестит от снега.
-- У меня четыре руки, -- говорит Саша и хватается за прутья решетки.
Ограда внизу треснула, краска отпала, расщелина темнеет между
кирпичами.
-- Ты зачем встала на четвереньки?
-- Смотрю под землю.
-- Не ври.
-- Посмотри сам!
-- Мне и наверху хорошо!
-- Боишься! -- говорит Люба. -- Там в расщелину знаешь что видно? Там
кости лежат и череп.
-- Не может быть!
-- А ты посмотри!
Солнце светит. Расплескалось по снегу. От снега слепит. Саша просунул
голову между прутьями решетки. От металлических крестов отскакивают лучи и
бьют по глазам.
Саша дышит на прутья решетки.
-- Язык прилипнет! -- говорит Люба.
-- Врешь!
И дотрагивается мокрым языком до железа. Отпрянул. Кончик языка
красный.
Снег заскрипел. Чужие шаги из-за ограды. Стоит между памятниками,
щурится от сияния. Телогрейка на плечи съехала.
-- Вы к кому? -- спрашивает.
-- А вы с кладбища?
-- Ну и что?
-- Мы просто так, -- говорит Люба. Отвела глаза в сторону. -- У нас тут
знакомые!
Солнце совсем растеклось, и на снег смотреть больно до слез.
-- Не балуйте, ребята, -- говорит. Отвернулся. Опять снег заскрипел под
ногами. Уходит. Но вдруг остановился и крикнул: -- Там в решетке вынимается
второй прут! Поставьте на место, когда обратно полезете!
И опять спина в телогрейке мелькает между могилами.
-- Найди, найди меня! -- кричит Саша и убегает, сбивая снег с елей.
Варежки на резинках несутся следом. Боятся не успеть.
-- Где ты? Где ты? -- кричит Люба. -- Я потеряла тебя! Я уже не играю.
Фотографии на памятниках сверкают улыбками. Отражают прутья решетки.
Вдали музыка. В просветы между деревьями видно, как человек заколачивает
гроб. Старик спрятал лицо в руки, и женщина рядом что-то ему говорит. Но
слишком громкая музыка, слов не разобрать, только рот кривится.
-- Где ты, Саша? Я совсем не вижу тебя!
На снегу маленький след с широким придавленным каблуком. Она торопится,
пока следы не занесло.
Он сидит за оградой, его совсем не видно за памятником. Коленки
подтянуты к подбородку, обхватил руками. Варежки болтаются.
-- Потерялся, да? -- кричит ему.
Он молчит. Глаза круглые. Мертвые сияют улыбками с фотографий. Глаза
стерты.
-- Потерялся?
Он молчит. Руки покраснели от холода. Ветка дрожит. Осыпается снегом.
Ограда в просвете между деревьями. Она бьет его от страха, а он даже не
кричит, такой послушный.
Они едут в метро. Вагон светлый. Лица напротив видны: глаза тусклые.
Тогда он отвернулся от них, прижался к ней и опять задышал в плечо. Опять
вымочил свитер.
Дети подходят к дому, а во дворе лежат деревья. Раньше высокие, а
сейчас лежат. И мать говорит:
-- От них пух летит прямо в комнаты, прямо в глаза! Я столько ходила в
ЖЭК, столько просила, а они только сейчас, только зимой прислушались...
Рабочий сверлит дерево электропилой. Люба подошла. Стружки летят на
руки. Мокрая деревянная пыль. И рядом -- длинный тополь лежит. Ветки
сломаны. Она заплакала. Упала на ствол.
-- Их во сне, их во сне, -- говорит и гладит дерево.
Саша подбежал:
-- Что во сне?
-- Зимой они спят. Им не так больно умирать!
И мать закричала.
Однажды пела Алла Пугачева, а мама купала Сашу. Вымытый, он был как
хрустальное горлышко.
-- Иди купаться, Люба! -- позвала мать.
-- Сама вымоюсь!
-- Волосы не промоешь.
-- Промою.
И снова лето прижалось к окнам. Пустой воздух. Без тополей. Люба вышла
из ванной в новом спортивном костюме. Саша в комнате захихикал.
-- Что, костюм смешной? -- спросила Люба.
Саша снова захихикал и прикрыл рот ладошкой.
-- А что тогда?
Саша молчал и отводил глаза в сторону.
-- Ты подглядывал! -- догадалась Люба. -- Спрятался в простыни!
Саша закрыл рот кулаком, заглушая смешки. Люба разо-
злилась:
-- Сейчас я выброшу тебя в окно, вонючка!
Саша сначала не поверил и поэтому не стал убегать. Но когда Люба
выволокла его на балкон, он стал вырываться и визжать:
-- Я больше не буду! Не буду! Ты сама вонючка! Сама!
Ему было шесть лет, а Любе -- десять. Она приподняла его за подмышки и,
как простыню, вывесила на улицу, перегнувшись через перила балкона. Саша
кричал, потом затих. Руки у Любы затекли, он показался ей невыносимо
тяжелым. Она поняла, что еще чуть-чуть, и он упадет вниз, на тротуар.
Пролетит перед темными окнами и витриной магазина -- и вниз. И вдруг она
увидела плоские пни во дворе, плоские круглые пни... И она рывком втащила
его обратно через перила.
В апреле они вышли. Обувь чавкает. Она ему до виска.
-- Я выше тебя! -- и встает на цыпочки.
-- Хорошо, -- соглашается он и скучает.
Девушка звонит у магазина. Прикрыла трубку рукой, чтобы лучше слышать.
Он обернулся. Воздух светится. Они пошли на пруд. Лед тает, стал серый и
рыхлый, но воды не видно.
-- Мы давно с тобой не катались, -- говорит Люба. -- Ты хоть помнишь,
где твои коньки?
-- Помню, -- отвечает и не смотрит на нее.
Смотрит на девочек на аллее. Одна нагнулась завязать ботинок. Волосы
упали, закрыли лицо. Две другие остановились, ждут. В руках -- пирожки с
рисом. Пальцы без перчаток покраснели.
-- Помнишь, мы с тобой покупали пирожки возле катка? У тети Оли, сразу
же после светофора.
-- Ну и что, -- отвечает лишь бы ответить и чертит что-то прутиком по
земле. Виски порозовели от холода.
-- Пойдем, -- позвала Люба.
-- Пойдем, -- отвечает и все водит прутиком.
-- Пойдем, -- еще раз позвала.
-- Конечно, пойдем, -- согласился. Сломал прутик. Отбросил на снег. --
Я просто не расслышал.
Улица блестит. Отражается в витрине. Мальчики стоят на углу, пьют
портвейн из одного стакана. По стоку бежит талая вода. Уборщица из магазина
подошла, подставила ведро под сток. Вода падает на дно, звонко бьется о
стенки, лепечет неразборчиво.
-- Привет, -- говорят мальчики Саше. Один высокий, в распахнутой
курточке. Шея торчит из ворота рубашки. Бледная ямка между ключицами. Он
взглянул на нее бегло и тут же забыл.
-- Привет, -- оживился Саша. Хочет к ним.
У нее кольнуло в горле, но сдержалась.
-- Будешь? -- протягивают ему стакан.
А он улыбнулся им, показывает, что с ними вместе, но сейчас не может:
-- Вечером встретимся!
-- Сестра твоя? -- блеснули глазами. Смотрят прямо ей в зрачки.
Она старше их, но смутилась. Отвела взгляд.
А он кивнул:
-- Сестра!
Хочет к ним и злится, что не может из-за нее.
Брызги полетели через край ведра. Вода совсем чистая. Дно блестит. Они
зашли за угол. Мальчики не видят их. Кричат: "Пока, Саша! Приходи вечером!"
И она вспомнила звон воды в ведре и заплакала.
Он вернулся, когда стемнело. Она спрашивает:
-- Ну и где ты был?
-- Ерунда, -- отвечает, а сам дышит на нее вином и улыбается
воспоминанию.
-- С ними был?
А он не понял:
-- С кем?
-- Не знаю... Не знаю по именам...
Он смотрит на нее сверху, ждет, когда отпустит, чтобы весь вечер
вспоминать, как они все пили из одного стакана, и тот звон воды, и улица
отразилась в стекле...
-- Куда ты ходил? -- спрашивает Люба.
-- Отстань, -- устало просит.
Тогда она ударила его по плечу, совсем слабо, а потом еще раз по руке,
как раньше. Он растерялся, отступил к стене, поддается от удивления. И тогда
она ударила его в живот. Он вздрогнул от боли, шагнул к ней, поднял на руки,
легко, как раньше ворох белья, бросил в кресло в комнате и запер дверь.
-- Сиди давай, -- сказал, выходя.
Она подбежала к двери, дергает за ручку.
-- Вырос, да? -- закричала. -- Стал взрослым?
Утром мелкий, но частый дождь пролился на футбольное поле с
распахнутыми друг к другу воротами и короткой, блестящей травой, по которой
если пробежать, то она тут же гибко выпрямится и потянется вслед за игроком.
На поле под дождь вышли подростки из летнего лагеря.
-- Федя! -- свистели они в пустые окна школы. -- Гони мяч!
Из окна вылетел мяч, и следом, с подоконника в траву, спрыгнул дурачок.
Играли в футбол под дождем. От жары парило, и от дождя и тепла
поднимался туман. В тумане казалось, что они бегут медленнее, чем обычно, и
только резко, со свистом пролетал мяч, и дурачок на воротах каждый раз
отбивал его, торопливым шепотом отсчитывая удары. Но потом вдруг замирал,
пересчитывал подростков на поле и смотрел, как мелькают их ноги. Снова
начинал считать, но сбивался.
Дети из индийского посольства напротив школы казались особенно смуглыми
в медленном тумане. Они кричали друг другу на своем языке и по очереди
пинали веселый цветастый мяч, но дети из сада их не замечали.
Директор школы смотрел в сад из окна, отыскивая внука среди игроков.
Все они, как и дурачок, бегали в одних шортах и босиком, розовея от игры и
дождя. "Вот бежит мой внучек", -- думал старик на кого-нибудь из подростков,
но потом через несколько движений понимал, что нет, и опять до боли щурился,
отыскивая дурачка. Игроки первыми заметили директора. Внук на воротах
закивал.
-- Резвые, резвые у вас глаза, -- шептал старик, спускаясь в сад. -- Ты
видишь все ясно, совсем как другие дети. Ты издалека от них совсем не
отличаешься. И я смотрю вокруг твоими глазами. А ты умрешь, оставишь меня
одного, и они, твои товарищи, даже не заметят, что тебя нет. Все так же
будут бегать по траве. Как я тогда их увижу?
Старик шел к калитке, и ветка сирени сонно шлепнула его по лицу. Он
оттолкнул ветку от лица, она задрожала, и следом за ней задрожал весь куст и
пролился дождем.
Старик вышел на Садовое кольцо и встал в очередь за пивом. Очередь
сначала пряталась под козырьком, но понемногу облака расходились, и в
ожидании пива очередь лениво спустилась под солнце. Когда старик поравнялся
с продавщицей, то стало уже так нестерпимо жарко, что он расстегнул рубашку,
а кружку из рук продавщицы взял так, чтобы всей ладонью почувствовать холод
граней. Он выпил пиво, ни разу не отняв кружку ото рта. Пиво проливалось и
стекало за ворот.
Когда старик снова вернулся в сад, голова закружилась на жаре от
неясных пятен всех оттенков зеленого и белого прямо в лицо распустившегося
цветения. Только по запаху он различал, что отцветает яблоня, а рядом
дымится сирень.
Это раньше было: цвела яблоня, черемуха, потом сирень. А сейчас все
распускалось в один миг и отцветало мгновенно.
-- Федя, -- позвал он дурачка.
Дурачок тут же вышел из кустов и привычно протянул очищенный прут. Он
каждое утро прыгал через палочку в саду или у пруда.
-- Ты, Федя, даже не спросишь про мои ордена, -- укорял дед.
-- Восемь, девять... -- прыгал внук через палочку.
-- У меня орден за взятие Берлина.
-- Десять, одиннадцать... -- шевелил тот неуклюжими губами.
-- Орден Славы...
-- Двенадцать, тринадцать...
-- Медаль "За отвагу"...
-- Четырнадцать, пятнадцать...
-- А ты так ничего и не спросишь!
Ему надоело прыгать, и он тихо шагнул в кусты и затаился. Дед пошел по
саду, зовет его:
-- Федя, Федя! -- и шарит рукой впереди себя.
Но рука только тонула в мокрых листьях или бессмысленно хваталась за
воздух.
А он, едва скрываясь за листьями, на глазах у деда залез на каштан. Но
дед все равно не заметил.
-- Федя, Федя! -- звал дед, а сам не видел его ступни на сгибе ствола,
с которого прошлой весной они вместе спилили высохшие сучки.
Когда он проходил под каштаном, Федя каждый раз дергал верхние ветки,
чтобы дождь с листьев пролился на старика.
Мы все решили к нему прийти. Мы часто звали его через ограду, и он
слышал нас, но даже глаз не поднимал. Стоял в своем саду и поливал тюльпаны
из лейки. Но все они еще в бутонах, еще ни один не распустился. Мы смотрим
на него: ровный лоб, волосы легкие, как у нас, и только сдавленная челюсть
ходит туда-сюда. Все подсчитывает что-то шепотом. Мы дожидались, когда дед
устанет и уйдет в тень, потом выскакивали из-за угла с криком: "Ветчина!" --
и били его портфелями по голове. Он даже не всегда за нами бежал.
Мы позвонили в дверь с позолоченной табличкой "Ветчиновы". Бабка Софья
Марковна говорила, они потому здесь живут одни, что всех соседей извели.
-- Лучше идти, когда деда нет, -- говорит Шерстяная Нога.
-- Или, например, когда дед спит, -- согласились мы, -- или стирает в
ванной и не слышит звонка.
Мы думали, что дед пошел в магазин. А он открыл нам. Стоит на пороге.
-- Здрасьте! -- говорим. -- А Федя дома? Мы по делу!
А он нам:
-- Перестаньте бить Федора портфелями по голове!
Мы ему:
-- Не перестанем!
А он:
-- Тогда я выгоню вас из школы!
Но мы не поверили:
-- Вы садовник!
Но он сказал:
-- Я директор!
-- Хорошо, не будем! -- пообещали мы.
Дед посмотрел на нас так, как будто бы не мог различить наши лица, хотя
мы стояли совсем близко, а потом пошел на кухню -- жарить оладьи, а мы --
прямо в комнату дурачка. Он, обиженный, сидит за столом, рисует самолеты.
-- Ветчина, -- говорим, -- ты что, не слышишь, когда мы тебя зовем?
-- Слышу, -- говорит.
Посмотрел на нас, всех быстренько пересчитал и стал раскрашивать небо
синими карандашами.
-- Почему ты не отзываешься?
-- Я с цветами говорю, а вы перебиваете.
-- Что ты им такое нашептываешь?
-- Чтобы они скорее распустились.
-- И что они на это?
-- Распускаются.
Взял зеленый карандаш и раскрашивает траву на взлетной полосе.
Дед принес нам оладьи из кухни. Они чуть-чуть подгорели, но он обмазал
их сметаной.
-- Ветчина, -- сказали мы, но так, чтобы он не согласился. -- Если
-- Не твое дело. А что?
-- Где вторая туфля? -- спросил у Шерстяной Ноги.
-- Потеряла, -- отвечает.
Тогда он засмеялся: на одной ноге у нее блестящая туфелька с малиновой
розочкой, а другая нога -- босая, с чумазыми пальцами.
-- Бабка будет кричать, -- сказал дурачок.
-- Покричит, -- согласилась Зеленая Муха. -- А что это ты ее
провожаешь? -- И поворачивается к нему всем личиком, чтобы он увидел, как
она ровно подстрижена.
-- Я не ее, я вас провожаю, -- сказал дурачок.
-- Он тебя провожает, -- вздохнула Соня. -- Пусть не идет с нами!
-- Почему? -- спрашивает Зеленая Муха и улыбается дурачку.
-- Ты влюбилась, да? -- говорит Соня. -- В этого влюбилась?
-- Ты сама влюбилась!
-- Тогда пусть не идет с нами!
-- Нет, пусть идет!
-- Тогда ты влюбилась, Света!
-- Ладно, -- согласилась Зеленая Муха. -- Отстань от нас. Тебя дед
ищет.
-- Где? -- не понял дурачок.
-- В саду, -- вздохнула Зеленая Муха. -- Сирень подстригает.
Дурачок тут же побежал к школе. Скажи ему слово "сад" -- он все бросит
и побежит подстригать сирень и нашептывать в тугие бутоны тюльпанов.
-- Чаю давай! -- крикнула Сонечка бабке Софье Марковне.
-- И творожных коржиков, -- добавила Света.
И обе побежали на кухню.
-- Где твоя туфля? -- спросила бабка Софья Марковна.
-- Какая?
И Сонечка в ответ вытянула ногу в блестящей туфле.
-- Правая! -- строго сказала бабка.
-- В милицию забрали!
-- Сегодня выходной, -- не отставала бабка. -- Где твоя туфля?
-- Арестовали, -- терпеливо начала Сонечка. -- За нами погнался
милиционер.
-- Копейка?
-- А кто же?
-- Пейте чай, -- сказала бабка, -- а я пошла. И учти, Соня, я себя
очень плохо чувствую!
Шерстяная Нога испуганно затихла.
Копейка сдал служебную площадь иногородним жильцам и снял комнату на
улице Горького.
-- Водить девушек в кино на излишек! -- кричал матери в Глухово с
переговорного пункта.
-- Ты не женился? -- кричала мать в Москву.
-- Никак не решусь, -- отвечал Копейка.
Молодой милиционер снял маленькую комнатку у мастера надгробий и
памятников и первое время подходил к телефону в надежде, что ему кто-нибудь
позвонит. Но никто не звонил. Каждый раз глухие голоса торжественно
спрашивали Николая Петровича, и он сразу понимал, что на днях у них умер
кто-то из родственников, генерал или летчик, и уныло звал к телефону
хозяина.
Когда приходили заказчики, мастер по надгробьям уже на пороге пробегал
по ним опытным взглядом и был либо изысканно вежлив, либо сочувственно
шептал в заплаканные лица: "Вам в полный рост или просто портретик?"
Когда в дверь позвонила Софья Марковна, мастер вдохнул запах духов,
таких крепких, что вздрогнул и невольно зажмурился, а потом сказал, широко
распахнув глаза:
-- Мои соболезнования, мадам! -- и тут же по-деловому, но скорбно
начал: -- У нас имеются мраморные плиты и бронзовые отделки, а если не
хотите, то можно просто гранит!
Бабка Софья Марковна суеверно отшатнулась. Она часто говорила Сонечке,
что вот-вот умрет, и, слушая ее приглушенные рыдания из соседней комнаты,
думала: "Плачет -- значит любит!"
-- Прошу, мадам, -- горько продолжал мастер. -- Я понимаю, как вам
тяжело! Курите, -- прибавил, взглянув на ее пожелтевшие пальцы.
-- Бог не посылает мне смерти, -- вздохнула Софья Марковна. -- А муж
мой умер давно. Я, собственно, по другому вопросу. Я к вашему жильцу.
-- Это сюда, -- сухо отрезал мастер и без стука распахнул дверь.
Копейка сидел в углу на кровати, среди парадных надгробий, завешенных
полотном, и смотрел на блестящую туфельку с прилипшими комочками грязи.
Иногда он просыпался по ночам, поднимал полотна с надгробий и прочитывал
имена. Особенно бились летчики или военные умирали от старых ран. Но часто с
памятников сияли лица юношей, мечтающих о военной славе, еще моложе, чем
Копейка, потому что других фотографий не нашлось.
-- За что они так со мной? -- спросил Копейка Софью Марковну. -- Ведь я
молодой! А для безногого они даже воруют!
-- Воруют? -- испугалась Софья Марковна.
-- Ну да, -- устало начал Копейка. -- Только что хлеб растащили у
грузчиков.
-- Хлеб не грех, -- успокоилась бабка. -- Вы туфельку не отдадите?
-- Отдам, -- и он послушно протянул туфлю.
-- Жутко у вас, -- сказала Софья Марковна, подходя к двери.
-- С непривычки все пугаются, -- ответил милиционер. -- А я привык и
всех покойников по именам знаю. Я даже знаю, кто из летчиков недавно
разбился.
-- Ну всего вам доброго, -- неохотно слушала бабка. -- Я почему к вам
пришла, я на эти туфельки просто очень долго копила.
-- А она не ценит?
-- Не знаю...
-- Вот и я ей тоже -- Соня! А она машет пяточкой, да так и норовит
попасть по лицу!
Бабка Светочки сидела на кухне перед остывшим чаем. На стенках чашки
остались темно-коричневые круги. Бабка щурилась слегка, чтобы рассмотреть
отражение внучки в зеркале, в глубине коридора. Она не могла четко
разглядеть отражение, и иногда ей казалось, что это мать-покойница, только
лет десяти, со старых фотографий, и что она за что-то сердится на нее. Но за
что? Просто Бабка не может понять, потому что самой ей -- лет восемь.
"Как они все-таки похожи со Светочкой, -- думала Просто Бабка. -- Носик
тоненький, немного вздернут. Волосы совсем как..." -- и уже протягивает
руку, как вдруг -- на зеркале -- трещина. "Паутинка, -- успокаивает себя
Просто Бабка. -- Или ветка смотрится из окна!"
Но вдруг проснулась. Внизу у спиленных тополей прозвенел воскресный
звонок молодого милиционера. Однажды он увидел, как городские юноши
повязывают шарфики. Легкие, они развеваются на ветру. И он, по их примеру,
каждое воскресенье повязывал шарфик, прикрывая бледную шею, и после полудня
катался по переулкам вокруг Патриарших прудов. Концы его шарфика были
слишком коротки и, как у румяных юношей центра, не могли развеваться на
ветру. Они мягко взлетали к его лицу, закрывая глаза, и он ехал, не разбирая
дороги, и заезжал на тротуар.
Бабка Светочки вспоминала собрание в ЖЭКе несколько лет назад. Как
толстая, из углового дома соседка умоляла спилить тополя, ну хотя бы под ее
окнами.
-- С них пух летит, -- рассказывала плачущим голосом, обещавшим
сорваться в крик. -- Забивает легкие -- нечем дышать! Попадает в глаза --
нечем видеть! А я стираю все время. Мне тяжело! Мне видеть надо и дышать!
Вот... -- и протягивала собранию грубые покрасневшие руки.
В начале недели она обходила соседей и за скромную плату предлагала
постирать белье.
-- Но сейчас зима! -- удивлялся председатель ЖЭКа. -- Можно подождать?
Тогда она, взмахнув широкими руками, продолжала умолять:
-- Это сейчас зима, и я простыни выношу на балкон. А через две недели
набухнут почки -- и пойдет-поедет!
-- Проголосуем! -- согласился председатель ЖЭКа. -- Кому нужны тополя?
-- Не нужны, -- решили жильцы и тяжело замолчали.
И только темные татарские руки дворников потянулись вверх, умоляя
оставить.
А Света, такая же сонная, как бабка, рассматривала трещину на стекле и
зеленый проем окна в глубине отражения. И вдруг увидела, что из зеркала на
нее смотрит девочка, лет девятнадцати, и по лицу бежит трещина.
Света тут же развеселилась, увидев саму себя выросшей, и не понимала,
почему та, из зеркала, не смеется вместе с ней. Она не знала, что, когда
вырастет, так ясно вспомнит детство, что всего на миг оно сверкнет для нее
откуда-то из глубины, и тогда она невыносимо затоскует оттого, что больше
этот миг не повторится никогда.
Любе нравилось сидеть на балконе, особенно летом, когда отчим выносил
табуретки. Она тянулась вниз, но до пола все равно достать не могла и просто
плескалась ногами в воздухе.
-- Баба из окна... -- гудели в комнате над узким столом.
-- Смотрит?
-- Выпала...
-- Когда?
-- Вчера вечером.
Теплая улица звенела внизу, потому что наступило лето.
Тополя тянулись к окнам, и если Люба перегибалась через перила, то они
прикасались к лицу липкими листиками. Она не боялась высоты.
-- Кто выпал? -- спрашивали с другого конца стола.
-- Дворничиха Фатима.
-- Чурка?
-- Татарка. Мыла окна.
Окно напротив мутное. Темнеет в тепле. Татарка подпрыгивает на
подоконнике. Ноги темные. Вода стекает разводами, и все ярче улица за
стеклом. Но вдруг поскользнулась на мокром, нагнулась вниз -- улица
приблизилась и дразнит Фатиму, потому что больше нет сил держаться. Она
хватается за воздух, как будто передумала. Пляшет на подоконнике, но уже
слишком поздно.
-- Заснула?
-- На балконе сидит.
Ветер уперся в занавеску. Люба смотрела, как опускается пух, поддувала
вслед, чтобы быстрее опускался. Мотыльки слетались на свет, бились о стекло.
Она накрыла одного ладонью. Он щекочет ее, просится на волю. Непослушный
мотылек. Она убрала руку, он встряхнул крыльями, но обиделся и опять бьется
в окно. Пустое лето течет по улицам.
Утром он наклонился над ней, водит волосами по лицу и дует в ноздри,
чтобы разбудить.
-- Люба, вставай, -- шепчет брат. -- Мама стирает.
Она сжала веки, как будто спит. Внизу -- звенят велосипеды.
-- Люба, ну вставай! -- шепчет брат.
Она полежала немного, потом вышла в коридор. Под потолком лампочка
еле-еле, и брат идет с охапкой белья. Люба побежала за братом. Брат от нее,
но споткнулся у телефона и упал на простыни. Она села на него верхом,
ущипнула. Он заплакал.
-- Дядя Валя, -- кричит. -- На помощь!
И вытягивает из-под себя простыню. Из комнаты вышел дядя Валя. Футболка
выпущена поверх брюк. Подмышки мокрые.
-- Оставь парня, -- лениво попросил. -- До пояса мне доросла, а все
брата как котенка валяешь!
Окна в коридоре закрыты. Листья вместе с жарой прижались к стеклу.
-- Оставь братика, -- наклонился к ним.
Пахнет потом. Лицо блестит. В руке надкусанный абрикос, и сок стекает
до локтя. А в открытую дверь видно: пена выше ванны летит клочьями на
холодый кафель стены. Из пены -- два круглых покрасневших локтя. Мать в
наклон трет о доску белье.
-- Хочешь пол моего абрикоса? -- сказала Люба днем.
-- Ты бьешь меня, потому что ты старше, -- сказал Саша, кусая абрикос.
Ветер за окном. Штора вздулась. -- Когда вырасту, буду выше тебя!
-- Ты что, -- засмеялась Люба. -- Я дяде Вале до пояса.
-- Дядя Валя скоро уедет в Тамбов. Он у нас в гостях.
Опять подуло. Штора взлетела, открыв подоконник.
-- Когда вырасту, буду тебя бить, -- говорит Саша, доедая абрикос.
-- Ты совсем? -- постучала Люба пальцем по виску. -- Девочек нельзя
бить.
-- А кого можно?
-- Мальчиков.
Все утро голуби ходили по карнизу, стучали о железо костяными лапками
по всем трем окнам вдоль коридора.
Мама просила:
-- Закрывайте на ночь окна, а то деревья у самого окна, так и уперлись
ветками в стекло. К нам залезть -- проще простого.
-- Дура, -- говорил дядя Валя. -- Кто, скажи, полезет к вам на шестой
этаж?
-- Я стираю по утрам. Ничего не слышу из-за плеска воды.
-- А утром кто к вам полезет?
-- Я бы тополя эти под корень подрубила, -- говорит мама и свешивается
из окна, чтобы увидеть корни. -- Вон как разрослись!
-- Мешают тебе?
-- Мешают! Шелестят на ветру, как будто бы дождь. Каждый раз меня
обманывают!
-- Найди меня! -- кричал Саша Любе и прятался в ворохе белья.
Ванна пустая. Только мыльная пена на дне. Не смыло водой. Ровные
полоски кафеля отразились в зеркале. Люба ищет брата в простынях.
Выдергивает простыни из стопки и бросает на пол. И вот целая гора белья
зашевелилась.
-- Нашла! Нашла! -- закричала Люба.
Обхватила гору руками, но она пустая внутри. А рядом -- маленький
бугорок под темными простынями и сдавленное хихикание.
-- Нашла! Нашла! -- закричала Люба, стаскивая простыни с брата.
Он лежал на боку, подтянув колени к подбородку, и из-под него в разные
стороны разбегались цветные квадратики пола...
-- Давай на кладбище слазаем, -- просил подросший Саша.
-- Слазаем! -- согласилась Люба.
-- А когда, а когда? -- не отставал Саша.
Воздух колется. Зима.
-- Холодно говорить, -- ответила Люба.
-- Ну когда?
Пар от слов идет. Мочит губы теплом.
-- А ты почему хочешь?
-- Я увидел из автобуса -- пестреют кресты. Мама говорит: "Войти сюда
можно всем, но кого внесут, тот назад уже не выйдет. Вот меня скоро внесут!"
И заплакала.
Поехали в метро. В вагоне отключили свет, и все сидят в темноте. Глаза
не видны. Люба расстегнула пальто, потому что жарко. Саша обнял сестру.
Задышал в плечо. Свитер на плече вымок. Вагоны светятся с двух сторон.
-- Руками за ограду не берись, -- говорит Люба. -- Варежки сначала
надень.
Варежки болтаются на резинках. Шубка цигейковая блестит от снега.
-- У меня четыре руки, -- говорит Саша и хватается за прутья решетки.
Ограда внизу треснула, краска отпала, расщелина темнеет между
кирпичами.
-- Ты зачем встала на четвереньки?
-- Смотрю под землю.
-- Не ври.
-- Посмотри сам!
-- Мне и наверху хорошо!
-- Боишься! -- говорит Люба. -- Там в расщелину знаешь что видно? Там
кости лежат и череп.
-- Не может быть!
-- А ты посмотри!
Солнце светит. Расплескалось по снегу. От снега слепит. Саша просунул
голову между прутьями решетки. От металлических крестов отскакивают лучи и
бьют по глазам.
Саша дышит на прутья решетки.
-- Язык прилипнет! -- говорит Люба.
-- Врешь!
И дотрагивается мокрым языком до железа. Отпрянул. Кончик языка
красный.
Снег заскрипел. Чужие шаги из-за ограды. Стоит между памятниками,
щурится от сияния. Телогрейка на плечи съехала.
-- Вы к кому? -- спрашивает.
-- А вы с кладбища?
-- Ну и что?
-- Мы просто так, -- говорит Люба. Отвела глаза в сторону. -- У нас тут
знакомые!
Солнце совсем растеклось, и на снег смотреть больно до слез.
-- Не балуйте, ребята, -- говорит. Отвернулся. Опять снег заскрипел под
ногами. Уходит. Но вдруг остановился и крикнул: -- Там в решетке вынимается
второй прут! Поставьте на место, когда обратно полезете!
И опять спина в телогрейке мелькает между могилами.
-- Найди, найди меня! -- кричит Саша и убегает, сбивая снег с елей.
Варежки на резинках несутся следом. Боятся не успеть.
-- Где ты? Где ты? -- кричит Люба. -- Я потеряла тебя! Я уже не играю.
Фотографии на памятниках сверкают улыбками. Отражают прутья решетки.
Вдали музыка. В просветы между деревьями видно, как человек заколачивает
гроб. Старик спрятал лицо в руки, и женщина рядом что-то ему говорит. Но
слишком громкая музыка, слов не разобрать, только рот кривится.
-- Где ты, Саша? Я совсем не вижу тебя!
На снегу маленький след с широким придавленным каблуком. Она торопится,
пока следы не занесло.
Он сидит за оградой, его совсем не видно за памятником. Коленки
подтянуты к подбородку, обхватил руками. Варежки болтаются.
-- Потерялся, да? -- кричит ему.
Он молчит. Глаза круглые. Мертвые сияют улыбками с фотографий. Глаза
стерты.
-- Потерялся?
Он молчит. Руки покраснели от холода. Ветка дрожит. Осыпается снегом.
Ограда в просвете между деревьями. Она бьет его от страха, а он даже не
кричит, такой послушный.
Они едут в метро. Вагон светлый. Лица напротив видны: глаза тусклые.
Тогда он отвернулся от них, прижался к ней и опять задышал в плечо. Опять
вымочил свитер.
Дети подходят к дому, а во дворе лежат деревья. Раньше высокие, а
сейчас лежат. И мать говорит:
-- От них пух летит прямо в комнаты, прямо в глаза! Я столько ходила в
ЖЭК, столько просила, а они только сейчас, только зимой прислушались...
Рабочий сверлит дерево электропилой. Люба подошла. Стружки летят на
руки. Мокрая деревянная пыль. И рядом -- длинный тополь лежит. Ветки
сломаны. Она заплакала. Упала на ствол.
-- Их во сне, их во сне, -- говорит и гладит дерево.
Саша подбежал:
-- Что во сне?
-- Зимой они спят. Им не так больно умирать!
И мать закричала.
Однажды пела Алла Пугачева, а мама купала Сашу. Вымытый, он был как
хрустальное горлышко.
-- Иди купаться, Люба! -- позвала мать.
-- Сама вымоюсь!
-- Волосы не промоешь.
-- Промою.
И снова лето прижалось к окнам. Пустой воздух. Без тополей. Люба вышла
из ванной в новом спортивном костюме. Саша в комнате захихикал.
-- Что, костюм смешной? -- спросила Люба.
Саша снова захихикал и прикрыл рот ладошкой.
-- А что тогда?
Саша молчал и отводил глаза в сторону.
-- Ты подглядывал! -- догадалась Люба. -- Спрятался в простыни!
Саша закрыл рот кулаком, заглушая смешки. Люба разо-
злилась:
-- Сейчас я выброшу тебя в окно, вонючка!
Саша сначала не поверил и поэтому не стал убегать. Но когда Люба
выволокла его на балкон, он стал вырываться и визжать:
-- Я больше не буду! Не буду! Ты сама вонючка! Сама!
Ему было шесть лет, а Любе -- десять. Она приподняла его за подмышки и,
как простыню, вывесила на улицу, перегнувшись через перила балкона. Саша
кричал, потом затих. Руки у Любы затекли, он показался ей невыносимо
тяжелым. Она поняла, что еще чуть-чуть, и он упадет вниз, на тротуар.
Пролетит перед темными окнами и витриной магазина -- и вниз. И вдруг она
увидела плоские пни во дворе, плоские круглые пни... И она рывком втащила
его обратно через перила.
В апреле они вышли. Обувь чавкает. Она ему до виска.
-- Я выше тебя! -- и встает на цыпочки.
-- Хорошо, -- соглашается он и скучает.
Девушка звонит у магазина. Прикрыла трубку рукой, чтобы лучше слышать.
Он обернулся. Воздух светится. Они пошли на пруд. Лед тает, стал серый и
рыхлый, но воды не видно.
-- Мы давно с тобой не катались, -- говорит Люба. -- Ты хоть помнишь,
где твои коньки?
-- Помню, -- отвечает и не смотрит на нее.
Смотрит на девочек на аллее. Одна нагнулась завязать ботинок. Волосы
упали, закрыли лицо. Две другие остановились, ждут. В руках -- пирожки с
рисом. Пальцы без перчаток покраснели.
-- Помнишь, мы с тобой покупали пирожки возле катка? У тети Оли, сразу
же после светофора.
-- Ну и что, -- отвечает лишь бы ответить и чертит что-то прутиком по
земле. Виски порозовели от холода.
-- Пойдем, -- позвала Люба.
-- Пойдем, -- отвечает и все водит прутиком.
-- Пойдем, -- еще раз позвала.
-- Конечно, пойдем, -- согласился. Сломал прутик. Отбросил на снег. --
Я просто не расслышал.
Улица блестит. Отражается в витрине. Мальчики стоят на углу, пьют
портвейн из одного стакана. По стоку бежит талая вода. Уборщица из магазина
подошла, подставила ведро под сток. Вода падает на дно, звонко бьется о
стенки, лепечет неразборчиво.
-- Привет, -- говорят мальчики Саше. Один высокий, в распахнутой
курточке. Шея торчит из ворота рубашки. Бледная ямка между ключицами. Он
взглянул на нее бегло и тут же забыл.
-- Привет, -- оживился Саша. Хочет к ним.
У нее кольнуло в горле, но сдержалась.
-- Будешь? -- протягивают ему стакан.
А он улыбнулся им, показывает, что с ними вместе, но сейчас не может:
-- Вечером встретимся!
-- Сестра твоя? -- блеснули глазами. Смотрят прямо ей в зрачки.
Она старше их, но смутилась. Отвела взгляд.
А он кивнул:
-- Сестра!
Хочет к ним и злится, что не может из-за нее.
Брызги полетели через край ведра. Вода совсем чистая. Дно блестит. Они
зашли за угол. Мальчики не видят их. Кричат: "Пока, Саша! Приходи вечером!"
И она вспомнила звон воды в ведре и заплакала.
Он вернулся, когда стемнело. Она спрашивает:
-- Ну и где ты был?
-- Ерунда, -- отвечает, а сам дышит на нее вином и улыбается
воспоминанию.
-- С ними был?
А он не понял:
-- С кем?
-- Не знаю... Не знаю по именам...
Он смотрит на нее сверху, ждет, когда отпустит, чтобы весь вечер
вспоминать, как они все пили из одного стакана, и тот звон воды, и улица
отразилась в стекле...
-- Куда ты ходил? -- спрашивает Люба.
-- Отстань, -- устало просит.
Тогда она ударила его по плечу, совсем слабо, а потом еще раз по руке,
как раньше. Он растерялся, отступил к стене, поддается от удивления. И тогда
она ударила его в живот. Он вздрогнул от боли, шагнул к ней, поднял на руки,
легко, как раньше ворох белья, бросил в кресло в комнате и запер дверь.
-- Сиди давай, -- сказал, выходя.
Она подбежала к двери, дергает за ручку.
-- Вырос, да? -- закричала. -- Стал взрослым?
Утром мелкий, но частый дождь пролился на футбольное поле с
распахнутыми друг к другу воротами и короткой, блестящей травой, по которой
если пробежать, то она тут же гибко выпрямится и потянется вслед за игроком.
На поле под дождь вышли подростки из летнего лагеря.
-- Федя! -- свистели они в пустые окна школы. -- Гони мяч!
Из окна вылетел мяч, и следом, с подоконника в траву, спрыгнул дурачок.
Играли в футбол под дождем. От жары парило, и от дождя и тепла
поднимался туман. В тумане казалось, что они бегут медленнее, чем обычно, и
только резко, со свистом пролетал мяч, и дурачок на воротах каждый раз
отбивал его, торопливым шепотом отсчитывая удары. Но потом вдруг замирал,
пересчитывал подростков на поле и смотрел, как мелькают их ноги. Снова
начинал считать, но сбивался.
Дети из индийского посольства напротив школы казались особенно смуглыми
в медленном тумане. Они кричали друг другу на своем языке и по очереди
пинали веселый цветастый мяч, но дети из сада их не замечали.
Директор школы смотрел в сад из окна, отыскивая внука среди игроков.
Все они, как и дурачок, бегали в одних шортах и босиком, розовея от игры и
дождя. "Вот бежит мой внучек", -- думал старик на кого-нибудь из подростков,
но потом через несколько движений понимал, что нет, и опять до боли щурился,
отыскивая дурачка. Игроки первыми заметили директора. Внук на воротах
закивал.
-- Резвые, резвые у вас глаза, -- шептал старик, спускаясь в сад. -- Ты
видишь все ясно, совсем как другие дети. Ты издалека от них совсем не
отличаешься. И я смотрю вокруг твоими глазами. А ты умрешь, оставишь меня
одного, и они, твои товарищи, даже не заметят, что тебя нет. Все так же
будут бегать по траве. Как я тогда их увижу?
Старик шел к калитке, и ветка сирени сонно шлепнула его по лицу. Он
оттолкнул ветку от лица, она задрожала, и следом за ней задрожал весь куст и
пролился дождем.
Старик вышел на Садовое кольцо и встал в очередь за пивом. Очередь
сначала пряталась под козырьком, но понемногу облака расходились, и в
ожидании пива очередь лениво спустилась под солнце. Когда старик поравнялся
с продавщицей, то стало уже так нестерпимо жарко, что он расстегнул рубашку,
а кружку из рук продавщицы взял так, чтобы всей ладонью почувствовать холод
граней. Он выпил пиво, ни разу не отняв кружку ото рта. Пиво проливалось и
стекало за ворот.
Когда старик снова вернулся в сад, голова закружилась на жаре от
неясных пятен всех оттенков зеленого и белого прямо в лицо распустившегося
цветения. Только по запаху он различал, что отцветает яблоня, а рядом
дымится сирень.
Это раньше было: цвела яблоня, черемуха, потом сирень. А сейчас все
распускалось в один миг и отцветало мгновенно.
-- Федя, -- позвал он дурачка.
Дурачок тут же вышел из кустов и привычно протянул очищенный прут. Он
каждое утро прыгал через палочку в саду или у пруда.
-- Ты, Федя, даже не спросишь про мои ордена, -- укорял дед.
-- Восемь, девять... -- прыгал внук через палочку.
-- У меня орден за взятие Берлина.
-- Десять, одиннадцать... -- шевелил тот неуклюжими губами.
-- Орден Славы...
-- Двенадцать, тринадцать...
-- Медаль "За отвагу"...
-- Четырнадцать, пятнадцать...
-- А ты так ничего и не спросишь!
Ему надоело прыгать, и он тихо шагнул в кусты и затаился. Дед пошел по
саду, зовет его:
-- Федя, Федя! -- и шарит рукой впереди себя.
Но рука только тонула в мокрых листьях или бессмысленно хваталась за
воздух.
А он, едва скрываясь за листьями, на глазах у деда залез на каштан. Но
дед все равно не заметил.
-- Федя, Федя! -- звал дед, а сам не видел его ступни на сгибе ствола,
с которого прошлой весной они вместе спилили высохшие сучки.
Когда он проходил под каштаном, Федя каждый раз дергал верхние ветки,
чтобы дождь с листьев пролился на старика.
Мы все решили к нему прийти. Мы часто звали его через ограду, и он
слышал нас, но даже глаз не поднимал. Стоял в своем саду и поливал тюльпаны
из лейки. Но все они еще в бутонах, еще ни один не распустился. Мы смотрим
на него: ровный лоб, волосы легкие, как у нас, и только сдавленная челюсть
ходит туда-сюда. Все подсчитывает что-то шепотом. Мы дожидались, когда дед
устанет и уйдет в тень, потом выскакивали из-за угла с криком: "Ветчина!" --
и били его портфелями по голове. Он даже не всегда за нами бежал.
Мы позвонили в дверь с позолоченной табличкой "Ветчиновы". Бабка Софья
Марковна говорила, они потому здесь живут одни, что всех соседей извели.
-- Лучше идти, когда деда нет, -- говорит Шерстяная Нога.
-- Или, например, когда дед спит, -- согласились мы, -- или стирает в
ванной и не слышит звонка.
Мы думали, что дед пошел в магазин. А он открыл нам. Стоит на пороге.
-- Здрасьте! -- говорим. -- А Федя дома? Мы по делу!
А он нам:
-- Перестаньте бить Федора портфелями по голове!
Мы ему:
-- Не перестанем!
А он:
-- Тогда я выгоню вас из школы!
Но мы не поверили:
-- Вы садовник!
Но он сказал:
-- Я директор!
-- Хорошо, не будем! -- пообещали мы.
Дед посмотрел на нас так, как будто бы не мог различить наши лица, хотя
мы стояли совсем близко, а потом пошел на кухню -- жарить оладьи, а мы --
прямо в комнату дурачка. Он, обиженный, сидит за столом, рисует самолеты.
-- Ветчина, -- говорим, -- ты что, не слышишь, когда мы тебя зовем?
-- Слышу, -- говорит.
Посмотрел на нас, всех быстренько пересчитал и стал раскрашивать небо
синими карандашами.
-- Почему ты не отзываешься?
-- Я с цветами говорю, а вы перебиваете.
-- Что ты им такое нашептываешь?
-- Чтобы они скорее распустились.
-- И что они на это?
-- Распускаются.
Взял зеленый карандаш и раскрашивает траву на взлетной полосе.
Дед принес нам оладьи из кухни. Они чуть-чуть подгорели, но он обмазал
их сметаной.
-- Ветчина, -- сказали мы, но так, чтобы он не согласился. -- Если