"Этот человек, -- говорится в моих записях, -- заключен внутри единственного момента бытия; со всех сторон его окружает, как ров, некая лакуна забвения... Он являет собой существо без прошлого (и без будущего), увязшее в бесконечно изменчивом, бессмысленном моменте". И дальше, более прозаически: "Остальная часть неврологического обследования без отклонений. Впечатление: скорее всего синдром Корсакова, результат патологии мамиллярных тел, вызванной хроническим употреблением алкоголя". Мои записи о Джимми представляют собой странную смесь тщательно организованных наблюдений с невольными размышлениями о том, что же произошло с этим несчастным, -- кто он, что он и где, и можно ли в его случае вообще говорить о жизни, учитывая столь полную потерю памяти и чувства связности бытия.
   И тогда, и позже, отвлекаясь от научных вопросов и методов, я думал о "погибшей душе" и о том, как создать для Джимми хоть какую-то связь с реальностью, хоть какую-то основу, -- ведь я столкнулся с человеком, изъятым из настоящего и укорененным только в далеком прошлом.
   Требовалось установить с ним контакт -- но как мог он вступить в контакт с чем бы то ни было, и как могли мы ему в этом помочь? Что есть жизнь без связующих звеньев? "Берусь утверждать, -- пишет философ Юм, -- что [мы] есть не что иное, как связка или пучок различных восприятий, следующих друг за другом с непостижимой быстротой и находящихся в постоянном течении, в постоянном движении". Джимми был в буквальном смысле сведен к такому бытию, и я невольно думал о том, что почувствовал бы Юм, узнав в нем живое воплощение своей философской химеры, трагическое вырождение личности в поток элементарных, разрозненных впечатлений.
   Возможно, рассуждал я, мне удастся найти совет в медицинской литературе. По разным причинам литература эта оказалась в основном русской. Она начиналась с первой диссертации С. С. Корсакова (Москва, 1887), посвященной случаям подобной потери памяти (они до сих пор называются корсаковским синдромом), и заканчивалась книгой Лурии "Нейропсихология памяти", появившейся в английском переводе всего через год после моего знакомства с Джимми. В 1887 году Корсаков писал:
   Когда эта форма (алкогольного паралича) наиболее характерно выражена, то можно заметить, что почти исключительно расстроена память недавнего; впечатления недавнего времени как будто исчезают через самое короткое время, тогда как впечатления давнишние вспоминаются довольно порядочно; при этом сообразительность, остроумие, находчивость больного остаются в значительной степени.
   К блестящим, но скупым наблюдениям Корсакова добавился с тех пор почти век исследований. Самые ценные и глубокие из них были проделаны А.Р. Лурией. В описаниях Лурии наука становится поэзией -- и таким образом обнажает всю трагедию заблудившейся во времени души. "У подобных пациентов всегда можно наблюдать тяжелые нарушения организации впечатлений и их временной последовательности, -- пишет он. -- В результате они теряют цельность восприятия времени и начинают жить в мире прерывных, изолированных эпизодов". Далее Лурия замечает, что расстройства системы впечатлений могут распространяться в прошлое, "в самых тяжелых случаях -- вплоть до относительно удаленных событий".
   Следует заметить, что у большинства пациентов Лурии наблюдались обширные опухоли головного мозга, которые вначале приводили к сходным с синдромом Корсакова эффектам, но позже прогрессировали, часто со смертельным исходом. Именно поэтому в описанных случаях длительного медицинского наблюдения не проводилось. В книге Лурии нет ни одного примера "простого" синдрома Корсакова, в основе которого лежит вызванное алкоголизмом самокупирующееся разрушение нейронов в крайне малых по размеру, но исключительно важных по функции мамиллярных телах, при котором все другие отделы мозга остаются в полной сохранности (этот процесс впервые описал сам Корсаков).
   К резкому обрыву памяти Джимми в1945 году -- к отчетливому пункту, к точной дате -- я поначалу отнесся с сомнением, даже с подозрением. Такая четкая временная граница подразумевала скрытый символический смысл. В одной из более поздних заметок я писал:
   Налицо обширный пробел. Мы не знаем ни того, что произошло тогда, ни того, что случилось после... Нужно заполнить эти пропущенные годы -- узнать у брата, во флоте, в госпиталях... Не исключено, что во время войны он перенес обширную травму, глубокую черепно-мозговую или эмоциональную травму в ходе боевых действий, что по сей день влияет на все с ним происходящее... Возможно, война оказалась пиком его жизни, временем, когда он в последний раз был по-настоящему жив. Не является ли все его существование с тех пор одним бесконечным закатом?
   Мы провели разнообразные обследования (энцефалограммы, разные виды сканирования), но не обнаружили никаких следов обширных повреждений мозга (атрофию микроскопических мамиллярных тел выявить при таком обследовании невозможно). С флота пришло сообщение о том, что Джимми служил до 1965 года и в течение всего этого времени оставался полностью пригодным.
   Затем мы обнаружили краткий и безнадежный отчет из госпиталя Белвью, датированный 1971 годом. Там, среди прочего, отмечались "полная дезориентация... и органический синдром мозга в поздней стадии, вызванный употреблением алкоголя" (в это же время у него развился цирроз печени). Из Белвью Джимми перевели в гнусную дыру в Вилледже, так называемый "дом престарелых", откуда, обовшивевшего и голодного, наш Приют вызволил его в 1975 году.
   Нашелся и его брат, тот самый, что учился на бухгалтера и был обручен с девушкой из Орегона. Он давно женился на ней, стал отцом и дедом и уже тридцать лет как занимался бухгалтерией. И вот от этого брата, от которого мы надеялись получить море информации, пришло вежливое, но сухое и скудное письмо. Читая его (главным образом между строк), мы поняли, что с 1943 года братья виделись редко, и пути их разошлись -- отчасти из-за отдаленности мест жительства и несходства занятий, отчасти из-за большой (хотя и не решающей) разницы в характерах. Мы узнали, что Джимми "так и не остепенился", остался "шалопаем" и всегда готов был "заложить за воротник". Служба во флоте, считал брат, давала ему жизненную основу, и проблемы начались сразу после того, как в 1965 году он списался на берег. Сорвавшись с привычного якоря, Джимми перестал работать, "совсем расклеился" и начал пить. В середине и особенно в конце шестидесятых у него уже наблюдалось некоторое ухудшение памяти, сходное по типу с синдромом Корсакова, однако не такое тяжелое, чтобы он не мог "совладать" с ним в обычной своей залихватской манере. Но в 1970-м он по-настоящему запил.
   Где-то под Рождество того же года, сообщал брат, у Джимми вдруг окончательно "съехала крыша", и он впал в горячечно-возбужденное и одновременно потерянное состояние. Именно в это время его и забрали в Белвью. Через месяц горячка и смятение прошли, но остались глубокие и странные провалы в памяти -- на медицинском жаргоне "дефициты". Примерно в это время брат навестил его (они не виделись двадцать лет) и ужаснулся --Джимми не просто не узнал его, но еще и заявил: "Шутки в сторону! Вы мне по возрасту в отцы годитесь. А брат мой -- еще молодой человек, он сейчас на бухгалтера учится".
   Все это меня уже совсем озадачило: отчего Джимми не помнил, что происходило с ним позже во флоте? Почему он не мог восстановить и упорядочить свои воспоминания вплоть до 1970 года? К тому моменту я еще не знал, что у таких пациентов возможна ретроградная амнезия (см. постскриптум). "Все сильнее подозреваю, -- писал я тогда, -- нет ли тут элемента истерической амнезии или фуги -- не скрывается ли Джимми таким образом от чего-то слишком ужасного и невыносимого для памяти?" В результате я направил его к нашему психиатру и получил от нее полный и подробный отчет. Она провела обследование, включавшее тест с использованием амитала натрия, призванный высвободить все подавленные воспоминания. Кроме того, она попыталась подвергнуть Джимми гипнозу, рассчитывая добраться до глубоких слоев памяти, -- такой подход обычно хорошо помогает в случаях истерической амнезии. Но и это не удалось, причем не из-за сопротивления гипнозу, а из-за глубокой амнезии, в результате которой пациент упускал нить внушения. (М. Гомонофф, работавший в отделении амнезии бостонского госпиталя для ветеранов, рассказал мне, что уже сталкивался с подобными случаями; он считал, что такие реакции решительно отличают корсаковский синдром от случаев истерической амнезии).
   "У меня нет ни интуитивного ощущения, ни каких бы то ни было свидетельств, -- писала в отчете наш психиатр, -- что мы имеем дело с дефицитами истерической или симуляционной природы. У Джимми нет ни средств, ни мотивов притворяться. Нарушения его памяти -- органического происхождения; они постоянны и необратимы; неясно только, почему они распространяются так далеко в прошлое". Она считала, что он "не проявляет никакой отчетливой озабоченности или тревоги и не представляет никаких проблем в обращении", и, следовательно, не видела, чем в данном случае могла бы помочь. Она не находила в отношении Джимми ни одной возможной психологической лазейки, ни единого терапевтического рычага.
   Убедившись, что мы и в самом деле столкнулись с чистым синдромом Корсакова, не осложненным никакими дополнительными органическими или эмоциональными факторами, я написал Лурии и попросил совета. В ответном письме он рассказал о своей пациентке по фамилии Бел, у которой болезнь уничтожила память на десять лет назад. Лурия считал, что ретроградная амнезия вполне могла распространяться в прошлое и дальше, на несколько десятилетий, практически на всю жизнь. (Бунюэль пишет об окончательной амнезии, которая может стереть целую жизнь). Однако амнезия Джимми стерла его жизнь лишь до 1945 года, а затем по какой-то причине остановилась. Иногда он вспоминал гораздо более поздние события, но в этих случаях воспоминания его были фрагментарны и никак не привязаны ко времени. Увидев однажды в заголовке газетной статьи слово "спутник", он небрежно заметил, что участвовал в работах по сопровождению спутников, когда служил на корабле "Чезапик Бэй". Этот обрывок воспоминаний мог относиться только к началу или к середине шестидесятых. Но в целом обрыв его памяти следовало датировать серединой или концом сороковых. Все позднейшее сохранялось лишь в виде разрозненных фрагментов. Так было тогда, в 1975-м, так все остается и сейчас, девять лет спустя.
   Что же можно и нужно было сделать? "В этом случае, -- писал мне Лурия, -- нельзя дать никаких твердых рекомендаций. Делайте то, что подсказывает Ваша изобретательность и Ваше сердце. Восстановить память Джимми надежды почти нет, но человек состоит не только из памяти. У него есть еще чувства, воля, восприимчивость, мораль -- все то, чем нейропсихология не занимается. И именно здесь, вне рамок безличной психологии, можно найти способ достучаться до него и помочь. Обстоятельства Вашей работы особенно способствуют этому. У Вас есть Приют, отдельный маленький мир, непохожий на клиники и другие медицинские учреждения, где приходится работать мне. С точки зрения нейропсихологии сделать почти ничего нельзя, но в области человека и человеческого, возможно, удастся многое".
   Лурия упомянул также о пациенте по фамилии Кур., особым образом воспринимавшем свою болезнь. Безнадежность смешивалась у него со странным самообладанием. "На настоящее у меня нет никакой памяти, -- говорил он. -- Я не знаю, что я только что сделал, откуда я пришел... Прошлое я могу хорошо припоминать, а на настоящее у меня, собственно, нет никакой памяти". Когда его спрашивали, встречался ли он уже с проводившими обследование врачами, он отвечал: "Не могу сказать да или нет, ни утверждать, ни отрицать, что мы с вами виделись" . Именно это происходило время от времени с Джимми. По нескольку месяцев проводя в госпиталях и больницах, Кур. обживал их, --точно так же и Джимми после нескольких месяцев в Приюте стал постепенно привыкать: научился находить дорогу, запомнил, где столовая, его собственная комната, лестницы, лифты. Он даже начал смутно узнавать некоторых работников персонала, хотя все время путал их с людьми из прошлого. К примеру, он полюбил одну из сестер и мгновенно узнавал ее голос и звук шагов. При этом он всегда настаивал, что они вместе учились в школе, и его изумляло, когда я говорил ей "сестра".
   -- Черт возьми, -- восклицал он, -- чего не бывает! Ни за что бы не подумал, что ты, сестрица, в Бога уверуешь!
   Попав в Приют в начале 1975 года, Джимми за девять лет так и не научился никого твердо узнавать. Единственный человек, с которым он действительно накоротке, это его брат, который часто приезжает к нему из Орегона. Встречи их исполнены неподдельного чувства и глубоко всех трогают. Только в эти минуты Джимми по-настоящему переживает. Он любит брата и узнает его, но не может понять, отчего тот выглядит таким пожилым. "Надо же, как некоторые быстро стареют", -- жалуется он. На самом же деле брат его из тех, кто с годами почти не меняется, и выглядит гораздо моложе своих лет. Между братьями возникает с подлинное общение, и для Джимми это единственная нить, связывающая прошлое с настоящим, -- но даже это общение не дает ему ощущения непрерывности времени и вытекающих одно из другого событий. Эти встречи --по крайней мере, для брата и всех окружающих -- только подтверждают, что Джимми, словно живое ископаемое, и по сей день существует в прошлом.
   С самого начала все мы серьезно надеялись ему помочь. Он был настолько приятен в общении и дружелюбен, так умен и сообразителен, что трудно было поверить, что его уже не вернешь. Выяснилось, однако, что никто из нас никогда раньше не сталкивался со столь сильной амнезией. Мы даже представить себе не могли такой зияющей пропасти -- такой глубокой бездны беспамятства, что в нее без следа могут кануть все переживания, все события, -- целый мир.
   Впервые столкнувшись с Джимми, я предложил ему вести дневник, куда он мог бы ежедневно записывать все случившееся, а также свои мысли и воспоминания. Этот проект провалился -- сперва оттого, что дневник постоянно терялся, так что в конце концов пришлось его к Джимми привязывать, -- а затем из-за того, что автор дневника, хоть и заносил туда прилежно все, что мог, не узнавал предыдущих записей. Признав свой почерк и стиль, он неизменно поражался, что вообще что-то записывал накануне.
   Но даже искреннее изумление по большому счету оставляло его равнодушным, ибо мы имели дело с человеком, для которого "накануне" ничего не значило. Записи его были хаотичны и бессвязны и не могли дать ему никакого ощущения времени и непрерывности. Вдобавок, они были банальны ("яйца на завтрак", "футбол по телевизору") и никогда не обращались к более глубоким вещам.
   Но имелись ли вообще глубины в беспамятстве этого человека? Сохранились ли в его сознании хоть какие-то островки настоящего чувства и мысли -- или же оно полностью свелось к юмовской бессмыслице, к простой череде разрозненных впечатлений и событий?
   Джимми догадывался и не догадывался о случившейся с ним трагедии, об утрате себя. (Потеряв ногу или глаз, человек знает об этом; потеряв личность, знать об этом невозможно, поскольку некому осознать потерю). Именно поэтому все расспросы на рациональном, сознательном уровне были бесполезны.
   В самом начале Джимми выразил изумление, что, чувствуя себя вполне здоровым, находится среди больных. Но помимо ощущения здоровья -- что вообще он чувствовал? Это был человек замечательно крепкого сложения; его отличали животная сила и энергия, но вместе с тем -- странная инертность, пассивность и, как отмечали все, безразличие. Казалось, в нем чего-то не хватает, хотя сам он если и осознавал это, то все с тем же странным безразличием. Однажды я задал Джимми вопрос не о прошлом и памяти, а о самом простом и элементарном ощущении:
   -- Как вы себя чувствуете?
   -- Как чувствую? -- переспросил он, почесав в затылке. -- Не то чтобы плохо -- но и не так уж хорошо. Кажется, я вообще никак себя не чувствую.
   -- Тоска? -- продолжал я спрашивать.
   -- Да не особо...
   -- Веселье, радость?
   -- Тоже не особо.
   Я колебался, опасаясь зайти слишком далеко и наткнуться на скрытое, невыносимое отчаяние.
   -- Радуетесь не особо, -- повторил я нерешительно. -- А хоть какие-нибудь чувства испытываете?
   -- Да вроде никаких.
   -- Но ощущение жизни, по крайней мере, имеется?
   -- Ощущение жизни? Тоже не очень. Я давно уже не чувствую, что живу.
   На его лице отразилось бесконечное уныние и покорность судьбе.
   Как-то я заметил, что Джимми с удовольствием играет в настольные игры и головоломки. Они удерживали его внимание и, пусть ненадолго, давали ему ощущение соревнования и связи с другими людьми. Он явно нуждался в этом: никогда не жалуясь на одиночество, он выглядел ужасно одиноким, ни разу не посетовав на тоску, казалось, всегда тосковал. Помня об этом, я порекомендовал записать его в наши программы активного отдыха. Результат оказался несколько лучше, чем с дневником. Джимми на какое-то время увлекся играми, но скоро остыл: решив все головоломки и не обнаружив достойных соперников для настольных игр, он снова угас. Беспокойство и раздражительность взяли свое, и он опять бесцельно слонялся по коридорам, испытывая теперь еще и чувство унижения: игры и головоломки годились для детей, этими глупыми уловками его не проведешь. Видно было, что ему чрезвычайно хотелось хоть что-то делать: он стремился к действию, к бытию, к чувству -- и не мог дотянуться. Он нуждался в смысле и цели -- в том, что Фрейд называет Трудом и Любовью.
   А не поручить ли ему какое-нибудь несложное дело, думали мы. Ведь, по словам брата, Джимми "совсем расклеился", когда в 1965 году перестал работать. У него были два ярко выраженных таланта -- он знал азбуку Морзе и мог печатать вслепую. Мы, конечно, могли придумать, зачем нам нужен радист, но гораздо легче было занять Джимми в качестве машинистки. Требовалось только восстановить его навыки, и он мог взяться за дело. Это оказалось нетрудно, и вскоре Джимми уже вовсю стучал на машинке -- печатать медленно он вообще не мог.
   Наконец-то он делал что-то реальное, нашел применение своим способностям! И все же он всего лишь бил по клавишам -- в этом не было ни характера, ни глубины. Вдобавок он печатал совершенно механически, не понимая содержания и не удерживая мысли; короткие предложения бежали из-под его пальцев стремительной бессмысленной чередой.
   Самый вид его непроизвольно наводил на мысли о духовной инвалидности, о безвозвратно погибшей душе. Возможно ли, чтобы болезнь полностью "обездушила" человека?
   -- Как вы считаете, есть у Джимми душа? -- спросил я однажды наших сестер-монахинь.
   Они рассердились на мой вопрос, но поняли, почему я его задаю.
   -- Понаблюдайте за ним в нашей церкви, -- сказали они мне, -- и тогда уж судите.
   Я последовал их совету, и увиденное глубоко взволновало меня. Я разглядел в Джимми глубину и внимание, к которым до сих пор считал его неспособным. На моих глазах он опустился на колени, принял святые дары, и у меня не возникло ни малейшего сомнения в полноте и подлинности причастия, в совершенном согласии его духа с духом мессы. Он причащался тихо и истово, в благодатном спокойствии и глубокой сосредоточенности, полностью поглощенный и захваченный чувством. В тот момент не было и не могло быть никакого беспамятства, никакого синдрома Корсакова, -- Джимми вышел из-под власти испорченного физиологического механизма, избавился от бессмысленных сигналов и полустертых следов памяти, и всем своим существом отдался действию, в котором чувство и смысл сливались в цельном, органическом и неразрывном единстве.
   Я видел, что Джимми нашел себя и установил связь с реальностью в полноте духовного внимания и акта веры. Наши сестры не ошибались -- здесь он обретал душу. Прав был и Лурия, чьи слова вспомнились мне в тот момент: "Человек состоит не только из памяти. У него есть чувства, воля, восприимчивость, мораль... И именно здесь <...> можно найти способ достучаться до него и помочь". Память, интеллект и сознание сами по себе не могли восстановить личность Джимми, и дело решали нравственная заинтересованность и действие.
   Нужно заметить, что понятие "нравственного" не вполне точно отражает существо дела. Не меньшую роль играли тут эстетическое и драматическое. Наблюдая за Джимми в церкви, я осознал, что существуют особые области, где просыпается человеческая душа и где в благодатном покое она соединяется с миром. Те же глубины внимания и сосредоточенности обнаружил я и позже, наблюдая, как Джимми слушает музыку и воспринимает театр. Он без труда следовал за музыкальной темой или сюжетом простой драмы, и это не так уж удивительно, поскольку каждый художественный момент произведения неразрывно связан по смыслу и структуре со всеми остальными.
   Расскажу еще, что Джимми любил садовничать и взял на себя некоторые работы в нашем саду. Сначала он всякий раз приветствовал сад как незнакомца, но потом так привык к нему, что ни разу не заблудился и знал его лучше, чем внутреннее устройство Приюта. Мне кажется, его вел по нашему саду образ давних любимых садов родного Коннектикута.
   Безвозвратно потерянный в пространственном -"экстенциональном" --времени, Джимми свободно ориентировался в "интенциональном" времени, о котором писал Бергсон. Неуловимые, ускользающие формальные структуры длительности он гораздо надежнее запоминал и контролировал, когда они воплощались в художественном действии и воле. Расчет, головоломка или настольная игра давали пищу его интеллекту и в этом качестве могли удержать его внимание на короткое время, но, покончив с ними, он опять распадался на части, проваливался в бездну амнезии. В созерцании же природы или произведения искусства, в восприятии музыки, в молитве, в литургии духовные и эмоциональные переживания полностью поглощали его внимание, и это состояние исчезало не сразу, всегда оставляя после себя столь редкие для него умиротворение и задумчивость.
   Я знаю Джимми уже девять лет, и с точки зрения нейропсихологии он совершенно не изменился. До сих пор он страдает от тяжелейшего синдрома Корсакова, не может удержать в памяти изолированные эпизоды больше чем на несколько секунд, и жизнь его полностью стерта амнезией вплоть до 1945 года. Но в духовном отношении он порой полностью преображается, и перед нами предстает не раздраженный, нетерпеливый и тоскующий пациент, а воистину человек Кьеркегора, глубоко чувствующий красоту и высшую природу мира и способный воспринимать его эмоционально, эстетически, нравственно и религиозно.
   Впервые встретившись с Джимми, я заподозрил, что болезнь свела его к состоянию юмовской пены, бессмысленной зыби на поверхности жизни. Мне казалось, что у него нет шансов превозмочь бессвязность и хаос этой экзистенциальной катастрофы. Эмпирическая наука считает, что такое преодоление невозможно, но эмпиризм совершенно не учитывает наличия души, не видит, из чего и как возникает внутреннее бытие личности. Случай Джимми может преподать нам не только клинический, но и философский урок: вопреки синдрому Корсакова и слабоумию, вопреки любым другим подобным катастрофам, как бы глубок и безнадежен ни был органический ущерб, искусство, причастие, дух могут возродить личность.
   Постскриптум
   Сейчас мне известно, что ретроградная амнезия относительно широко распространена и в той или иной мере почти всегда присутствует в случаях болезни Корсакова. Катастрофическое и необратимое поражение памяти в результате разрушения алкоголем мамиллярных тел -- классический корсаковский синдром -- даже среди беспробудно пьющих людей встречается редко. Этот синдром можно наблюдать и при других органических заболеваниях, примером чего могут служить пациенты Лурии с опухолями головного мозга. Совсем недавно был детально описан любопытный случай острого (но, к счастью, быстро проходящего) синдрома Корсакова, получивший название кратковременной глобальной амнезии (КГА).
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента