Лакомой добычей для пиратов были четырехпалубные чернобортные каракки, издали похожие на башни и заполненные диковинными товарами до отказа. Содержимое лишь одного такого судна могло превратить удачливый пиратский экипаж, весь, без разбору, от капитана до юнги, в сказочно богатых людей.
   Уже прошли времена, когда для захвата судна сразу стремились к абордажному бою. Теперь настала эпоха артиллерийских морских сражений. Корабли шли параллельным курсом, обстреливая друг друга из пушек. Горели паруса, валились мачты, ядра и бомбы вгрызались в деревянную обшивку бортов. И лишь когда торговое судно, не сумев отбиться от преследования, объятое пламенем, теряло ход, пираты шли на абордаж. Завязывался рукопашный бой…
   Фил был знаменит тем, что заставлял противника сдаваться еще до взятия на абордаж. Это было у пиратов признаком высшего шика. Маневрируя судном, Фил хладнокровно выматывал свою жертву. Его адмиральский галион словно ускользал от ядер противника, при этом сам противник становился удобной мишенью для прицельной стрельбы. Каждый пират считал за честь отправиться в рейс вместе с Филом. Адмиральский галион приходил во Фрис-Чед всегда с добычей, он не знал поражений.
   Награбленные товары выгружали на берег. Часть их раздавали горожанам, а остальные хранили в пакгаузах, чтобы потом, когда понадобится, было что везти на обмен.
   Фрис-чедские женщины шили себе наряды из дорогих тканей, которые в Европе стоили огромных денег. А драгоценных украшений у них было столько, сколько, пожалуй, и не спилось иным графиням и герцогиням. Пираты любили баловать этими, как они говорили, безделушками, своих матерей, жен, дочерей, сестер, невест.
   Сами же одевались без затей. Носили штаны из прочной парусины, куртки из хорошо выделанной кожи, башмаки или легкие сапоги и широкополые матросские шляпы. Когда на острове устраивались пышные свадьбы или гонки на лошадях, надевали рубашки с широкими рукавами, повязывали на шею разноцветные косынки.
   Еды — хоть завались, питья — тоже, все одеты, обуты, а что еще, спрашивается, надо для хорошей жизни!..
   Да, говорил Фил, основатели Фрис-Чеда поступили очень разумно, с самого начала отгородившись от остального мира. Когда рядом все свои и никто не грызется из-за денег, это отлично. Это и есть то, что называется правильной жизнью, разве не так?
   Порой, рассеянно глядя на фрис-чедских мальчишек, он вспоминал собственное детство. Оно у него было таким же, как у этой веселой, драчливой, отчаянной ребятни.
   Ни школы, ни книг на острове не было. Едва научившись ходить, каждый мальчишка усваивал суровые правила будущей взрослой жизни. Он приучал себя к мысли, что в первом же сражении может погибнуть или стать калекой. Что нет ничего позорнее, чем испытывать жалость к врагам. Что физическая боль — это пакость, которую, пока ты еще в сознании, надо перетерпеть молча, сцепив зубы. Что запах крови так же обычен, как запах моря. Что гибель отца, брата или лучшего друга — это то, к чему надо заранее привыкнуть. Что весь мир ненавидит фрис-чедцев и на на это надо отвечать только ненавистью. Что нет земли лучше и дороже, чем этот остров, но если отсюда придется уйти на повое место, то это надо сделать без сожаления, ибо так решил адмирал.
   Женщин в море никогда не брали. В детстве они могли наравне с мальчишками обучаться парусному делу, стрельбе, рукопашному бою — если только сами этого хотели. Но дальше внутренней бухты путь им был заказан. Считалось, что женщина на корабле — это к беде. Женщины должны были уметь то, что им положено было уметь: заниматься домашним хозяйством, рожать и воспитывать детей, ухаживать за ранеными.
   Редко случалось, чтобы пираты приходили из рейсов без потерь. Погибших хоронили сразу после боя, в море. А добравшись до родной бухты, сносили на берег раненых — окровавленных, со спутанными волосами на мокрых лбах, беспомощных, жалких, мечущихся в беспамятстве, с перебитыми руками и ногами.
   Хотя за калеками ухаживали очень заботливо, во Фрис-Чеде их почти не было. Став непригодными для морских походов, они не цеплялись за жизнь, она теряла для них всякий интерес. Они не терпели жалости и сочувствия к себе и вскоре кончали жизнь самоубийством. «Еще один ушел в гости к Чеду», — вздохнув, всякий раз говорили пираты.
   Кладбища на острове не было. Трупы умерших и самоубийц на специальной шлюпке вывозили к краю бухты — к тому месту, где начиналась горловина, там и хоронили.
   Без адмирала, если только он в это время не был в походе, похороны считались непристойными. Этот обычай удручал Фила. Он не мог, да и не имел права отказать родственникам покойных. Но при виде трупов земляков ему становилось не по себе. Каждый из этих людей был ему дорог.
   Похоронный обряд Фил выполнял торжественно, как и полагалось. Брал труп, плотно завернутый в парусину, с заранее прикрепленным к ногам грузом, на руки и медленно, бережно опускал его в воду — ногами вперед. Внешне лицо Фила было непроницаемым. Но дома он падал на кровать, в одежде, в сапогах, лицом в. подушку и лежал так часами — неподвижно. Старик Дукат выходил на террасу, садился на ступеньки. Доставал кисет, сделанный из пеликаньего зоба, закуривал трубку. Когда кто-то из фрис-чедцев подходил к дому и спрашивал адмирала, старик негромко отвечал:
   — Малыш занят.
   Только он, да еще старик Гоур, имели право так называть Фила: Малыш.

6

   Гоур жил в соседнем доме — аккуратном, сложенном из дубовых, гладко отесанных бревен.
   На острове мало знали о прежней жизни этого старика, который лет двадцать пять назад попал в плен к фрис-чедским пиратам.
   Тут вообще не принято было, чтобы бывшие пленники рассказывали о себе. Став пиратами, они обязаны были начинать жизнь как бы заново, а о том, что было прежде — помалкивать. Но то на пьяную голову, то в минуту тоски, люди есть люди, у бывших пленников на миг-другой развязывались языки, и кое-что становилось известно.
   О Гоуре знали только, что когда-то в молодости он был преуспевающим морским офицером, штурманом, а потом вдруг подался к бешеным на Карибы.
   Внешне он был похож на южанина: может, грек, а может — итальянец или француз. Впрочем, с таким же успехом его можно было принять и за испанца. Смуглый, горбоносый, худой, с цепкими, оливкового цвета глазами, с узкими ладонями и тонкими пальцами, он, пожалуй, был из обеспеченной семьи, потому что штурманское образование в Европе стоило недешево.
   Во Фрис-Чеде, как и в большинстве поселений карибских пиратов, говорили на причудливой смеси испанского, английского, португальского, голландского и французского языков. Все вместе это составляло пестрый диалект, куда, наряду с матросским жаргоном, легко вплетались еще и индейские, немецкие, норвежские, шведские и ирландские слова. Гоур же, единственный из фрис-чедцев, отлично изъяснялся на нескольких европейских языках. Видно было, что когда-то, может, еще в юности, он изучал их не впопыхах, а основательно, всерьез.
   Да и сам он был человеком основательным во всем. Перед едой одинаковым, видно, раз и навсегда заученным жестом совал за ворот рубашки уголок трофейной салфетки, что пиратов, не приученных к таким манерам, и удивляло, и забавляло. Каждое утро он брился до синевы. Любил поухаживать за своими желтоватыми ногтями, подравнивая их особой пилочкой, которую носил при себе. Раз в неделю, в воскресенье, под вечер, приходил в таверну, молча выпивал две-три кружки крепкого пива и, не сказав ни слова, прихрамывая, степенной походкой возвращался в свой дом.
   Раз в год, в конце лета, всегда в один и тот же день, Гоур напивался до беспамятства трофейным английским джином, который для этого случая специально берегли — знали, что Гоур потребует джина. Пьянея, он мутнеющими глазами обводил сидящих в таверне пиратов и бормотал;
   — Не понимаю… Нет, не понимаю… Она же никого не трогала… никого… Она же была такой кроткой… как цветок… не правда ли?
   Понимали его с трудом, потому что произносил он это, путая языки, то по-французски, то по-итальянски.
   — Я же, — бормотал старик, — я же… у меня могло же все быть по-другому… она была как цветок… сволочи… она же никого не трогала…
   Пираты уже давно перестали спрашивать у него — о ком это он, знали, что все равно не ответит.
   Вконец опьянев, он засыпал за столом, положив голову на свои узкие ладони. Его брали под руки, вели домой и укладывали в постель…
   Пираты уважали Гоура, может, даже жалели его, каждый по-своему, но, откровенно говоря, недолюбливали. Он уже много лет был на острове не чужаком, своим, но все же оставался каким-то чужим.
   Старые фрис-чедцы еще не забыли, как Гоур попал в плен.
   Он был тогда капитаном парусника у бешеных. Однажды рискнул: сцепился в море с фрис-чедцами. Но прогадал. Фрис-чедцы в бою перебили всю его команду. А раненого Гоура добивать не стали. Редкий случай в истории Фрис-Чеда.
   Причина была не в том, что Гоур дрался без страха — помилуйте, кого ж этим удивишь на Карибах… В плен фрис-чедцы старались брать лишь тех, кто в рукопашном бою не убил ни одного из их товарищей, так было заведено. Гоур — убил. И не одного, а четверых.
   Скорчившись, Гоур полулежал, привалившись спиной к фальшборту. Он был ранен в голову и ногу. Озлобленные пираты сгрудились над ним. Переглядывались. Неуверенно хмыкали. Они видели, как дрался этот невзрачный с виду капитан. Обычно предводители бешеных в заварухе заботились лишь о себе. А Гоур дрался, прикрывая своих матросов. Хочешь не хочешь, а уважать за это надо: есть за что.
   Пираты решили взять Гоура с собой. Мол, ежели не помрет от ран по пути во Фрис-Чед, то, так и быть, пускай живет, стервец. А там видно будет.
   Гоур не помер. Живуч был. И креста на нем не было, это пиратам особенно понравилось.
   — Эй, Гоур, — спросили фрис-чедцы, — как по-твоему, Бог есть?
   — К чертям! — буркнул тот. — Солнце есть, море есть, и больше ни хрена нет!
   Пираты были довольны.
   — Вроде свой…
   Во Фрис-Чеде к нему даже не приставили стражу.
   В море он больше не ходил. После ранения с ним первое время случались внезапные обмороки, он падал, дергался в конвульсиях. Позже, однако, окреп, обмороки прекратились, но в морс он был уже не ходок, даже при легкой качке у него начинала кружиться голова, к горлу подступала тошнота, и Гоур блевал, как какой-нибудь не привыкший еще к штормовой погоде юнец. Лет пятнадцать он работал десятником на фрис-чедской верфи, где ремонтировались пиратские корабли, славно работал, потому что устройство кораблей знал отменно. А когда пираты перебрались на свой нынешний остров, тогдашний адмирал, так уж получилось, назначил Гоура надзирать за пленными: начальником тюрьмы.
   В ту пору она находилась на берегу бухты, в просторном пакгаузе, вблизи от таверны. Гоура это не устраивало.
   — Пакгауз — это разве тюрьма? — сказал он. — Нет, это — сарай, из которого пленных утром выпускают порезвиться на берегу, а вечером загоняют назад — дрыхнуть. Вольготно… Нет, тюрьма должна быть тюрьмой. По всем правилам!
   Словно помолодев, он взялся за дело. В горном ущелье, за городом, пленные под его командой выстроили барак, который со всех сторон, аккуратным квадратом, обнесли высоченным палисадом, утыканным сверху кольями. На вышках несли вахту караульные.
   Пленным оставляли жизнь не за просто так. Тут был свой, годами выверенный расчет. В плен брали не каждого, к тому же только мужчин, потому что женщин во Фрис-Чеде теперь уже и своих было предостаточно. Поскольку в морс женщины не ходили, то и погибать им было негде, ну, разве что по собственной неосмотрительности. А из пленных мужчин особую ценность для пиратов имели корабельных дел мастера, оружейники, лекари и, само собой, опытные моряки.
   Гоур, как начальник тюрьмы, сам решал, кого из них выпустить на волю быстрее, а кого попридержать за частоколом, пока не поумнеет.
   Чтобы стать вольным фрис-чедцем, каждый пленный должен был выполнить два условия.
   Первое — во всеуслышание отказаться от Бога. Второе — дать клятву, что будет беспрекословно подчиняться законам Фрис-Чеда.
   Только два условия, и больше ничего. Выполнишь их — и ты свободен. Тебе помогут построить свое жилище во Фрис-Чеде. Никто из пиратов, можешь быть в этом уверен, ни словом не обмолвится о том, что еще недавно ты был чужаком. Теперь ты — свой. Где-то там, в Европе, говоришь, осталась твоя семья? Забудь. Дети? Старики-родители? Тоже забудь. Во Фрис-Чеде женщин много — женись, имей семью, детей. Не хочешь ходить в море — что ж, это твое дело. Можешь поселиться за городом, в долине, и стать фермером. Ты так решил, и тебе никто не может этого запретить. С тебя же никто не брал слова, что на острове ты будешь обязан заниматься лишь своим прежним ремеслом, А во Фрис-Чеде, сам видишь, всякие люди нужны, лишь бы пользу приносили.
   Твое прошлое больше не существует. Оно исчезло, испарилось, пропало бесследно. Выучись, и поскорее, тому языку, на котором говорят фрис-чедцы. А свой родной — ну, сделай вид, будто ты его тоже забыл. Как и свое прошлое: из какой ты страны, из какого города или деревни, и кто у тебя там остался. Было — и сплыло.
   А запомнить надо другое: что за одно, всего только за одно, хоть и нечаянное, но вежливое слово о Боге ты, дружище, заплатишь сном под манцинеллой. Тебя об этом предупреждали, не так ли?
   Сон под манцинеллой, которую карибские индейцы называли бурсубукури — деревом смерти, это было наказание для предателей. Листья манцинеллы по виду напоминали грушевые, а ее плоды были похожи на небольшие яблоки, Ароматные, но пропитанные сильным ядом.
   Предателя связывали по рукам и ногам и укладывали на ночь под манцинеллу. К утру у него отекало лицо, опухали глаза, и человек умирал в мучениях,
   …До того, как Гоур стал тюремщиком, в степенной, размеренной жизни Фрис-Чеда нет-нет да и случались неприятные происшествия особого рода, которые тут, поджав губы, именовали фокусами.
   Случались фокусы только с бывшими пленными.
   Один из этих, бывших, пытался угнать ял и незаметно, ночью, улизнуть в море.
   Двое других решили ограбить городскую казну, захватить золото, а потом прорваться в море на бергантине, стоявшем в бухте на якоре.
   А один чудак, лекарь, по наивности своей, что ли, даже стал уговаривать стражников удрать вместе с ним.
   А вот еще был такой случай, тоже забавный. Несколько бывших пленных с вечера ушли в горы, якобы на охоту, с заранее заготовленными тросами. Ночью по этим тросам беглецы спустились вниз по отвесной скале, чтобы вплавь добраться до ближайшего островка, миль за сорок отсюда. Смело… Откуда им было знать, что рядом, внизу, их уже ждал бергантин со стражниками!
   Потом, как водится, после сна под манцинеллой, трупы всех пойманных беглецов брезгливо шныряли в море со скалы.
   Прощай, несостоявшийся земляк. Вчера ты еще был, а сегодня тебя уже нет. И никто о тебе во Фрис-Чеде вслух не вспомнит. О предателях вслух не говорят.
   Это только пришлому могло показаться, что фрис-чедцев можно обмануть. Нет, они все видели и все замечали. Каждый из них, от сопливой девчушки до старого, еще шкандыбающего пирата, был стражником на своем острове. Выходя из тюрьмы на волю, бывший пленник не мог знать, что за ним, в первые годы его жизни во Фрис-Чеде, велено неусыпно следить. Но и потом уже, спустя годы, он ощущал на своем затылке чей-то холодный, бдительный, настороженный взгляд. Взгляд, который мгновенно заставлял его внутренне съеживаться, а на лицо свое напускать неожиданно буйное, безудержное веселье…
   Фокусы во Фрис-Чеде случались редко, и особого значения им тут не придавали. Сбежать-то, мол, все равно невозможно. Гоур первым усмотрел в фокусах большую опасность для пиратского города.
   — Невозможного не бывает, — сказал он. Удрать можно откуда угодно. Этим не повезло — другим повезет. И все тайны Фрис-Чеда станут известны испанцам или бешеным: где размещены горные батареи, сколько кораблей в пиратской флотилии и сколько на них матросов… когда чужаки разглядывают остров в подзорную трубу, это пустяк, кроме гор, они все равно ничего не увидят. А вот когда они знают остров изнутри — это уже опасно, очень опасно…
   За коренных фрис-чедцев, как и за тех, кто уже много лет прожил в пиратском городе, Гоур не особенно беспокоился. Эти вряд ли решатся на побег, даже если очень захотят, да-да, вряд ли. Знают уже, что фрис-чедцы все равно их найдут: весь океан хоть носом перероют, по найдут, и манцинелловых деревьев на острове пока еще хватает.
   А вот новенькие…
   Больше всего среди пленников, ожидавших своей участи во фрис-чедской тюрьме, было испанских и португальских матросов Гоур хорошо знал, как служилось этим людям до того, как они оказались на острове.

7

   Плавание через Атлантику длилось обычно два-три месяца. Но бывало, что и дольше, это зависело от настроения океана.
   Долгие рейсы измочаливали тело и дух.
   В Америке капитан, получив выгодный фрахт, мог изменить свое решение возвращаться домой тем же путем. И, пройдя через Магелланов пролив в Тихий океан, вел судно на Филиппины. Работали в Индийском океане, оттуда могли пойти за грузом в Японию, Китай. Путь домой лежал когда опять через Атлантику, а когда и с другой стороны: обогнув Африку, совершали кругосветное плавание. В своем порту оказывались через полтора-два года. Совсем не так скоро, как было когда-то обещано вербовщиком.
   Уйти в рейс на еще новом, надежном судне было удачей. Это все же не развалюха, которая в шторм вот-вот рассыплется, как трухлявое дерево. Даже парусник, построенный из отборных сортов тропической древесины, после пяти-шести ходок через океан становился жалким, как бездомный бродяга. Шквальные ветра рвали паруса, а в штиль, под тропическим солнцем, парусина так высушивалась, что ломалась, подобно тонкой дощечке. Пеньковый такелаж превращался в ошметки. Рангоут изнашивался, корпус судна разъедали черви-древоточцы.
   Неписаный морской закон гласил, что матрос всегда должен быть занят работой — чтоб в его голову не лезли праздные мысли. Капитаны говорили: если работы нет, то ее надо придумать. Хорошая погода — драй, матрос, палубу, вяжи такелаж, стой на вахте, сиди в «вороньем гнезде» и следи за горизонтом, перекладывай и закрепляй грузы в трюме, начищай орудия до блеска, чини паруса. А в шторм…
   Океан грохочет. Шторм затянулся не на дни — на недели. Вокруг все черное: небо, вода, воздух. Солнце словно навечно провалилось в бушующий океан. Визжат рвущиеся спасти. «Брасопить реи!» — кричит боцман. Матросы карабкаются по вантам наверх. Вниз лучше не смотреть — даже у бывалого матроса может нечаянно закружиться голова. Ветер швыряет судно из стороны в сторону, мачты — под сильным креном, еще немного, кажется, и упрутся в волны.
   Вот молоденький матрос, который лез по вантам вслед за тобой, не удержался и упал в воду, не успев даже крикнуть, и океан мгновенно проглотил его. А ты — брасопь реи, как приказано, и заботься о том, чтобы самому не грохнуться в воду вслед за несчастным.
   Матросские нервы были всегда на взводе. Чуть что — и человек взорвался, нагрубил капитану, не подчинился вахтенному офицеру, полез в бессмысленную драку, в ярости своей сам не понимая, что делает.
   За проступки наказывали.
   По всякому.
   Провинившегося могли привязать к канату и протащить под килем от одного борта к другому. Снизу корпус: парусника был облеплен острыми ракушками моллюсков — их края изгрызались в тело. Даже если матрос не захлебывался под водой, то, когда его вытаскивали на палубу с другого борта, это был уже не жилец. На израненной спине, на животе болтались куски мяса и кожи. Не человек — кровавое месиво. На тех, кому все же удавалось выжить, смотрели как на пришельцев с того света.
   В другой раз ладони провинившегося приколачивали к мачте ножами, как гвоздями. Его оставляли под палящим солнцем, не давая ни еды, ни питья, пока он не умирал от боли и жажды. Но и тут был шанс уцелеть. Если на горизонте показывалась земля, хоть какой-нибудь крошечный островок, наказанного высвобождали от ножей, волокли, полуживого, в шлюпку и оставляли на берегу. Выживет или нет — это как повезет. Неписаное правило соблюдено. Кровь у подножия мачты смывали, и парусник шел дальше своим курсом.
   Иных просто высаживали на необитаемых островах, без предварительной экзекуции, это было не самое тяжелое наказание,
   За то, что матрос заснул на вахте, на торговых парусниках карали почти всегда одинаково. «Вздернуть на рее!» — сухо бросал капитан. В военном флоте поступали проще: матроса, еще спящего, бросали за борт.
   Дезертиров, которые во время стоянки пытались укрыться на берегу, отлавливали, снаряжая за ними погоню. Но этих наказывали помягче: только били плетьми, не до смерти, а чтоб проучить.
   Главной пищей на парусниках были солонина и сухари. Перед том, как есть соленое мясо, его полдня вымачивали в бочке с водой. Горячую пищу старались готовить только в тихую погоду: боялись, что огонь от ветра перекинется на деревянную палубу, на паруса. Заботливые капитаны запасались перед рейсом сушеными фруктами, брали с собой побольше бобов, сала, жира, изюма, сыра. Но в жару сыр быстро плесневел, сало, хоть его и солили нещадно, тоже портилось, в сухарях заводились черви.
   От избытка соленой воды все время хотелось пить. Но и пресная вода в бочках, как ее ни берегли от солнца, протухала, начинала вонять. Ее разводили с ромом, чтобы хоть немного убрать мерзкий привкус. Рома на океанских парусниках было вдоволь. Его не жалели. Ром был сказочно дешев. В Америке плантаторы поили им рабов, чтоб те работали живее.
   Полупьяные, одуревшие от жары, вони, обилия крыс, от своей и чужой блевотины, матросы слабели. Многие заболевали морским скорбутом, или, по-береговому, цингой. Их тела покрывались разноцветными пятнами. Кости становились хрупкими, раздувались десны, выпадали зубы. Больные еще могли лежать, не двигаясь, но едва они делали попытку встать — сразу падали, как подрубленные.
   Одни от скорбута катастрофически худели, другие, наоборот, распухали, становясь похожими на неподвижные шары.
   Больные валялись где попало. Кроме скорбута, в долгих рейсах матросов косили тиф и дизентерия. Люди заражались друг от друга. Воняло разлагающимся человечьим мясом. Через больных перешагивали, как через бревна. Стоны, вопли, проклятия, предсмертные мольбы… В океанских рейсах умирал каждый второй моряк, это считалось нормальными потерями.
   Все это Гоуру было известно. Бывший моряк, он знал, что такое океан.
   — На наших парусниках, — говорил он пленным, — матросов под килем не протаскивают и плетьми не бьют. Получишь по зубам — вот и все наказание. У нас только предателей не терпят. Наши капитаны едят ту же еду, что и матросы. И рейсы у нас длятся обычно не дольше месяца, чтоб не выдыхались. Почистили купца — и домой. И кормежка что надо…
   Он произносил это мягко и вкрадчиво, как бы невзначай.
   Его не удивляло, как коренных фрис-чедцев, то, что пленные так неохотно соглашаются на первое условие. Он помнил, как сам когда-то, с волнением, с трепетом всякий раз переступал порог церкви… Но помнил он и тот страшный день в конце лета, когда, придя из плавания, узнал, что его жену, молоденькую нежную женщину, часто беззаботно рассеянную — он ласково называл ее растеряшкой, сожгли на костре церковники из святой инквизиции…
   Она — ведьма?
   Она, это маленькое, тихое, улыбчивое существо, которое он обожал, ради которого он готов был разбиться в лепешку, она — ведьма?! Она, по рассеянности ли своей, по нечаянности ли, мельком произнесшая что-то неосторожное, она — сожжена на костре по приказу святых отцов?!
   Гоур помнил миг, когда, едва услышав об этом и поняв, что его не разыгрывают — какие уж тут розыгрыши, on сдавленно вскрикнул: «Что же ты наделал, Господь, куда, Господь, смотрело твое всевидящее око!.. « Это был миг его прощания с верой в Бога. Гоур был молод, богат, ему прочили блестящую морскую карьеру. Но он бросил все, он не желал больше оставаться на родине, где все, казалось, напоминало ему о недавней трагедии. Через несколько месяцев он был уже на Карибах, вместе с бешеными. Грабил, убивал, ничем не отличаясь от других пиратов. Но к награбленному относился равнодушно. Убивал он только священников, монахов, миссионеров, остальных не трогал. Гоур мстил, по это не приносило ему желанного успокоения, все это было для него мелковато. Не то, не то, думал он. Лишь во Фрис-Чеде, когда Гоур стал тюремщиком, его жизнь, казалось, опять обрела смысл. Теперь он мстил не церковникам, а самому Богу — уничтожал в пленниках веру в Бога.
   Он был терпелив. В тюрьме у него была особая комната, где стояла уютная мебель и на окнах висели вышитые узорами занавески, совсем по-домашнему. Он приглашал туда пленных, по одному, и, с глазу на глаз, вел с ними неторопливые разговоры.
   — Что человеку надо? — спрашивал Гоур. — Разве человеческая жизнь так уж сложна?. Я думаю, людям нужно все простое и понятное: чтоб был свой дом и чтоб сытно жилось. И все это надо добыть — своими руками. Но, милостивый сударь, Бог-то здесь при чем? Когда-то люди придумали Бога, и с тех пор терзают себя размышлениями. Задают себе вопросы, на которые не знают ответа: где, в конце концов, обитает Бог, как он выглядит, почему он сквозь пальцы смотрит на земные мерзости?.. А жизнь, между тем, так проста и так хороша…