Святослав Сахарнов
Камикадзе. Идущие на смерть

   На Сайпане жгут черепа. Каждый год приезжают сюда из Японии отряды добровольцев, бродят по холмам, забираются в пещеры, обшаривают подножия скал. Морщинистые старики – бывшие солдаты – и гладколицые, совсем еще молодые студенты. Прилетают самолетами, приходят рейсовыми судами. Нет половины городов, стерты с лица земли. Густой тропический лес давно поднялся на развалинах, зеленые лианы оплели остатки домов, на фундаментах в рост человека трава, лишь башня католического храма, как рыбья кость, торчит над лесом. Отсюда приехавшие бредут командами по дорогам, разделяются, текут горстками к холмам, к трем возвышающимся над островом горам, шарят в кустах, залезают в норы, копают в заросших травою бункерах, собирают на плоских вершинах останки последних защитников, останки детей и женщин, построенных когда-то в печальную очередь на Марпи-пойнт. Найденное стаскивают в кучи и тщательно переписывают. Все отдельно – берцовые кости и голеностопы, лопатки и позвонки... Кости складывают в мешки, мешки сносят на площадки и собирают из них пирамиды. Вот и еще одна готова. С четырех сторон подносят зажженные свечи, и, чадя и дымя, мешки начинают гореть. Горят самоубийцы, камикадзе, люди, навечно записанные в Книгу Судеб.
* * *
   Ранним утром двадцать пятого декабря одиннадцатого года Сёва[1] Сайто Кадзума, приехавший, чтобы впервые за много лет провести с семьей новогодний праздник, приказал служанке разбудить жену и детей. Было самое начало часа зайца, но адмирал привык всю жизнь вставать рано. Когда семья – жена и двое мальчиков-погодков, – тихо переговариваясь между собой, собралась в комнате, служанка раздвинула наружную стену, и в комнату хлынул холодный воздух из сада. То, что они увидели, заставило всех замолчать: на черные ветви криптомерий, на мертвый, приникший к земле папоротник опускался снег. Служанка принесла бронзовую грелку с углями, опустила ее в углубление пола и накрыла одеялом. Молча расселись, протянув к живительному теплу ноги, зябко простирая над ним руки, и не отрываясь разглядывали, как снег покрывает землю. Оттого, что он шел белой завесой, отгораживая дом и сад от окружающего мира, пропала сложенная из серого камня подпорная стенка, которая защищала сад от оползня, пропала гора над ней, сплошь поросшая низко и уродливо изогнутыми красно-зелеными соснами, исчезли верхушки сливовых деревьев и крыши соседних домов. Снег ложился на ветви, и те на глазах начинали пригибаться к земле. В белом молоке исчезло все, что еще вчера составляло смысл жизни и определяло место каждого из членов семьи: далекий остров в океане, порт, наскоро сооруженный руками пленных китайцев, и серые, длинные, похожие на гончих собак миноносцы, которыми командовал отец, город с магазинами, рынком, театром Но[2] и с храмами, куда ходила мать, школой, в которой мальчики учились в одном классе – отец задержал на год старшего, чтобы они смогли потом вместе поступать в училище. Отец молчал, никто не решался заговорить; шел снег, настоящего мороза не было; слипаясь в воздухе, снежинки становились все тяжелее. Теперь они падали быстро, ребром, как серебряные монетки, каждая при падении делала дырку в белом покрове, скрывшем от глаз землю. А еще время от времени снег срывался то с одного, то с другого дерева, и каждый раз освобожденная ветка, шурша, взлетала вверх, но, покачавшись, замирала, чтобы начать принимать на себя новый груз.
   – Все растает к полудню, – сказал Кадзума.
   И жена, и оба сына согласно наклонили головы. Все будет так, как сказал он.
   Отшумел, откатился радостный Новый год; этот, как никакой другой, запомнится подросткам, не раз будут вспоминать они его, самый радостный год в жизни, бездумное прощание с тем, что отошло, и такое же легкое, без дум, ожидание предстоящего. Прибран был в те дни невесомый, с бумажными стенами, полный морозного яркого света дом: у главных парадных дверей ворота из трех бамбуковых палок, украшенных сосновыми ветками, на них – веревка, сплетенная из соломы с умело продернутыми между ее прядями бумажными разноцветными полосками. Мать сменила в токонома[3] вазу, поставила новый букет и деревянную тарелку с лепешками из риса, с красноватыми морскими водорослями, с сушеными колючими рыбами и матовой голубой сливой, служанка принесла из родника кувшин чистой воды, а повар к обеду кроме рисового пирога приготовил еще зеленого карпа и салат из корней.
   Всю неделю бегали запускать змея. Удлиненный, с размочаленным хвостом, он взлетал не сразу, долго кувыркался, ударяясь о землю, пока старший – Ямадо – не выходил на дорожный спуск, не клал змея на землю и не бросался опрометью с горы. Змей, подпрыгнув и круто взмыв, повисал, туго натянув бечеву и звеня в воздухе; а младший – Суги – бежал следом, радостно крича и запрокидывая голову. Всю неделю приходил почтальон, дергал за шнур колокольчика у ограды, протягивал пачки поздравительных писем. Только на седьмой день сняли в доме все украшения и прямо на садовой дорожке разожгли костер. Желтый, синий огонь вяло пополз по туго скрученной в жгуты соломе, задымил, упал, потом дружно взялся, разом охватил кучу, с треском побежал по ней и снова бессильно сник, успев превратить соломенные украшения в пепел. Да, да, отшумел, откатился год, забылись сто восемь ударов колокола, которые ночью прокатились над засыпающим городом, забылся парусник с семью богами, поставленный в нишу рядом с цветами, сгорел в костре вместе с игрушками пучок сухих пузырчатых водорослей (к счастью и достатку), сгорели ветки папоротника (удача в жизни), были выброшены угольки, нитками привязанные у входа (долго и счастливо жить у этого очага).
   Вспомнят этот Новый год погодки Кадзума черной, с набегающими ливнями ночью, лежа без сна на узких офицерских койках, в тесной, с металлическими стенами каюте линкора, лежа и слушая, как глухо гудят гребные валы и как стучит, перекликается голосами дежурных и вахтенных матросов, щелканьем сандалий в коридоре, тонким пением электрических приборов огромный, несущийся сквозь тьму навстречу своей гибели корабль.
   В тот год адмирал отсутствовал как никогда долго. «Итисима», – вежливо склонив голову, отвечала мать, если ее спрашивали, где служит теперь ее муж. «Итисима», – ответили в один голос братья, когда учитель в школе, подняв их, подобострастно спросил перед всем классом, где сейчас изволит плавать их отец. «Итисима» – это могло ничего не значить, могло быть шифром, условным наименованием вроде номера полевой почты, но учитель, осклабившись, поздравил класс с тем, что в нем есть сыновья человека, который в это трудное для страны время находится в одном из самых важных для Японии мест.
   – Итисима, – недовольно повторил как-то матери отец, она писала кисточкой на розоватой бумаге письмо младшей сестре, а та уже несколько раз спрашивала, почему так редко бывает дома уважаемый Кадзума-сан и не трудно ли одной женщине растить из двух непокорных мальчишек стойких, заслуживающих военной карьеры солдат. – Итисима, – повторил он, закрывая глаза, и, засыпая, увидел коричневые отвесные скалы, узкие, пробитые в них туннели, стальные, навешанные на устья туннелей ворота, часовых на скалах, а внизу, в узкой длинной бухте, частокол из бамбука.
   Он был старшим морским начальником на острове, и последнее слово во всех случаях принадлежало ему. Скалы, бухта, в глубине завод, верфь, бамбуковая стена. Поверх нее колючая проволока, над строящимися кораблями натянута маскировочная, с коричневыми и желтыми пятнами, сеть. Корпус недостроенного корабля, орудийные щиты, склад, в нем цепи, тросы, леерные стойки.
   Это произошло осенью. Случился шторм, через линию дозора – в ней стояло пять катеров – пронесло кавасаки с рыбаками. Дождевые заряды шли один за другим; лодку обнаружили уже около самой верфи. Желтые волны шли на берег рядами. И среди них маленький рыбацкий бот. Часть бамбуковой стены была повалена ветром, корпус линкора они не могли не видеть. Они все равно ничего не могли понять, это были всего лишь неграмотные рыбаки. Но Кадзума сказал: «Вы думаете, у американцев или у русских нет людей, которые умеют хорошо разыгрывать из себя неграмотных?» Кто-то возразил: «У них на руках мозоли. Это мозоли рыбаков. Их с малых лет приучают помогать отцам тянуть сети». Он приказал их расстрелять.
   В начале года на Итисима привели списанный грузовой пароход.
   – Его назначение вам сообщат потом, – передали из Главного штаба.
   Следом за пароходом появилась комиссия – адмирал, старше Кадзумы по званию, несколько молчаливых гражданских лиц – инженеры, и какой-то пожилой старший лейтенант. Его поселили отдельно от всех.
   Последним привезли секретный груз. Он лежал на корме эсминца, плотно прикрытый брезентовым чехлом. Два солдата с винтовками отгоняли всякого, кто пытался приблизиться к нему.
   Груз подняли краном и спустили на воду. Брезентовый чехол закачался, по-прежнему вызывая разговоры – что под ним?
   Комиссия торопилась. Уже на следующий день пароход вывели из бухты и поставили на якорь. Всех людей с причалов и с берега приказали убрать.
   – Никто не должен видеть того, что произойдет здесь, – сказал приехавший адмирал.
   Кадзума стоял на сигнальном посту рядом с ним. Позади жалась кучка инженеров. Из нескольких коротких фраз, которыми обменялись они, Кадзума понял – сейчас будут испытывать построенное ими новое оружие.
   Груз отвели от берега и расчехлили. Открылось что-то похожее на маленькую подводную лодку: длинный корпус, две врезанные в палубу, прикрытые козырьками, кабины, два винта, рули глубины.
   Инженеры спустились с поста, шлюпкой их отвезли к снаряду, они начали готовить его. Снаряд задрожал – заработал мотор – все покинули его. Адмирал подал знак, странная лодка двинулась с места.
   Позади Кадзумы стоял старший лейтенант. Когда лодка дала ход, он вздрогнул и подался вперед.
   Лодка шла, едва возвышаясь над водой. Частые волны, разбиваясь о нос, заливали пустые кабинки.
   – Вы будете плыть на глубине не меньше десяти метров, – сказал, не поворачивая головы, адмирал старшему лейтенанту.
   Снаряд приблизился к пароходу. Пришедшие с океана волны то скрывали его, то снова открывали. Последняя сотня метров... Снаряд ударился о борт, пароход вздрогнул, черный, красный шар выскочил из-под воды, пароход накренился, повалился набок и стремительно исчез.
   – Отличная работа, – сказал адмирал. – Я поздравляю вас, Куамото, гордитесь: вы будете первым.
   «Итак, это не подводная лодка, а торпеда, управляемая человеком, и этот Куамото займет место в одной из кабинок», – понял Кадзума.
   Адмирал и его свита уже торопливо покидали пост.
* * *
   Когда Нефедову сказали в отделе кадров: «Пойдете штурманом дивизиона в бригаду торпедных катеров», – он спросил:
   – Где это?
   – Неподалеку, в бухте Гомера.
   О такой бухте он ничего не знал. В Приморье во Владивосток приехал всего неделю назад. «Кто их так назвал – Улисс, Гомера, Патрокл? Откуда эти греческие названия? Наверно, потому, что давали их еще в прошлом веке».
   – Как мне добираться?
   – Автобусом.
   Городской, разболтанный, объехал залив Золотой рог, покатил в самый конец города, углубился в распадок между двумя сопками, через полчаса был в Гомера.
   Конечная остановка перед контрольно-пропускным пунктом. Дорогу до штаба показали, и вскоре он уже стоял в кабинете перед командиром бригады. Тот мельком посмотрел предписание, спросил:
   – На катерах никогда не служили?
   – Нет.
   – Привыкнете. Кроме восперов будете обеспечивать еще ВУ.
   Хотел было спросить, что это за воспера и уж совсем странные ВУ, но понял – разговор окончен.
   Больше объяснил кадровик:
   – Воспера – это новые английские катера, ждем еще американские, а про ВУ спросите у Кулагина, он на них самый главный. Я скажу, чтобы вас поселили с ним.
   Нефедова поселили в Корабле, в доме для офицеров – длинном двухэтажном здании с облупленными стенами и тесно, в линейку, вытянутыми по фасаду окнами. Квартир в доме не было, были маленькие комнатки, выходящие в длинные, через весь дом, от торца до торца, коридоры. Целый день Корабль гудел, трясся, сновали в полутьме, неся кастрюли на общие, расположенные в концах коридоров кухни, женщины, с плачем и криком носились между ящиками и шкафами, которыми были заставлены коридоры, дети. К ночи дом затихал, сумрак спускался с дымящихся сопок на бухту, Гомера синела, по ней шла черная, тянущаяся полосами вечерняя рябь, потом успокаивалась и вода. Дом стоял на склоне, обращенный окнами к бухте. По мере того как вечерело, окна одно за другим начинали светиться, в них загорались желтые и зеленые пятна абажуров, но с торцевых сторон еще долго мерцали тусклые красные кухонные лампочки, в свете которых бесшумно двигались наклоненные грудастые тени.
   Корабль был перегружен: в каждой комнате жило по семье или по двое – по трое холостяков. На каждом этаже в коридоре стояли ящики с картошкой, лежали свернутые трубами старые ковры, валялись испорченные кастрюли, связанные в стопки книги. Ночью натыкался на них вернувшийся с позднего выхода офицер, ругался вполголоса, а то с грохотом опрокидывал кастрюлю или таз, и тогда разом начинали скрипеть все двери и недовольные голоса выкрикивали в темноте проклятия. Вот, едва скрипнув, приоткрылась дверь, кто-то крадется в одних носках. Осторожные шаги. В темноте (после полуночи электростанция останавливалась и света не было) скрипнула вторая дверь, кто-то проскользнул в нее, и дверь без шума закрылась.
   Тонкие стены, тихие разговоры... Опускается на воду туман, ползет белыми косами с невысоких сопок, вскрикнула железнодорожная дрезина, торопится по берегу, катит платформу, подпрыгивает желтый глаз фонаря, отсвечивают в молочный сумрак два ряда окон. Плывет в неизвестность дом...
* * *
   Комната Нефедову досталась маленькая – окно, две кровати, около одной на полу лежит гиря, постель смята, сразу видно – кровать занята. Когда матрос принес белье, сам застелил вторую. Еще раз огляделся: над соседской кроватью вырезанные из картона часы. Одна стрелка, вместо цифр надписи: «Побудка», «Жратва», «Отбой», «Главное дело» и «Тося».
   Сосед пришел поздно. Спросил:
   – Нефедов, это ты? Я Кулагин. Поговорим завтра. Я смертельно устал, – и повалился на кровать.
   Утром поговорить, спросить: «Что такое эти загадочные ВУ» – тоже не получилось. Кулагин поднялся рано, сделал зарядку с гирей, на ходу бросил:
   – Будешь в столовой, спроси, как пройти к эллингу. Я целый день там.
   Так и получилось. Кулагина он увидел издалека. Тот стоял у приземистого, открытого в сторону воды, похожего на сарай, здания – эллинга. Из того выкатывали по рельсам небольшой, без палубы, с горбатой спиной, тускло поблескивающий металлом катер. От носа до обрубленной, с двумя желобами для торпед кормы – антенна.
   Когда катер спустили на воду, Кулагин подозвал Нефедова и повел к стоящему неподалеку белому домику. Открыл ключом железную глухую дверь – Нефедов подивился: «Зачем здесь такая сверхпрочная?» – и ввел внутрь.
   Внутри оказались комнатки, загроможденные столами и полками, на тех – черные коробки радиостанций, грудами – серебряные с ножками лампы, катушки с намотанными на них тонкими красными, зелеными проводами.
   – Сейчас я тебе все объясню, – сказал Кулагин, усаживаясь на подоконник. Окно тоже было защищено двойной стальной решеткой. – Только учти – не болтать. Смерш узнает – загремишь знаешь куда? Катер, который мы только спустили, видел?
   – Ну, видел.
   – Антенну заметил? Так вот, это катер с волновым управлением, ВУ. – И он коротко, не пускаясь в подробности, объяснил. Несколько лет назад в Москве, в Главном штабе, кому-то пришла в голову мысль сделать катера, управляемые по радио. Надвигается война, на Тихом океане флот у нас слабый. В Японии уже спущены на воду линейные корабли, вооруженные десятками орудий, в том числе автоматами. Подойти к такому кораблю на расстояние выстрела торпедой обычный катер не сможет. «Ямато» и «Фудзи» – назвал Кулагин японские линкоры. Чтобы защитить свои берега, в атаку на такой линкор будут посланы волновые. Управление будет осуществляться с другого, находящегося в отдалении, катера или с самолета. Катера приблизятся к линкору, и те, что не будут уничтожены, выпустят в него торпеды.
   – Усек?
   – Какие-то катера-самоубийцы, – сказал Нефедов. – Хорошо, если дойдет хоть один.
   – Зато они без людей, – напомнил Кулагин. – Я тебе рассказал суть. Как, на каких частотах они управляются – не твое дело. Твое дело – карты. Проложишь маршруты, выведешь всю группу в район атаки – и все. Будешь на самолете или со мной на командном катере.
   Этим вечером, когда ложились спать, Нефедов не вытерпел и спросил:
   – А что значат эти часы над кроватью?
   – «Побудка», «Отбой», «Жратва» – разве не ясно? – ответил Кулагин.
   – А «Главное дело» и «Тося»?
   – «Главное» – это ВУ, а «Тося» – официантка. Я у нее в расписании.
   – А-а-а...
* * *
   Родился Ито на Южном Сахалине, в маленьком городке на берегу Татарского пролива. Дом, в котором временно, приехав на заработки, жила семья, был дощатый, двухэтажный, обвешанный со всех сторон тонкими дымовыми трубами, черный от копоти и сырости. Был он перенаселен. Каждый чувствовал себя в этом северном холодном городке существом случайным, и, встречаясь, люди каждый раз заводили разговор о родных, теплых, покинутых в поисках заработка местах. Дома здесь стояли, вытянувшись шеренгой вдоль двух врезанных в сопки улиц, улицы были засыпаны шлаком – топить приходилось всю зиму из-за морозов и половину лета из-за туманов. Когда поднимался ветер, черные вихри бродили между домами, угольная пыль лезла в окна, засыпала циновки в комнатах, скрипела на зубах и оседала на лицах. Отец рыбачил, вместе с двумя товарищами он каждую неделю уходил в море на моторном низкобортном кавасаки. Покачивалась мачта, на корме около руля чернела фигурка отца, Ито стоял на молу – тот отгораживал от моря ковш, в котором отстаивались, вернувшись, суда с лова – и смотрел им вослед. Возвращаясь, весь улов сдавали перекупщику, но отец всегда приносил что-нибудь домой, показывал сыну: рыбу-собаку с огромным бульдожьим ртом и безобразными выростами на голове, похожего на бутылку из коричневого стекла кальмара с десятью мертвыми белыми щупальцами и вороночкой, торчащей из брюха. Стоило нажать на брюхо – и из воронки тонкой струйкой выливалась остро пахнущая черная жидкость. У колючих, живых, с испуганно вытаращенными глазами крабов мать отламывала ноги и, набив ими ведро, залив водой, ставила ведро на очаг.
   Запомнился день, когда над островом и проливом пронесся тайфун: по улице невозможно было идти, ветер сбивал с ног, он понес Ито по дороге, по дощатому тротуару, нес до тех пор, пока Ито, упав, не распластался, как ящерица, и не нашел сперва себе убежище в яме, а потом не спрятался за углом дома. Два барака в городе рухнули, и ветер отнес крики раненых за сопки, за жалкие огородики, которыми, как шрамами, были обезображены зеленые склоны. Но не запомнился день, когда мать и Ито наконец смирились с мыслью, что отец не вернется. Они долго ходили на мол встречать приходящие с моря кавасаки, выспрашивали о тех, кто был в тот день в море. Некоторых унесло к советскому берегу, их задержали русские пограничники, и прошли месяцы, прежде чем из далекой Москвы пришло разрешение их отпустить. Отца не оказалось и среди них.
   – Надо уезжать, – плача, сказала мать, и они уехали на Сайпан, вернулись в ее родную деревню на западном берегу острова, где мать с трудом нашла работу – нанялась на червоводню.
   Она приходила с работы поздно вечером, долго мыла зеленые, перепачканные тутовой листвой руки, разжигала на дворе чугунную печку и варила неизменную лепешку, которой кормила его изо дня в день. Лепешку приправляла соусом. Они садились вдвоем за низенький старый столик и, торопясь, ели, обжигая рты горячим скользким тестом.
   Хозяин, у которого работала мать, уже много лет держал ферму. Ферма была маленькая – шестеро работниц. Первое время Ито часто ходил с матерью, видел, как она посыпает листьями стоящие на полках во много рядов рамы и как на них копошатся толстые белые червяки, каждый с коротким рогом на спинке. В червоводне пахло вялым листом, было тихо, но если прислушаться, то слышно было, как копошатся на кормовых этажерках черви. Когда подходило время, работницы втыкали в рамы пучки прутьев, черви переползали на них и окукливались. На каждом прутике появлялись висящие в воздухе, поддерживаемые едва видными тонкими блестящими нитями коконы. Их собирали, обдавали горячим паром, а затем женщины становились у столов и, отделив от кокона кончик нити, начинали осторожно сматывать каждую нить отдельно на деревянные точеные сердечники. Поскрипывая, жужжали станочки, женщины вертели ручки, каждая внимательно всматривалась – правильно ли ложится, не оборвалась ли нить?
   Так было каждое лето, и Ито наконец перестал ходить к матери на работу.
   Набегавшись по улицам, он теперь часто приходил к соседу – старику Ниими, и тот рассказывал истории, в которых, подчиняясь неустойчивой старческой памяти, соединялись вымысел и действительность.
   Так, однажды старик рассказал, что в давние времена император стал страдать по ночам от приступов острой боли в руках и пояснице. Выйдя как-то на галерею дворца, он увидел в темно-синем звездном небе медленно и зловеще плывущее облако, а когда оно скрылось за горизонтом, боль в руках и пояснице прошла. Император подбежал к часам – на них было два часа пополуночи. И тогда, поняв, что причина его болезни сосредоточена в этом облаке, он велел позвать к себе лучника Гендзамии Иоримасу и приказал ему уничтожить облако. Иоримаса, спрятавшись на галерее, стал ночь за ночью подкарауливать облако и, когда наконец оно появилось, поразил его несколькими стрелами. От этого в ночном звездном небе раздался звук, похожий на стон, и на крышу дворца свалился диковинный зверь с головой обезьяны, телом тигра, хвостом лисы и лапами барсука. Животное издало звук, который все разобрали как «Нуе», и умерло, а когда император и лучник подняли головы, то увидели, что темное облако в небе исчезло.
   – Император подарил Иоримасе меч и платье, а тело зверя приказал закопать, – закончил старик.
   – Я хотел бы научиться летать, – неожиданно сказал Ито. – Как ты думаешь, Ниими, смог бы я научиться летать?
   – Людей, которые летают на самолетах, называют летчиками, но для того чтобы выучиться на летчика, надо быть богатым человеком, – покачав головой, ответил старик. – Ты никогда им не станешь.
   Едва Ито исполнилось пятнадцать лет, он сказал матери:
   – Тебе будет легче одной, если я уеду в город. Что мне тут делать – один раз в год рубить сахарный тростник? Здесь, в деревне, я никому не нужен.
   – Ты всегда долго молчишь, прежде чем сказать, а потом говоришь. Таким был и твой отец. Может быть, ты и прав. Мне будет легче без тебя, – ответила мать.
   Когда Ито, держа в потной ладони две медные монеты, вышел на дорогу к остановке автобуса, там уже стояло несколько человек: крестьянин с двумя корзинами, которые он принес на палке, и теперь, сидя на корточках около них, покуривал короткую трубочку; две женщины в кимоно, с набеленными лицами, с сумочками и зонтами, они стояли, растерянно улыбаясь друг другу, отчего было понятно: поездка в город – событие для них нечастое. Тут же прогуливались двое мужчин в темных костюмах с небольшими чемоданчиками – торговые агенты, залетевшие в деревенскую глушь по делам фирмы.
   Ржавые глинистые колеи убегали за горизонт, прячась в мангровых болотах, в зелени бугенвиллей, среди раздавленных низких холмов. Наконец раздался гудок, далекий затихающий вскрик, показался автобус, гремящий, похожий на музыкальный ящик, за ним тянулись желтая пыль и серый лохматый дым. Машина прошла лощину, проползла под деревьями и стала надвигаться. Ито отскочил, испуганно прижался к обочине, следом за женщинами влез в автобус. Кондуктор взял медяки, сунул ему в руку билет, буркнул: «Не стой!» Жаркая, с выставленными окнами машина была полупуста. Женщины садились, осторожно подбирая кимоно. За окном уже проплывали кусты, выстрелил ствол пальмы, закачалась гроздь зеленых плодов, замелькали соломенные крыши домов, зарябила черепица, потекли заросли сахарного тростника. Автобус катил, качаясь, вздрагивая. Вдруг в машине стало темно – проехали под мостом; не успел Ито понять, что случилось, как автобус вывалился из-под моста, и снова по сторонам потекла зеленая, полная света и парного влажного воздуха земля. Ито сидел, до боли повернув голову, жадно рассматривая, как бегут, подпрыгивая, поля, как вздрагивает высоковерхий храм с торием[4] перед ним, как дрожат тростниковые хижины. И наконец дома стали попадаться все чаще и чаще, слились в одну бегущую ленту, кондуктор нехотя выкрикнул:
   – Гарапан!
   Ито подхватил узелок, в котором были завернуты мыло, рубашка с полотенцем, и следом за женщинами выскочил на площадь.
   Город... Чужой, совсем чужой, непонятный и тревожный: люди ручейками текут по улицам, ветер надувает пузырями полотнища: «Зонты для мужчин и женщин», «Табак южных островов», «Кимоно и шерстяные платья», «Ювелирные изделия». Они свисали со стен домов, раскачивались, подвешенные поперек улицы. В витринах за пыльными стеклами лежали грудами пестрые ткани, стояли манекены, одетые в светлые пиджаки и такие же светлые брюки, гета на деревянной подошве, рядом затейливо разбросанные плетенки дзори, грудой навалены носки таби с торчащим вбок большим пальцем. Из открытых дверей харчевен несло запахом сырой рыбы. Внутри светились красные кучки креветок, брошенных на подносы, дымился рис, в чашечках горками лежала фасоль. Что-то кричали, заказывая еду, посетители, между столиками бегали полуголые официанты и уборщицы, они несли в одну сторону полные тарелки с дымящейся едой, а обратно груды пустых, с испачканными палочками и смятыми бумажными салфетками. У Ито подвело от голода живот, он остановился около одной двери, но оттуда тотчас послышалось: