Облако поползло. Медленно, как будто его в спину подталкивают. Зеленая
Муха засвистела. Дурачок со Змейкой подняли головы. Облако встало. Ни туда,
ни сюда.
Вышли на берег. Просто так смеемся. Только Шерстяная Нога в стороне,
делает вид, что не успевает, чтобы мы ее ждали. Смотрит вниз на мокрый
подол. Глаза набухли слезами.
-- Бежим, бежим! -- зовем мы.
Светка свистит дурачку, а Соня еле идет и выжимает
на ходу платье. Облако зависло над нами. Пролилось дож-
дем.
Побежали в прозрачном дожде. Соня забыла плакать, обогнала всех,
наступает в лужи. Туфельки с розочкой чавкают. Не блестят. Тогда она
повернулась и кричит нам:
-- Вода теплая!
У самой волосы вымокли. Дождь стекает по волосам. Вечер начнется через
несколько минут...

Закат растекся по небу, и даже к окраине прикоснулся. Мужики у пивного
ларька чокаются кружками.
-- Чего не бывает! -- и бьют высокого по плечу.
Он стоит, одной рукой оперся о костыль, в другой -- кружка. Нога
обрублена до колена.
-- Как ее хоть звали, мужик? -- спрашивают, утешая.
-- Да что там! -- машет рукой инвалид. -- Я как услышал ее имя, сразу
бы мог догадаться, что потеряю! Верой ее звали, а как дальше -- не помню...
Инвалид прислонился к стеклу ларька, чтобы легче было стоять. Молодая
бабенка стучит, чтоб отошел.
-- Уж как я ее любил, как плакал, -- продолжал инвалид, -- как дети
малые. А она поклонилась мне и ушла...
-- А ты? -- участливо расспрашивали.
Через дорогу свалка дымится из котлована. Над котлованом кусты.
Вывернули листочки и гладят ветер. Нищий раскидал себя по тротуару:
отстегнул руку, бросил к краю дороги. Гладкий деревянный протез. Бутылка
пива в здоровой руке. Рассыпал стаканчик с мелочью.
-- Парень! -- кричат через улицу. -- Пристегни руку!
-- А на фига она мне! -- кричит, весь облитый закатом.

Золотой час окраины наступил.
-- Мне все говорили, -- продолжал инвалид, -- "Мужик, она тебя бросит,
выпорхнет птичка!" И она бросила, только иначе...
Черные люди продают абрикосы у метро, жарко спорят из-за цены. Шариб --
только зубы блестят на лице -- помнит, как бомжи в августе укатили арбуз.
Кричит Ихтьяру, чтобы сберег абрикосы.
Мужики скинулись, купили пива инвалиду.
-- А тут наступила весна. Невыносимое для души время. Я не выдержал,
прихожу, а монахини в саду сажают яблони. Я спросил ее. Они должны по
цепочке передавать, и когда до нее дойдет, она спустится. "Ты кто?" --
спрашивает монахиня. Я молчу. Тогда она дальше передает: "К Вере!" У нее
спрашивают: "Кто пришел?", а она говорит: "Он закрыт"...
Все нищие поднялись из-под земли, чтобы золото их облило. Как будто бы
пир на всех.
-- Она спустилась совсем не та. Была прямая, как стрелка, и сейчас
тоненькая стоит на ветру. Совсем другая...
-- А у меня, у меня, мужики, -- кричал беззубый и сплевывал курево. --
У меня сердце разбито милицией!
Пьяный инвалид засыпал в звенящей тоске небоскреба; как удивление
первому снегу, так же щурился вслед вечеру в пустой комнате с окном во всю
стену, с прямым небом из окна и плоскими крышами пятиэтажек в ночном
шелестении деревьев.

Федя перевернул ногой урну, раскопал мусор палочкой. На скамейке сидит
голая кукла. Дети забыли с утра. Волосы сбились набок, оползли на уши. Лицо
утонуло в тени, только круглые глаза над маленьким ротиком. И свет в
павильоне для шахматистов на дорожке бульвара. Шахматисты склонились над
столиками. Лопатки сжаты. На стульях -- продувные шляпы-канотье. Дежурная
проходит между рядами, цепляется платьем за углы столиков, злится, что узко.
-- Закрывается! -- кричит пронзительно.
Уже стемнело совсем, только светлые окна лежат на аллее. Листик с
дерева упал на лицо, прижался к щеке. Федя уперся прутиком в яичную
скорлупу, поводил немного в обгоревшей бумаге. Один листок перевернул,
второй, послушно выпала фишка домино, заложенная между страницами.
Воздух еще пахнет дождем и теплом тоже пахнет.
Утром Федя стоял на крыше, пруд внизу светился между деревьями. Он
подошел к самому краю, поджег газету и бросил вниз. Она погасла на лету и
медленно опустилась в черной свите пепла. Ветер уперся в лицо, запутался в
волосах. "Выше меня только летчики! -- улыбнулся облаку. -- И разве только
еще птицы долетят ко мне, но и те устанут и присядут отдохнуть балконом
пониже... -- попробовал воздух ногой. -- А вот не станет меня, и что
изменится? Что за струна не выдержит и со звоном порвется в небе?
Окна сначала лежали на аллее, потом погасли. Шахматисты расходились,
вертя в руках шляпки-канотье, смотрели, как он, загорелый, в одних шортах
уходит по аллее. Смуглота еще глубже проступила в сумерках. И голая кукла на
скамейке -- в каждой руке по половинке яичной скорлупы, а перед ней -- фишка
домино, выпавшая из разбитого яйца.

Алкашка Маринка шла по переулку. Держалась за стенку, чтобы не упасть.
Увидела: солдаты на стройке. Потянулась к ним. Солдаты любили послушать
алкашку и часто кричали ей: "Девушка, можно с вами познакомиться?", и она
каждый раз останавливалась поругать их в просвет между досками забора, а
потом просила в долг три рубля. А тут вдруг сорвалась на плач. Солдаты вышли
к ней через калитку и встали высоким кольцом.
-- Тебе три рубля?
-- Нет.
-- Сигареточку?
-- Нет.
-- Безногого ищешь?
-- Дмитрия...
Голос у нее был слабый, тоненький. Казалось, солдаты
окружили девушку, она плачет, они утешают. Такой вырывался голосок.
-- Тоскливо мне! Комната пустая, постель холодная... -- и мнет в руках
опавший пион. -- Он такой, как ты!
Толкнула в грудь одного высокого, а он подался назад, чтобы она не
дотронулась до него своей старческой рукой.
-- Он тебе с трудом до пояса, -- сказали солдаты.
-- Наши-то, наши уходят!
-- Откуда уходят?
-- Из воинских частей. Собак бросают. Нет, вы представьте, лесок там,
деревня может быть, и вышки торчат. Так те собаки сбились в стаи и бегают.
Пока лето, охраняют часть. К зиме их всех начнут отстреливать. Дмитрий
воевал, но давно. Давно. А вы не воевали?
-- Нет, мы не воевали.
-- А вы не видели Дмитрия?
-- Не видели...

Мы идем домой. Стемнело. Смотрим: директор тянет Змейку за ошейник.
Бьет поводком. Горюет над своей обветренной жизнью. Змейка визжит. Тюльпаны
в ведре завяли.
Мы подумали: "Он совсем старый. Воевал и, наверное, скоро умрет. Он
бьет Змейку с порванным ухом. Оттого бьет, что мало продал цветов, что мы
стоим в двух шагах, а он даже не видит. А ведь наверняка было в его жизни
лето, полное водомерок и стрекоз, такое же лето, как сейчас. Оно прошло
мимо, и он даже не заметил".

Когда Люба училась в школе, девочки в туалете вырезаЄли бритвочкой
инициалы мальчиков на руках и ждали, когда засохнет кровь.
-- Голубкина! -- кричала учительница физики, стирая контрольную с
доски. Руки вздрагивали выше локтя. -- Голубкина! -- переходила на плач,
размахивая тряпкой над письменным столом. -- На последней парте сидишь, а
мне даже у доски видно, какое у тебя лицо. Опять накрасилась? Опять?
-- Я не красилась! -- отвечает Голубкина.
-- Встать! -- кричит учительница физики, тяжело вздохнув.
Голубкина встает. Лицо прикрыто румянами. Голубкина была рыжая, глаза
темные.
Когда в четвертом классе у Голубкиной завелись вошки, мать-дворничиха
обстригла ее налысо, и она стала еще красивее. Она приходила в школу в
выглаженной форме с белоснежным воротничком.
-- Вшивая! -- кричали мальчики после уроков и бежали за ней по улице.
Один подскочил и сорвал с нее вязаную шапочку.
Голубкина стояла длинная в кругу низеньких мальчишек. Бритая голова с
темными припухшими веками. Лицо злое. Борется с собой. Не плачет...
-- Ты что сказала? -- кричит учительница физики.
-- Я не красилась.
-- А это что? А это? -- и машет на нее тряпкой. -- Вот я сейчас бумагу
приложу! Выведу тебя на чистую воду!
Учительница физики подошла к Голубкиной и потерла ей щеку тетрадным
листиком.
-- Бумага красная! -- взревела с торжеством. -- И на веках синяя тушь
двумя полосками! -- (Голубкина опустила лицо, чтобы на нее не смотреть.) --
Марш умываться!
Голубкина пошла к двери между рядами парт. Лица не видно. Прикрыто
краской. Кровь стучится в виски.
Люба вспомнила, как в первый день нового года все пришли в школу на
елку. Был мороз, и очень кололо лицо. И только одна Голубкина каталась с
горки в старенькой енотовой шубке. Волосы чуть-чуть отросли.
-- Вера! -- позвала Люба. (Слышно как за стеной класса полилась вода.
Ревут краны.)
Голубкина с картонкой в руках поскользнулась на ледяной ступеньке.
-- Вера! -- снова позвала.
Тогда она резко повернулась, и Люба даже вздрогнула -- так сверкнуло ее
лицо на свистящем морозе.
-- Что молчишь? -- кричала учительница физики в дверной проем.
Голубкина стоит на пороге. Лицо открыто. Опять светится.
-- Опять смотришь! Опять! Прямо всю так глазами и сожгла. Убери, убери,
Вера, свое лицо. Такая маленькая, и уже столько ненависти!
В открытую дверь видно стену туалета с неровной кафельной плиткой.
Звонко стекает холодная вода. Горячий кран перекрыт.

Люба шла в школу через парк на Девятьсот пятого года. Было самое начало
осени, но улица еще сохранила тепло. Ребенок проехал по дорожке на
трехколесном велосипеде. Все лето был маленький, подрос только к осени, и
ему наконец-то разрешили сесть на велосипед. Но скоро зима, и он не успеет
накататься. Голубь со сломанной лапкой сел на спинку скамейки. Трамвай
проехал насквозь пронзительное начало осени. Зазвенел о рельсы. Лика из 9-го
"Б" в старой форме с лоснящейся юбкой курила на остановке. У нее были черные
жирные волосы, поделенные на пряди. Брови вразлет срослись на темном лице.
Раньше Лика жила на Кавказе над морем.
-- У нас был выноградный сад, -- рассказывала она, сидя на подоконнике
в туалете, -- и над двэрью жилы ласточки. Свыли гнэздо... -- Мягкие русские
звуки она говорила очень твердо, и поэтому получалось как-то особенно
взросло. -- Но однажды выпал одын птенэц, и его испортыла кошка. Откусыла
крыло, и ранка была в мэлких розовых чэрвэчках, пока мы не забынтовали его.
У нее была медленная разбитая походка, плечи вздрагивали после каждого
шага, и в расстегнутой сумке подпрыгивали учебники. У Лики в Баку остался
младший брат.
-- Он рос совсэм ласковый, тихый. Я нэ знаю, зачем он так. Нэ знаю...
Взял и повэсил кошку в нашем выноградном саду.
Люба много раз думала, как ее невысокий темнолицый брат с такой же
разбитой походкой гуляет по виноградному саду и на ходу забывает русские
слова.
Лика очень взросло выглядела, как взрослая женщина, переодетая в
школьную форму. Однажды в трамвае к ней обратился юноша: "Женщина, пробейте
билетик!" Четырнадцатилетняя Лика сразу же поняла, что это к ней, и
обернулась взрослым лицом в детском смущении.
Лику боялись учителя и разрешали ей курить в школьном дворе с
медсестрами из училища. Она сидела на бревне, опустив голову, затягивалась
сигаретой. Волосы свешивались до пояса, закрывая лицо, и концы прядей лежали
на школьной юбке. Медсестра Валя в белом халатике по талии звонко
рассказывала:
-- В больнице все мальчики такие, особенно те, кто чуть не умер! Они
благодарны нам за ласку, и благодарность путают с любовью. А когда мы
начинаем их любить по-настоящему, они выздоравливают и выписываются из
больницы и больше не появляются никогда. Забывают нас, потому что мы
напоминаем о смерти. Кто же хочет помнить такое?
Чувства девочек были скудными, они не умели их выразить, просто глухо
плакали, забежав в туалет, и вода звенела, смывая кровь на руках. И только
одна Лика не плакала. Молча открыла кран и вырезала на запястье чьи-то
инициалы.

Когда Любе было три года, они с матерью жили в одной комнате,
перегороженной шкафом. Как-то вечером мать зашла к Любе за шкаф. Она
подоткнула ей одеяло своими розовыми полноватыми руками со сморщенной кожей
на пальцах. Она недавно стирала. Она была в ситцевом полинявшем халате в
желто-коричневых цветах.
-- Спит? -- спросил дядя Юра из-за шкафа.
Мать склонилась над Любой, и Люба сквозь сон смутно увидела ее
приближающееся лицо. Тогда она сильно сжала веки, чтобы лицо исчезло. Мать
ушла за шкаф, а Люба проснулась окончательно и услышала, как они шепчутся
там у себя на развернутом диване рядом с пыльным столиком и зеркалом.
А потом сквозь их всхлипы, сквозь позвякивание пружин, Люба слышала
прерывающийся шепот дяди Юры: "Посмотри, Лена, она спит или нет? Спит или
нет?" Потом всхлипы и звон пружин стихали, и они замолкали, обессиленные. "Я
посмотрю, спит ли она", -- шептал дядя Юра и, скрипя паркетом, пробирался к
Любе за шкаф. Он появился из-за шкафа рыхло-розовый, с лоснящейся волосатой
грудью, в ситцевых трусах до колен. Люба опять жмурилась и пыталась
улыбаться, как во сне. Один раз она слышала, как, умиляясь, мать сказала
кому-то: "Посмотрите, она улыбается во сне!"
К Любе тянулось раскрасневшееся, в расширенных порах, лицо дяди Юры, с
каплями пота на переносице. Она жмурилась и представляла, как выгибаются его
растрескавшиеся губы, шептавшие: "Она спит. Она ничего не слышала..." И он
ушел во вторую половину комнаты снова всхлипывать и звенеть пружинами.
Как-то Люба встала и зашла за шкаф. Она была легкая, под ее шагами паркет не
скрипел. Люба зашла за шкаф: в глубокой фаянсовой тарелке на пыльном столе
лежало яблоко. Она видела его отражение в зеркале -- зеленое надкусанное
яблоко с обветренной мякотью и вокруг -- широкие следы зубов. И прямо на
полу валялся засаленный ситцевый халат и коричневые брюки с железной
молнией. С дивана почти полностью сбилось одеяло, открыв дрожащую полную
спину матери и разметавшиеся по спине черные всклоченные волосы. И вдруг
из-за ее спины выплыло сведенное лицо дяди Юры в красных пятнах, и он увидел
Любу.
-- Не спит, -- выдохнул он со всхлипом, как будто бы просил пить. -- Не
спит...
И мать, вся содрогаясь, обернулась. У нее было точно такое же потное, в
красных пятнах лицо, как и у дяди Юры.

-- Интересно, -- спрашивал Саша через несколько лет, когда они уже жили
в отдельной комнате, -- чем они там занимаются?
-- Чем надо, -- мрачнела Люба.
"Ничего, -- часто думала Люба, вспомнив, видимо, разговоры взрослых, --
все все забывают. Сейчас я маленькая, когда вырасту -- многое забуду. Забуду
и это".

Однажды Голубкина принесла в школу порнографический журнал и на уроке
из-под парты осторожно показала Любе краешек обложки -- чья-то голая нога
выше колена. Люба хихикнула и кивнула: "Посмотрим в раздевалке!"
На перемене Люба с Голубкиной торопливо листали глянцевые страницы.
-- Ого! -- говорила Люба.
-- Мышцы смотри какие. Он весь блестит!
-- Вот это да! -- соглашалась Люба.
И вдруг темное воспоминание поднялось к груди и, как глубокий выдох,
застряло в горле. Люба отшатнулась и побежала в коридор.
-- Большая девочка! -- звонко смеялась Голубкина. -- За-
стеснялась!

Во втором классе с ними училась Таня Вилкина с короткими тугими
косичками. И когда мимо проходил Саша, самый высокий мальчик в классе, в
новенькой вельветовой курточке, Таня хихикала и больно щипала Любу за руку.
Он щурился, когда смотрел вдаль, и Люба думала: "Злой, наверное, раз не
смотрит открыто..." У него часто выступала лихорадка на губах, поэтому
говорить с ним не хотелось. Но на каждом уроке Вилкина просила Любу посылать
ему записочки, и Люба послушно писала: "Ты дурак!"
Летом Вилкина переехала на окраину на последний этаж высотного дома --
раскачиваться на сквозном ветру над пятиэтажками, плоскими, как коробки
спичек, потерявшиеся в траве.
А осенью Саша пришел загорелый после лета. Он вырос из вельветовой
курточки, и родители заботливо подвернули ему рукава, чтобы не видно было,
какие они короткие. Люба даже сначала не узнала его. Лицо было спрятано под
очками, и только по-прежнему лихорадка на губах. Впереди него бежал
шестилетний сын школьной уборщицы и, вместо трости сломав тополиную веточку,
закричал старшекласснику: "Витя, Вить, а ведь я -- слепошарый!"
Люба быстро забыла Вилкину, и косички ее с ленточками тоже забыла. И
вдруг через много лет -- пронзительный звонок стосковавшейся окраины.
-- Алле! -- кричит мать, прикладывая руку к трубке. -- Это кто это? А?
Кто говорит, я вас спрашиваю! Любы нет дома!
А Вилкина не помнит, как ее зовут, и поэтому говорит ей "вы" вместо
имени.
-- Как вы себя чувствуете?
-- Что? Громче кричите!
-- Как Люба?
-- Люба жива! Учится в школе!
-- Скажите, а вы по-прежнему развешиваете белье во дворе?
-- А как же! Настираю, настираю, потом на улицу выношу -- просушить.
-- А те тополя, помните, под вашими окнами?
-- Помню. Их давно спилили.

После десятого класса Лику оставили в школе вожатой. Она тяжело курила
на ступеньках школьного крыльца. Чулки складками сбились на щиколотки. Шел
дождь.
-- Ты бэз очков уже совсэм нэ видышь? -- спрашивала она повзрослевшего
Сашу.
-- Не очень, -- рассеянно отвечал он. -- Я близорук.
-- Как? -- переспросила она и даже привстала ему навстречу.
-- Не вижу вдали, -- быстро ответил он.
Он стоял -- волосы легкие, губа разбита, поэтому лицо кажется смуглым.
Лика часто заговаривала с ним, торопливо подходила и вдруг останавливалась,
не зная, что спросить. А он от рассеянности, глядя на ее взрослое лицо,
иногда говорил "вы". Лика каждый раз придерживала рукав блузки, чтобы он не
видел, что написано у нее на запястье.
Люба вышла: он подошел почти вплотную, как будто хотел лучше
разглядеть. Дышит легко. Выше нее всего на полголовы, поэтому можно
соприкоснуться с ним лицом.
-- Ты куда?
-- А что?
-- Тебя жду!
И вдруг Любе показалось, что это больше никогда не повторится, ни косой
дождь в сентябре, ни Лика на ступеньках в оползающих чулках. И он никогда
больше не будет так близко стоять к ней, а к вечеру день незаметно
ускользнет, как все другие
ускользнувшие дни.
-- Пойдем, -- согласилась Люба.
-- Побежим, -- поправил он. -- Такой дождь.
Когда они побежали по лужам, Лика неподвижно смотрела им вслед, и
огонек окурка мелькал в глубине между прядями волос.

Вечером они шли по Цветному бульвару. За стеклами кафе грелись люди:
курили, с размаху ставили рюмки на стол, кричали, но сквозь толстое стекло
их разговоры были не слышны; одни резкие, рваные движения, поэтому казалось
-- немое кино под открытым небом. Экран забрызган дождем. У входа на рынок
стояли последние продавцы цветов и мутных слив со светящейся косточкой. Две
лошадки над входом в цирк встали на дыбы, но еще не стемнело, поэтому они не
могли засиять в темноте.
Они вошли в пустой цирк. Прошла контролерша в примятом костюме.
-- Цирк закрыт, -- сказала равнодушно и сонно.
Ленточку серпантина не видит на рукаве.
Во втором классе Люба и Таня Вилкина каждое воскресенье ходили в цирк
со служебного входа. Мать Вилкиной была билетерша, чуть выше девочек. Серый
костюм и блескучий орден на мягкой груди.
Люба с Вилкиной разворачивали леденцы на первом ряду, выжидая, когда
кончится представление.
-- Все лучшее за кулисами, -- шептала Вилкина в самое ухо.
-- Да, -- соглашалась Люба.
-- Уже скоро кончится, -- шептала Вилкина.
Даже клоуны не веселили их, только мишкам они изредка улыбались.
После представления они пробирались за кулисы и всем выходящим были до
пояса, поэтому циркачи их просто не замечали. Среди старых афиш было брошено
платье дрессировщицы со звездами из фольги, а на сцене, даже с первого ряда,
казалось -- золото. Иногда останавливались посмотреть на гимнаста: высокие
ноги в сером трико, голый до пояса, поднимал гири перед зеркалом.
-- Слоны дальше, -- торопила Вилкина. -- Пойдем, пока не заругали! От
слонов все-таки такой тяжелый дух! -- продолжала, подперев руками бока. --
Еще хуже, чем от котиков.
-- Тяжелый, -- поддакивала Люба. -- Очень тяжелый дух!

Они вошли -- пустая арена, присыпанная опилками, и несколько лопнувших
шариков на ступеньках.
-- У тебя платье мокрое?
И он дотронулся до подола.
-- Зачем ты обнял меня?
-- Я не обнял. Мне даже в голову не приходит.
-- А я так все время думаю!
-- Я просто хотел посмотреть, -- смутился он, -- высохло ли платье.
Она оттолкнула его и вдруг почувствовала, что порвала трусики.
-- Ты что? -- разозлилась она.
-- Что?
-- Я их недавно купила! Ой, дурак, дурак... -- и она подняла подол,
тяжелый от воды. -- Что ты наделал...
Оба замолчали.
И вдруг она ясно вспомнила, как будто бы это происходило сейчас: два
рыхлых тела, содрогающиеся на огромном диване, и огрызок яблока в фаянсовой
тарелке. И то волнение из детства нахлынуло вместе с тошнотой, тяжелой, как
клокотание в голубином горле.
Она снова толкнула его, хотя он стоял, ее не касаясь.
-- Пусти!
-- А я и не держу!

И Люба стала ждать от Саши звонка. Каждый раз выбегала в коридор,
ждала, пока мать выкрикнет "Алле!" и приветствия, а потом уходила; сначала
разочарованно, а позже стала злиться и захлопывать дверь. Мать тогда кричала
в трубку: "Минуточку!", а Любе: "Ты зачем мне в лицо хлопаешь?" А Люба
запиралась на задвижку.
И вот однажды она сама подошла к телефону.
-- Прывет, -- сказали за трубкой.
-- Привет, Лика.
-- Нет, -- сказала Лика, меняя голос. -- Это не Лыка.
-- А кто? -- не поняла Люба.
-- Это Саша. Что ты дэлаешь?
-- Ничего.
-- Давай увидимся.
-- Мы виделись в школе, Лика.
-- Это не Лыка, -- снова сказали за трубкой, чтобы заморочить.
Вдруг все-таки поверит и признается, как ждала звонка, и еще в
чем-нибудь признается, и согласится на свидание. Прибежит -- а он не придет.
И только Лика и медсестра из училища будут по очереди выглядывать из-за
угла, сотрясаясь от беззвучного хохота, чтобы потом все ему рассказать, и он
засмеялся бы ей в лицо с превосходством и равнодушием вместе с Ликой,
медсестрой и красивой Голубкиной.
-- Что ты хочешь? -- спросила Люба.
-- Это Саша, -- сказала Лика, не теряя надежды.
-- Хорошо, Саша, что ты хочешь?
-- Ты мэня любышь?
-- Не люблю.
-- И я тебя! -- сказала Лика, подумав. -- А кого ты любышь?
-- Никого.
-- И я никого.

Осень в сентябре вывернула листья наизнанку, а когда листьев не
осталось, понеслась по улицам -- свистеть в подворотнях.
Саша жил на Беговой. Они ждали, когда совсем стемнеет и все улягутся
спать. Сидели во дворе под грибком у подъезда, и Саша курил "Яву" из мятой
пачки.
-- Подожди, -- говорил он Любе, втягивая дым. -- Сейчас у них окна
погаснут.
На нем была легкая летняя куртка с короткими рукавами. Запястья
краснели от холода.
-- У тебя очки запотели, -- сказала Люба, когда они шли по коридору.
-- Говори шепотом, -- просил он, закрывая дверь в комнату родителей. --
Мы не одни.
-- Я люблю шептаться, -- отвечала Люба в отместку так, как будто бы
привыкла шептаться по ночам, прячась от чужих родителей. Он останавливался и
смотрел на нее почти с ненавистью.
Комната была полупустая: только кровать под окном и стол с учебниками.
Промерзала насквозь. Люба не оставляла вещи в прихожей, чтобы не заметили
родители, раздевалась в его комнате. И если ночью они замерзали под высоким
окном с щелями в рамах, то поверх одеяла Люба набрасывала свое пальто.
-- Саша, ты не мерзнешь? -- стучала мать среди ночи.
-- Я давно сплю...
-- Возьми еще одеяло!
-- Я сплю...
Он тянулся к сигаретам из мятой пачки. Голый мальчишка с детским лицом
неумело, неглубоко курит. Пепел осыпается в ладонь, и острый запах дыма в
ледяной комнате.
Каждую ночь он приносил воду в китайском тазике, потому что боялся
ревущих труб в ванной, что от их рева проснутся родители.
Когда он вставал в таз, вода выплескивалась на паркет, а Люба поливала
его из ковшика и просила нагнуться, чтобы больше попало на спину. От теплой
воды он расправлял плечи и сжимал лопатки.
Когда она просыпалась, небо еще только-только светлело, а казалось, что
светлеют стекла. Голуби ходили по карнизу.
-- Знаешь, я буду с тобой, -- сказала она.
-- Будешь, -- улыбнулся он. Взгляд без очков теплый.
-- Потому что у тебя имя, как у моего брата.
-- Какая ты! -- засмеялся он. -- Брата любишь!
-- Люблю...
-- Я не могу быть тебе братом.
-- А я и не прошу.
Он закурил. Курит жалко. Детское лицо с сигаретой, как брошенные
дворняги в метро.
-- Какой у тебя брат?
-- Никакой.
-- Почему ты не расскажешь?
-- Не хочу...
-- А хочешь, я расскажу про свое?
-- Нет, -- перебила Люба. Лицо вздрогнуло от ревности.
-- Я был тогда маленький...
-- Не хочу...
-- ...а в подъезде на лестнице пищал котенок. Он вскарабкался только на
первую ступеньку, а дальше уже не мог. Я долго смотрел, как он пищит и изо
всех сил пытается дотянуться до следующей ступеньки. Мне было его очень
жалко, и я даже заплакал вместе с ним. Мне очень нравилась моя жалость к
нему. Она раздирала мое сердце. Мне ничего не стоило помочь котенку, но
тогда бы жалость прошла, а я хотел ее усилить. И вместо того, чтобы поднять
его на лестницу, я тихонечко сдвинул его ногой вниз, чтобы он запищал еще
сильнее... Ты понимаешь?
-- Понимаю, -- кивнула Люба.
-- Ну, что у тебя с твоим братом?
-- Я не могу это выразить словами.
Тошнота, примешивающаяся к любви, постепенно проходила.

Зима пришла гнилая, с мокротой. Как болезнь легких. Особенно последний
день декабря.
Люба ходила по улицам, поджидая вечер.
В зоомагазине на Малой Бронной, в водорослях, блестели серебристые
стайки рыб. Она подошла ближе, прижалась к аквариуму, чтобы они тоже
посмотрели на нее, но они возле самого ее лица проплывали, блестя...
Елки в домах прижимались ветками к окнам, просились наружу. То гасли в
полумраке, то вдруг остро мерцали, подсвечивая обои на стене. Это хозяева
проверяли, работает ли гирлянда.
В детстве, когда Люба с Сашей наряжали елку, если Саша случайно