Страница:
Постоянными посетителями нашего дома в течение долгого времени были Тюлины подруги по работе: Лидия Васильевна Чага, красавица Наталья Абрамовна Ушакова по прозвищу Натуся, Женя Кошталева, Лиля (Елизавета Григорьевна) Аксельрод, Сеженская Татьяна... Сеженская, которая просто звалась у Тюли Танькой, была источником дивного рассказа. Ее муж работал диктором на радио и получал письма преимущественно от слушательниц: завороженные бархатным тембром его голоса, они воображали себе Бог знает что и заваливали его признаниями в любви. Самооценка диктора под влиянием писем накопительно росла, пока количество не перешло в качество. Одно из писем переполнило чашу: владелец драгоценного голоса наконец полностью осознал, какой могучий дар ему достался. В письме некая пылкая особа объявила, что одного голоса ей мало - она хочет его тело! Проникшись волнующим содержанием полученного сигнала и, видимо, почувствовав "мой дар востребован, теперь или никогда", бархатный баритон бежал от Таньки к плотоядной поклоннице. Так насовсем и исчез.
Чага была маленькой и загадочной, а Натуся просто красавицей. Лиля - мать моего друга Андрея - всегда привлекала активной женственностью, кипучим жизнелюбием; она излучала некий женский магнетизм, которому поддаешься, хочешь того или не хочешь.
Женя Кошталева давным-давно потерялась - к сожалению, у меня нет никаких сведений, что с ней сталось: она как-то незаметно сошла с нашего семейного горизонта еще при жизни Анны Васильевны. В самом разгаре дружбы с Тюлей, а было это в течение лет десяти в 50-60-х - обе работали тогда в Драмтеатре им. Станиславского, Женя Кошталева бывала у нас постоянно. Меня она называла "мой подруг" и всячески вовлекала в жизнь своего семейства, состоявшего из нее самой и ее маленькой сумасшедшей мамы. Я аккуратно уклонялся. В 60-е годы, имея возраст около сорока, Женя время от времени муссировала тему любви и замужества; какие-то точечные романы, судя по ее рассказам, у нее постоянно вспыхивали и гасли. Наконец, возник - сначала только в рассказах - некий господин, претендовавший на роль Жениного жениха - под этим названием он и фигурировал в разговорах. Наконец, однажды Женя привела его к нам; кажется, был какой-то праздничный день - скорее всего, Новый год. Компания собралась пестрая: Миша Мейлах из Ленинграда, Женя с "женихом" и Марина Лазарева-Шехтель с дочерью Кирой, юной и изящной красоткой - с подачи самой Марины Киру называли у нас "бабой". Женя чувствовала себя светской львицей, пожирательницей сердец, и держалась соответственно - раскованно и свободно. Она считала себя человеком прямым, иногда грубоватым, но способным брякнуть правду, когда другие уклоняются и юлят; для поддержания имиджа она громко хохотала и вставляла не всегда уместные реплики, которые в тот вечер встречались дружным хохотом и укоризненным тети Аниным "Же-е-ня!". Инициатива за столом легко перешла к Марине Шехтель - удивительно артистичной и всегда готовой на маленькие импровизированные инсценировки. Женя, чтобы удержаться на высоте или хотя бы сохранить активность, ревниво комментировала Маринины импровизации. Между делом она время от времени наносила шпажные уколы в непосредственную окрестность, например, вдруг доверительно спрашивала Мишу Мейлаха: "Скажите, а почему Вы такой бледный - у Вас глисты?". Вечер шел под взрывы хохота от веселых проделок Марины.
Жених оказался за столом рядом со мной и тоже принялся пускать корни. Для начала он поинтересовался, что я делаю (у американцев спрашивают "что вы делаете, чтобы жить"), выяснил, что я связист, и восхитился удивительным совпадением - "Как интересно, я ведь тоже слаботочник..." (тогда существовало разделение электротехнических дисциплин на технику слабых и сильных токов). Определение "слаботочник" в сочетании с обстоятельством "тоже" меня задело профессиональное родство с Жениным ухажером не вызвало у меня ответного восторга. Данное им самому себе определение с легкостью заменило "жениха" после описываемого вечера он прочно превратился в Слаботочника. Больше я не нахожу в памяти ни каких-либо других следов присутствия Слаботочника за столом в этот вечер, ни его новых появлений на Плющихе. Может, он и приходил с Женей еще, но это маловероятно, так как не нашло никакого отражения в домашних разговорах, а они всегда бывали вызваны насущными текущими делами. Почти уверен, появись на Плющихе такая фигура, как Женин Слаботочник, еще хотя бы раз - быть бы ему многократно помянутым в болтовне за вечерним чаем.
Прошло время, не годы - десятилетия! Уже давно скончались и Анна Васильевна, и Тюля, пришло время выходить на пенсию мне. И вдруг поэт Юрий Кублановский, с которым мы сблизились на почве выхода в свет книги "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна..." - он отрецензировал ее для журнала "Новый мир", - передал мне ксерокопию материала под названием "Салон мадам Сохновской" (на самом деле фамилия Зои Александровны была Сахновская, но не будем придираться) и предупредил, что задета честь Анны Васильевны. Пересказывать прочитанное - не моя задача, не популяризации этого сочинения заставляет меня говорить о нем сегодня. Пример удивительной драматургии судьбы - вот, в сущности, главное во всей этой истории. Уже появилась книга, в которой есть, кажется, все об Анне Васильевне и ее отношениях с адмиралом, и вот контрастом выходит материал, ставящий под вопрос это "всё".
Автором сочинения, и это вытекает из содержания, является - не знаю даже, как назвать его: "возлюбленный Жени Кошталевой" прозвучало бы смешно, "приятель" -недостаточно, сожитель - чрезмерно, обозначим его Слаботочником, тем более что некоторые основания для этого у меня имеются. Козырным моментом опуса является знакомство автора с Анной Васильевной Тимиревой. По тексту сочинения его автор с помощью проститутки, поднимающейся до высот искусствоведения и наоборот, проникает в "салон мадам Сохновской", куда ходит утолять тоску по светским раутам Анна Васильевна. Далее, пользуясь связью с Женей (бедная Женька Кошталева), он попадает на Плющиху, где огорошивает Анну Васильевну своей осведомленностью. Оказывается, он уже давно пытался раскусить загадочную суть г-жи Тимиревой и смысл ее связи с Колчаком, да как-то не получалось. А тут - на тебе, все само собой так ладно сходится, прямо как лучи в фокусе лупы! Когда-то из боевых воспоминаний своего приятеля-чекиста понимал Слаботочник, с кем нужно дружить - он узнал, что Анну Васильевну заслали к Колчаку лихие комбинаторы-чекисты, как агента, в обмен на сохранение жизни ее маленького сына (дивная комбинация вполне во вкусе отечественных пинкертонов). Она, конечно же, согласилась и аккуратно поставляла им разведданные прямехонько из гостиной Адмирала. Друг-чекист был не много не мало ее связником. Тогда Слаботочник не очень-то поверил в правдивость рассказа, а тут подворачивается случай элементарно все проверить. Свою (друга-чекиста) версию Слаботочник выкладывает прямо в лицо Анне Васильевне, требуя от нее подтверждения или опровержения. И вроде бы она косвенно подтверждает - да, так и было. Вот вам и посетительница светского салона, вот какова на поверку гниловатая сердцевина так называемых интеллигентов.
Это суть сочинения, не говорю о его литературной стороне - кому интересно, извольте сами покопаться в дневниках друга чекиста; выходные данные издания: Николай Винокуров-Васильчиков, Салон мадам Сохновской, "Берега Тавриды", No 1, 1997.
К сожалению, публикация прошла, когда автора уже не было в живых, а жаль: мне было бы крайне интересно встретиться с ним хотя бы только для того, чтобы убедиться: я прав - это Слаботочник. Написано все это задолго до опубликования "Милой, обожаемой моей Анны Васильевны..." с ее собственными мемуарными записками, перепиской ее с адмиралом, выдержками из томов чекистстких уголовных дел Колчака и Анны Васильевны (что-то не похвастались горячие сердца изяществом замысла и четкостью исполнения акции с засылкой агента в самое сердце Колчаковщины, или постеснялись?), а также некоторыми из ее стихов. Интересно, изменилось ли бы что-нибудь в понимании автора, если он познакомился бы со всеми материалами этой книги, а также с событиями в изложении самой Анны Васильевны, или его сочинение - это не результат осмысления фактов и собственных наблюдений, а продукт поврежденной психики и определенной подсознательной социальной ориентации.
Я уделил здесь место этому сочинению, во-первых, потому, что оно некоторым образом связано с Тюлиной подружкой, а во-вторых, - и это главное, как важному для меня обстоятельству: в нем действительно задета честь дорогого и уважаемого мной человека. Замалчивать появление этих мемуарных заметок было бы не только беспринципно, но и бессмысленно, даже учитывая, что крымское издание вряд ли скоро найдет широкое хождение в Москве и в России. Судьба Александра Васильевича Колчака и жизнь Анны Васильевны постоянно в фокусе внимания исследователей и писателей, так что рано или поздно любые позиции в этом вопросе, какими бы они не были, станут достоянием общего обсуждения. Так, между прочим, журнал "Новый мир" (апрель, 1998) уже коротко отреагировал на крымскую публикацию.
Чага сотрудничала с Тюлей издавна, еще со времен "Детского календаря" военных времен. Их производственное взаимодействие закончилось в Драматическом театре им. Станиславского. Сохранились фотографии, где рядом с Тюлечкой можно различить маленькую Чагу и красотку Натусю Ушакову. Натуся работала в театре художником-костюмером; она действительно была очень хороша, и подругам, помнится, не однажды приходилось спасать ее от посягательств то одного, то другого работника труппы театра.
С Чагой мы сдружились заново в конце 70-х, когда Тюлечка была больна и малоподвижна. Лидия Васильевна несколько раз навестила свою старую подругу, а после ее смерти закрепила меня и мою жену Милу в числе приближенных. Мы стали частыми гостями у нее и Николая Ивановича Харджиева, знаменитого искусствоведа и владельца драгоценного архива. Наше сближение шло стремительно, мы стали участниками самых глубоко семейных, почти интимных дел, вроде продажи и покупки мебели, помощи по уходу за Николаем Ивановичем, сбором вещей для переезда на новую квартиру и т.д. Дело дошло до того, что однажды Лидия Васильевна попросила меня начитать на магнитофон мемуары ее отчима Митрохина, чтобы они прозвучали на открытии его выставки в ГМИИ им. Пушкина, а это было знаком высочайшего доверия.
Бывало, что Лидия Васильевна просила меня зайти к Николаю Ивановичу иногда по поводу каких-либо бытовых проблем, иногда просто так, для создания общества. Между делами у нас бывали с ним и серьезные разговоры. Хорошо помню, как он, мягко говоря, критически оценивая творчество Набокова, обвинял этого автора в том, что не литература была его настоящим коньком, а некоторый цирк на уровне слова. Он называл Набокова фигляром и фокусником, который по существу обманывает читателя, втираясь к нему в доверие и подсовывая ему словесные фокусы вместо литературы. Должен сказать, что спустя долгое время, когда автор этих слов Николай Иванович уже давно пребывает в другом мире, смысл сказанного им не кажется мне игрой, как это было в момент произнесения. Действительно, это еще не проверено мной на всем Набокове, но есть, есть у него произведения, которых я просто не могу перечитать - мешает ощущение, что мне морочат голову.
Те же обвинения выдвигались им в адрес американского пианиста Горовица, который приезжал в Россию с гастролями и действительно околдовал аудиторию. Пересматривая впечатления от фортепианной игры Горовица, а также глядя на видеозапись концертов, я вижу в них теперь что-то от "магических сеансов", где на твоих глазах происходит обольстительное, но не вполне чистое чудо или фокус с участием какой-то невидимой силы. А то и нечто дьявольское почудится в музыкальном (музыкальном ли?) всевластии пианиста. Помню также, какие сложные конструкции возводил Николай Иванович из истории со "Словом о полку Игореве". То было время, когда все были захвачены книгой "Аз и я", в которой автор сближал половцев с русскими, и Николай Иванович пылко и аргументированно указывал на ложность основных идей книги.
Чрезмерно тесная близость с Лидией Васильевной всегда казалась мне опасной. Увы, я был прав - сближение перешло некоторую черту дозволенности, возникла, как говорится в ядерной физике, "критическая масса", и произошел взрыв. Доверие обернулось своей противоположностью. Однажды Чаге причудилось, что мы - я и моя жена Мила - воспользовались дружеской близостью, чтобы завладеть работами Митрохина или чем-то еще. Так же стремительно, как и крепла, дружба сменилась полным разрывом отношений. Не буду вспоминать все подробности этого быстротечного малоприятного этапа, поскольку нет уже ни Лидии Васильевны, ни Николая Ивановича - они, в конце концов, уехали в Голландию, где и скончались в 1997 году при разных и достаточно драматических обстоятельствах (об этом достаточно подробно говорилось в газетных публикациях). Их отъезд из России и судьба уникального архива Николая Ивановича стали основанием для ожесточенной охоты за пожилыми супругами со стороны некоторых людей в Голландии, знавших толк в архивном деле. С другой стороны, щелкали зубами раздосадованные российские искусствоведы и явно зевнувшие таможенники. В газетах публиковался скандальный многосерийный детектив об отъезде и заграничной судьбе Чаги и Харджиева. Шум был большой, и не без оснований.
Дело прошлое, но серьезной обиды на Лидию Васильевну я никогда не держал говорю это совершенно искренне: мне было ясно, что без неприятностей в отношениях с Чагой можно обойтись, только удерживаясь от чрезмерной близости, а мы не удержались. Хорошо раскладывать все по полочкам задним числом, тогда же мы были не столь дальновидны, так что сами и виноваты. Находясь под сильным впечатлением от инициированного Чагой разрыва, я тогда же написал ей письмо, полное желчи и досады. И все-таки даже тогда мне было ясно, что произошедшее есть как бы неизбежная приправа к достаточно долгим отношениям с четой Чага-Харджиев - таковы правила этих отношений, их сценарий. Действительно, почти все, кому приходилось вступать в тесное взаимодействие с Лидией Васильевной, рассказывали об этом, уже находясь в состоянии опалы с ее стороны. Но что теперь ворошить прошлое: так или иначе, время знакомства и дружбы с Лидией Васильевной и Николаем Ивановичем было ярким периодом нашей жизни. Царствие им обоим Небесное.
Итак, из родственников наиболее явно, просто физически возникал мой дядя Ваня (Иван Васильевич Сафонов), логически же все время присутствовали две мои тетки - Муля и Аня. Обе, замечу, были хороши по советским правилам: одна жила в Америке, другая мотала срок. С тетей Мулей во времена военного союзничества восстановилась и активно поддерживалась переписка (помните - светящиеся ордена и медали). Эта переписка длилась и в послевоенные времена, покуда не подуло холодом, да все сильней и сильней, так что к началу 50-х она прервалась опять. Тетю Аню снова арестовали и перепосадили, да и мы-то с Тюлей уцелели некоторым чудом. Впрочем, что мы - это можно было с равным успехом отнести к каждому гражданину СССР. Данное обстоятельство не столь уж и эзоповым языком отразила Анна Васильевна в своем первом письме из - ох! - не первой высылки, на этот раз енисейской:
"Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из Ярославской тюрьмы? Я просила тебя приехать ко мне на свидание и не знала, что думать после того, как три месяца от тебя ничего не было. Ты исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду писать, что я передумала о тебе и Илюше за все эти месяцы".
Вообразить тогда, к сожалению, было что, даже в отсутствие буйной фантазии. Размах государственной и самой обычной уголовщины в стране на подъеме, вплотную за ним громадье пятилетних планов, серии грандиозных и, как правило, бессмысленных, бесплодных или просто опасных проектов текущего момента. Вспомним только лесозащитные полосы, обводнение пустынь, строительство каналов, плотин и создание рукодельных морей - всевозможные побеги от древа концепции "мы не можем ждать милостей у природы, взять их у нее - наша задача!". А чего стоили дикие фантазии новых лидеров вроде Трофима Лысенко, гонения на следы здравомыслия в любых науках - будь то физика или передача сигналов, и т.д. и т.п., и все это с потрясающей пропагандистской шумихой, красочными плакатами и головокружительным, я бы сказал, тотальным враньем.
Кстати, именно на этой почве (не вранья - проектов) Елена Васильевна нашла некоторый заработок, взявшись за изготовление детской игры под названием "Моя Родина", поражавшей и чисто физическими размерами, и педагогическим "мимо". Игра состояла из большущей карты СССР и набора картинок с изображением добычи разных полезных ископаемых или какого-либо вдохновенного труда на полях, в шахтах и на заводах. Карта не просто изображала знакомые евразийские просторы победившего социализма - по ней были распределены преобразовательные начинания вождя: плотины, рукотворные моря, каналы, лесонасаждения и проч. Мальчики и девочки должны были отыскать на карте места, которые соответствовали выпавшим им по жребию картинкам; возможно, все было наоборот. Сборище дебилов, увлеченных подобным занятием, могло возникнуть только в воображении чиновников минпросветовского худсовета, на столь же фальшивых картинках или в пионерских кинофильмах с аккуратно причесанными и некрасиво одетыми детишками, но никак не в реальной жизни. Вряд ли дети и родители кинулись за этой игрой по магазинам учебных пособий; думаю, что пуговичный футбол вместе с классиками сохранил позиции и остался неколебимым лидером среди развлечений на просторах родины чудесной. Не все, однако, осталось на прежних позициях - Тюля кое-какие средства на пропагандистской ниве заработала, и список кредиторов удалось временно сократить.
Итак, большевики по инерции толкали в никуда расползающийся воз народного хозяйства, который они надеялись вытащить (иллюзии еще не испарились окончательно), если тянуть его из постоянных неурядиц с использованием, туды его в качель, как верно говорил ильфовский похоронных дел мастер, марксистского научного предвидения.
Простите мне столь плоские и общие слова, однако, наше экономическое положение, если рассматривать конкретную небольшую семью, состоявшую из меня, Тюли и отбывавшей срок Анны Васильевны, - весьма типичную в описываемое время по численности и составу, - это положение не обозначить иначе как бедственное. Проблемой были самые элементарные вещи, и главное, конечно, - еда и одежда. Тюля ходила, одетая в грубый военный ватник, обутая в какие-то опорки; на мне тлело латаное-перелатанное тряпье - знаменитый Барон который сезон служил верную службу. Каждая Тюлина бумажка, любой эскиз, случайная записка - все неизбежно заполнялось в задумчивости, увы, не профилями красавиц и красавцев, а столбиками цифр, отражавших долги по крайней мере десятку людей. Список кредиторов состоял из ближайших друзей и подруг, но бывали фамилии и покруче я помню Шостаковича и Михалкова. Долги превратились в постоянную составляющую тогдашней жизни, они могли стать больше или меньше, но совсем исчезнуть - нет, такое не рисовалось даже в мечтах! Следы сложной сети долговых взаимозависимостей нетрудно усмотреть на любой сохранившейся с тех пор бумажке: бледные следы карандашных столбцов, в которых слева имена, справа цифры, отражавшие размер долга. Хорошо помню, что долги стали основой нашего существования, и удивляюсь, как вообще удавалось Тюле удерживаться на плаву, если учесть, что число кредиторов выходило далеко за десяток. И все это в условиях карточной и ордерной систем распределения товаров не первой первейшей необходимости! Бедные взрослые, на плечах которых лежал тогда груз ответственности за выживание!
Вместе с тем между людьми сохранились отношения, свойственные, по-видимому, всем труднейшим временам, - готовность прийти на помощь, открытость, умение сбиться в тесную группу для охраны детей, тепла, вообще для защиты. Завязывались такие отношения, как правило, по месту - внутри квартиры, дома, квартала. Мы, т.е. скорее Тюля, а уж вместе с ней и я, оказались в группе такой самозащиты, в состав которой по самому ближнему кругу входили наша соседка Вера Семеновна Антонова, дворничиха Шура, слесарь домоуправления Григорий Алексеевич, лифтер Николай Васильевич. Шура, например, приводила к нам на подкорм и для общего развития свою чуточку дефективную дочку Таньку; временами заходил слесарь Григорий Алексеевич и робко интересовался, когда Тюля заплатит ему за сложенную печку или заказанный в расчете на приобщение меня к ручной работе верстак. В ожидании этих выплат крепко выпивавший Григорий Алексеевич вынужден был раз за разом одалживать деньги, сумма которых в конце концов далеко превышала все, что должна ему Тюля; долги с обеих сторон так и оставались долгами. В конце концов торжествовало то самое, что и теперь сопутствует неплатежам, - взаимозачет.
Вера Семеновна взаимодействовала с Тюлей по части хозяйства все плотней, пока, наконец, не влилась в нашу семью практически одним из ее членов. Но основным видом экономической взаимосвязи являлись деньги, которые все были всем должны. Должны были также пачку соли, коробок спичек, полбуханки черного, тарелку супа, карандаш - что угодно, долговой смерч втягивал в себя все подряд! Долги были образом жизни не только нашего семейства: почти везде, где мне случалось бывать, я замечал следы той же бухгалтерской деятельности.
Послевоенная Москва встает в памяти городом грязноватым, ветхим, запутанным, но необычайно уютным. Поленовский "Московский дворик" был тогда еще очень точным и по виду, и по настроению портретом лица города. Сросшиеся невысокие домики в два-три этажа; ловушки проходных дворов с постоянно действующими в них заседаниями старушек и детскими игрищами; заросли каких-то специфических сорняков, которые будто именно для городских углов и возникли в растительном мире; там и сям тихие, загаженные руины; не асфальтированные еще мостовые большинства проездов - зимой они покрывались слоистым прессованным снегом с желтыми пятнами лошадиных испражнений; торчащие в большинстве дворов ржавые остовы дровяных снеготаялок - к ним дворники свозили снег на деревянных салазках, редкие машины с не надоевшим еще запахом бензинового выхлопа и, куда чаще, телеги с неторопливыми лошадками - Боже, сколько прелестных деталей, и всё это невообразимая и уже далекая сегодня, но такая теплая история! И в контрасте с ароматом начала века, явственно ощущавшимся чуть в стороне от центра, блеск обновленных центральных улиц, который манил к себе всех - и молодых, и старых.
После войны возродились некоторые довоенные порядки - по утрам в Москву из ее окрестностей съезжались молочницы, которые развозили свежее молоко по договорным адресам. И мы, - скажу хвастливо, - тоже были охвачены этой роскошной услугой: молоко нам возили из Михнева поочередно мать и дочь, которую звали Тоня. Молочницы имели своеобразную форму: серый ватник, голова обернута шерстяным платком, на ногах валенки с калошами. Молоко перевозилось в бидонах с литровым или полулитровым мерным алюминиевым стаканом. Возобновилась доставка свежего хлеба из булочных по домам, но этот симпатичный обычай просуществовал недолго.
Одним из непременных признаков городского пейзажа было множество еще живых инвалидов - обломков войны, которым не содействовали тогда ни комитеты ветеранов, ни социальная защита. Инвалиды собирались кучками или сидели поодиночке на тротуарах, бродили по трамваям, выпрашивая милостыню, чтобы потом обратить ее в счастье с помощью "красной или белой головки" (все водки были "московские" и разнились по качеству способом запечатки: простой красный сургуч, белая мастика или новинка - жестяная облатка с хвостиком для вскрытия, получившая название "бескозырки" за хвостик, который сначала был, но всегда обламывался, а потом и просто исчез). Протезы, заменявшие утраченную конечность, были примитивны донельзя: вместо ампутированной руки самодельный металлический крюк, вделанный в жестяную чашку - в нее и вставлялся остаток руки, культя оттяпанной ноги закреплялась ремнями в деревянной колодке. Простейшим и наиболее широко распространенным подспорьем был костыль.
Картина послевоенной жизни на Плющихе (думаю, не только там, а и по всей Москве, а как бы и не по стране) будет неполной, если не вспомнить распивочные, пивнушки и пивнухи с гнездившимися возле них сообществами обычных пьянюжек, лавунь и латрыг (принятые тогда степени впадения в пьянство) с обладателями высших военных наград - культей и протезов. Ближайшее к нам такое гнездовье имелось в виде "пивнушки" на углу Плющихи и Ружейного переулка. Палатка была встроена в забор, ограждавший дровяной склад - редкостное по удобству соседство для работников этого заведения. Под ногами пьющих в пыли и мусоре крутились окрестные собаки, ожидающие подачек в виде оброненных корок или колбасных обрезков. Там же была позиция инвалидов без обеих ног. Для передвижения эти несчастные пользовались тогда маленькими деревянными платформами с четырьмя подшипниками по углам; к доскам платформы привязывали ремнями безногое тело. Отталкиваясь деревянными же низкорослыми костыльками от земли, прикрепленные к платформе укороченные тела умудрялись довольно ловко и споро передвигаться по улицам, пробираясь даже в такие оживленные места, как предмет настоящего описания - водочные палатки. В толпе посетителей полностью безногие оказывались в лучшем случае где-то на уровне поясов полноценных граждан. К безногим гостям нетрезвый социум посетителей распивочных проявлял особое уважение - бутерброд с рюмкой передавался им неукоснительно.
Чага была маленькой и загадочной, а Натуся просто красавицей. Лиля - мать моего друга Андрея - всегда привлекала активной женственностью, кипучим жизнелюбием; она излучала некий женский магнетизм, которому поддаешься, хочешь того или не хочешь.
Женя Кошталева давным-давно потерялась - к сожалению, у меня нет никаких сведений, что с ней сталось: она как-то незаметно сошла с нашего семейного горизонта еще при жизни Анны Васильевны. В самом разгаре дружбы с Тюлей, а было это в течение лет десяти в 50-60-х - обе работали тогда в Драмтеатре им. Станиславского, Женя Кошталева бывала у нас постоянно. Меня она называла "мой подруг" и всячески вовлекала в жизнь своего семейства, состоявшего из нее самой и ее маленькой сумасшедшей мамы. Я аккуратно уклонялся. В 60-е годы, имея возраст около сорока, Женя время от времени муссировала тему любви и замужества; какие-то точечные романы, судя по ее рассказам, у нее постоянно вспыхивали и гасли. Наконец, возник - сначала только в рассказах - некий господин, претендовавший на роль Жениного жениха - под этим названием он и фигурировал в разговорах. Наконец, однажды Женя привела его к нам; кажется, был какой-то праздничный день - скорее всего, Новый год. Компания собралась пестрая: Миша Мейлах из Ленинграда, Женя с "женихом" и Марина Лазарева-Шехтель с дочерью Кирой, юной и изящной красоткой - с подачи самой Марины Киру называли у нас "бабой". Женя чувствовала себя светской львицей, пожирательницей сердец, и держалась соответственно - раскованно и свободно. Она считала себя человеком прямым, иногда грубоватым, но способным брякнуть правду, когда другие уклоняются и юлят; для поддержания имиджа она громко хохотала и вставляла не всегда уместные реплики, которые в тот вечер встречались дружным хохотом и укоризненным тети Аниным "Же-е-ня!". Инициатива за столом легко перешла к Марине Шехтель - удивительно артистичной и всегда готовой на маленькие импровизированные инсценировки. Женя, чтобы удержаться на высоте или хотя бы сохранить активность, ревниво комментировала Маринины импровизации. Между делом она время от времени наносила шпажные уколы в непосредственную окрестность, например, вдруг доверительно спрашивала Мишу Мейлаха: "Скажите, а почему Вы такой бледный - у Вас глисты?". Вечер шел под взрывы хохота от веселых проделок Марины.
Жених оказался за столом рядом со мной и тоже принялся пускать корни. Для начала он поинтересовался, что я делаю (у американцев спрашивают "что вы делаете, чтобы жить"), выяснил, что я связист, и восхитился удивительным совпадением - "Как интересно, я ведь тоже слаботочник..." (тогда существовало разделение электротехнических дисциплин на технику слабых и сильных токов). Определение "слаботочник" в сочетании с обстоятельством "тоже" меня задело профессиональное родство с Жениным ухажером не вызвало у меня ответного восторга. Данное им самому себе определение с легкостью заменило "жениха" после описываемого вечера он прочно превратился в Слаботочника. Больше я не нахожу в памяти ни каких-либо других следов присутствия Слаботочника за столом в этот вечер, ни его новых появлений на Плющихе. Может, он и приходил с Женей еще, но это маловероятно, так как не нашло никакого отражения в домашних разговорах, а они всегда бывали вызваны насущными текущими делами. Почти уверен, появись на Плющихе такая фигура, как Женин Слаботочник, еще хотя бы раз - быть бы ему многократно помянутым в болтовне за вечерним чаем.
Прошло время, не годы - десятилетия! Уже давно скончались и Анна Васильевна, и Тюля, пришло время выходить на пенсию мне. И вдруг поэт Юрий Кублановский, с которым мы сблизились на почве выхода в свет книги "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна..." - он отрецензировал ее для журнала "Новый мир", - передал мне ксерокопию материала под названием "Салон мадам Сохновской" (на самом деле фамилия Зои Александровны была Сахновская, но не будем придираться) и предупредил, что задета честь Анны Васильевны. Пересказывать прочитанное - не моя задача, не популяризации этого сочинения заставляет меня говорить о нем сегодня. Пример удивительной драматургии судьбы - вот, в сущности, главное во всей этой истории. Уже появилась книга, в которой есть, кажется, все об Анне Васильевне и ее отношениях с адмиралом, и вот контрастом выходит материал, ставящий под вопрос это "всё".
Автором сочинения, и это вытекает из содержания, является - не знаю даже, как назвать его: "возлюбленный Жени Кошталевой" прозвучало бы смешно, "приятель" -недостаточно, сожитель - чрезмерно, обозначим его Слаботочником, тем более что некоторые основания для этого у меня имеются. Козырным моментом опуса является знакомство автора с Анной Васильевной Тимиревой. По тексту сочинения его автор с помощью проститутки, поднимающейся до высот искусствоведения и наоборот, проникает в "салон мадам Сохновской", куда ходит утолять тоску по светским раутам Анна Васильевна. Далее, пользуясь связью с Женей (бедная Женька Кошталева), он попадает на Плющиху, где огорошивает Анну Васильевну своей осведомленностью. Оказывается, он уже давно пытался раскусить загадочную суть г-жи Тимиревой и смысл ее связи с Колчаком, да как-то не получалось. А тут - на тебе, все само собой так ладно сходится, прямо как лучи в фокусе лупы! Когда-то из боевых воспоминаний своего приятеля-чекиста понимал Слаботочник, с кем нужно дружить - он узнал, что Анну Васильевну заслали к Колчаку лихие комбинаторы-чекисты, как агента, в обмен на сохранение жизни ее маленького сына (дивная комбинация вполне во вкусе отечественных пинкертонов). Она, конечно же, согласилась и аккуратно поставляла им разведданные прямехонько из гостиной Адмирала. Друг-чекист был не много не мало ее связником. Тогда Слаботочник не очень-то поверил в правдивость рассказа, а тут подворачивается случай элементарно все проверить. Свою (друга-чекиста) версию Слаботочник выкладывает прямо в лицо Анне Васильевне, требуя от нее подтверждения или опровержения. И вроде бы она косвенно подтверждает - да, так и было. Вот вам и посетительница светского салона, вот какова на поверку гниловатая сердцевина так называемых интеллигентов.
Это суть сочинения, не говорю о его литературной стороне - кому интересно, извольте сами покопаться в дневниках друга чекиста; выходные данные издания: Николай Винокуров-Васильчиков, Салон мадам Сохновской, "Берега Тавриды", No 1, 1997.
К сожалению, публикация прошла, когда автора уже не было в живых, а жаль: мне было бы крайне интересно встретиться с ним хотя бы только для того, чтобы убедиться: я прав - это Слаботочник. Написано все это задолго до опубликования "Милой, обожаемой моей Анны Васильевны..." с ее собственными мемуарными записками, перепиской ее с адмиралом, выдержками из томов чекистстких уголовных дел Колчака и Анны Васильевны (что-то не похвастались горячие сердца изяществом замысла и четкостью исполнения акции с засылкой агента в самое сердце Колчаковщины, или постеснялись?), а также некоторыми из ее стихов. Интересно, изменилось ли бы что-нибудь в понимании автора, если он познакомился бы со всеми материалами этой книги, а также с событиями в изложении самой Анны Васильевны, или его сочинение - это не результат осмысления фактов и собственных наблюдений, а продукт поврежденной психики и определенной подсознательной социальной ориентации.
Я уделил здесь место этому сочинению, во-первых, потому, что оно некоторым образом связано с Тюлиной подружкой, а во-вторых, - и это главное, как важному для меня обстоятельству: в нем действительно задета честь дорогого и уважаемого мной человека. Замалчивать появление этих мемуарных заметок было бы не только беспринципно, но и бессмысленно, даже учитывая, что крымское издание вряд ли скоро найдет широкое хождение в Москве и в России. Судьба Александра Васильевича Колчака и жизнь Анны Васильевны постоянно в фокусе внимания исследователей и писателей, так что рано или поздно любые позиции в этом вопросе, какими бы они не были, станут достоянием общего обсуждения. Так, между прочим, журнал "Новый мир" (апрель, 1998) уже коротко отреагировал на крымскую публикацию.
Чага сотрудничала с Тюлей издавна, еще со времен "Детского календаря" военных времен. Их производственное взаимодействие закончилось в Драматическом театре им. Станиславского. Сохранились фотографии, где рядом с Тюлечкой можно различить маленькую Чагу и красотку Натусю Ушакову. Натуся работала в театре художником-костюмером; она действительно была очень хороша, и подругам, помнится, не однажды приходилось спасать ее от посягательств то одного, то другого работника труппы театра.
С Чагой мы сдружились заново в конце 70-х, когда Тюлечка была больна и малоподвижна. Лидия Васильевна несколько раз навестила свою старую подругу, а после ее смерти закрепила меня и мою жену Милу в числе приближенных. Мы стали частыми гостями у нее и Николая Ивановича Харджиева, знаменитого искусствоведа и владельца драгоценного архива. Наше сближение шло стремительно, мы стали участниками самых глубоко семейных, почти интимных дел, вроде продажи и покупки мебели, помощи по уходу за Николаем Ивановичем, сбором вещей для переезда на новую квартиру и т.д. Дело дошло до того, что однажды Лидия Васильевна попросила меня начитать на магнитофон мемуары ее отчима Митрохина, чтобы они прозвучали на открытии его выставки в ГМИИ им. Пушкина, а это было знаком высочайшего доверия.
Бывало, что Лидия Васильевна просила меня зайти к Николаю Ивановичу иногда по поводу каких-либо бытовых проблем, иногда просто так, для создания общества. Между делами у нас бывали с ним и серьезные разговоры. Хорошо помню, как он, мягко говоря, критически оценивая творчество Набокова, обвинял этого автора в том, что не литература была его настоящим коньком, а некоторый цирк на уровне слова. Он называл Набокова фигляром и фокусником, который по существу обманывает читателя, втираясь к нему в доверие и подсовывая ему словесные фокусы вместо литературы. Должен сказать, что спустя долгое время, когда автор этих слов Николай Иванович уже давно пребывает в другом мире, смысл сказанного им не кажется мне игрой, как это было в момент произнесения. Действительно, это еще не проверено мной на всем Набокове, но есть, есть у него произведения, которых я просто не могу перечитать - мешает ощущение, что мне морочат голову.
Те же обвинения выдвигались им в адрес американского пианиста Горовица, который приезжал в Россию с гастролями и действительно околдовал аудиторию. Пересматривая впечатления от фортепианной игры Горовица, а также глядя на видеозапись концертов, я вижу в них теперь что-то от "магических сеансов", где на твоих глазах происходит обольстительное, но не вполне чистое чудо или фокус с участием какой-то невидимой силы. А то и нечто дьявольское почудится в музыкальном (музыкальном ли?) всевластии пианиста. Помню также, какие сложные конструкции возводил Николай Иванович из истории со "Словом о полку Игореве". То было время, когда все были захвачены книгой "Аз и я", в которой автор сближал половцев с русскими, и Николай Иванович пылко и аргументированно указывал на ложность основных идей книги.
Чрезмерно тесная близость с Лидией Васильевной всегда казалась мне опасной. Увы, я был прав - сближение перешло некоторую черту дозволенности, возникла, как говорится в ядерной физике, "критическая масса", и произошел взрыв. Доверие обернулось своей противоположностью. Однажды Чаге причудилось, что мы - я и моя жена Мила - воспользовались дружеской близостью, чтобы завладеть работами Митрохина или чем-то еще. Так же стремительно, как и крепла, дружба сменилась полным разрывом отношений. Не буду вспоминать все подробности этого быстротечного малоприятного этапа, поскольку нет уже ни Лидии Васильевны, ни Николая Ивановича - они, в конце концов, уехали в Голландию, где и скончались в 1997 году при разных и достаточно драматических обстоятельствах (об этом достаточно подробно говорилось в газетных публикациях). Их отъезд из России и судьба уникального архива Николая Ивановича стали основанием для ожесточенной охоты за пожилыми супругами со стороны некоторых людей в Голландии, знавших толк в архивном деле. С другой стороны, щелкали зубами раздосадованные российские искусствоведы и явно зевнувшие таможенники. В газетах публиковался скандальный многосерийный детектив об отъезде и заграничной судьбе Чаги и Харджиева. Шум был большой, и не без оснований.
Дело прошлое, но серьезной обиды на Лидию Васильевну я никогда не держал говорю это совершенно искренне: мне было ясно, что без неприятностей в отношениях с Чагой можно обойтись, только удерживаясь от чрезмерной близости, а мы не удержались. Хорошо раскладывать все по полочкам задним числом, тогда же мы были не столь дальновидны, так что сами и виноваты. Находясь под сильным впечатлением от инициированного Чагой разрыва, я тогда же написал ей письмо, полное желчи и досады. И все-таки даже тогда мне было ясно, что произошедшее есть как бы неизбежная приправа к достаточно долгим отношениям с четой Чага-Харджиев - таковы правила этих отношений, их сценарий. Действительно, почти все, кому приходилось вступать в тесное взаимодействие с Лидией Васильевной, рассказывали об этом, уже находясь в состоянии опалы с ее стороны. Но что теперь ворошить прошлое: так или иначе, время знакомства и дружбы с Лидией Васильевной и Николаем Ивановичем было ярким периодом нашей жизни. Царствие им обоим Небесное.
Итак, из родственников наиболее явно, просто физически возникал мой дядя Ваня (Иван Васильевич Сафонов), логически же все время присутствовали две мои тетки - Муля и Аня. Обе, замечу, были хороши по советским правилам: одна жила в Америке, другая мотала срок. С тетей Мулей во времена военного союзничества восстановилась и активно поддерживалась переписка (помните - светящиеся ордена и медали). Эта переписка длилась и в послевоенные времена, покуда не подуло холодом, да все сильней и сильней, так что к началу 50-х она прервалась опять. Тетю Аню снова арестовали и перепосадили, да и мы-то с Тюлей уцелели некоторым чудом. Впрочем, что мы - это можно было с равным успехом отнести к каждому гражданину СССР. Данное обстоятельство не столь уж и эзоповым языком отразила Анна Васильевна в своем первом письме из - ох! - не первой высылки, на этот раз енисейской:
"Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из Ярославской тюрьмы? Я просила тебя приехать ко мне на свидание и не знала, что думать после того, как три месяца от тебя ничего не было. Ты исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду писать, что я передумала о тебе и Илюше за все эти месяцы".
Вообразить тогда, к сожалению, было что, даже в отсутствие буйной фантазии. Размах государственной и самой обычной уголовщины в стране на подъеме, вплотную за ним громадье пятилетних планов, серии грандиозных и, как правило, бессмысленных, бесплодных или просто опасных проектов текущего момента. Вспомним только лесозащитные полосы, обводнение пустынь, строительство каналов, плотин и создание рукодельных морей - всевозможные побеги от древа концепции "мы не можем ждать милостей у природы, взять их у нее - наша задача!". А чего стоили дикие фантазии новых лидеров вроде Трофима Лысенко, гонения на следы здравомыслия в любых науках - будь то физика или передача сигналов, и т.д. и т.п., и все это с потрясающей пропагандистской шумихой, красочными плакатами и головокружительным, я бы сказал, тотальным враньем.
Кстати, именно на этой почве (не вранья - проектов) Елена Васильевна нашла некоторый заработок, взявшись за изготовление детской игры под названием "Моя Родина", поражавшей и чисто физическими размерами, и педагогическим "мимо". Игра состояла из большущей карты СССР и набора картинок с изображением добычи разных полезных ископаемых или какого-либо вдохновенного труда на полях, в шахтах и на заводах. Карта не просто изображала знакомые евразийские просторы победившего социализма - по ней были распределены преобразовательные начинания вождя: плотины, рукотворные моря, каналы, лесонасаждения и проч. Мальчики и девочки должны были отыскать на карте места, которые соответствовали выпавшим им по жребию картинкам; возможно, все было наоборот. Сборище дебилов, увлеченных подобным занятием, могло возникнуть только в воображении чиновников минпросветовского худсовета, на столь же фальшивых картинках или в пионерских кинофильмах с аккуратно причесанными и некрасиво одетыми детишками, но никак не в реальной жизни. Вряд ли дети и родители кинулись за этой игрой по магазинам учебных пособий; думаю, что пуговичный футбол вместе с классиками сохранил позиции и остался неколебимым лидером среди развлечений на просторах родины чудесной. Не все, однако, осталось на прежних позициях - Тюля кое-какие средства на пропагандистской ниве заработала, и список кредиторов удалось временно сократить.
Итак, большевики по инерции толкали в никуда расползающийся воз народного хозяйства, который они надеялись вытащить (иллюзии еще не испарились окончательно), если тянуть его из постоянных неурядиц с использованием, туды его в качель, как верно говорил ильфовский похоронных дел мастер, марксистского научного предвидения.
Простите мне столь плоские и общие слова, однако, наше экономическое положение, если рассматривать конкретную небольшую семью, состоявшую из меня, Тюли и отбывавшей срок Анны Васильевны, - весьма типичную в описываемое время по численности и составу, - это положение не обозначить иначе как бедственное. Проблемой были самые элементарные вещи, и главное, конечно, - еда и одежда. Тюля ходила, одетая в грубый военный ватник, обутая в какие-то опорки; на мне тлело латаное-перелатанное тряпье - знаменитый Барон который сезон служил верную службу. Каждая Тюлина бумажка, любой эскиз, случайная записка - все неизбежно заполнялось в задумчивости, увы, не профилями красавиц и красавцев, а столбиками цифр, отражавших долги по крайней мере десятку людей. Список кредиторов состоял из ближайших друзей и подруг, но бывали фамилии и покруче я помню Шостаковича и Михалкова. Долги превратились в постоянную составляющую тогдашней жизни, они могли стать больше или меньше, но совсем исчезнуть - нет, такое не рисовалось даже в мечтах! Следы сложной сети долговых взаимозависимостей нетрудно усмотреть на любой сохранившейся с тех пор бумажке: бледные следы карандашных столбцов, в которых слева имена, справа цифры, отражавшие размер долга. Хорошо помню, что долги стали основой нашего существования, и удивляюсь, как вообще удавалось Тюле удерживаться на плаву, если учесть, что число кредиторов выходило далеко за десяток. И все это в условиях карточной и ордерной систем распределения товаров не первой первейшей необходимости! Бедные взрослые, на плечах которых лежал тогда груз ответственности за выживание!
Вместе с тем между людьми сохранились отношения, свойственные, по-видимому, всем труднейшим временам, - готовность прийти на помощь, открытость, умение сбиться в тесную группу для охраны детей, тепла, вообще для защиты. Завязывались такие отношения, как правило, по месту - внутри квартиры, дома, квартала. Мы, т.е. скорее Тюля, а уж вместе с ней и я, оказались в группе такой самозащиты, в состав которой по самому ближнему кругу входили наша соседка Вера Семеновна Антонова, дворничиха Шура, слесарь домоуправления Григорий Алексеевич, лифтер Николай Васильевич. Шура, например, приводила к нам на подкорм и для общего развития свою чуточку дефективную дочку Таньку; временами заходил слесарь Григорий Алексеевич и робко интересовался, когда Тюля заплатит ему за сложенную печку или заказанный в расчете на приобщение меня к ручной работе верстак. В ожидании этих выплат крепко выпивавший Григорий Алексеевич вынужден был раз за разом одалживать деньги, сумма которых в конце концов далеко превышала все, что должна ему Тюля; долги с обеих сторон так и оставались долгами. В конце концов торжествовало то самое, что и теперь сопутствует неплатежам, - взаимозачет.
Вера Семеновна взаимодействовала с Тюлей по части хозяйства все плотней, пока, наконец, не влилась в нашу семью практически одним из ее членов. Но основным видом экономической взаимосвязи являлись деньги, которые все были всем должны. Должны были также пачку соли, коробок спичек, полбуханки черного, тарелку супа, карандаш - что угодно, долговой смерч втягивал в себя все подряд! Долги были образом жизни не только нашего семейства: почти везде, где мне случалось бывать, я замечал следы той же бухгалтерской деятельности.
Послевоенная Москва встает в памяти городом грязноватым, ветхим, запутанным, но необычайно уютным. Поленовский "Московский дворик" был тогда еще очень точным и по виду, и по настроению портретом лица города. Сросшиеся невысокие домики в два-три этажа; ловушки проходных дворов с постоянно действующими в них заседаниями старушек и детскими игрищами; заросли каких-то специфических сорняков, которые будто именно для городских углов и возникли в растительном мире; там и сям тихие, загаженные руины; не асфальтированные еще мостовые большинства проездов - зимой они покрывались слоистым прессованным снегом с желтыми пятнами лошадиных испражнений; торчащие в большинстве дворов ржавые остовы дровяных снеготаялок - к ним дворники свозили снег на деревянных салазках, редкие машины с не надоевшим еще запахом бензинового выхлопа и, куда чаще, телеги с неторопливыми лошадками - Боже, сколько прелестных деталей, и всё это невообразимая и уже далекая сегодня, но такая теплая история! И в контрасте с ароматом начала века, явственно ощущавшимся чуть в стороне от центра, блеск обновленных центральных улиц, который манил к себе всех - и молодых, и старых.
После войны возродились некоторые довоенные порядки - по утрам в Москву из ее окрестностей съезжались молочницы, которые развозили свежее молоко по договорным адресам. И мы, - скажу хвастливо, - тоже были охвачены этой роскошной услугой: молоко нам возили из Михнева поочередно мать и дочь, которую звали Тоня. Молочницы имели своеобразную форму: серый ватник, голова обернута шерстяным платком, на ногах валенки с калошами. Молоко перевозилось в бидонах с литровым или полулитровым мерным алюминиевым стаканом. Возобновилась доставка свежего хлеба из булочных по домам, но этот симпатичный обычай просуществовал недолго.
Одним из непременных признаков городского пейзажа было множество еще живых инвалидов - обломков войны, которым не содействовали тогда ни комитеты ветеранов, ни социальная защита. Инвалиды собирались кучками или сидели поодиночке на тротуарах, бродили по трамваям, выпрашивая милостыню, чтобы потом обратить ее в счастье с помощью "красной или белой головки" (все водки были "московские" и разнились по качеству способом запечатки: простой красный сургуч, белая мастика или новинка - жестяная облатка с хвостиком для вскрытия, получившая название "бескозырки" за хвостик, который сначала был, но всегда обламывался, а потом и просто исчез). Протезы, заменявшие утраченную конечность, были примитивны донельзя: вместо ампутированной руки самодельный металлический крюк, вделанный в жестяную чашку - в нее и вставлялся остаток руки, культя оттяпанной ноги закреплялась ремнями в деревянной колодке. Простейшим и наиболее широко распространенным подспорьем был костыль.
Картина послевоенной жизни на Плющихе (думаю, не только там, а и по всей Москве, а как бы и не по стране) будет неполной, если не вспомнить распивочные, пивнушки и пивнухи с гнездившимися возле них сообществами обычных пьянюжек, лавунь и латрыг (принятые тогда степени впадения в пьянство) с обладателями высших военных наград - культей и протезов. Ближайшее к нам такое гнездовье имелось в виде "пивнушки" на углу Плющихи и Ружейного переулка. Палатка была встроена в забор, ограждавший дровяной склад - редкостное по удобству соседство для работников этого заведения. Под ногами пьющих в пыли и мусоре крутились окрестные собаки, ожидающие подачек в виде оброненных корок или колбасных обрезков. Там же была позиция инвалидов без обеих ног. Для передвижения эти несчастные пользовались тогда маленькими деревянными платформами с четырьмя подшипниками по углам; к доскам платформы привязывали ремнями безногое тело. Отталкиваясь деревянными же низкорослыми костыльками от земли, прикрепленные к платформе укороченные тела умудрялись довольно ловко и споро передвигаться по улицам, пробираясь даже в такие оживленные места, как предмет настоящего описания - водочные палатки. В толпе посетителей полностью безногие оказывались в лучшем случае где-то на уровне поясов полноценных граждан. К безногим гостям нетрезвый социум посетителей распивочных проявлял особое уважение - бутерброд с рюмкой передавался им неукоснительно.