Народу около этих типичных для послевоенной Москвы питейных заведений было всегда более чем достаточно. Проходя мимо, граждане вынуждены были держаться настороже, чтобы при случае уклониться от падающих по той или иной причине тел участников товарищеского распития. Компании там собирались преимущественно мужские - время женского алкоголизма еще не пришло, и словарь собеседований был матерно однообразен. Время от времени взаимное понимание и любовь нарушались, в ход шли оставшиеся кулаки, костыли и протезы, и тут-то берегись, прохожий! После побоищ, шумных и быстротечных, как летняя гроза, обломки инвалидных подпорок и бесчувственные тела их владельцев усеивали окрестную территорию. О, поле, поле!..
   Не помню точно даты возвращения на Плющиху Натальи Николаевны Филипьевой (двоюродной сестры детей Сафоновых по материнской линии) - Шины по детскому прозвищу, данному ей сестрами за способность мгновенно "надуваться" безо всякого к тому повода и за некоторое внешнее сходство, и ее дочери Ольги Павловны Ольшевской (моя, стало быть, уже троюродная сестра); в качестве ориентира учтем только, что по времени их появление как-то пересеклось с присутствием Гернетов, т.е. скорее всего это было до окончания войны. Тетя Наташа и Оля приехали из эвакуации, которую провели, по-моему, где-то в Башкирии. Поселились они в комнате за кухней - наши две комнаты выходили на улицу, их комната имела окно во двор. Тетя Наташа зарабатывала машинописью - в этом деле она имела высшую квалификацию и могла грамотно и с элементами редактуры печатать на основных европейских языках. Проблем с поисками работы у нее не было - аспиранты, авторы книг и брошюр валили валом, "Ундервуд" стучал целыми днями и приносил стабильный доход. Мне было странно, что Филипьевы-Ольшевские приехали к себе домой, т.к. до войны уже жили на Плющихе. Тогда здесь хозяйничала какая-то загадочная для меня, а им хорошо известная Феня, был жив Всеволод Константинович, мною же тут еще и не пахло.
   С Натальей Николаевной я так и остался до конца не более чем знаком, да и знаком не очень близко - случай, когда дальнее родство проявило себя только своей "дальностью". С Олей же быстро завязались отношения дружбы-соперничества - мы и дрались, бывало, причем по малолетству мне частенько серьезно доставалось. Драки как-то быстро сошли на нет - я подрос, мой успех бывал предрешен, да и неловкость мешала: Оля стала девочкой со всеми положенными этому состоянию признаками. Вне схваток мы дружили - слушали по вечерам Тюлино чтение вслух диккенсовских "Дэвида Копперфилда" и "Пиквикского клуба", играли в придуманных взрослыми гномов-покровителей (эту игру мы позднее перенесли на своих детей Машу, Ваню и Васю), ходили вместе на детскую площадку (что-то вроде летнего пионерского лагеря в городе, только с ночевкой дома) в сад Мандельштама - не подумайте, что Осипа: имя саду присвоили в честь кого-то из советских биологов и, наверное, немедленно о нем забыли, иначе во времена борьбы с безродным космополитизмом его, будьте уверены, вычеркнули бы, и т.д. Сад расположен между Большой Пироговской улицей и Комсомольским проспектом, сразу за вестибюлем метро "Фрунзенская". В описываемое время места эти были полудеревенскими и диковатыми.
   Кстати, с детской площадкой в саду Мандельштама связаны эпизоды, которые я помню довольно ярко. Первый связан с падением в крохотный местный прудик некоторое предвидение всех последующих случаев моего так и не совершившегося утопления. Хорошо помню, как молча - я и потом каждый раз тонул молча смотрел на полные любопытства рожицы моих сотоварищей уже из-под воды. Кто-то вытащил меня, чтобы я потом еще не раз ощутил леденящий привкус движения по маршруту без обратного хода.
   Другой случай связан с появлением у меня нового пальто - событием, по тем временам нечастым. Ради этого пальто Тюлечка отстояла очередь за получением ордера, затем была беготня по магазинам, чтобы найти хотя бы примерно то, чего хотелось для любимого дитяти, и т.д. Наконец пальто появилось, и я преобразился. (Кстати, на почве добычи детской одежки Тюля пострадала еще в военные времена: милиция задержала ее со свертком, в котором лежало приобретенное для меня не помню что: было в Тюлиной внешности нечто, не позволявшее представителям власти поверить в нее как в человека, по праву несущего сверток с товаром, когда достать что-либо было сродни подвигу. О tempora, o mores!) В этом пальто я и явился в сад Мандельштама. Разгорячившись в беготне по парку, я снял новое пальто и повесил его на дерево. Игра закончилась, я подошел к дереву и - о, ужас! - не обнаружил на нем и следов моего нового красивого пальто. Я похолодел от ужаса, прекрасно понимая, каков по тем временам был масштаб этой потери. Мы с Олей медленно двинулись к дому, обсуждая, какой легендой лучше всего сопроводить эту, скажу, не преувеличивая, трагическую историю. К тому времени я заметно продвинулся по части вранья и, случалось, терял чувство меры, т.е. врал, и когда нужно, и когда никакого смысла в этом не было. Вдруг Оля сказала: "Знаешь, а что, если сказать все, как было?". Идея потрясла меня простотой, именно так я и сделал, положение легко рассосалось - урок был нагляден.
   Вернемся к Оле. Возрастные особенности на некоторое время развели нас - я пропадал на своих любимых пастбищах, Оля же в это время отыскала свои, как позже стало ясно, долговременные интересы. Она включилась в работу т.н. Клуба Юных Биологов Зоопарка, звавшегося удобной аббревиатурой - КЮБЗ. Компания там собралась дружная, и называлась она по имени своего месторождения "кюбза" - ко мне придет кюбза, поеду с кюбзой и т.д. Не сомневаюсь, что жизнь кюбзы была романтична и интересна, Оля пыталась и меня туда вовлечь, но - возраст и присущий ему резистанс по отношению к любым внешним вмешательствам сделали это невозможным. Олино увлечение привело к появлению в нашем доме массы неожиданных животных: пару месяцев провел в доме журавль, причем жил он в основном не в Олиной комнате, а спал, как и положено журавлю, стоя на одной ноге с головой под крылом рядом с моей постелью; появлялись также разнообразные кошки и собаки. Одно время Оля была увлечена изготовлением чучел, причем почему-то это были преимущественно хорьки. Их длинные набитые тряпьем тела сохли по всем батареям, так что склонная к театрализации Тюля не без правдивости разыгрывала иногда сценки ужаса, когда натыкалась на них повсюду.
   Однажды Олю настигла слава - КЮБЗ стал предметом заметки в "Комсомольской правде", там же в качестве иллюстрации был помещен и Олин портрет с какой-то птицей. На меня это произвело впечатление - на мгновенье показалось, что я что-то упускаю. Видение не было долгим - я тогда самозабвенно погрузился в ежедневные посещения дома моего друга Вити Евсеева и двора, где я стал уже совсем своим. Двор этот располагался (он и теперь там) внутри квартала, ограниченного магазином "Руслан" - сначала с одной, а позже и с двух сторон, хибарами Ружейного переулка - с другой и с третьей - конгломератом густонаселенных бараков, домов и домиков, усыпавших пространство от Садового в районе Смоленской площади до Плющихи вблизи знаменитого кинотеатра "Кадр".
   Классу к десятому я снова стал замечать Ольгу, а она меня. Оля в это время уже была на первом курсе биофака университета, и у нее появился ухажер слегка безумный молодой человек, которого звали, кажется, Гарик. Мне он был интересен главным образом потому, что у него имелся мотоцикл, нечастый для Москвы трофейный ДКВ. Что произошло в романтической сфере отношений Гарика с Олей, не знаю, только кончилось дело тем, что мотоцикл он ей подарил - в знак верности или вечной любви, или же в качестве откупного. Хорошо помню, как мы с ней, будучи в совершенном мыле, волокли тяжелое, отнюдь не самодвижущееся, а скорее, наоборот - самотормозящее тело мотоцикла домой откуда-то с дальнего конца Кутузовского проспекта. К счастью, события эти развернулись очень вовремя - истекла моя первая любовь, только вчера без остатка наполнявшая все мое время и меня самого, и теперь, оказавшись на первом курсе, в общем-то, совершенно мне чужого по духу горного института, я был совершенно пуст и не очень хорошо понимал, чем же кроме учебы занять себя. Тут-то и возник спасительный мотоцикл.
   Он поселился у меня против постели. Глядя на его обольстительный корпус, я засыпал в мечтах о том, как наконец засияет и высветит зовущую даль дороги его фара, заведется, урча, двигатель, и как помчит меня мой (в мечтах я смелел) железный друг по дорогам страны. К тому времени я казался себе серьезным спецом по мотоделу, так как год прозанимался в мотокружке Дома пионеров, отчетливо представлял себе работу двухтактного двигателя и даже прошел ездовую практику на смешном маленьком и симпатичном ишачке по имени К-125 или М1-А (в просторечье они звались "Макакой") в Краснопресненском парке - волшебство моторного привода оставило неизгладимый след в моей душе.
   За зиму я перебрал весь мотоцикл от первого до последнего винтика и на почве консультаций перезнакомился со всеми редкими тогда приплющихинскими мотовладельцами (чаще они были просто мотолюбителями). Среди них были мои школьные друзья - Юра Будилин, Володя Цыпоркин, Слава Гилев и многие, кого я уже не вспомню. Грязь и тяготы сборок и переборок, занимавших дневное время, компенсировались ночными катаньями, нет, не просто катаньем - полетами, именно так пели наши души - на единственном действовавшем одре, который был собственностью Юры Будилина; вот когда находила себе подкрепление любовь к моторам. Ветер в лицо, звук живого двигателя и его готовность откликнуться на малейшее твое движение волновали, как самые интимные отношения. Эти времена и люди неожиданно всплыли в объемистой заметке ставшего известным художником Сергея Бархина, выученика той же 31-й средней мужской школы, где учился я (см. газету "Культура", первая неделя апреля 1998 года, С. Бархин. "Моя первая любовь"). Название статьи напрямую связано с первым еще детским чувством Сережи, но мне в нем слышится любовь к ушедшему детству и разлетевшимся друзьям - тот же Володя Цыпоркин, он же Ципа, Юрка Будилин, замечательные девочки...
   Наступил день, когда я пригнал заново собранный ДКВ на испытания. К величайшему моему удивлению, мотор завелся сразу, но зато лопнула цепь. Цепь починили, тогда пропала искра и т.д. После нескольких по тем или иным причинам безуспешных попыток заставить несчастный ДКВ исполнять главную функцию полностью, а не частями (вытаскивание головы немедленно сопровождалось увязанием хвоста) один из гаражных завсегдатаев - Соля Виленкин, добровольно принявший надо мной шефство, - задумчиво согласился купить его у меня за какие-то карикатурные деньги. Не просто взять, а купить, и за деньги спасибо, Соля! Была весна, надо мной уже нависли проблемы посерьезней мотоцикла - нелюбимый горный институт, близкая сессия, смутное будущее, и я согласился. Деньги мы поделили с Ольгой - вот я и вернулся к героине этого рассказа, куда мотоцикл влез безо всякого спроса.
   Позже на почве одного из Олиных романов у нее родился сын Иван. С самых пеленок его отличали крайняя покладистость, глубокий бас, который, как мне кажется, никогда не подвергался никаким возрастным изменениям, а также неожиданная предприимчивость в самых неожиданных обстоятельствах. Кроме того, Ванька, как и многие мальчишки вообще, был настоящим огнепоклонником. Страсть к созерцанию огня привела однажды к такой комбинации: Ваня разжег костер под диваном - очевидно, чтобы было не так заметно, сам же для пущей скрытности залег за костер подальше к стене. Обнаружили мы его случайно, пока пламя еще не набрало силу.
   Ивану мы обязаны появлением в доме неожиданного символа: однажды, копаясь на улице в выброшенном кем-то чемодане, он нашел старую деликатно раскрашенную фотопанораму. Тетя Аня просто ахнула, когда в нее вгляделась - это оказался вид Кисловодска, тот самый, которым она любовалась еще в детстве. Панорама заняла свое законное место на стене и стала предметом постоянных комментариев со стороны Анны Васильевны. Было досадно, что ее рассказы со временем сотрутся из нашей памяти, и однажды я предложил тете Ане записать свои рассказы и приложить их к панораме в письменном виде - тогда каждый желающий услышал бы истории, проносящиеся в сознании человека, смотревшего в конце прошлого века с Крестовой горы на Кисловодск. Прошло всего несколько дней, и тетя Аня выложила ученическую тетрадку, заполненную воспоминаниями детства, - она ценила хорошие идеи и не откладывала их исполнение в долгий ящик.
   Особое место в картинах моего послевоенного детства и отрочества занимает Вера Семеновна Антонова. Вот несколько строк из Тюлиных записок:
   "Как-то Ольга спросила меня: - Тюленька, а ты знала хороших людей? Знала, и даже довольно много. - Ну, например, кто самый хороший? - А Вера Семеновна!
   Ольга была потрясена: ей и в голову не приходило заметить то, что у нее под боком.
   Вера Семеновна была дворничихой в нашем доме на Плющихе. Служила когда-то домработницей у моей сестры Анны Васильевны. Вышла замуж за Григория Потаповича, служившего водопроводчиком в нашем доме. Женщина неграмотная: когда я дала ей тетрадку для записи расходов, оказалось, что ни читать, ни писать она не умеет. Человек она была удивительный - я никогда не видала более доброжелательной и бескорыстной женщины...
   Во время войны уехала с Григорием Потаповичем в деревню, где он и умер. А в квартире в это время поселились люди, которых пришлось выселять через суд. Пока длилась эта канитель, В.С. работала у меня домоправительницей. Я предоставила ей полную свободу действий. Утром являлась Вера Семеновна, и начиналось: "Суп я сделаю борщ. А на второе котлеты". - "Делайте, Вера Семеновна, что хотите". Проходит полчаса, опять явление: "Суп сделаем с крупой, а на второе я рыбу поджарю". - "Хорошо". Еще полчаса. Вера Семеновна является вновь: "Нет, я передумала. Суп сделаем лапшу, а на второе винегрет". - "Вера Семеновна, делайте, что хотите!" Явления эти продолжались до самого обеда, когда выяснялось, что программа совсем новая. Так работала творческая мысль Веры Семеновны.
   Через два месяца пребывания у меня приходит Вера Семеновна и говорит: "Вот что, мне с Вами нужно серьезно проговорить". Я замерла от страха - сейчас потребует зарплату. - "Так вот: я работаю у вас два месяца, и за это время... (Вы мне ни разу не заплатили, - в панике думаю я)... за это время Наталья Николаевна ни разу соли не купила". - "Фу, Вера Семеновна, нельзя же так людей пугать! Я думала Вы про деньги". - "Да деньги-то что! А вот она пачки соли не купит".
   Некоторые реплики: - "Елена Васильевна, идите чай пить. Вы посмотрите, чай-то какая красавица!".
   - "Зашла в сотовый магазин, а там такой черед в кассыю!"
   Рассказы Веры Семеновны обыкновенно начинались так: - "Вот в 47-м доме анжинер со стюденткой схлестнулся...".
   (К сожалению - это все: посвященный Вере Семеновне фрагмент записок Елены Васильевны оборван.)
   Вера Семеновна моих времен была неторопливой костистой старухой, всегда в фартуке и косынке, на ногах - более или менее (чаще более) изношенные мужские ботинки. Совершенно неграмотная - чтение и письмо оставались для нее тайной за семью печатями, так что подписание любой бумажки превращалось в небольшой спектакль. Прямо признаться в полной неграмотности ей не хотелось, и процедура подписания, например, счетов или расчетной книжки проходила примерно так: "Что-то устала я сегодня и вижу плохо, не поможешь ли мне подписать то-то и то-то". - "Ладно, Вера Семеновна, помогу, только как?" - "Ты карандаш мне дай, да руку-то мою поставь куда нужно..." - "Пожалуйста", - говорю я, с любопытством ожидая, что дальше. - "Ну, и где тут подписываться", - дожимала меня Вера Семеновна. Кончалось тем, что ее рукой я выводил некоторое подобие подписи.
   Не могу забыть одну из сцен времен последних Тюлиных дней. Вера Семеновна, и сама-то уже требовавшая заботы, заходила иногда в мое отсутствие к Тюле с чашкой чая и разговорами - просто с визитом. Слово "заходила" звучит слишком легковесно для этого акта милосердия: она к тому времени была полуслепа и еле передвигалась при помощи палки. Так вот, открываю дверь, придя на Плющиху после работы, и вижу, что на полу передней распростерты обе - и визитерша, и навещаемая. Немного дремлют, просыпаются, беседуют, снова засыпают и ждут моего спасительного появления.
   Концовка жизни Веры Семеновны была ужасна. Она окончательно ослепла и уже не могла себе ничего ни приготовить, ни разогреть, даже простой выход в уборную совершался с ассистентами. Но кураж она не потеряла и все-таки норовила добраться до плиты или хотя бы к окну во двор. Слепота и провалы в памяти постепенно превратили эти экскурсы в опасные предприятия, и мы, т.е. я, Мила и воспитанница Веры Семеновны Мурка (Мария Григорьевна Карнович), учитывая, что за целый день предоставленная себе Вера Семеновна может непоправимо набедокурить, решили поместить ее в дом престарелых. Освобождавшаяся комната, пенсия в пользу приюта - эти социальные соблазны сделали процедуру переселения достаточно быстротечной. Скоро мой "Запорожец" перевез Веру Семеновну в громадный комбинат, в котором сотни стариков и старух доживали последние дни.
   - "Вы кого привезли-то?" - спросила одна из старух, когда я вышел из приемного отделения.
   - "Соседку по квартире", - ответил я.
   - "А-а, соседку... Привезут мать, а говорят "соседку"! - прокомментировала она мой ответ стае подружек.
   Пару раз нам удалось навестить Веру Семеновну. Впечатления были тягостными: комнату, наполненную неистребимым запахом мочи, нечистого тела и белья, делили пять старух (одна из них маниакально тащила у своих соседок все, что на мгновение оказывалось без присмотра, еще одна была тихо помешана); немедленно остриженная наголо и с трудом узнаваемая Вера Семеновна; откровенная ненависть медсестер к поднадзорным, отвлекавшим их от обсуждения животрепещущих проблем устройства личной жизни; обеды, брякнутые вместе с подносом на тумбочку и потом равнодушно уносимые, независимо от того, съедено поданное или нет.
   Последний визит остался в памяти, как страшное видение. Идя к нужной палате, посреди длинного коридора мы натолкнулись на сидевшую на полу обезумевшую от страха наголо стриженную старуху и с ужасом узнали в ней нашу Веру Семеновну. Как она тут очутилась, можно было только гадать - отправилась ли в уборную, или ей причудилось, что она дома, где все вдруг стало не так и наполнилось толпой незнакомых голосов... У меня было впечатление, что Вера Семеновна ощутила себя по ту сторону смерти брошенной среди адских мук. Мимо сновали юные жестокие существа в белых халатиках; увы, сострадание не коснулось души ни одной из них, не толкнуло наклониться к старухе выяснить, кто она и почему здесь. Было это много лет назад; те, кто хладнокровно пробегал мимо распростертой на холодном полу старухи, сейчас наверняка стали взрослыми женщинами, матерями - это с трудом выговаривается по отношению к ним. Вряд ли вышеописанный эпизод терзает совесть кого-то из них, всплывая в памяти, а жаль! - так было бы по-человечески.
   Больше повидать Веру Семеновну не удалось, несколькими днями позже она умерла.
   Часто бывали мы с Тюлей у Гариных - Эраста Павловича и его жены Хеси Александровны. Гарины были бездетны, и в отношении ко мне Хеси Александровны просвечивало нечто материнское. Просторная гаринская квартира на Смоленском бульваре была в десяти минутах от нашего дома, и мне позволялось бывать там, играть коробками из-под папирос (они хранились сотнями, сложенные под столами - как бы не сталинская "Герцоговина Флор") или просто сидеть в уютнейших креслах. Хозяйство вела сестра Эраста Павловича Татьяна Павловна, тоже любившая подкормить меня - всегда голодного, маленького и тощего пришельца. Одним из подарков Хеси Александровны была настоящая осветительная ракета с парашютом. Я и мои друзья со двора на Плющихе запускали ее шелковый парашют с балкона на шестом этаже черного хода сначала с шипящей и брызгавшей искрами слепящего света ракетой под ним, а потом со всякими мелкими побрякушками.
   Вспоминается случай, когда меня - совсем еще небольшого, лет 12-13 неизвестно как (наверное, вместе с Тюлечкой) занесло к Гариным на домашний банкет по случаю выпуска фильма - то ли "Кубанские казаки", то ли "Сказание о земле сибирской". Звезда советского кино того времени, героиня свежеиспеченного и многих других фильмов Марина Ладынина сидела, положив изящную головку на сплетенные руки и кокетливо посматривая на окружающих, что-то было в ее блеске от красивой змейки или ящерки, только что раздвоенный язычок не выскакивал между жемчужных зубок. Но не она произвела на меня главное впечатление. Когда банкет перевалил через экватор и перекрестные беседы стали особенно горячи, поднялся страшно бледный некто, чьего имени я, к сожалению, не знаю, и сказал: "Кто сейчас не выпьет за Мейерхольда, тот блядь!". Я не знал, кто такой Мейерхольд, однако по мгновенно улетучившемуся гвалту - даже изрядно пьяную компанию проняло - понял, что затронута опасная тема. Чем этот эпизод закончился, не помню, но даже в таком виде - вырванная из контекста цитата - он был для того времени знаком мужества, безрассудства, отчаяния - чего-то, что я не возьмусь определить, может быть, всего вместе.
   Эраст Павлович всерьез намеревался сделать из меня актера и однажды подступился к этому, заняв меня в съемках фильма "Синегория, или Дорогие мои мальчишки". Часть съемок проходила в Лужниках, бывших в то время огромным, сплошь изрезанным огородами и ничем, кроме редких деревянных сараев, не застроенным пространством. В перерывах между пробами актеры купались и катались на откуда-то взявшейся лодке. И я проехался по тихой Москве-реке под Воробьевыми, еще не ставшими Ленинскими горами с известным тогда актером Алексеем Консовским - он был чрезвычайно популярным чтецом на радио. Горд я был несказанно, ведь голос Консовского так часто звучал по радио, а тут - мы в лодке и он говорит со мной о чем-то!
   Рольку мне поручили пустяшную - я приносил на место кинодействия какой-то ящик с граммофонными пластинками, о чем и сообщал нетерпеливо меня поджидавшей компании. Должен сказать, что само понятие "пластинки" было мне тогда не вполне ясным так же, как и контекст всего действия. Наверное, дело было не только в этом, но, так или иначе, мои актерские успехи не потрясли общественность. Гонорар, тем не менее, мне причитался, и не такой ничтожный: на него Тюля купила мне превосходный фотоаппарат "Любитель".
   В данном случае удар попал точно в цель - я погрузился в фотографию глубоко и надолго. Огромное количество фотографий (формат 6х6, контактная печать - увеличителя у меня не было) свидетельствуют сегодня о жизни на Плющихе и во многих других местах, где приходилось бывать в то время. Позже откуда-то возник увеличитель на базе фотоаппарата "Фотокор" - довольно-таки громоздкое изделие, которое для развертывания требовало и времени и пространства. Тем не менее, с его помощью я получил возможность для маневра форматом, что после долгого опыта контактной печати заново возродило у меня вспышку интереса к фотографии.
   В какой-то момент на стене в виде знаменитой черной тарелки повисло радио. Оно стало важным элементом жизни - о многом узнавали оттуда сквозь дикие широковещательные иносказания. Взволнованно подрагивающий голос Левитана вспоминается по праздничным случаям - ему на откуп были отданы все советские торжества. Почему-то всплывает в памяти сравнение денежной реформы 1947 года с "последней жертвой" - все денежки, скопленные гражданами к моменту реформы, в мгновение ока десятикратно уменьшились. Радио же разносило песенки, пело казавшимся мне невероятно красивым голосом певицы Пантофель-Нечецкой. Под волшебной черной тарелкой сиживал я часами, слушая "театры у микрофона", оперетты, которые, между прочим, полюбил, детские передачи (один "Клуб знаменитых капитанов" чего стоил), любимые песни, вроде "Марша энтузиастов", переполнявшего меня (что и требовалось) пропагандистским восторгом - а как же, ведь "нам нет преград ни в море, ни на суше...", шутка ли! Самое волшебное воспоминание - это звуки гимна Советского Союза - уже поздно, а я еще не заснул - на фоне приближающегося по Плющихе со стороны "Девички" (парк Девичье поле) трамвая. "Нас вы-ра-стил Ста-лин на верность на-ро-ду, на труд и на под-ви-ги нас вдо-хновил..." - "Др-др-др..." Коктейль гимна с трамваем гасил мое тлевшее сознание окончательно.
   Послевоенный период уходил, унося с собой культи с протезами, нищету (она сменялась просто бедностью) и многое другое. Ежегодные праздники Победы становились скорее поводом для гульбищ и выпивок. На смену шли новые времена: ревнивые заботы о распространении мировой революции, гнев на отступников и карикатуры Кукрыниксов c кровавым палачом генералом Франко и кликой Тито-Ранковича, там же мелькал маленький и противный Чанкайши, холодная война и борьба за мир (войны не будет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется!), а также пробы атомных и водородных мышц в страшноватой реальности, жестокая драка за власть среди главарей СССР-ской тираньей шайки, безродный космополитизм и врачи-убийцы, волны арестов и арестантские вагоны в каждом поезде, противосуховейные лесозащитные полосы, строительство плотин и создание морей, почины и задумки простых советских людей и непрерывная долбежка пропаганды с одинаковых газет и из черных тарелок, только-только забывших о военных сообщениях Совинформбюро... Социальная справедливость безжалостно, как кошка пойманную мышь, давила своей когтистой лапой одну шестую часть земной суши и жадно посматривала на остальные.