Самвелян Николай
Серебряное горло

   Николай САМВЕЛЯН
   СЕРЕБРЯНОЕ ГОРЛО
   Фантастическая повесть
   ВМЕСТО ПРОЛОГА
   К раздумьям об этой рукописи я возвращался довольно часто. Пытался осмыслить те события, о которых так последовательно, тщательно и как бы немного отстраненно рассказывал неизвестный автор. Иной раз спохватывался: уж не просмотрел ли момент, когда начал отождествлять себя с автором записок? Может быть, такое возникало еще и потому, что мы, то есть автор записок и я, работали, правда, с разницей в шесть лет, в одном и том же городе, ходили по одним улицам и даже жили в одной и той же квартире. Иной раз все это меня пугало. Был соблазн швырнуть рукопись в камин, в котором - плоды рационализации - вместо поленьев теперь горел газ. Но в конце концов я ее запомнил дословно, если хотите - выучил на память. Теперь сжигать рукопись было бы уже бессмысленно. В любой момент я мог бы ее восстановить слово в слово.
   Вот что в ней было написано.
   1
   Даже старинные знакомые не сразу узнали бы, что из странствий дальних к ним возвратился "господин Онегин", если бы в республиканской газете, как это принято в каждой из газет, однажды не сообщили, что в таком-то городе приступил к своим обязанностям новый собственный корреспондент. Ниже, под этим сообщением, была помещена моя первая статья. Чему она была посвящена? Уже не помню. Допустим, автобусному заводу и его передовикам. Или телевизорному и его рационализаторам. Зато отчетливо врезалось в память другое. По непонятным причинам статью иллюстрировала фотография не автобуса, не телевизора, а двух тщедушных атлантов-вырожденцев, поддерживавших балкон дома, некогда принадлежавшего известному миллионеру, коллекционеру, реакционеру и одному из диктаторов Австро-Венгерской империи графу Бадени. Если хотите узнать о графе что-либо подробнее, откройте вузовский учебник истории. Там вы найдете четкую классовую оценку деятельности графа, который еще в середине минувшего века уехал из этого города в Вену, возвысился, вознесся, а затем и преставился. Но дело не в графе. Некоторое отношение к нашей с вами истории имеет лишь его бывший дворец, а теперь - Дом ученых. И сам город, который семьсот пятьдесят лет назад основал один из русских князей. Здесь, в этом городе, я когда-то учился в консерватории. И даже спел несколько партий в местном оперном театре. Публика хлопала. Девушки бросали цветы. В "Онегине" дважды бисировали. Конечно же, в ариозо "Везде, везде он предо мно-о-ю!". Но стены театра молчали. Тут некогда пели Карузо и Шаляпин, Маттиа Баттистини и Титта Руффо, наши Тартаков и Бакланов. Еще недавно выходили на сцену в гриме Онегина Лисициан, Норцов и Андрей Иванов. Короче, у стен этого театра были основания со скепсисом взирать на мои попытки сделать то, что другими уже когда-то было сделано, и много лучше, чем это выходило у меня. Полагаю, гораздо честнее и искренней прозвучали мои слова, сказанные главному дирижеру, когда я подавал заявление об уходе из театра.
   - Но постой, постой! - сказал главный. - Тут что-то не то... Вероятно, ты сошел с ума. Да ты знаешь, какой у тебя густой звук? Белый медведь позавидует.
   - Вот пусть белый медведь и поет! - ответил я. - Чтобы петь, мало обертонов, хорошего дыхания и идеального резонатора. Нужно еще что-то...
   - Но что же? - спросил растерянный главный. - Если поют не голосом, то чем же?
   - Ну, не знаю... нужна душа, сердце. Ты слышал строфы Нерона в исполнении Карузо?
   - Слышал, - ответил главный, не понимая, к чему я клоню. Естественно, в записи.
   - Так вот, прослушав Карузо, я вдруг узнал о Нероне много больше, чем из всех учебников истории. Нерон был выдающимся певцом, обогнавшим время. Над ним смеялись, а он пел так, как никто до него не умел и не сумеет. Его не поняли. Отсюда и озлобление, жестокость... Все это объяснил мне Карузо, а не учебник и не лектор с глубокомысленными складками на лбу.
   - Где твое заявление? - спросил главный. - Певец должен петь, а не размышлять.
   Разговор этот состоялся так давно, что о нем, пожалуй, сейчас и не стоило бы вспоминать, если бы он не имел отношения к делу. Более того, я еще раз к нему вернусь.
   В общем, уехал я отсюда "господином Онегиным", а возвратился через четырнадцать лет журналистом, объездившим многие города и страны. Сюда я не рвался. Назначили. Но и отказываться не стал. Город юности. Первая любовь. Первые слезы... Да были ли они? Слез, кажется, не было.
   Мне вручили ключи от корреспондентского пункта - большой трехкомнатной квартиры в старинном доме, почти в центре города. Здесь было два телефона - черный и серый, пустой книжный стеллаж, кресло венской работы конца XIX века, две пишущие машинки. На кухне, кроме газовой плиты, грандиозный холодильник "Лига", откидной столик и табурет. За все это имущество я расписался в акте о приеме корпункта. Кроме того, во дворе стоял песочного цвета "Москвич", который мне надлежало водить самому. Шофер по штатному расписанию не полагался. Зато на корреспондентском пункте была секретарь-машинистка. Нас представили друг другу.
   - Флора, - сказала темноволосая девушка, одетая, как мне показалось, не столько модно, сколько с вызовом.
   - И фауна! - сказал я.
   - Нет, просто Флора. Без фауны. Что делать! Так назвали меня родители. У них страсть к экзотике. Я думала, вы старше и солидней. До вас здесь работал Вячеслав Александрович. Его перевели в Москву.
   Вероятно, все это было сказано не случайно. Значит, Вячеслав Александрович был серьезным человеком. Может быть, при шляпе, сюртуке и очках - я его никогда не видел. В этой газете я был сотрудником новым. Но, решил я, тень этого Вячеслава Александровича всегда будет витать над корпунктом.
   С утра Флора перепечатывала на машинке статьи. В половине третьего варила кофе. Затем она уходила домой, а я отправлялся в соседнюю комнату, которая громко именовалась кабинетом. Начинался прием посетителей. Их поначалу было не так уж много. Как правило, приходили жаловаться на соседей, на тещу, на жизнь, на судьбу. Многим просто надо было с кем-то поговорить. Возможно, у этих людей не было близких или товарищей. Но особенно часто наведывались представители общества "Знание". Им хотелось, чтобы в республиканской газете были "отражены" каждая лекция, конференция или заседание, проводимые обществом.
   Если выпадал свободный вечер, я часов около восьми отправлялся в знаменитый Стрыйский парк, съедал шашлык в ресторане "Гай", бродил по берегу искусственного озера и смотрел на лебедей. Здесь плавало десять белых и четыре черных австралийских. Причем черные, несмотря на меньшие размеры, часто обращали белых в бегство.
   Вы понимаете, что регулярные прогулки по парку и повышенное внимание к лебедям значило лишь, что я уже успел отвыкнуть от города и теперь чувствовал себя здесь гостем.
   А город стоил того, чтобы к нему присмотреться внимательнее, как бы чужим взглядом. Он был одновременно и гигантским, и очень маленьким, уютным. Его старую часть, застроенную четырехэтажными домами в стиле европейского модерна прошлого века, можно было обойти минут за двадцать. Зато до окраинных новых проспектов и площадей надо было ехать троллейбусом не меньше часа. И потому каждый (в зависимости от настроения) мог или чувствовать себя жителем огромного города, или считать, что поселился на одном из швейцарских курортов, благо каждая улица упиралась в какой-нибудь зеленый холм, а на горизонте маячили самые настоящие горы, с которых сбегали на равнину резвые речушки, полные форели. Даже кинотеатры здесь были на любой вкус - и многозальные и совсем крохотные. А музеев, памятников архитектуры и домов, в которых когда-то жили знаменитые писатели, просто было не счесть. Ну где вы еще найдете гостиницу, в которой в разное время останавливались бы Оноре де Бальзак и Джозеф Конрад, Этель Лилиан Войнич и Михаил Коцюбинский, Джон Рид и Антон Павлович Чехов? В наши дни коллекцию пополнил Андрей Вознесенский.
   И вот как-то раз, передав по телефону в редакцию информацию, отбеседовав нужное количество мучительных минут с Флорой и визитерами, в том числе и с настойчивыми гражданами из общества "Знание", я отправился коротать время в Стрыйский парк. А затем, когда на город спустился прозрачный вечер, мне вдруг не захотелось возвращаться на корреспондентский пункт, слоняться, зажигая и гася свет, из комнаты в комнату, читать уже прочитанные журналы или дозваниваться до друзей в Москву и Киев. Я купил билет в кино на последний сеанс. В этот вечер показывали старую ленту о джазе, в котором были только девушки, с покойной уже Мерилин Монро в главной роли. Вестибюль кинотеатра был узок и длинен, как коридор. И без единого стула. Пришлось стоять, прислонившись спиной к стене.
   Право, не знаю, почему я так отчетливо запомнил все, что происходило в этот вечер. Как будто чувствовал, что позднее придется не раз возвращаться в мыслях к событиям тех часов...
   После сеанса пил газированную воду в большом магазине на Академической улице, выстоял очередь в гастрономе за пачкой цейлонского чая. Часам к одиннадцати добрался наконец до корреспондентского пункта. В парадном горела лишь маленькая пятнадцатисвечовая лампочка.
   Я поднимался по скрипучей деревянной лестнице, прижимая к груди пачки печенья и чай. Лестнице было не менее двухсот лет. Каждая из ступенек вполне могла стать в моей жизни последней. Смотрел я только под ноги. Внезапно голос, прозвучавший с площадки третьего этажа, заставил меня остановиться.
   - Я вас давно дожидаюсь.
   Передо мной стояла дама в клетчатом пылевике. Огненные волосы перехвачены белым обручем. А глаза голубые. Это я разглядел, хотя поначалу очень растерялся.
   - Вы тот самый корреспондент, который закончил консерваторию?
   - Допустим. Если вы по делу, то почему так поздно?
   - Не сердитесь! Я и так целую неделю не решалась прийти. Напугаете убегу. Что же вы стоите с таким странным лицом? Ой, как смешно! Оказывается, это не я вас боюсь! Это вы меня боитесь! Правда? Если так, то совсем напрасно. Честное слово!
   Она говорила быстро, как будто опасалась, что ее не выслушают.
   Я не мог понять, неужели она меня не узнает? Разве так быстро забывают? Неужели я так изменился? Чепуха! Тут что-то другое. Я ведь и сам не бросился ей навстречу, не обнял, не засмеялся... Мы оба, не сговариваясь, начали какую-то странную игру в неузнавание.
   Наверное, условия игры предложила она. Я их принял - от неожиданности, от растерянности и немного от смущения.
   Осмотрев корпункт, она сказала:
   - Скучно живете. Впрочем, это не мое дело. Давайте-ка помогу согреть чай.
   - Спасибо, я сам. А пока чайник вскипит, может быть, вы изложите суть дела?
   - Хорошо. Где вы сидите, когда беседуете с посетителями? За этим столом? За него и садитесь. А куда усаживаете посетителей? Сюда? Вот и прекрасно. Дело у меня простое, но, честно говоря, малопонятное. Я по профессии балерина. Не очень удачливая. В ведущих партиях еще не выступала. Может быть, уже и не выступлю. Не спешите перебивать. И не думайте, что все уже про меня поняли: пришла, дескать, жаловаться на свою неудавшуюся жизнь. Жизнь у меня в общем удачная.
   Для чего она все это рассказывала? Будто я мог не знать, что она балерина! А разве еще не в бытность мою здесь они с Юрой отправились в загс? И мне захотелось узнать, где сейчас Юра и что с ним. На афишах его имени я не встречал... Значит, в ведущие солисты не вышел.
   - Что это вы так много курите? Не успеете выкурить сигарету, как хватаете новую!
   - Вы нервничаете. Мне и передается.
   Она засмеялась.
   - Этак мы вправду не услышим и не поймем друг друга. Попробую по порядку. У меня есть муж. Вернее, был. Он пел в нашем же театре в хоре. Баритон. Не очень сильный голос. И звучал несколько глухо, туманно на верхних нотах. Вам это понятно?
   Вот она, наконец, и заговорила о Юре!
   - Серьезный недостаток, - согласился я. - Многим он помешал сделать вокальную карьеру.
   - Юра из-за этого не получал хороших партий. Например, ему очень хотелось спеть в "Кармен" тореадора, а он пел Моралес. Две-три фразы... "Сама судьба сюда тебя толкнула, придет Хозе на смену караула". А в "Риголетто" пять лет он выходил на сцену в качестве офицера стражи: "Откройте, идет в темницу граф Монтероне!" Другие ездили на международные конкурсы, становились ведущими солистами, а он все возвещал и возвещал, что графа Монтероне ведут в тюрьму. Как заевшая пластинка...
   - Да ведь не все могут стать Собиновыми.
   Она внимательно и серьезно посмотрела на меня, будто впервые увидела. Во взгляде у нее что-то странное - какая-то сумасшедшинка. Но все равно до чего же красивые глаза! Даже при электрическом свете они кажутся кусочками неба... Существуют разного рода заболевания, некоторые связаны с потерей памяти... Может быть, она больна и поэтому меня не узнает? Да и всерьез ли этот наш разговор? Не похож ли он на шутку, розыгрыш?
   - Миллионы никогда не станут ни Собиновыми, ни рекордсменами мира, скучным голосом повторил я. - И многие, представьте себе, не испытывают при этом мук неудовлетворенного честолюбия. Живут вполне счастливо. Покупают автомобили и новую мебель, строят дачи и воспитывают детей...
   - Да, да, все это правильно, - перебила она. - Никто, кроме Собинова, стать Собиновым не может. Но как плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, так и плох тот певец, который в молодости не стремится стать большим артистом. А великими становятся лишь единицы - остальные всю жизнь поют в хоре. И эти солдаты тоже когда-то собирались стать генералами. И подумайте, так трудно дается им понимание, что даже до сержанта дослужиться будет не так просто. Вы когда-нибудь пробовали представить себе будни этих людей? Знаю, что скажете. Ситуация, мол, не нова. Моцарт и Сальери. Гении и люди обычные... Не вскипел ли чайник?
   Пока я заваривал чай, она вытащила из сумочки несколько мятых листков, вырванных из ученической тетради.
   - Спасибо, чаю не надо. Я боюсь, что вы решите, будто я хочу вернуть ушедшего мужа. Это совсем не тот случай. И жаждой мщения не пылаю. Просто мне по-человечески жаль Юру. Полагаю, что он попал в беду. Да и вообще, в последнее время с ним происходило нечто загадочное. Если хотите фантастическое. Вижу, вы решили, что я сумасшедшая или истеричка.
   Ее глаза - кусочки неба - потемнели. Может быть, она сердилась.
   - В вашем визите много странного. Я удивлен. Это естественно. Мне казалось, что нам с вами не надо представляться друг другу...
   Но она отвела взгляд и заговорила быстро, лихорадочно, как будто испугалась, что будет названо то, чего называть нельзя.
   - Я знаю, в каком театре он теперь работает. Юра действительно в один прекрасный день стал хорошо петь. Не подумайте, что, как говорят, годы упорного труда сделали свое дело. Все иначе. Изменилась сама фактура голоса. Ну, будто ему подменили голос, как меняют с помощью пластической операции лицо. Впрочем, прочитайте-ка письмо.
   "Марина! Ты мне не поверишь. Но так или иначе, важно, чтобы ты знала правду. До недавних пор я больше, чем ты, был заинтересован, чтобы мы с тобой оставались вместе. Ведь именно я убедил тебя полгода назад не спешить с разрывом. А теперь многое изменилось. У меня появилась возможность стать настоящим певцом. Надеюсь, ты понимаешь, что такое для артиста возможность состояться? Но для меня она связана с одним условием: мы должны с тобой впредь друг друга никогда не видеть. Не суди. Возможно, позднее я смогу все объяснить подробнее. Юрий".
   Я сложил листки по сгибу, вернул Марине.
   - Ничего не понял. Кроме того, что у Юры все еще детский почерк и что он нервный, склонный к рефлексиям и самооправданиям человек. Но, Марина, насколько я помню, Юра всегда был таким.
   Марина и на этот раз осталась верна роли. Она сделала вид, что не поняла моей последней фразы или же не услышала ее, и внимательно разглядывала тыльную сторону коробки сигарет. Я положил рядом с сигаретами зажигалку, но при этом не произнес ни слова. Раньше Марина не курила.
   - Как ее зажигать? Спасибо. - Она закашлялась дымом. - Боюсь, что вы меня не захотите понять. Все, что он написал в письме, правда. Была у нас хористка. Год назад они вместе уехали на пробу в один из больших оперных театров. Я назову вам позднее город. Их приняли солистами. Уже были дебюты. В "Иоланте". Он хорошо спел Роберта, она - Иоланту. Вот почитайте...
   Из сумочки была вынута газетная вырезка. Несколько абзацев подчеркнуты красным карандашом. "Порадовали нас дебюты молодых певцов Юрия и Ирины Ильенко. Ирина Ильенко создает привлекательный и запоминающийся образ Иоланты. Ее игра тактична и продуманна. Голос звучит чисто и ровно во всех регистрах, хотя и не отличается особой красотой тембра. Удачно исполнил партию Роберта и певец Юрий Ильенко. Правда, отсутствие глубоких грудных нот несколько обедняет вокальный образ. Зато легкое дыхание, четкая фиксация верхних нот создает ощущение праздничности, внутренней освобожденности. Можно поздравить наш театр с хорошим пополнением оперной труппы певцами, которые смогут нести основную нагрузку репертуара..."
   - Статья как статья, - сказал я, возвращая вырезку. - В нормальных рамках шаблона. Но все еще не возьму в толк, что здесь необычного? Он женился на этой Ирине, предварительно разведясь с вами. Она поменяла свою девичью фамилию на его фамилию. Прошли конкурс. Приняты в труппу. Дебютировали с успехом. Что же вас удивляет?
   - Как вы не понимаете? Не могли ни ее, ни его никуда принять с их голосами! Не могли! Не было никаких звонких верхних нот, никакого свободного дыхания! В том-то и дело, что в один прекрасный день внезапно - он как бы получил от кого-то в подарок голос. Это произошло неожиданно. Я думаю, он сам был к этому внутренне не готов. Отсюда и растерянность. И его письмо ко мне...
   Она поднялась, неумело ткнула в пепельницу окурок, слишком долго его гасила, вкручивая в стекло.
   - Вот что, я сейчас уйду. А вы обдумайте все. Завтра позвоню.
   - Я вас провожу.
   - Меня внизу ждут.
   - Надо было пригласить сюда.
   - Ничего. Мы договорились, что я пробуду у вас, если понадобится, час или даже два.
   Я проводил Марину до двери, подошел к окну. Вот она вышла из подъезда, пересекла улицу. К ней приблизился человек в белом плаще. Лица и рук человека не было видно. И потому казалось, что навстречу Марине двинулся, несомый ветром, пустой плащ. Она взяла "плащ" под руку.
   "Кто может сравниться с Матильдой моей!" - попробовал я голос. Но голоса-то уже не было. Многолетнее курение, попивание крепкого кофейка даром не проходят. Впрочем, мало кто знает, что великий Карузо, умевший петь решительно все и так, как ему хотелось (не только теноровые, но баритоновые и даже басовые партии), порой баловался сигарами, не боялся сквозняков и сильных чувств не только на сцене, но и в жизни. Глубокий матовый звук виолончели не давал покоя фантазии Карузо. И он добился невозможного - заставил свой голос звучать так же бархатно, как виолончель. Даже в несовершенной записи тембр этого голоса поражает и приводит в состояние мистического ужаса. Возможно ли, чтобы смертный, один из нас, так пел? А если он все же так поет, то смертен ли он?
   "Кто может сравниться с Матильдой моей!"
   Нет, мне, пожалуй, даже шутки ради уже не следовало петь. Исчезла та самая плотность звука, свобода звуковедения, за которую так хвалил меня некогда главный дирижер. И потому фраза о Матильде прозвучала не с плотской мощью, а тоскливо и безнадежно, будто уже гаснущий старик пытался рассказать о своей первой любви, о той юной, робкой и невинной, как ветка белой сирени, девушке, которая давно уже стала трижды бабушкой.
   Но тот же Карузо (и об этом знают лишь немногие), чтобы к вечеру, к спектаклю, добиться той свободы, с которой никто, кроме него, никогда не пел раньше, не поет сейчас и, может быть, не будет петь в будущем, тяжело и трудно распевался, часами истязая не только свое тело, но и душу. Он трудно пел, а всем казалось, что пение для него - радость и удовольствие... Мне вдруг пришло на ум, что в самом тембре голоса Карузо есть что-то трагичное. И это трагичное прослушивается даже в бравурных, внешне озорных партиях. Будто Карузо предчувствовал свой ранний и нелепый уход из жизни. Будто знал, что смертный не имеет права посягать на бессмертие. За это надо платить дорогой ценой.
   Когда-то он пел и в этом городе - необычном, непонятном, о котором почему-то так мало говорят и пишут. Уж не оттого ли, что он непонятен?..
   "Плащ" давным-давно увел Марину. Мне не хотелось спать, а рано утром надо было ехать в пригородный совхоз. Пришла жалоба на дорожное управление, которое на два года задержало строительство отводной дороги, хотя договор был составлен четко и деньги на счет управления переведены вовремя. Вспомнил, что в ванной комнате есть аптечка. Порылся в ней и нашел аспирин и димедрол. Где-то я слышал, что димедрол можно использовать как снотворное. На всякий случай я проглотил две таблетки и запил их полстаканом пепси-колы. Но спалось плохо. Мне снилась совсем еще юная Марина, в которую мы все были когда-то влюблены. Ее стремительная походка - Марина не ходила, а как бы неслась над землей... Снился и я сам себе. На сцене. В роли Гремина. Это уже было совершенно невероятным. Гремина я бы не спел не только потому, что для этого нужен не баритон, а бас, а по той простой причине, что совершенно не понимаю этого человека. Кто он? Что он? Участвовал ли в битве под Бородином? Может быть, был героем войны, как, к примеру, граф Воронцов, который позднее все же преследовал и травил Пушкина? Онегин ушел от Татьяны не просто на улицу. Скорее всего, отправился к своим друзьям, многие из которых могли быть будущими декабристами. Да и сам Пушкин, думается, не исключал возможности, что Онегин 14 декабря окажется на Сенатской площади. А Гремин? Что делал он в тот день? Остался верен императору и стрелял в Онегина? Кроме того, это автор либретто Модест Чайковский несколько упростил Гремина самым неожиданным образом, вырвав из контекста фразу "Любви все возрасты покорны" и сделав из нее чуть ли не личный гимн честного генерала. Между тем сам Пушкин не относился так однозначно к идее, что любовь в любом возрасте благо...
   Среди книг на корпункте не было "Евгения Онегина". Я мучительно вспоминал и даже записал на листе бумаги:
   Любви все возрасты покорны;
   Но юным, девственным сердцам
   Ее порывы благотворны,
   Как бури вешние полям:
   В дожде страстей они свежеют,
   И обновляются, и зреют
   И жизнь могущая дает
   И пышный цвет и сладкий плод.
   А далее строки беспощадные, но прекрасные в своей откровенности той, какую мог себе позволить один лишь Пушкин:
   Но в возраст поздний и бесплодный,
   На повороте наших лет,
   Печален страсти мертвый след:
   Так бури осени холодной
   В болото обращают луг
   И обнажают лес вокруг.
   Если не забывать об этих словах, совсем иначе видится не только сам Гремин, но и трагедия Татьяны, которая, конечно же, понимала, что чувства к Онегину - может быть, самое светлое из того, что даровала ей жизнь. Тут кстати подумать и об объяснении Евгения и Татьяны в беседке. Мятеж, быть может, уже зрел в душе Онегина. Недаром же он сам о себе говорил, что не создан для блаженства. Тогда для чего же? Для борьбы? Татьяна предлагала ему обычную женскую любовь и верность. Она хотела быть примерной женой, матерью. А что, если Онегин просто-напросто не увидел в Татьяне еще и друга, единомышленника? Что, если он, сам того не сознавая, отказался от нее уже потому, что чувства ее слишком камерны? Обо всем этом мы можем строить только догадки. Но если бы знать точно, где был во время декабрьского восстания Онегин и где был Гремин, насколько понятнее стала бы и Татьяна! Да и вся ситуация в целом.
   Никогда не запивайте димедрол пепси-колой!
   2
   Когда я рассказал о странной посетительнице Флоре, та пожала плечами:
   - Когда Вячеслав Александрович...
   - При чем здесь Вячеслав Александрович? Он давно в Москве.
   - А грубить не надо? - спокойно сказала Флора. - Даже если вам что-то не нравится. Вячеслав Александрович был человеком очень сдержанным и вежливым. Но я больше вслух вспоминать о нем не буду, если вас это так нервирует.
   Затем она села за машинку. Я уехал на песочном "Москвиче" в совхоз, а когда вернулся, Флоры на корпункте уже не было. Смолотый кофе и выставленная на газовую плиту кофеварка наводили на мысль, что обо мне робко позаботились. Значит, Флора не сердилась. И я в этом окончательно убедился, найдя у себя на столе записку:
   "Николай Константинович! Сначала я подумала, что вчерашняя посетительница - истеричка. Но, боюсь, мои слова были слишком поспешными. Я и сама знаю похожую историю. Год назад так же внезапно запела подруга моей сестры. У нее тоже долгие годы не было успеха. И вдруг голос окреп, она стала петь смело. Помню, что говорили именно о внезапно возникшей смелости. Она тоже уехала. Но ее адрес можно узнать. Может быть, есть какой-нибудь педагог, который знает секрет, но никому не выдает его? Ф.".
   Я скомкал записку и выбросил в корзинку. Бред. Кто-кто, но я-то отлично понимал, что никаких особых секретов в вокале нет. Есть вокальные школы, есть многолетние упорные занятия. И ни у кого в один день не менялся характер звучания голоса. Если так называемые "верхи" тусклые, звонкими и светлыми их в один день не сделаешь...
   Взяв чистую стопку бумаги, я принялся писать статью о совхозе. Это реальность. Внезапно запевшие безголосые певцы - чушь...
   Затем просмотрел почту. Среди писем было несколько интересных. В частности, следовало в ближайшие дни заняться жалобой инженера завода мотоциклов, который ясно и четко объяснил, почему руководству завода невыгодно внедрять в производство новую модель: раз серийная все еще пользуется достаточным спросом, нужно ли спешить с внедрением нового? К сожалению, на одном из совещаний инженер слишком уж горячо доказывал свою правоту. Возникла перепалка между ним и главным инженером. Последовали так называемые оргвыводы.