Старик подошел к старому пузатому бюро, какие были в моде в начале пятидесятых годов, открыл ключиком верхнее отделение и извлек оттуда несколько писем с аккуратно пришпиленными к ним конвертами.
   - Вот некоторые письма тех, кто когда-то добровольно пошел на операцию. Подчеркиваю: добровольно. Более того, они настаивали, умоляли, чтобы я им поставил пластинку. Снимать копии с писем не разрешаю.
   Я читал письма и передавал их Флоре. Это были удивительные документы. Авторы, каждый по-своему, самообнажались так, как и героям Достоевского не снилось. Сводилось все к одному: новоиспеченные таланты смертельно, панически боялись того, что тайна станет известна другим, что их разоблачат, может быть, отчислят из театра. И в каждой строке сквозила зависть к тем, кто поет - и поет неплохо! - без каких бы то ни было пластинок. Наконец я натолкнулся на совсем удивительное письмо. Его автор угрожал убить старика, если он не прекратит эксперименты.
   "Вы дали нам возможность выдвинуться. Спасибо за это. Но не плодите певцов больше, чем требуется в театрах. Тем вы подведете всех нас. Если не остановитесь, вынуждены будем остановить вас силой. Ведь всякое случается - старики чаще молодых попадают под автомобили. Иной раз спотыкаются и падают на обычных лестницах..."
   Подписи не было. Я передал письмо Флоре. Она быстро прочитала его и изогнула бровь. Затем принялась читать сначала, как будто хотела выучить наизусть.
   Тем временем старик открыл крышку проигрывателя "Каравелла", поставил на диск пластинку.
   - Бетховен. А играет Святослав Рихтер.
   Слушали мы молча. Когда последние аккорды затихли, старик сказал:
   - Рихтер - это гений, хотя, конечно, его творчество подчинено каким-то законам. Допускаю, что эти законы можно изучить, а затем кому-то преподать. И что же мы получим? Еще одну копию Рихтера. А в искусстве нужны не копии, а только оригиналы. Каждый новый гениальный пианист будет творить эти законы сам для себя. И почем я знаю, не станет ли он прямой противоположностью Рихтера?
   - Спасибо, - сказал я. - Мы пойдем.
   Он проводил нас до двери и покачал головой, словно извиняясь за свою старость и за отсутствие сил.
   - Вот и конец всей истории, - сказал я.
   Но Флора не согласилась:
   - А вдруг начало?
   Меня опять кольнуло в сердце. Болела голова. Клонило ко сну. На корреспондентском пункте я сразу же потребовал кофе. Флора внимательно посмотрела на меня, вздохнула, но поставила на огонь кофейник. Тем временем я просматривал почту. Несколько ответов на критические письма, посланные на расследование и для принятия мер, счета на междугородные переговоры, заметки с робкими сопроводительными письмами: нельзя ли опубликовать? Был и еще один плотный конверт, надписанный знакомым мне почерком. От Марины.
   Вначале Марина обвиняла меня в том, что я, не спрося у нее на то разрешения, вызвал в город Юрия, который теперь постоянно звонит ей и не дает покоя. (Юрия я никуда не вызывал!) Далее шли обвинения посерьезней. Оказалось, я своим высокомерием, неуемной гордыней (отказался от сцены, хотя вполне мог бы петь) сбил своих бывших друзей с пути праведного, а сейчас постоянно всех будоражу и мщу за собственные жизненные неудачи. Марина утверждала, что таких людей, как я, любить нельзя по соображениям принципиальным. В своем стремлении добраться до сути явлений я мимоходом рушу иллюзии. Когда-то я помешал ей любить по-настоящему Юрия. Слишком уж разителен был контраст: человек с хорошим голосом отказывается от певческой карьеры, а безголосый за нее цепляется. Нынче напортил ей во взаимоотношениях с Николаем Николаевичем - постарался оттенить невыигрышные черты его характера (видит бог, не собирался я этого делать!), ироничностью перечеркнул, сделал смешным "лирично-элегичное" (так и было написано) его отношение к жизни. В заключение Марина еще раз просила исчезнуть из ее жизни, забрав заодно и "задиристую козочку Флору".
   Кофе уже стоял на столе. "Задиристая козочка" была сегодня необычно тихой и вовсе не задиристой. Она сидела в кресле напротив стола.
   - Письмо от Марины?
   - Откуда вы знаете? Опять телепатия? Прочитайте... Она меня обвиняет в том, что я затеял расследование. Будто не она сама пришла сюда с письмами Юрия и газетными вырезками.
   Тетрадные листки в руках Флоры дрожали. Наконец-то и она хоть чем-то выдала волнение. А то иной раз мне начинало казаться, что вместо нервов у этой девушки стальные проволочки.
   - Хотят жить по большому счету, но не умеют. Порвите. Не отвечайте.
   - Нет уж, отвечу обязательно. Кроме того, мы обещали старику...
   Но в это время старик позвонил сам.
   - Приезжайте, - сказал он тихим и хриплым голосом. - Немедленно. Сейчас же...
   Я залпом выпил кофе. Налил себе еще. Меня как-то разморило. Хотелось одного: лечь и выспаться. Но понимал, что к старику надо мчать. Флора уже хватала с вешалки плащи, в руке у нее позвякивали ключи от машины. Я выпил третью чашку густого, как деготь, кофе.
   Мы не нарушали правил, но у светофоров на зеленый свет уходили первыми, оставляя позади даже приземистые "Жигули".
   Дверь в квартиру старика была приоткрыта. Сам он лежал в кабинете на кожаном диване с полотенцем на горле. "Каравелла" валялась на полу. Мы шагали по битым пластинкам.
   - Кто здесь был? Воры?
   - Садитесь, - прохрипел старик.
   - Вызвать врача?
   - Незачем. Я сам немного врач. Ничего страшного.
   - В милицию звонили?
   - Не звонил! И вам запрещаю! Во всем виноват я сам.
   - А весь этот разгром? - Флора жестом обвела комнату. - Кто бил пластинки? Зачем сломали проигрыватель?
   - Я! - прохрипел старик. - Я бросил на пол проигрыватель, я побил пластинки. У меня была истерика. Первая за восемьдесят шесть лет!
   Я снял плащ, сложил его, повесил на спинку стула, затем уселся. Делал все медленно, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями.
   - Флора, - сказал я намеренно тихо, - поищите на кухне веник и уберите здесь.
   - Веник в ванной, - прошептал старик. - Единственное, о чем прошу, принесите из аптеки свинцовую примочку, а из магазина хлеб и творог.
   - Вас душили? Раз вы нас вызвали, потрудитесь объяснить все толком. С кем вы подрались?
   - Подрался? - переспросил старик. - Гм, наверное, это так и называется. Тут была одна из моих бывших пациенток. Мы с нею здорово поссорились. Она требовала, чтобы я дал расписку, что лично ей не ставил пластинки. Это было бы неправдой. Такую расписку дать я не мог. Затем она обвинила меня в том, что я много болтаю. И даже назвала фашистом.
   - Вы не можете вспомнить фразу поточнее?
   - Кажется, это прозвучало так: "Человек, который может подарить другому талант, но не дарит - полуфашист". Тут я вспомнил погибшего сына, "Танго смерти", стал кричать, что ворованные таланты - не таланты. Она вела себя вызывающе... Назвала старым дураком. Толковала о внутривидовой борьбе и о праве каждого воспользоваться знаниями, неизвестными другим. Я потерял голову. Я схватил проигрыватель... Хватит об этом. Мне неприятно. Вот ключ. В бюро список и адреса всех, кто поставил себе пластинки. Заготовьте письмо от моего имени. Опыты прекращены. Возобновлять их я не намерен. Тот, кто хочет, может остаться с пластинкой. Остальным же я готов ее снять. А вы постарайтесь не будоражить умов своими расследованиями. Спасибо за помощь...
   Вечером мы сидели в кафе Дома ученых и пили традиционный кофе. Кажется, никогда за всю свою жизнь я не пил столько кофе, как в те несколько месяцев. Сам граф, теперь уже в облике маскарона, смотрел на нас со стены и ехидно посмеивался.
   - Уверен, что старика навестила Ирина.
   - Вы думаете, она здесь?
   - Не исключено. Прилетел Юрий. Она за ним.
   Вдруг граф на стене принялся укоризненно качать головой. Вновь укол в сердце. Мне показалось, что я лечу под стол. Удержала меня рука Флоры.
   - Вы побледнели. Скорее домой.
   Мы довольно твердо прошли через зал, хотя мне было очень уж плохо. И не я Флору поддерживал, а, скорее, она меня волокла. Но со стороны, надеюсь, этого никто не заметил.
   7
   Вряд ли я смогу рассказать связно, что было дальше. На корреспондентском пункте я пытался диктовать письма, порывался печатать на машинке. Флора протестовала, отказалась варить кофе. Кончилось все неожиданно - в глазах сначала потемнело, а затем во всем поле зрения запрыгали яркие радужные кружочки, и сердце бешено заколотилось в груди. Я едва сумел дойти до тахты. Наверное, уснул сразу, провалился в нечто. Но это нечто было вовсе не темнотой, а каким-то особым, невиданным мною доселе миром - необычайно ярким и звонким... Помню, что Юра Ильенко, совсем еще юный, вихрастый, какими мы все были когда-то, запел грустные, надрывные "стансы Нерона" из оперы Рубинштейна. Он жаловался на свою жизнь, на непонятость. Он доказывал, что имеет право требовать внимания к себе и к своему голосу. А мне хотелось прервать его и воскликнуть: "Послушай, как ты посмел украсть у Карузо не только тембр, силу голоса, но и его манеру исполнения? Что же выходит? Это не ты поешь, это он поет!" Юра, угадав мои мысли, вдруг перестал петь, что-то написал на клочке бумаги и протянул мне.
   "Каждый имеет право петь, как Карузо, - прочитал я. - Мы не можем ждать милости у природы. Вдруг она не пожелает во второй раз подарить нам бессмертные вечные голоса? Раз так, мы должны сами создать их!"
   Потом возникал старик - зубной врач. Он был в бурке и папахе. Хватал себя за голову, стенал с кавказским акцентом: "Вах, вах! Что я наделал? Я выпустил джина из бутылки! Назад, в эту бутылку, его уже не вогнать. Теперь надо дождаться, когда он уснет... Вай, вай! Преступное легкомыслие!"
   Зло, нагло смеялся мне в лицо маскарон с лицом графа Бадени. Это было даже страшно.
   Но на смену маскарону приходили видения более приятные - тенистый парк, озеро, по берегу которого я любил гулять, вечно дерущиеся черные и белые лебеди...
   Флора будила меня. Один раз для общения с каким-то человеком, вероятно с врачом. Он пощупал мой пульс, с глубокомысленным видом пронаблюдал циферблат собственных часов, а затем объявил, что надо проверить кардиальную систему. Меня все это раздражало - звуки, шум, голоса. Приезжали люди с каким-то аппаратом. Присоединили ко мне холодные пощипывающие электроды, колдовали над длинной бумажной лентой... Опять мне привиделся старый дантист. Пройдя в лезгинке на цыпочках по комнате, он пожалел меня: "Вай, вай! Что делают с бедным человеком".
   - Оставьте меня в покое! - бурчал я. - Дайте поспать!
   Приснился мне и душный вечер в приморском городе. Ветер с моря не приносил прохлады. Воздух был пропитан влагой и йодом. Мы с дирижером Игорем сидели у открытого окна.
   "Дышу уже не легкими, а боками, - бормотал Игорь. - Хорошо бы, как рыбам, обзавестись и жабрами. Так что же ты хочешь выяснить? Отчего вдруг Юрий Ильенко запел? Да я почем знаю? И кто это может знать? Допускаю, что могли изобрести какую-нибудь хитрую штуку. Не таблетки, конечно, а что-нибудь другое. А ты вот о чем подумай: возник вдруг десяток этих "внезапно запевших", и на том все. Значит, кто-то делал опыты и прекратил их. Почему? Эх, если бы мне жабры в дополнение к легким! Тогда бы я и в таком влажном климате чувствовал себя, как орел в небе..."
   Через какое-то время возник еще один врач. Уже без часов, зато с блестящим молоточком. Он долго о чем-то разговаривал с Флорой. До меня долетали лишь отрывки разговора... "Да, да, много кофе... почти не спал... режима никакого..." - "Опасности нет... переутомился... обычный вегетативный криз... мы это так называем... не волнуйтесь, ваш муж, судя по всему, крепкий гражданин... ничего, кроме покоя... несколько дней не работать... главное, чтобы не дошло до невроза..."
   - На что жалуетесь?
   Он потряс меня за плечо. Мне никак не хотелось просыпаться.
   - Я вас спрашиваю, на что жалуетесь?
   - На то, что меня будят!
   Врач засмеялся:
   - Извините, необходимость. Не соизволите ли вы, сэр, приподняться?
   Слово "сэр" и настойчивость врача вывели меня из себя.
   - Вот я сейчас встану, кое-кого приподниму и вышвырну в окошко. Дайте досмотреть сон!
   Врач обрадовался еще больше.
   - Все хорошо, - сказал он Флоре. - Пусть поспит. Ваш муж - отличный парень. Его загнать в невроз не так-то просто.
   Было и другое. Я громко позвал Флору.
   - Я здесь!
   - Обзвонить все гостиницы, найти Юрия и Ирину Ильенко, - сказал я. Пригласить сюда.
   - С чего вы взяли, будто они здесь?
   - Они здесь, нисколько в том не сомневаюсь. Звоните! Во все гостиницы подряд. Назначьте им свидание на корреспондентском пункте. В один из ближайших дней. И старика доставьте!
   Флора, видимо, решила, что я брежу. Я сказал ей напрямик: подозрения необоснованны. И вообще, она обязана, как секретарь, исполнять мои распоряжения. А затем долго поносил эмансипацию, матриархат и гнилых интеллигентов. Затребовал кофе, сигарету и последнюю почту. Среди прочих писем была заказная бандероль из Закарпатья. Понял: от Валентины Павловны. В бандероли было короткое письмо и магнитофонная кассета.
   - Поставьте!
   - Может быть, позднее?
   - Нет, сейчас.
   Это была хабанера из "Кармен". Аккомпанемент - не оркестр, а фортепьяно. Голос настоящий, глубокий, как мне показалось, даже со своеобразным вокальным эхом. Томные звуки хабанеры мягко качали, и я снова уплывал куда-то, где тихо, уютно и мягко, пока голос вовсе не угас где-то вдали.
   И я спал, спал и спал. Сном праведным и богатырским. Как позднее выяснилось, этим занятием я баловался ровно трое суток. А затем проснулся и потребовал яичницу с помидорами, но, заметив синие круги под глазами Флоры, сказал, что все сделаю сам. Затем вдруг уснула Флора. Конечно, не на трое суток, а всего лишь на несколько часов. Спала она не раздеваясь, свернувшись калачиком на том же самом диване, на котором только что лежал я.
   Я смотрел на девушку, которая сейчас мне казалась удивительно красивой, может быть, самой нежной из всех "задиристых козочек", и пытался понять, зачем я ей нужен? Зачем она со мною возится? Только из человеколюбия? Внезапно проснувшийся материнский инстинкт? Может быть, ее попросту закружил хоровод событий, возникших из-за серебряных пластинок, придуманных старым дантистом?
   Под вечер Флора проснулась и мигом привела в порядок прическу, поколдовала у зеркала.
   - Что здесь происходило? - спросил я.
   - Разное. Всего не перечислишь. Например, звонили из редакции. Вас переводят на должность заведующего отделом литературы и искусства.
   - Вот как! Интересно... А моего согласия не спросили... Квартиру хоть дают?
   - Уже ждет вас.
   - Определенно я из породы везучих.
   - Похоже на то, - сказала Флора со значением, во всяком случае, с интонацией, для меня неожиданной.
   Уж не иронизирует ли она надо мной? Впрочем, я еще не совсем пришел в себя. А больные, как известно, мнительны.
   - Вообще было много звонков, - продолжала Флора. - Вы оказались правы: Юрий и Ирина Ильенко здесь. Но они остановились в разных гостиницах.
   - Почему?
   - Уж этого я не знаю. Видимо, между ними что-то произошло. Возможно, обычная ссора.
   - Странно.
   - Куда уж страннее. Я разговаривала и с тем и с другим. Пригласила их сюда на завтра. Юрий обещал прийти, а Ирина просто бросила трубку. Тогда я позвонила дежурной по этажу, продиктовала адрес корреспондентского пункта и попросила передать его Ирине.
   - А старик?
   - Он обещал быть, если будет чувствовать себя хорошо. Марина придет. А Николай Николаевич позвонил сам. Мне кажется, он чем-то недоволен, скорее даже, рассержен. А сегодня вечером вам будет звонить Валентина Павловна.
   И тут Флора снова прилегла на диван и... уснула. Я прикрыл ее пледом, а сам принялся бродить из комнаты в комнату, ощущая, что меня постепенно начинает переполнять радость вновь обретенного бытия...
   За окном спешили куда-то прохожие, время от времени проезжали автомашины, с соседней улицы доносились звонки трамваев. Вновь обретенный мир казался вдвойне прекрасным, неожиданно ярким и объемным - реальный мир реальных чувств и реальных красок.
   Заварил чай, уселся в кресло напротив дивана и загляделся на Флору. Странно было думать, что через десять или пятнадцать лет это лицо станет иным: появятся морщины, уже не такими легкими, разлетными будут брови... Говорят, с возрастом лишь голос остается таким же по тембру, да и то не всегда... Уйдем мы, и придут другие люди, со своими волнениями, проблемами, радостями и горем. Но сейчас, в этой комнате, царствовала Флора. И она могла никого не бояться, даже первой красавицы мира или там королевы английской, даже если бы королева английская была одновременно и кинозвездой и Вольтером в юбке. У каждого в его жизни есть, наверное, свой главный миг, день, год. Мой, наверное, уже миновал. Для Флоры же он только наступает.
   Проснулась она только под утро.
   - Это что такое? Вы всю ночь просидели в кресле?
   - Нет, отчего же? Бродил по комнатам, читал.
   Неужто невозмутимая Флора смутилась? Наверное, догадалась, что я глядел на нее спящую.
   - Мне что-то не очень хочется доводить до конца наш эксперимент, выслушивать речи Марины, Николая Николаевича... Да имеем ли мы право вторгаться в жизнь людей?
   - Дело сделано, - сказала Флора. - И отступать поздно. Я поеду домой и переоденусь. А вы обязательно поспите. Приеду - разбужу. Сигареты отдайте мне. Хватит. До вечера - ни одной.
   Прохладная простыня, удобная, баюкающая подушка, не слишком высокая и не слишком низкая, ровно струящийся по паркету солнечный свет - такой знакомый, такой родной мир обычных вещей, то, чему мы и значения никакого не придаем. Надо хоть на день лишиться его, чтобы осознать, как много он для нас значит.
   И уснул я сном легким, свободным, как спят дети и баловни судьбы.
   8
   Вот и подходит к концу наша история. Остается рассказать лишь о том, что произошло тем вечером на корреспондентском пункте.
   Первым явился Николай Николаевич. Лощеный, спокойный, прекрасно владеющий собою гражданин, застегнутый на все пуговицы отлично сшитого вечернего костюма кофейного цвета с какими-то фигурными лацканами. На левой руке перстень, празднично искрящийся в лучах света - "звездный" камень и тонкая филигрань. Даже мундштук у Николая Николаевича был необычный, резной, из какой-то кости, может быть, даже слоновой. Не человек, а памятник самому себе. Но иллюзия мигом рассеялась, как только Николай Николаевич уселся в кресло и принялся замшевой салфеточкой протирать очки. Памятники подобных действий себе не разрешают. Впрочем, я был, наверное, не вполне справедлив к Николаю Николаевичу. Ведь многое говорило о том, что за внешним спокойствием и невозмутимостью кроется смятенная душа и какая-то глубинная неустроенность. Не знаю почему, но мне подумалось, что Николай Николаевич, в общем, человек не очень-то счастливый, что где-то когда-то он капитулировал перед самим собой, а потому теперь робел и перед жизнью, ее мозаичностью, не всегда четко прослеживаемой логикой. В глубине его глаз таился страх - инстинктивный, плохо контролируемый. Не отсюда ли стремление хоть чем-то заслониться красивым костюмом, редкой красоты перстнем, специальной замшевой салфеточкой для протирания стекол очков - от тех неожиданностей, которые несет нам каждый час, каждая следующая минута?
   За час до того, как Николай Николаевич появился у нас, я успел прочитать три очень важных письма, которые многое объяснили мне во всей этой истории. Но Николай Николаевич о письмах, естественно, знать не мог. И потому мы вели беседу не совсем на равных.
   - Так! - сказал Николай Николаевич, и это "так" прозвучало как сигнальный выстрел, предвещающий канонаду. - Будем говорить начистоту. Вы не против? Вот и отлично. Чему вы улыбнулись? Я кажусь смешным или нелепым?
   Я покачал головой и прямо поглядел в глаза Николаю Николаевичу, чтобы убедить его, что у меня и в мыслях не было насмехаться над ним. Прямой взгляд чаще убедительнее вороха слов. А улыбнулся я тому, как подобралась Флора, услышав "так" Николая Николаевича. Вообще-то во Флоре не было ничего хищного. Просто редкая грация и точность движений, не свойственная колеблющимся, путающимся в сомнениях людям, постоянно видящим себя как бы со стороны и лихорадочно пытающимся определить, какое впечатление они производят на окружающих. От многих женщин Флору отличало еще одно достоинство: она не требовала постоянного внимания к себе.
   - Сегодня мы поговорим о Грушницком!
   - О каком еще? - искренне растерялся я. - О лермонтовском?
   - Вот именно. Вот уже полтораста лет все кому не лень презирают Грушницкого и в глубине души преклоняются перед недоброй памяти Григорием Александровичем Печориным. А кто такой Печорин, позвольте спросить вас напрямик? Спустившийся на землю Демон? Романтик, не выдержавший столкновения с действительностью и потому ставший циником, а заодно присвоивший себе право казнить или миловать других? Много ли доброго он совершил за свою короткую жизнь? Разбил души двум симпатичным женщинам, выпотрошил и уничтожил их, как можно выпотрошить рыбу, перед тем как положить ее на сковородку... Эка доблесть! А дуэль с Грушницким элементарное убийство. Грушницкий мог принести счастье той же княжне Мэри, стать отцом семейства, воспитать прекрасных детей. Вы никогда об этом не задумывались? Нет? Напрасно. Мне кажется, настала пора морально реабилитировать Грушницкого. Я собираюсь написать повесть, в которой, пусть не прямо, но все же назову вещи своими именами. Человечеству нужны простые, нормальные и, если хотите, традиционные во всех своих поступках и проявлениях Грушницкие. Что проку от доблестей Печорина? Кого согревает, кому несет добро его высокомерный ум, его злой взгляд, его самоутверждение через отрицание всего и вся?
   Николай Николаевич дрожавшими руками водрузил очки на переносицу.
   - Вы молчите? Почему?
   - Не вступать же нам в спор по такому поводу. Все это давным-давно решено и названо своими именами в том же школьном учебнике.
   Вдруг он поднялся и подошел ко мне. От неожиданности я тоже встал. Мелькнула мысль: уж не собрался ли писатель вступить в рукопашную?
   - А на каком основании судите людей вы? - спросил он тихо, почти шепотом.
   - Где и кого я сужу?
   - Всех и повсюду. Я не случайно заговорил о Печорине, Грушницком и мании самовыражаться через отрицание других. Вас просили расследовать дело о внезапно обретших голоса певцах. Расследовать, но не больше! Вы же привнесли во все морально-этический элемент, затеяли разговоры о том, кто имеет право на талант, а кто нет... Вы выворачиваете людей наизнанку! Вы вторгаетесь в такие области человеческих отношений, в которые никому не дозволено вмешиваться! По какому праву? Скажите, кому стало жить веселее и радостней в результате ваших действий? Кто стал счастливее?
   Николай Николаевич попросту кричал на меня, размахивал руками, и я испугался, что через минуту он наговорит такого, о чем позднее сам будет сожалеть, а наше с ним нормальное общение станет просто невозможным.
   - Сядьте! - попросил я его. - Вы хотели откровенного разговора. Я готов к нему. Но чтобы такой разговор стал возможным, вы должны взять себя в руки и успокоиться. А теперь слушайте! И постарайтесь внутренне не отталкиваться от моих слов. Начнем вот с чего. Как вы знаете, я тоже пел.
   - Да! - зло прервал меня Николай Николаевич. - Это было уже давно. Я признаю, что у вас неплохой голос. Можно даже сказать - нерядовой. Ну и пели бы себе на здоровье! До потери сознания! Но вы не то по великой гордыне, не то по каким-то другим причинам сменили профессию. Можно сказать, сами же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?
   Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.
   - Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров... Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим - как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?
   - Понятно, - ошарашенно произнес Николай Николаевич.
   - Пусть человек с небольшими вокальными данными становится всемирно известным. Пусть компенсирует природный недостаток за счет ума, артистичности, сценического такта. Так поступил некогда певец Фигнер. И в этом случае - аплодисменты и преклонение. Тоже понятно?
   - Тоже... Но я бы...
   - Подождите! Сам я не стал петь именно потому, что ни артистичности, ни сценического такта, ни уверенности, что я могу сказать что-то свое в вокале, у меня нет. И я это отчетливо осознавал. Запомните: осознавал и не строил иллюзий, не прятал, как страус, голову под крыло. Искренне заблуждающихся прощают. Тех, для кого сцена сама жизнь, поддерживают и в случае, если они далеко не гении. Но мне была уготована участь человека, который сознательно лгал бы и себе и слушателям. Я отказался петь.
   - Сами?
   - Да, сам. Не дожидаясь чьих бы то ни было советов.
   - Но во имя чего?
   - Во имя того дела, которым я сейчас занимаюсь. И занимаюсь честно. Пишу так, как умею, ни на кого не оглядываясь и ни с кем не соревнуясь. И не ввожу в заблуждение ни себя, ни других.