Страница:
хочешь, то мы больше не будем тебя звать. Оставайся со своими цветами!
Хочешь?
-- Хочу, -- говорит.
И не смотрит на нас. На рисунок смотрит. Считает самолеты. Мы доели
оладьи и хотели уже вытереть руки о шторы, но дед принес нам полотенце.
-- Никогда больше не будем тебя звать, -- продолжали мы. Может, хоть
сейчас не согласится. -- Будем проходить мимо, как будто бы тебя нет,
хочешь?
-- А вы больше не будете бить меня портфелями? -- вздохнул он.
-- Не будем, -- пообещали мы. -- А что?
-- Ну, тогда я с вами.
В жару выстроилась очередь за мороженым с зажатой мелочью в кулаке.
Мелочь нагрелась и намокла.
-- Дядь, -- топтались два школьника, сбежавшие с практики. -- Нам не
хватает!
-- Ничем не могу помочь!
Стоял вспотевший, в костюме.
-- Дядь, -- просили школьники, показывая мелочь, -- сорок копеек!
Вставали на цыпочки, чтобы быть поближе к бумажнику.
-- Один пломбир, -- попросил. -- И два эскимо -- ребятам!
И потом с тоской смотрел, как они с мороженым убегают по бульвару и уже
несколько минут, как забыли о нем. Они раскачали сирень и даже цветущую
рядом ветку каштана по ошибке вырвали из цветения. На бегу задержались в
тени Тимирязева, чтобы обдуло прохладой, сирень прижимали к груди, а ветку
каштана, увидев ошибку, равнодушно выронили через несколько шагов.
Старики на аллее играли в домино на перевернутом ящике, и чем ближе
подходил конец игры, тем громче они стучали фишками домино по деревянному
днищу, чтобы под конец с силой и вразнобой выкрикнуть "рыба"!
Отстояв очередь, милиционер Копейка купил пломбир. Но он быстро таял и
тонкими струйками стекал к локтям. Копейка вытягивал губы и причмокивал так,
будто бы тонул на большой глубине, но иногда на лету, как внезапные
спасательные круги, подхватывал теплые капли.
Инвалид и пьяница-пианистка играли в шашки в тени, а два подростка
открывали бутылку портвейна резьбой ключа, но пробка не поддавалась, и
пианистка сигналила инвалиду, чтобы он оторвался от доски и помог
подросткам.
-- Вы шашечку-то назад подвиньте, -- просил инвалид. -- Зачем вы ее
передвинули?
-- Какую шашечку? -- не понимала пианистка. -- Я сейчас прямиком выхожу
в "дамки".
-- Ну, это вы, конечно, зря! -- не уступал инвалид. -- Шашку подвиньте,
и никаких "дамок"!
Люба шла по бульвару, тоненькая, в черном платье. Взмокшие волосы
прилипли ко лбу.
-- Не надевай ты это платье! -- кричала мать в коридор, измеряя Любу
торопливыми пальцами. -- Оно всю тебя облепило!
-- Сейчас такая мода!
-- Ну куда ты в нем? -- отговаривала мать. -- Ты вся распаришься!
Черный цвет так притягивает жару!
Копейка обогнал Любу на велосипеде и робко, но пристально заглянул ей в
лицо. Она так улыбнулась, чтоб отстал, и он угрюмо уперся взглядом в дорогу.
И вдруг чужая ветка каштана забелела с земли так, что он вздрогнул и
выхватил ее из-под колес и, обернувшись назад, беспомощно протянул Любе.
-- Как проехать к Пушкинской площади? -- попытался он начать разговор.
Как все люди из деревень, приехавшие в Москву, он не мог справиться с
ее размахом. Москва подавляла его. Он наскоро запомнил названия улиц рядом с
его домом и несколько станций метро. И если вдруг оказывался в незнакомом
месте, то тревожно оглядывался по сторонам и шепотом прочитывал вывески.
-- Так как проехать? -- еще раз решился он, и ветка задрожала в его
широкой руке.
Любе стало жалко молодого милиционера и увядшую ветку в высоких цветах.
Она засмеялась и не ответила.
В шахматном павильоне солдаты играли в "морской бой". Двое высоких
смотрели в мутные окошки автомата, как третий подрывает корабли. По
картонному морю проносится зеленый пунктир торпеды, впивается в борт
корабля, и плоский корабль в темной вспышке взрыва падает за горизонт, но
сразу же после вспышки разворачивается и, оживший, плывет обратно.
Люба смотрела на солдат в низкие окна павильона, и когда они,
подсчитывая мелочь, пошли по бульвару, она отправилась за ними. Высокие
солдаты шли с двух сторон от того, кто играл. Он был ниже их на полголовы, с
острыми волосами под узкой пилоткой, скрывшей затылок, с загоревшей шеей в
свободном воротничке. Солдаты по бокам тянулись друг к другу с разговором.
Люба все время видела их румяные лица и только третий не оборачивался.
Солдаты пили кофе в кафетерии на Горького, горячий водянистый кофе с
молоком. Такой зимой наливают узким половником из мутных котлов на кухне
детского сада и на дрожащем подносе выносят к завтраку сразу же после
сосиски с зеленым горошком. "Ешьте вилкой и помогалочкой", -- учат сонные
воспитатели, и дети послушно подталкивают к вилке вялые горошины остатком
черного хлеба. А на окнах -- толстая наледь, скрывшая темное утро на улице.
Горит свет.
Солдаты собрались уходить. Один из высоких назвал маленького по имени.
Люба даже не удивилась, услышав его имя, как будто бы всегда знала, как его
зовут, но почему-то на время забыла. Солдаты прощались на улице, и Люба
подумала, что ничего не было, а уже все кончается и что сейчас они повернут
за угол и она в жарком кафетерии со стаканом недопитого кофе забудет о них.
В переходе она догнала маленького солдата и окликнула по имени, среди
калек с коньяком и инвалидов, продающих сыр и последнюю сирень.
-- Ты что, знаешь меня?
-- Пойдем в парк культуры и отдыха!
-- На ВДНХ?
-- Нет, -- улыбнулась она, вспомнив Копейку. -- На Кольцевую.
На летней эстраде певец со знакомым лицом пел о лете и счастье и с края
сцены бросал улыбки растревоженной публике.
Юноши на скамейках оборачивались на шелест платьев в узкий проход между
рядами. Люба задела одного шелком по лицу. Он тут же потянулся за нею,
готовый следовать до конца.
-- Хорошо поет! -- сказала Люба.
Солдат прислушался:
-- Хорошо!
-- Он звезда всего парка, -- продолжала Люба. -- О нем все говорят.
-- Что говорят?
-- Разное, -- не нашлась Люба. -- Слава у него, понимаешь?
-- Нет, -- ответил солдат. -- Слава только у летчиков.
Потом они поднялись на колесе обозрения, раскачались в небе.
-- ДуЄхи пошли, -- выдохнул он, перегнувшись через поручни.
Внизу, в летней толпе, солдаты пили пиво.
-- Какие дуЄхи? -- спросила Люба, замирая на высоте.
-- Дух -- это молодой солдат.
Когда вечером Люба шла домой, все еще стояла жара и почти неразличимо,
под аркой, глубоко во дворе скрипели качели.
На тротуаре, рядом с обрывком газеты лежал голубь с мутным глазом, как
капелька пота, и плоским крылом. Перья вздрагивали от ветра, шевелились, как
будто живые. Дурачок прутиком приподнял крыло.
-- Червей считаешь? -- подъехал на каталке безногий.
-- Нет червей, -- ответил дурачок, разглядывая плотные перья.
Безногий был чуть выше сидящего дурачка.
-- А что ты смотришь тогда?
-- Смотрю, почему ушла жизнь.
-- А чем он отличается от живых?
-- Крылья такие же, -- дурачок вытянул крыло с белеющими перьями. --
Помнят, как летали. А вот нутро...
-- А что ты считаешь?
-- Сколько секунд осталось жить.
-- Почему не дней?
-- Секунд больше.
-- Мне осталось -- всего ничего, -- сказал безногий. -- Мне считать
нечего.
-- Ты вон какой, -- засмеялся дурачок и все шепчет. Челюсть ходит
взад-вперед, отсчитывает мгновенья, как будто хочет обогнать часы на руке у
безногого. -- Куда тебе больше, старик?
-- Мне, парень, жить нравится, -- спокойно сказал безногий. -- Таким,
как ты, -- я был, таким, как я, -- ты будешь!
-- Нет, -- засмеялся дурачок. -- Я только до сентября.
-- Тебе в армию, парень, -- понял безногий.
На скамейке у пруда сидели солдаты со стройки и по очереди курили
"Астру", одну сигарету на двоих.
-- В армию, -- повторил дурачок.
-- А что ты думаешь, тебя возьмут?
-- А что не взять? -- сбился со счета, и челюсть беспокойно
задвигалась, отсчитывая потерянные секунды.
-- Я воевал, -- сказал безногий. -- Ничего там хорошего нет!
-- Так это давно было, -- сказал дурачок. -- Сейчас там снова весело!
А по другой стороне пруда шла уже совсем пьяная алкашка Маринка, жена
безногого. На ней был целлофановый дождевик, как мешок из-под лапши, мокрый,
хотя не было дождя. Она, наверное, упала в пруд, или ее облили из шланга.
Она подсела к дворникам на скамейку и попросила закурить, но они прогнали ее
и еще долго кричали вслед:
-- Не упади, красавица!
Так неровно она шла, шелестя дождевиком.
Она совсем не обиделась, забыла о них через два шага. Она подсела к
солдатам.
-- Какое счастье, мальчики, что вы живы, -- надрывно сказала алкашка.
-- Какое счастье, что в вас никто не стреляет на войне!
-- Пива, наверное, выпила, -- сказал первый солдат, -- или сухого вина.
-- Тебе чего? -- спросил второй.
-- Сигареточку, -- приветливо улыбнулась алкашка улыбкой без двух
зубов.
-- Покури, -- протянули ей бычок.
-- Выпьем по маленькой? -- зубами вытянула пробку из бутылки и
протянула солдатам. -- Я пью, -- начала алкашка, -- потому что он у этой! Вы
моего-то не видели?
-- Кого? -- не поняли солдаты.
-- Его все знают, -- рассказывала алкашка, -- даже дети малые. Одна я
найти не могу. Я сама видела: эта в магазине стоит. Знаете? Белье стирает
недорого. Рыхлая, будто сметаной обмазали. Руки красные, широкие в кости. К
меня-то в юности были узкие -- кольца падали, а те, что продавались на
мизинец, свободно сидели на безымянном. Да, мальчики, такая я была...
Солдаты по очереди пили из бутылки, и с каждым глотком лица краснели
все глубже.
-- Так она ему говорит, -- продолжала алкашка, -- "выдра твоя облезлая
хоть и моложе тебя, но ты ее прогони, она тебе не стирает! На тебе одежда
преет и пахнет потом на жаре! А я тебе все за так постираю!"
-- А он что?
-- Он не успел, потому что я вышла из очереди и схватила ее за волосы.
А у нее руки тяжелые, она меня так сжала, что я до сих пор продохнуть не
могу. У нее дочка Люба хорошая. Знаете?
-- Люба? -- переспросил один из солдат. Глаза потемнели, как будто был
один зрачок.
-- За ней еще собаки все время бегают, одна или две, а если весна, так
целой стаей. Они с братом раньше ходили, знаете? Оба ровненькие, как две
свечечки, только она пониже, потому что ее вперед зажгли.
-- Это не твой мужик? -- спросил маленький солдат.
-- Где?
-- Сидит на корточках рядом с рыжим парнем... -- и постучал себя по
виску. Потом лучше вгляделся в безногого: -- То есть нет, извини, просто
сидит рядом с этим заторможенным парнем!
Безногий не любил говорить о войне. Он помнил о чем-то таком, чего
больше никто не знал -- как убийца, который в юности заколол кого-то ножом,
а потом томится всю старость, так безногий нес какую-то тайну.
И когда он пил пиво с татарами, и когда побирался у метро, и когда
катал детей на своей скрипящей тележке, тайна оседала на самое дно его
мыслей, но никогда до конца не оставляла его. Безногий забудется на время, а
она ему: "Я с тобой!", и он сразу угрюмый, задумается. Только пронзительные
глаза на темном содрогающемся лице, как будто бы он с ней один на один, а
она засмеялась и пустилась перед ним в дикий клокочущий танец.
-- Ты был, ты был у нее! -- крикнула ему алкашка.
Он обернулся так, как будто бы забыл, что она есть, пронзительно
посмотрел и случайно попал в нее взглядом.
-- У кого? -- устало спросил безногий.
-- Хочешь, чтобы настирала тебе всего?
-- Кому я нужен? -- отмахнулся безногий медленно, словно она его
разбудила, но он все равно наполовину во сне и что-то бормочет вслед
уходящим уродцам.
-- О чем думаешь тогда? -- плакала алкашка. -- О ней думаешь?
-- О ней? -- переспросил безногий, вспомнив другую. -- Дура ты.
Федя вытер рукой тяжелый кривящийся рот, и под глазами у него, совсем
четко, как дно озера, обозначились синие круги.
-- Уж ты бы, паренек, помолчал! -- сказала алкашка, успокоившись.
А мы наломали сирени и спросили у метро "Маяковская":
-- Нет Дмитрия?
-- Какого Дмитрия? -- угрюмо ответили нам.
Особенно угрюмыми были инвалиды.
-- Ну такого, -- говорили мы, опасаясь назвать главную примету. -- Он
заметный... Пиво любит...
С каждой приметой инвалиды все больше и больше мрачнели. Внимательно
оглядывали нас, задерживались взглядами на сирени.
-- Как, как он выглядит?
-- У него каталка, -- томились мы, пытаясь не смотреть на их обрубки
ног и пустые стаканчики для денег. -- Рубашка расстегнутая, каждый день одна
и та же, вы его прекрасно знаете...
-- Ботинки у него есть? -- грозно спрашивали инвалиды, опираясь на
костыли.
Вглядывались в наши лица. Мы, как могли, заслонялись сиренью.
-- Нет у него ботинок, -- тихо признались мы и подумали: "Может,
бросить им цветы и убежать в переход?"
-- Это что же, он босиком, без ботинок ходит? -- подступали калеки все
ближе и ближе.
-- Он вообще не ходит! -- не выдержали мы. -- Он ездит на каталке,
потому что у него нет ног!
Тогда калеки оскорбленно расступились:
-- Нет, мы не видели его!
-- Возьмите, пожалуйста, сирень, -- сказали мы. -- Хоть вы возьмите,
раз Дмитрия нигде нет.
-- Мы не можем купить, -- сказали инвалиды.
-- Мы за так...
Тогда они, довольные, разъехались с нашей сиренью, кто куда -- одни к
колоннам, другие к лестнице и продавцам книг, как будто растащили целый
сиреневый куст, и лицами припали к сломанным веткам.
-- Ведь нам никто сирени не дарил, -- шептались между собой по углам.
-- Все учительницам волокут или матерям на дни рождения.
Одна старуха, ничего, доедала сосиски из урны и тихо сказала нам, когда
мы бежали к метро:
-- Дмитрий с алкашкой на Пушкинской. Пива купили на двоих!
Мы спустились в метро, а там -- как продолжение лета, и народу на
станции совсем нет, потому что все набились в одну маленькую электричку, а
она уже стояла целый час.
Мы сразу же поняли, почему лето на подземной станции "Маяковская", --
потому что потолок был не душный, закрытый, с залетевшими в метро воробьями,
бьющимися у колонн в потоке теплого воздуха, а с вкраплениями летнего неба,
-- для того чтобы спускаться под землю было не страшно, чтобы под землей
посмотреть вверх, и с неба тебе улыбнется летчик.
Особенно нам нравился один просвет, где-то вначале, синее стекло,
подпирающее воздух. Если оно не выдержит, сломается под тяжестью, то он,
нагретый и влажный, рухнет с высоты на подземные рельсы...
Как будто бы конец августа, самые последние дни, но еще жара, и небо
уже не такое чистое, как весной, а разгоряченное августовское небо темной,
грозовой синевы. Как будто бы ты лежишь под этим небом, и ветка у самого
лица прогнулась под тяжестью яблок, черенки ослабели, устали их долго
держать. Они очень скоро упадут, может быть завтра, и небо совсем близко,
плещется на жаре.
Так мы стояли на продувном ветру, станция продувалась насквозь, пока
Зеленая Муха звонко не просыЄпала мелочь и эхо не взлетело к потолку.
-- Поедем мы или нет?
На перроне у последнего вагона очень суетился один мужчина в глухом
приталенном пиджаке. Электричка стояла час и даже двери не закрывала: может,
войдет кто?
Мужик на перроне молча пытался втиснуться в вагон, но его каждый раз с
силой выталкивали.
-- Куда лезешь, мужик? -- наконец спросила электричка.
-- Да, мужчина, куда вы прете? -- поддержал голос из глубины.
-- А что, мне здесь оставаться? -- рыдая, спрашивал.
-- Еще придет поезд. Через пять минут.
-- А если не придет? -- голосил, протискиваясь. -- Если этот --
последний, а я все жду на станции, а поезда нет и не будет? И я один на
перроне стою час, другой, уже на улице стемнело, а я все стою один, и не с
кем словом перемолвиться, потому что милиция давно всех вывела. И ночь уже
совсем близко, на улице похолодало и люди разошлись по домам. Одни машины
несутся, лупят в глаза фарами, и только я стою на ветру, и поезда больше не
будет! Тогда как?
-- Входи, -- мрачно раздвинулись.
-- Может, завтра доедет? -- спросил голос из глубины.
Мы тоже захотели вбежать в просвет между людьми, но они тут же
сомкнулись, встали плечом к плечу, и мы отступили на перрон.
-- За деток хочу замолвить, -- заголосил мужик с сиденья. -- Им ехать
нужно. Их мамка ненадолго отпустила, а теперь ждет не дождется, выбегает на
дорогу посмотреть -- не едут ли милые...
Тогда электричка вздохнула, ужалась в последний раз, и мы вошли.
Мы искали безногого в переходе. Боялись, как бы он не потерялся среди
других калек и продавцов тюльпанов.
У телефонных будок бегали цыганята. Ноги у них были чумазые до колен, в
глубоких ранках. Они специально их расковыривали, не давали зажить, чтобы
больше подавали. Острые глазки блестели со дна лица. Они вертко залезали в
карманы к прохожим и вытягивали носовые платки с широкими полосками у края,
записные книжки, реже -- бумажник. Но если вдруг кто-нибудь из прохожих
ловил их за руку, они, плача, вырывались и клочьями рвали на себе волосы. Мы
часто видели их в вагонах метро. Они непонятно говорили между собой, потом
вставали в проходах на колени, на темно-красные колготки. Темные, потому что
их давно не стирали. А позади женщина с темным лицом неправильно крестилась
и уверяла, что родила их всех на вокзале. Но вдруг все вздрагивали и
беспрекословно протягивали ей деньги, потому что в конце ясным стеклянным
голосом она добавляла: "Не отступитесь от меня! Не отвратите лица своего!",
как будто бы в жару окатывала ледяной водой, от которой сводит зубы.
Но чаще всего мы встречали девочку по прозвищу Липучка. Липучке было
восемь лет. У нее были длинные масленые волосы, пыльные колготки с темными
складками на коленях и тяжелый рот с отвислой нижней губой. Липучка
переходила из вагона в вагон, придерживала рукой нижнюю губу и, покачиваясь
в такт поезду, просила нараспев: "Лю-ди добрые! Мы бедные беженцы, наша мать
умерла! Осталось шестеро детей с бабушкой! Помогите, кто сколько может!"
Когда кто-нибудь в вагоне протягивал ей деньги, Липучка останавливалась и
специально становилась перед ним на колени, чтобы волна жалости захлестнула
его и он бы передернулся от отвращения.
Утром, осенью, первого сентября бывает пустой переход. Одни продавцы
гладиолусов выстроились вдоль стен и думают, какую назначить цену. А
учительница начальных классов бредет по подземному переходу, громыхая пустым
ведром для цветов, и заранее злится на тех учеников, которые не принесут
букета.
Безногий спал на ступеньках у автоматов с газированной водой, и алкашка
Маринка тоже заснула. Они укрылись старыми пиджаками и матерчатым мешком
из-под картошки, а рядом стояли бутылки из-под пива и картонная коробка для
милостыни. Ступенькой ниже лежала дворняга, черная, с перебитой лапой.
Еще много нищих и инвалидов продали цветы и разлеглись по переходу,
отдыхая, вповалку с собаками. Если кто-нибудь останавливался посмотреть на
инвалидов, собаки поднимали морды и рычали, ощерившись. А если одинокий
нищий шел по переходу, они тут же подбегали и тянули его за полы, увлекая в
стаю. Инвалиды на свет не выходят, не любят света, боятся. Они забились под
землю по переходам, так им спокойнее, там им самое место.
-- Сирени нет! -- крикнули мы безногому, приподняв край пиджака. -- Но
скоро зацветет жасмин!
Но он не проснулся, только забормотал что-то рваное во сне. У них с
алкашкой были лица как мутная вода, как будто бы они никогда не выходили на
свет и здесь было их настоящее жилье, а не в маленькой квартирке на
Жолтовского с протекающей крышей и клокотанием голубей на перилах балкона.
Собака зарычала на нас, поднялась, пытаясь не ступать на перебитую
лапу, и заслонила тощие ноги алкашки, торчащие из-под пиджака.
-- Дура, -- сказали мы. -- Мы их сто лет знаем, гораздо дольше, чем ты!
Хорошо, когда у нищих пиво, они тогда не кричат и не клянчат, а тихо
засыпают у мусорных куч среди пустых бутылок и раздавленных голубей.
Лето в Москве было робким и тоненьким, как ребенок, проболевший всю
зиму. Хотелось поехать навстречу лету настоящему, поэтому Сонька говорила:
-- Все надоело! Уезжаю на юг!
-- Когда? -- спрашивали мы.
-- Может быть, через неделю!
-- Твоя бабушка жаловалась, что у вас кончились ложки! -- сказала
Зеленая Муха.
-- Почему тогда мы собрали чемоданы? -- препиралась Соня.
-- Просто так.
В комнате Софьи Марковны на комоде стояла шкатулка каслинского литья с
серебряными ложками. Каждый раз, когда наступало лето, Софья Марковна
говорила: "Ну и что? Ребенку надо на юг", брала из шкатулки несколько ложек
и относила в комиссионку на Герцена.
Продавцы взвешивали в руках холодные ложки, долго совещались между
собой, и кто-нибудь один говорил: "Ну что, дадим бабке сотню?"
Из года в год ложки поднимались в цене, но и юг становился все
недоступнее.
В начале июня, когда в школах начинались каникулы, Софья Марковна
собралась в комиссионку, но шкатулка оказалась пуста.
Продавцы на Герцена долго вертели в руках шкатулку каслинского литья,
торопливыми пальцами разглаживали бархатную отделку внутри и вежливо
спрашивали: "Нет ли чего-нибудь еще?" Подумав, Софья Марковна выложила на
прилавок серебряный мундштук и два узких кольца. Одно золотое, со светящимся
рубином, другое, под стать мундштуку, серебряное, с пятнышком бирюзы.
Продавцы отбросили шкатулку и стали натягивать кольца, но кольца не
налезали даже на мизинец. Тогда они поднесли их к глазам и, прищурившись,
гневно посмотрели через кольца на Софью Марковну.
Софья и Сонечка ехали в плацкарте. Бабка стелила постели, тяжело
нагибаясь к нижним полкам, а в проходе пассажиры проносили стопки белья,
влажного и темного. Если Софья Марковна спрашивала: "Ты не помнишь, мы взяли
купальные шапочки?", пассажиры на полках дружно поднимали головы,
прослушивая ответ.
Сонечка начинала томиться еще на пригородных станциях, когда вдоль
путей тянулись узкие кружевные ограды, как манжеты на школьных формах. Она
прижалась к окну, чтобы хоть что-нибудь рассмотреть в поездах, несущихся с
юга, но бабка кричала:
-- Отойди!
Потому что не раз слышала, что молодежь с окраин кидает в окна камни и
пустые бутылки.
-- Отойди! -- полностью согласное, подхватывало купе.
Наутро проводница разносила чай по опустевшему вагону, подсаживалась на
нижнюю полку к Софье Марковне, отогнув край полосатого матраса: "Грязи-то,
грязи в вагоне! Все не как вы, сошли по дороге, им на море не надо! Девочку
везете на юг? Сильно болела зимой? А то совсем недавно одна другая девочка
зашла в нашем вагоне в туалет -- переодеть трико, и нет ее, и нет. Окна в
купе раскрыты, и ничего не слышно от дорожного шума..."
Соня, прильнув к окну, опять томилась, но совсем иначе, чем вначале.
Она ждала, когда же начнется море.
-- С другой стороны оно покажется! -- понимала проводница, закончив про
девочку в трико.
Соня бежала к противоположному окну, выжидая, когда покажется узкая
полоска гальки, темная у самого края, и шелестящее, набегающее море.
-- Долго еще, бабушка? -- спрашивала Соня.
-- Два часа.
-- Может быть, выйдем здесь? Море уже началось!
-- Потерпи, -- успокаивала Софья Марковна, глядя вслед проносящимся
кипарисам.
На вокзале в Сочи Софья и Сонечка выходили с чемоданами на платформу.
Сонечка, пошатнувшись, останавливалась после первого шага и думала, что под
ней земля, которую море раскачало у берегов. Как теперь на ней устоять? Но
сразу же, после второго шага, забывала.
Бабки в летних халатах с цветными пуговицами предлагали
полутораспальные кровати на застекленных верандах. И кто-нибудь издалека
сладко и ласково звал: "Гуда-ута!"
Софья Марковна не любила купаться среди людей. Они разбрасывали вещи по
пляжу, как можно ближе друг к другу, вещи смешивались и становились одни на
всех. Люди валялись под солнцем, чтобы кожа краснела и вздувалась, а когда
входили в море, приседали и брызгались возле самого берега, тесно
соприкасаясь, и разогревали воду своими ленивыми телами. Плавала Софья
Марковна плохо, недалеко, но плескаться вместе со всеми не хотела. Тогда
Сонечка разыскивала пустынный пляж на отшибе; правда, без лежаков и питьевых
фонтанчиков.
Наутро, когда Соня и Софья Марковна в резиновой шапочке и глухом
купальнике спустились на пляж, у воды сидели старшеклассники -- класс
десятый.
-- Пионерлагерь? -- строго спросила Софья Марковна. Но они смутились и
не ответили.
Если кто-нибудь ложился слишком близко от плетеной шляпы Софьи
Марковны, то она высокомерно выгибала выщипанную бровь, и подросток тут же
уходил к другим, стоящим у воды. У подростков были высокие ноги в царапинах
от частых ныряний и казенные сиротские трусы для купания, купленные сразу на
весь лагерь.
-- Чем их кормят в пионерлагере? -- недоумевала Софья Марковна. -- У
них же ребра можно по пальцам пересчитать!
-- Овсянкой! -- отвечала Сонечка, выбирая из камней стекла, обточенные
водой.
И вдруг наверху кто-то засвистел. Подростки тут же выскочили на берег и
кинулись одеваться, а одевшись, стали строем солдат. К Софье Марковне
спустился военный с рупором. Галька звонко вылетала из-под его высоких
сапог.
-- У вас есть пропуск на военный пляж?
-- Вы хотите, чтобы мы ушли? -- лениво спросила Софья Марковна, отпив
кофе из термоса.
-- Но отдыхающим сюда нельзя! -- оправдывался военный.
-- Я была замужем за офицером! -- сказала Софья Марковна, оправляя
глухой купальник.
-- К утру у вас будет пропуск! -- козырнул военный и прищелкнул
каблуками на прощанье.
-- Бабушка, тебе не станет плохо? -- тревожно спрашивала Соня.
-- Почему? -- переспрашивала бабка, усаживаясь под олеандр в плетеной
шляпе.
-- Ну, давление, -- объясняла Соня, -- или солнечный удар.
-- Не станет, -- отвечала Софья Марковна.
Она много курила и поэтому всегда сидела одна.
Соня убегала в читальный зал на балкон. Солнце выливалось на страницы,
отчего страницы желтели, а маленькие черные буквы вздрагивали и шевелились,
Хочешь?
-- Хочу, -- говорит.
И не смотрит на нас. На рисунок смотрит. Считает самолеты. Мы доели
оладьи и хотели уже вытереть руки о шторы, но дед принес нам полотенце.
-- Никогда больше не будем тебя звать, -- продолжали мы. Может, хоть
сейчас не согласится. -- Будем проходить мимо, как будто бы тебя нет,
хочешь?
-- А вы больше не будете бить меня портфелями? -- вздохнул он.
-- Не будем, -- пообещали мы. -- А что?
-- Ну, тогда я с вами.
В жару выстроилась очередь за мороженым с зажатой мелочью в кулаке.
Мелочь нагрелась и намокла.
-- Дядь, -- топтались два школьника, сбежавшие с практики. -- Нам не
хватает!
-- Ничем не могу помочь!
Стоял вспотевший, в костюме.
-- Дядь, -- просили школьники, показывая мелочь, -- сорок копеек!
Вставали на цыпочки, чтобы быть поближе к бумажнику.
-- Один пломбир, -- попросил. -- И два эскимо -- ребятам!
И потом с тоской смотрел, как они с мороженым убегают по бульвару и уже
несколько минут, как забыли о нем. Они раскачали сирень и даже цветущую
рядом ветку каштана по ошибке вырвали из цветения. На бегу задержались в
тени Тимирязева, чтобы обдуло прохладой, сирень прижимали к груди, а ветку
каштана, увидев ошибку, равнодушно выронили через несколько шагов.
Старики на аллее играли в домино на перевернутом ящике, и чем ближе
подходил конец игры, тем громче они стучали фишками домино по деревянному
днищу, чтобы под конец с силой и вразнобой выкрикнуть "рыба"!
Отстояв очередь, милиционер Копейка купил пломбир. Но он быстро таял и
тонкими струйками стекал к локтям. Копейка вытягивал губы и причмокивал так,
будто бы тонул на большой глубине, но иногда на лету, как внезапные
спасательные круги, подхватывал теплые капли.
Инвалид и пьяница-пианистка играли в шашки в тени, а два подростка
открывали бутылку портвейна резьбой ключа, но пробка не поддавалась, и
пианистка сигналила инвалиду, чтобы он оторвался от доски и помог
подросткам.
-- Вы шашечку-то назад подвиньте, -- просил инвалид. -- Зачем вы ее
передвинули?
-- Какую шашечку? -- не понимала пианистка. -- Я сейчас прямиком выхожу
в "дамки".
-- Ну, это вы, конечно, зря! -- не уступал инвалид. -- Шашку подвиньте,
и никаких "дамок"!
Люба шла по бульвару, тоненькая, в черном платье. Взмокшие волосы
прилипли ко лбу.
-- Не надевай ты это платье! -- кричала мать в коридор, измеряя Любу
торопливыми пальцами. -- Оно всю тебя облепило!
-- Сейчас такая мода!
-- Ну куда ты в нем? -- отговаривала мать. -- Ты вся распаришься!
Черный цвет так притягивает жару!
Копейка обогнал Любу на велосипеде и робко, но пристально заглянул ей в
лицо. Она так улыбнулась, чтоб отстал, и он угрюмо уперся взглядом в дорогу.
И вдруг чужая ветка каштана забелела с земли так, что он вздрогнул и
выхватил ее из-под колес и, обернувшись назад, беспомощно протянул Любе.
-- Как проехать к Пушкинской площади? -- попытался он начать разговор.
Как все люди из деревень, приехавшие в Москву, он не мог справиться с
ее размахом. Москва подавляла его. Он наскоро запомнил названия улиц рядом с
его домом и несколько станций метро. И если вдруг оказывался в незнакомом
месте, то тревожно оглядывался по сторонам и шепотом прочитывал вывески.
-- Так как проехать? -- еще раз решился он, и ветка задрожала в его
широкой руке.
Любе стало жалко молодого милиционера и увядшую ветку в высоких цветах.
Она засмеялась и не ответила.
В шахматном павильоне солдаты играли в "морской бой". Двое высоких
смотрели в мутные окошки автомата, как третий подрывает корабли. По
картонному морю проносится зеленый пунктир торпеды, впивается в борт
корабля, и плоский корабль в темной вспышке взрыва падает за горизонт, но
сразу же после вспышки разворачивается и, оживший, плывет обратно.
Люба смотрела на солдат в низкие окна павильона, и когда они,
подсчитывая мелочь, пошли по бульвару, она отправилась за ними. Высокие
солдаты шли с двух сторон от того, кто играл. Он был ниже их на полголовы, с
острыми волосами под узкой пилоткой, скрывшей затылок, с загоревшей шеей в
свободном воротничке. Солдаты по бокам тянулись друг к другу с разговором.
Люба все время видела их румяные лица и только третий не оборачивался.
Солдаты пили кофе в кафетерии на Горького, горячий водянистый кофе с
молоком. Такой зимой наливают узким половником из мутных котлов на кухне
детского сада и на дрожащем подносе выносят к завтраку сразу же после
сосиски с зеленым горошком. "Ешьте вилкой и помогалочкой", -- учат сонные
воспитатели, и дети послушно подталкивают к вилке вялые горошины остатком
черного хлеба. А на окнах -- толстая наледь, скрывшая темное утро на улице.
Горит свет.
Солдаты собрались уходить. Один из высоких назвал маленького по имени.
Люба даже не удивилась, услышав его имя, как будто бы всегда знала, как его
зовут, но почему-то на время забыла. Солдаты прощались на улице, и Люба
подумала, что ничего не было, а уже все кончается и что сейчас они повернут
за угол и она в жарком кафетерии со стаканом недопитого кофе забудет о них.
В переходе она догнала маленького солдата и окликнула по имени, среди
калек с коньяком и инвалидов, продающих сыр и последнюю сирень.
-- Ты что, знаешь меня?
-- Пойдем в парк культуры и отдыха!
-- На ВДНХ?
-- Нет, -- улыбнулась она, вспомнив Копейку. -- На Кольцевую.
На летней эстраде певец со знакомым лицом пел о лете и счастье и с края
сцены бросал улыбки растревоженной публике.
Юноши на скамейках оборачивались на шелест платьев в узкий проход между
рядами. Люба задела одного шелком по лицу. Он тут же потянулся за нею,
готовый следовать до конца.
-- Хорошо поет! -- сказала Люба.
Солдат прислушался:
-- Хорошо!
-- Он звезда всего парка, -- продолжала Люба. -- О нем все говорят.
-- Что говорят?
-- Разное, -- не нашлась Люба. -- Слава у него, понимаешь?
-- Нет, -- ответил солдат. -- Слава только у летчиков.
Потом они поднялись на колесе обозрения, раскачались в небе.
-- ДуЄхи пошли, -- выдохнул он, перегнувшись через поручни.
Внизу, в летней толпе, солдаты пили пиво.
-- Какие дуЄхи? -- спросила Люба, замирая на высоте.
-- Дух -- это молодой солдат.
Когда вечером Люба шла домой, все еще стояла жара и почти неразличимо,
под аркой, глубоко во дворе скрипели качели.
На тротуаре, рядом с обрывком газеты лежал голубь с мутным глазом, как
капелька пота, и плоским крылом. Перья вздрагивали от ветра, шевелились, как
будто живые. Дурачок прутиком приподнял крыло.
-- Червей считаешь? -- подъехал на каталке безногий.
-- Нет червей, -- ответил дурачок, разглядывая плотные перья.
Безногий был чуть выше сидящего дурачка.
-- А что ты смотришь тогда?
-- Смотрю, почему ушла жизнь.
-- А чем он отличается от живых?
-- Крылья такие же, -- дурачок вытянул крыло с белеющими перьями. --
Помнят, как летали. А вот нутро...
-- А что ты считаешь?
-- Сколько секунд осталось жить.
-- Почему не дней?
-- Секунд больше.
-- Мне осталось -- всего ничего, -- сказал безногий. -- Мне считать
нечего.
-- Ты вон какой, -- засмеялся дурачок и все шепчет. Челюсть ходит
взад-вперед, отсчитывает мгновенья, как будто хочет обогнать часы на руке у
безногого. -- Куда тебе больше, старик?
-- Мне, парень, жить нравится, -- спокойно сказал безногий. -- Таким,
как ты, -- я был, таким, как я, -- ты будешь!
-- Нет, -- засмеялся дурачок. -- Я только до сентября.
-- Тебе в армию, парень, -- понял безногий.
На скамейке у пруда сидели солдаты со стройки и по очереди курили
"Астру", одну сигарету на двоих.
-- В армию, -- повторил дурачок.
-- А что ты думаешь, тебя возьмут?
-- А что не взять? -- сбился со счета, и челюсть беспокойно
задвигалась, отсчитывая потерянные секунды.
-- Я воевал, -- сказал безногий. -- Ничего там хорошего нет!
-- Так это давно было, -- сказал дурачок. -- Сейчас там снова весело!
А по другой стороне пруда шла уже совсем пьяная алкашка Маринка, жена
безногого. На ней был целлофановый дождевик, как мешок из-под лапши, мокрый,
хотя не было дождя. Она, наверное, упала в пруд, или ее облили из шланга.
Она подсела к дворникам на скамейку и попросила закурить, но они прогнали ее
и еще долго кричали вслед:
-- Не упади, красавица!
Так неровно она шла, шелестя дождевиком.
Она совсем не обиделась, забыла о них через два шага. Она подсела к
солдатам.
-- Какое счастье, мальчики, что вы живы, -- надрывно сказала алкашка.
-- Какое счастье, что в вас никто не стреляет на войне!
-- Пива, наверное, выпила, -- сказал первый солдат, -- или сухого вина.
-- Тебе чего? -- спросил второй.
-- Сигареточку, -- приветливо улыбнулась алкашка улыбкой без двух
зубов.
-- Покури, -- протянули ей бычок.
-- Выпьем по маленькой? -- зубами вытянула пробку из бутылки и
протянула солдатам. -- Я пью, -- начала алкашка, -- потому что он у этой! Вы
моего-то не видели?
-- Кого? -- не поняли солдаты.
-- Его все знают, -- рассказывала алкашка, -- даже дети малые. Одна я
найти не могу. Я сама видела: эта в магазине стоит. Знаете? Белье стирает
недорого. Рыхлая, будто сметаной обмазали. Руки красные, широкие в кости. К
меня-то в юности были узкие -- кольца падали, а те, что продавались на
мизинец, свободно сидели на безымянном. Да, мальчики, такая я была...
Солдаты по очереди пили из бутылки, и с каждым глотком лица краснели
все глубже.
-- Так она ему говорит, -- продолжала алкашка, -- "выдра твоя облезлая
хоть и моложе тебя, но ты ее прогони, она тебе не стирает! На тебе одежда
преет и пахнет потом на жаре! А я тебе все за так постираю!"
-- А он что?
-- Он не успел, потому что я вышла из очереди и схватила ее за волосы.
А у нее руки тяжелые, она меня так сжала, что я до сих пор продохнуть не
могу. У нее дочка Люба хорошая. Знаете?
-- Люба? -- переспросил один из солдат. Глаза потемнели, как будто был
один зрачок.
-- За ней еще собаки все время бегают, одна или две, а если весна, так
целой стаей. Они с братом раньше ходили, знаете? Оба ровненькие, как две
свечечки, только она пониже, потому что ее вперед зажгли.
-- Это не твой мужик? -- спросил маленький солдат.
-- Где?
-- Сидит на корточках рядом с рыжим парнем... -- и постучал себя по
виску. Потом лучше вгляделся в безногого: -- То есть нет, извини, просто
сидит рядом с этим заторможенным парнем!
Безногий не любил говорить о войне. Он помнил о чем-то таком, чего
больше никто не знал -- как убийца, который в юности заколол кого-то ножом,
а потом томится всю старость, так безногий нес какую-то тайну.
И когда он пил пиво с татарами, и когда побирался у метро, и когда
катал детей на своей скрипящей тележке, тайна оседала на самое дно его
мыслей, но никогда до конца не оставляла его. Безногий забудется на время, а
она ему: "Я с тобой!", и он сразу угрюмый, задумается. Только пронзительные
глаза на темном содрогающемся лице, как будто бы он с ней один на один, а
она засмеялась и пустилась перед ним в дикий клокочущий танец.
-- Ты был, ты был у нее! -- крикнула ему алкашка.
Он обернулся так, как будто бы забыл, что она есть, пронзительно
посмотрел и случайно попал в нее взглядом.
-- У кого? -- устало спросил безногий.
-- Хочешь, чтобы настирала тебе всего?
-- Кому я нужен? -- отмахнулся безногий медленно, словно она его
разбудила, но он все равно наполовину во сне и что-то бормочет вслед
уходящим уродцам.
-- О чем думаешь тогда? -- плакала алкашка. -- О ней думаешь?
-- О ней? -- переспросил безногий, вспомнив другую. -- Дура ты.
Федя вытер рукой тяжелый кривящийся рот, и под глазами у него, совсем
четко, как дно озера, обозначились синие круги.
-- Уж ты бы, паренек, помолчал! -- сказала алкашка, успокоившись.
А мы наломали сирени и спросили у метро "Маяковская":
-- Нет Дмитрия?
-- Какого Дмитрия? -- угрюмо ответили нам.
Особенно угрюмыми были инвалиды.
-- Ну такого, -- говорили мы, опасаясь назвать главную примету. -- Он
заметный... Пиво любит...
С каждой приметой инвалиды все больше и больше мрачнели. Внимательно
оглядывали нас, задерживались взглядами на сирени.
-- Как, как он выглядит?
-- У него каталка, -- томились мы, пытаясь не смотреть на их обрубки
ног и пустые стаканчики для денег. -- Рубашка расстегнутая, каждый день одна
и та же, вы его прекрасно знаете...
-- Ботинки у него есть? -- грозно спрашивали инвалиды, опираясь на
костыли.
Вглядывались в наши лица. Мы, как могли, заслонялись сиренью.
-- Нет у него ботинок, -- тихо признались мы и подумали: "Может,
бросить им цветы и убежать в переход?"
-- Это что же, он босиком, без ботинок ходит? -- подступали калеки все
ближе и ближе.
-- Он вообще не ходит! -- не выдержали мы. -- Он ездит на каталке,
потому что у него нет ног!
Тогда калеки оскорбленно расступились:
-- Нет, мы не видели его!
-- Возьмите, пожалуйста, сирень, -- сказали мы. -- Хоть вы возьмите,
раз Дмитрия нигде нет.
-- Мы не можем купить, -- сказали инвалиды.
-- Мы за так...
Тогда они, довольные, разъехались с нашей сиренью, кто куда -- одни к
колоннам, другие к лестнице и продавцам книг, как будто растащили целый
сиреневый куст, и лицами припали к сломанным веткам.
-- Ведь нам никто сирени не дарил, -- шептались между собой по углам.
-- Все учительницам волокут или матерям на дни рождения.
Одна старуха, ничего, доедала сосиски из урны и тихо сказала нам, когда
мы бежали к метро:
-- Дмитрий с алкашкой на Пушкинской. Пива купили на двоих!
Мы спустились в метро, а там -- как продолжение лета, и народу на
станции совсем нет, потому что все набились в одну маленькую электричку, а
она уже стояла целый час.
Мы сразу же поняли, почему лето на подземной станции "Маяковская", --
потому что потолок был не душный, закрытый, с залетевшими в метро воробьями,
бьющимися у колонн в потоке теплого воздуха, а с вкраплениями летнего неба,
-- для того чтобы спускаться под землю было не страшно, чтобы под землей
посмотреть вверх, и с неба тебе улыбнется летчик.
Особенно нам нравился один просвет, где-то вначале, синее стекло,
подпирающее воздух. Если оно не выдержит, сломается под тяжестью, то он,
нагретый и влажный, рухнет с высоты на подземные рельсы...
Как будто бы конец августа, самые последние дни, но еще жара, и небо
уже не такое чистое, как весной, а разгоряченное августовское небо темной,
грозовой синевы. Как будто бы ты лежишь под этим небом, и ветка у самого
лица прогнулась под тяжестью яблок, черенки ослабели, устали их долго
держать. Они очень скоро упадут, может быть завтра, и небо совсем близко,
плещется на жаре.
Так мы стояли на продувном ветру, станция продувалась насквозь, пока
Зеленая Муха звонко не просыЄпала мелочь и эхо не взлетело к потолку.
-- Поедем мы или нет?
На перроне у последнего вагона очень суетился один мужчина в глухом
приталенном пиджаке. Электричка стояла час и даже двери не закрывала: может,
войдет кто?
Мужик на перроне молча пытался втиснуться в вагон, но его каждый раз с
силой выталкивали.
-- Куда лезешь, мужик? -- наконец спросила электричка.
-- Да, мужчина, куда вы прете? -- поддержал голос из глубины.
-- А что, мне здесь оставаться? -- рыдая, спрашивал.
-- Еще придет поезд. Через пять минут.
-- А если не придет? -- голосил, протискиваясь. -- Если этот --
последний, а я все жду на станции, а поезда нет и не будет? И я один на
перроне стою час, другой, уже на улице стемнело, а я все стою один, и не с
кем словом перемолвиться, потому что милиция давно всех вывела. И ночь уже
совсем близко, на улице похолодало и люди разошлись по домам. Одни машины
несутся, лупят в глаза фарами, и только я стою на ветру, и поезда больше не
будет! Тогда как?
-- Входи, -- мрачно раздвинулись.
-- Может, завтра доедет? -- спросил голос из глубины.
Мы тоже захотели вбежать в просвет между людьми, но они тут же
сомкнулись, встали плечом к плечу, и мы отступили на перрон.
-- За деток хочу замолвить, -- заголосил мужик с сиденья. -- Им ехать
нужно. Их мамка ненадолго отпустила, а теперь ждет не дождется, выбегает на
дорогу посмотреть -- не едут ли милые...
Тогда электричка вздохнула, ужалась в последний раз, и мы вошли.
Мы искали безногого в переходе. Боялись, как бы он не потерялся среди
других калек и продавцов тюльпанов.
У телефонных будок бегали цыганята. Ноги у них были чумазые до колен, в
глубоких ранках. Они специально их расковыривали, не давали зажить, чтобы
больше подавали. Острые глазки блестели со дна лица. Они вертко залезали в
карманы к прохожим и вытягивали носовые платки с широкими полосками у края,
записные книжки, реже -- бумажник. Но если вдруг кто-нибудь из прохожих
ловил их за руку, они, плача, вырывались и клочьями рвали на себе волосы. Мы
часто видели их в вагонах метро. Они непонятно говорили между собой, потом
вставали в проходах на колени, на темно-красные колготки. Темные, потому что
их давно не стирали. А позади женщина с темным лицом неправильно крестилась
и уверяла, что родила их всех на вокзале. Но вдруг все вздрагивали и
беспрекословно протягивали ей деньги, потому что в конце ясным стеклянным
голосом она добавляла: "Не отступитесь от меня! Не отвратите лица своего!",
как будто бы в жару окатывала ледяной водой, от которой сводит зубы.
Но чаще всего мы встречали девочку по прозвищу Липучка. Липучке было
восемь лет. У нее были длинные масленые волосы, пыльные колготки с темными
складками на коленях и тяжелый рот с отвислой нижней губой. Липучка
переходила из вагона в вагон, придерживала рукой нижнюю губу и, покачиваясь
в такт поезду, просила нараспев: "Лю-ди добрые! Мы бедные беженцы, наша мать
умерла! Осталось шестеро детей с бабушкой! Помогите, кто сколько может!"
Когда кто-нибудь в вагоне протягивал ей деньги, Липучка останавливалась и
специально становилась перед ним на колени, чтобы волна жалости захлестнула
его и он бы передернулся от отвращения.
Утром, осенью, первого сентября бывает пустой переход. Одни продавцы
гладиолусов выстроились вдоль стен и думают, какую назначить цену. А
учительница начальных классов бредет по подземному переходу, громыхая пустым
ведром для цветов, и заранее злится на тех учеников, которые не принесут
букета.
Безногий спал на ступеньках у автоматов с газированной водой, и алкашка
Маринка тоже заснула. Они укрылись старыми пиджаками и матерчатым мешком
из-под картошки, а рядом стояли бутылки из-под пива и картонная коробка для
милостыни. Ступенькой ниже лежала дворняга, черная, с перебитой лапой.
Еще много нищих и инвалидов продали цветы и разлеглись по переходу,
отдыхая, вповалку с собаками. Если кто-нибудь останавливался посмотреть на
инвалидов, собаки поднимали морды и рычали, ощерившись. А если одинокий
нищий шел по переходу, они тут же подбегали и тянули его за полы, увлекая в
стаю. Инвалиды на свет не выходят, не любят света, боятся. Они забились под
землю по переходам, так им спокойнее, там им самое место.
-- Сирени нет! -- крикнули мы безногому, приподняв край пиджака. -- Но
скоро зацветет жасмин!
Но он не проснулся, только забормотал что-то рваное во сне. У них с
алкашкой были лица как мутная вода, как будто бы они никогда не выходили на
свет и здесь было их настоящее жилье, а не в маленькой квартирке на
Жолтовского с протекающей крышей и клокотанием голубей на перилах балкона.
Собака зарычала на нас, поднялась, пытаясь не ступать на перебитую
лапу, и заслонила тощие ноги алкашки, торчащие из-под пиджака.
-- Дура, -- сказали мы. -- Мы их сто лет знаем, гораздо дольше, чем ты!
Хорошо, когда у нищих пиво, они тогда не кричат и не клянчат, а тихо
засыпают у мусорных куч среди пустых бутылок и раздавленных голубей.
Лето в Москве было робким и тоненьким, как ребенок, проболевший всю
зиму. Хотелось поехать навстречу лету настоящему, поэтому Сонька говорила:
-- Все надоело! Уезжаю на юг!
-- Когда? -- спрашивали мы.
-- Может быть, через неделю!
-- Твоя бабушка жаловалась, что у вас кончились ложки! -- сказала
Зеленая Муха.
-- Почему тогда мы собрали чемоданы? -- препиралась Соня.
-- Просто так.
В комнате Софьи Марковны на комоде стояла шкатулка каслинского литья с
серебряными ложками. Каждый раз, когда наступало лето, Софья Марковна
говорила: "Ну и что? Ребенку надо на юг", брала из шкатулки несколько ложек
и относила в комиссионку на Герцена.
Продавцы взвешивали в руках холодные ложки, долго совещались между
собой, и кто-нибудь один говорил: "Ну что, дадим бабке сотню?"
Из года в год ложки поднимались в цене, но и юг становился все
недоступнее.
В начале июня, когда в школах начинались каникулы, Софья Марковна
собралась в комиссионку, но шкатулка оказалась пуста.
Продавцы на Герцена долго вертели в руках шкатулку каслинского литья,
торопливыми пальцами разглаживали бархатную отделку внутри и вежливо
спрашивали: "Нет ли чего-нибудь еще?" Подумав, Софья Марковна выложила на
прилавок серебряный мундштук и два узких кольца. Одно золотое, со светящимся
рубином, другое, под стать мундштуку, серебряное, с пятнышком бирюзы.
Продавцы отбросили шкатулку и стали натягивать кольца, но кольца не
налезали даже на мизинец. Тогда они поднесли их к глазам и, прищурившись,
гневно посмотрели через кольца на Софью Марковну.
Софья и Сонечка ехали в плацкарте. Бабка стелила постели, тяжело
нагибаясь к нижним полкам, а в проходе пассажиры проносили стопки белья,
влажного и темного. Если Софья Марковна спрашивала: "Ты не помнишь, мы взяли
купальные шапочки?", пассажиры на полках дружно поднимали головы,
прослушивая ответ.
Сонечка начинала томиться еще на пригородных станциях, когда вдоль
путей тянулись узкие кружевные ограды, как манжеты на школьных формах. Она
прижалась к окну, чтобы хоть что-нибудь рассмотреть в поездах, несущихся с
юга, но бабка кричала:
-- Отойди!
Потому что не раз слышала, что молодежь с окраин кидает в окна камни и
пустые бутылки.
-- Отойди! -- полностью согласное, подхватывало купе.
Наутро проводница разносила чай по опустевшему вагону, подсаживалась на
нижнюю полку к Софье Марковне, отогнув край полосатого матраса: "Грязи-то,
грязи в вагоне! Все не как вы, сошли по дороге, им на море не надо! Девочку
везете на юг? Сильно болела зимой? А то совсем недавно одна другая девочка
зашла в нашем вагоне в туалет -- переодеть трико, и нет ее, и нет. Окна в
купе раскрыты, и ничего не слышно от дорожного шума..."
Соня, прильнув к окну, опять томилась, но совсем иначе, чем вначале.
Она ждала, когда же начнется море.
-- С другой стороны оно покажется! -- понимала проводница, закончив про
девочку в трико.
Соня бежала к противоположному окну, выжидая, когда покажется узкая
полоска гальки, темная у самого края, и шелестящее, набегающее море.
-- Долго еще, бабушка? -- спрашивала Соня.
-- Два часа.
-- Может быть, выйдем здесь? Море уже началось!
-- Потерпи, -- успокаивала Софья Марковна, глядя вслед проносящимся
кипарисам.
На вокзале в Сочи Софья и Сонечка выходили с чемоданами на платформу.
Сонечка, пошатнувшись, останавливалась после первого шага и думала, что под
ней земля, которую море раскачало у берегов. Как теперь на ней устоять? Но
сразу же, после второго шага, забывала.
Бабки в летних халатах с цветными пуговицами предлагали
полутораспальные кровати на застекленных верандах. И кто-нибудь издалека
сладко и ласково звал: "Гуда-ута!"
Софья Марковна не любила купаться среди людей. Они разбрасывали вещи по
пляжу, как можно ближе друг к другу, вещи смешивались и становились одни на
всех. Люди валялись под солнцем, чтобы кожа краснела и вздувалась, а когда
входили в море, приседали и брызгались возле самого берега, тесно
соприкасаясь, и разогревали воду своими ленивыми телами. Плавала Софья
Марковна плохо, недалеко, но плескаться вместе со всеми не хотела. Тогда
Сонечка разыскивала пустынный пляж на отшибе; правда, без лежаков и питьевых
фонтанчиков.
Наутро, когда Соня и Софья Марковна в резиновой шапочке и глухом
купальнике спустились на пляж, у воды сидели старшеклассники -- класс
десятый.
-- Пионерлагерь? -- строго спросила Софья Марковна. Но они смутились и
не ответили.
Если кто-нибудь ложился слишком близко от плетеной шляпы Софьи
Марковны, то она высокомерно выгибала выщипанную бровь, и подросток тут же
уходил к другим, стоящим у воды. У подростков были высокие ноги в царапинах
от частых ныряний и казенные сиротские трусы для купания, купленные сразу на
весь лагерь.
-- Чем их кормят в пионерлагере? -- недоумевала Софья Марковна. -- У
них же ребра можно по пальцам пересчитать!
-- Овсянкой! -- отвечала Сонечка, выбирая из камней стекла, обточенные
водой.
И вдруг наверху кто-то засвистел. Подростки тут же выскочили на берег и
кинулись одеваться, а одевшись, стали строем солдат. К Софье Марковне
спустился военный с рупором. Галька звонко вылетала из-под его высоких
сапог.
-- У вас есть пропуск на военный пляж?
-- Вы хотите, чтобы мы ушли? -- лениво спросила Софья Марковна, отпив
кофе из термоса.
-- Но отдыхающим сюда нельзя! -- оправдывался военный.
-- Я была замужем за офицером! -- сказала Софья Марковна, оправляя
глухой купальник.
-- К утру у вас будет пропуск! -- козырнул военный и прищелкнул
каблуками на прощанье.
-- Бабушка, тебе не станет плохо? -- тревожно спрашивала Соня.
-- Почему? -- переспрашивала бабка, усаживаясь под олеандр в плетеной
шляпе.
-- Ну, давление, -- объясняла Соня, -- или солнечный удар.
-- Не станет, -- отвечала Софья Марковна.
Она много курила и поэтому всегда сидела одна.
Соня убегала в читальный зал на балкон. Солнце выливалось на страницы,
отчего страницы желтели, а маленькие черные буквы вздрагивали и шевелились,