Людмиле Травиной, моему проводникупо Острову Веселых Робинзонов

О ВРЕДЕ ЗЕВКОВ

   Этим летом я чувствовал себя скверно. Одолевала бессонница. Часов в одиннадцать вечера я ложился в постель и начинал прислушиваться к каждому звуку. За стеной бренчал на гитаре сосед и замораживающим голосом вокзального диктора увечил один романс за другим. Выл он обычно до часу ночи. Затем эстафету принимали коты. Видимо, наш двор обладал какой-то особой притягательной силой, потому что коты лезли сюда со всего города. Они с полчаса митинговали, а потом, так и не найдя общей платформы, устраивали безобразную свалку. Тогда выходил заспанный дворник — дядя Вася — и примирял их водой из шланга. Коты расходились по домам, и я оставался один на один с так называемой ночной тишиной.
   Не знаю, кто ввел в оборот этот сомнительный термин — ночная тишина, но думаю, что это был человек глухой, как музыкальный критик. Днем это считается в порядке вещей, когда мимо вашего дома проносится стая грузовиков и трамваев, но зато ночью одна-единственная запоздалая «Волга» производит столько шума и грома, сколько их не вырабатывает трамвайный парк за целый год. Я плотно закрывал окна, зарывался в подушки и страдал. Я думал о том, что мои уши — превосходные локаторы. Мне казалось, что они улавливают даже храп ночного сторожа из универмага, расположенного в двух километрах от моей квартиры.
   В редакцию я приходил сонный и вялый, как медуза. Шеф бросал рысий взгляд на мою потрепанную фигуру и с презрением отворачивался. Он не любил людей, ведущих разнузданный образ жизни. Неделю назад он раз и навсегда потребовал прекратить «эти гнусные сказки о бессоннице» и по-отечески посоветовал мне жениться.
   Зевая, я садился за свой стол, на котором лежал центнер юмористических рассказов, фельетонов и эпиграмм для очередных номеров газеты. Шеф, которому мои зевки мешали творчески осмыслить верстку, начинал нервно ерзать в кресле. Я до хруста сжимал челюсти, понимающе кивал сотрудникам и с умным видом приступал к работе.
   Первый рассказ стоил мне легкого изящного зевка, который я непринужденно перевел в кашель; от второй юморески мои челюсти свело в спираль, а третья вызвала затяжной и безысходный зевок, который начался на первой странице и кончился на шестой. Но доконали меня эпиграммы. Их было целые километры. На каждое четверостишие я откликался энергичным зевком. Я понимал, что поступаю бестактно, но ничего не мог поделать. Видимо, юмор распространяет какие-то флюиды, воздействующие на зевательные центры нервной системы. Я надеюсь, что ученые рано или поздно докопаются до этой тайны, и тогда с люминалом будет покончено. Врач выпишет пациенту десяток эпиграмм, и через полчаса больной так захрапит, что сейсмографы на Камчатке отметят колебания невероятной силы.
   Я поднял голову: передо мной стоял шеф и произносил монолог, содержанием которого являлась крайне низкая оценка моего морального облика. По пятибалльной системе этот облик измерялся величиной, близкой к единице, причем шеф утверждал, что он недопустимо либеральничает в своей оценке. Он низвел меня на нет, уничтожил, вскрыл мои моральные язвы и прижег их каленым железом.
   Я и не пытался оправдываться. Я только зевнул, и это было концом. Такого кощунства шеф перенести уже не мог. Медленно смакуя каждое слово и упиваясь моей растерянностью, он приказал мне немедленно отправляться в отпуск.
   Я был разбит наголову. Вдребезги разлетелась мечта о путевке в Международный лагерь журналистов, которую мне обещали через два месяца.
   — А чтобы никто не говорил, что я не забочусь о своем аппарате, — добавил шеф, потирая руки, — изучите это объявление.
   И он положил передо мной позавчерашний номер вечерней газеты. Я прочитал:
   «Имеются путевки в санаторий с самостоятельным режимом, расположенный в районе озера Вечное на Валдае. Принимаются заявления от лиц, страдающих повышенной нервной возбудимостью, бессонницами, головными болями. Обращаться в Институт невропатологии».

ГОЛУБОГЛАЗЫЙ АНГЕЛ

   Я был чрезвычайно польщен, когда, придя в поликлинику, узнал, что со мной будет иметь беседу сам Иван Максимович Бородин, директор и академик. Было приятно, что моя скромная бессонница заинтересовала такое научное светило. Я вошел в кабинет, и в то же мгновенье меня оглушил рокочущий бас.
   — Итак, юноша, у вас бессонница! — прогремело из-за ширмы. — Стыд и позор — в такие годы! Подойдите ко мне, я завтракаю.
   Академик, румяный здоровяк лет шестидесяти, сидел в кресле и жевал бутерброд.
   — Количество путевок у меня ограничено, но за вас просил мой старый друг и ваш редакционный начальник, которому я не могу ни в чем отказать. Он хныкал в телефонную трубку, что ваши зевки дезорганизуют работу редакции! Вы умеете доить корову? Не смотрите на меня младенческим взором и закройте рот! Научитесь. Каждый культурный человек должен уметь доить корову! Правильно? То-то. Посмели бы возразить! Нуте-с, голубчик! Землю нужно копать! Согласны? То-то. Посмели бы не согласиться! Чего молчите?
   Я с легким испугом пробормотал, что внимательно слушаю и принимаю к руководству советы. Светило удовлетворенно кивало.
   — Правильно. Если бы вы ответили иначе, я бы отправил вас обратно. В нашем экспериментальном санатории нет места лежебокам и нытикам. Во главе санатория мною поставлен многообещающий ученый, автор оригинальных, ультрасовременных методов лечения. Будете спать как бревно. Благодарите.
   — Большое спасибо.
   — То-то. Посмели бы не поблагодарить! Лечитесь изо всех сил. Подчиняйтесь главному врачу, как солдат. Никаких лекарств с собой не брать. Вопросы есть?
   — Мой друг, Иван Максимович, мечтает провести отпуск со мной. Если вы позволите…
   — Он? Она? С нервами?
   — Он, Иван Максимович. Без всяких нервов. Тихий и спокойный, как черепаха.
   — Пусть едет. Там будут нужны и здоровые люди. Вот вам записка. Идите к Марии Мироновне Рыжкиной. Подробности — у нее. Ни пуха ни пера! Пошлите меня к черту. Ну, смелее!
   — Идите к черту, — смущенно пролепетал я.
   — То-то. Посмели бы не послать! Когда выйдете в коридор — четвертая дверь налево. И не забывайте: каждый культурный человек должен уметь доить корову!
 
   — Из редакции газеты?
   Миловидное, даже хорошенькое существо в кокетливом белом халатике подарило мне любопытный взгляд больших и наивных голубых глаз.
   — Да, Маш… Мария Мироновна— это я. Вы не очень спешите? Тогда посидите, пожалуйста, я должна еще несколько минут поговорить с этим товарищем. Можно?
   Я отпустил миловидному существу какой-то топорный комплимент, от которого задрожала люстра, поспешно сел и углубился в газету. Потом я долго не мог простить себе этой оплошности, так как первую половину разговора безнадежно упустил, а смысл второй стал мне ясен слишком поздно. На том самом месте, где спортивный обозреватель пустился в пляс по поводу второго гола, влетевшего в ворота моей любимой команды, я услышал такую фразу:
   — Маша, ты авантюристка! Откажись от этой блажи, пока не поздно.
   Я почувствовал, что во мне просыпается Д'Артаньян. Но не успел я встать и громовым голосом произнести: «Послушайте, монсеньер! Да, вы, который нахлобучил себе на голову эту старую наволочку! Если вы немедленно не извинитесь перед прелестной дамой за чудовищное оскорбление, я буду иметь честь проткнуть вас вот этим шприцем!» — не успел, повторяю, я это сказать, как моя подзащитная ответила веселым сопрано:
   — Олег, не будь ретроградом, в науке каждый идет своим путем. Я уверена, что мой метод имеет такое же право на жизнь, как и всякий другой. А главное — за меня сам Иван Максимович! Какое там место, просто рай! Сосновая роща, лужайки…
   — На которых будут пастись твои кролики? — проворчал наглец. — Ну, ну, как бы они не свернули тебе шею в первый же день. Отчаянный ты человек, Машка! Провалишься!
   «Дуэль на десяти шагах до крови», — решил я.
   — Пари? — сияя голубыми глазами, предложила Маша. — Ставлю квартальный абонемент в бассейн «Москва» на… на…
   — На что угодно!
   — Отлично. Если я вернусь с победой, целый месяц будешь кормить меня шоколадными батончиками! По рукам? А теперь уходи и не мешай мне давать интервью представителю печати. Присаживайтесь поближе, товарищ.
   Я кровожадным взглядом отпетого дуэлянта проводил свою будущую жертву и с удовольствием подсел к голубоглазому ангелу.
   — Видите ли, — галантно начал я, — к вам пришел не столько представитель печати, сколько человек, измученный бессонницей. Я только что побывал у Ивана Максимовича, вот его записка.
   — Записка? Бессонница? — У ангела, как мне показалось, испуганно расширились глаза. — Но ведь вы сказали, что пришли из редакции!
   — Совершенно верно. К вам пришел работник редакции, страдающий бессонницей и мечтающий попасть в санаторий, — любезно разъяснил я.
   — Скажите, вы порядочный человек? — с неожиданной и обезоруживающей наивностью спросил ангел. Я быстро соорудил на своей физиономии загадочную улыбку, но надобность в ней немедленно отпала. — Впрочем, извините. Есть вопросы, на которые ни один мужчина в мире не ответит отрицательно. Лучше признайтесь: вы слышали весь разговор с моим коллегой? От начала до конца? Только скажите правду, пожалуйста! — умоляюще закончил этот ребенок в докторском халате.
   Я чистосердечно рассказал, как случайно услышал обвинение в авантюризме, которое оторвало меня от газеты, и попросил Марию Мироновну — я с трудом произнес эти два слова — объяснить мне, что ее встревожило.
   — Зовите меня просто Маша, — вздохнув, ответила она. — Меня все равно никто не хочет называть Мария Мироновна. А мы беседовали так… о разных профессиональных тайнах. Ну, рассказывайте.
   Выслушав меня, Маша подумала, совсем как школьница потерла лоб ладонью и подвела итоги:
   — Вы меня устраиваете. Подавайте заявление и готовьтесь к отъезду. До свидания.
   — А можно будет еще с вами…
   — Проконсультироваться? — закончила Маша. — Конечно. Ведь я тоже еду с вами, как санаторный врач.
   — О! — вырвалось у меня. — Извините.
   — Ничего, это чисто нервное, — констатировала Маша и улыбнулась. — Всего хорошего.
   «Занятное существо, — уходя, подумал я. — Только лечить людей ей, наверное, рановато. Куклу — куда ни шло, но человека…»

АНТОН И ШНИЦЕЛЬ

   У каждого человека может быть много приятелей, но друг— только один. И, ради бога, не убивайте меня ссылками на четырех мушкетеров и троих в одной лодке (не считая собаки). У Петра Первого был один Алексашка Меншиков, у Дон-Кихота — Санчо Панса, а у Тимошенко — Березин. Эти примеры кажутся мне более убедительными. Да, только один друг — и сколько угодно приятелей.
   У приятеля можно занять трешку до зарплаты, запастись свежим анекдотом, поорать вместе на футбольном матче и распить бутылочку доброго вина. Общение с приятелем легко и приятно, оно освежает, как слепой дождик в летнюю сушь.
   Но есть вещи, на которые способен только друг. Только друг заложит в ломбард свои единственные парадные брюки, чтобы вы могли купить букет цветов любимой девушке; только друг, зеленея и про себя обзывая вас идиотом, согласится битых два часа слушать ваши лирические стихи и при этом не станет корчить постные рожи; только он будет бродить всю ночь по притихшим улицам, слушая ваш бессвязный и жалкий лепет насчет любимого существа; и только у него хватит такта не сказать вам, что у этого существа походка и манеры гусыни.
   Теперь вы уже подготовлены к тому, что в санаторий я поехал не один. Я сказал Антону, что мое здоровье и, следовательно, жизнь зависит только от него. Я добавил, что если он не разделит со мной санаторную скуку, то я не двинусь с места и тихо, никого не проклиная, скончаюсь от недосыпания на своей тахте, завещав ему двести рублей невыплаченного долга за купленный в кредит магнитофон.
   В ответ Антон тупо пробормотал, что за удовольствие увидеть мою агонию он согласен заплатить двести рублей. Он, разумеется, ни в какой санаторий не поедет и просит меня прекратить бесплодные разговоры на эту тему. Пришлось вытаскивать последний аргумент. Я равнодушно, между прочим, вскользь сообщил этому самоуверенному типу, что как-нибудь обойдусь и без него. Очаровательная девушка, которая тоже едет в санаторий и которая…
   Антон всполошился. Прямолинейными и лобовыми вопросами он выведал у меня все, что касается Машеньки, и заявил, что это меняет дело. Он уверен, что чем наивнее и голубоглазее бывают «эти ведьмы» — Антон выразился именно так, — тем опаснее они для честного холостого человека. Он, Антон, не может бросить меня на съедение и, безусловно, едет в санаторий. Он только добавил, что перспектива непрерывного общения со мной в течение месяца настолько его обескураживает, что он вынужден настаивать на одном условии: с нами едет его пес, возмутительно, лохматая и наглая собака, по кличке Шницель. Если я не согласен, он готов удовлетвориться компанией одного пса и уверен, что не будет в проигрыше, так как Шницель, по крайней мере, не симулирует бессонницу и не болтает всякую чепуху про свое здоровье.
   Несмотря на крайне развязный тон этого заявления, я вынужден был согласиться. Мне просто больше ничего не оставалось делать. Антон был на редкость покладистый малый во всем, что не касалось его пса. Но стоило кому-нибудь проехаться по адресу Шницеля, как Антон становился на дыбы. Года два назад он подобрал в канаве полузамерзшего щенка, ввел его в свой дом, выкормил и разбаловал, как собаку. И пес вел себя в квартире так, словно лицевой счет выписан на его имя. Каждый день в половине пятого Шницель приходил к проектному бюро, где Антон портит ватманскую бумагу, и смотрел в окно на своего приятеля, подмигивая и кривляясь. Рядом на столбе висели часы, а если ровно в пять Антон не выходил, Шницель поднимал неимоверный скандал: он юлой вертелся под окном, облаивал прохожих, которые мешали ему совершать этот ритуал, подпрыгивал, рычал и всеми средствами демонстрировал свое негодование. Антон сердился, грозил кулаком, но Шницель пожимал плечами и делал вид, что эти знаки неодобрения ему неведомы. Зато когда хозяин выходил, на морде у пса появлялось такое умильное выражение, что Антон немедленно покупал подхалиму пастилу, которую Шницель страстно любил. Потом эта парочка прогуливалась и интеллектуально общалась. Это был священный час, в котором Шницель видел смысл своего существования. Горе тому, кто в это время отрывал Антона от выполнения его обязанностей собеседника!
   Однако хватит о Шницеле. Дело прошлое, но, когда я вспоминаю наше сенсационное прибытие в санаторий, все неприятности, связанные с этим псом, отходят на задний план.

ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ

   Мы сидели на берегу озера и ожидали катер. За нашими спинами шумел вековой лес, а впереди синела необозримая водная гладь. Мы несколько возбужденно переговаривались, смеялись, шутили — словом, вели себя как в театре во время увертюры.
   Катер запаздывал, и нам надоело вглядываться в далекие очертания острова, на котором мы будем приводить в порядок свои нервы. Все приутихли и отдались размышлениям — идеальная минута, о которой мечтают художники, чтобы без помех набросать портреты действующих лиц. Не буду ее упускать и познакомлю вас с основными персонажами повести.
   Машеньку вы уже знаете. Сейчас она сидит на пеньке, уставшая после поезда и автобуса, в котором мы болтались и гремели, как медяки в копилке. Подперев подбородок кулачком, она смотрит на нас, и ее большие бирюзовые глаза, кажется, говорят: «Вы ведь не обидите меня, не правда ли? Вы все такие рослые и сильные, а я хотя и врач, но маленькая и беззащитная».
   Правда, Антон не очень торопится умиляться и сюсюкать. Поглаживая свою дворнягу, он доверительно шепчет в собачье ухо:
   — Знаем мы таких ангелочков, они битком набиты чертями! Правда, Шницель?
   Подумав, Шницель кивает и, высунув язык, растягивается на солнышке.
   Антон непримиримый противник Машеньки. Он утверждает, что докторша еще себя покажет! Чтобы его позлить, я продолжаю играть влюбленного:
   — Не придирайся к этому эфирному созданию!
   — Эфирному? — Антон саркастически усмехается. — Ты видел, как она перетаскивала свой рюкзак? Словно перышко! Прыг-скок галантно предложил ей свою помощь, и, когда поднял рюкзак, его стремительно рвануло к центру земли!
   Около Машеньки в изящной позе соблазнителя расположился Станислав Сергеевич Прыг-скок, ведущий артист оперетты, красавец с томными глазами одалиски. Мягким бархатным голосом он что-то рассказывает, используя каждую возможность показать собеседнице свою знаменитую улыбку, приобретенную у крупного стоматолога за солидный гонорар. Машенька рассеянно слушает, а Прыг-скок (никак не вспомню, кто приклеил ему это прозвище) журчит и улыбается, улыбается и журчит.
   Рядом с ними сидит на чемоданах супружеская пара. Лев Иванович — композитор, профессор консерватории, полный и веселый человек. Ему лет пятьдесят, но взгляды, которые он исподтишка бросает на Машеньку, свидетельствуют о том, что душа и тело профессора имеют изрядный запас молодости. Для Ксении Авдеевны это, видимо, не секрет. Она дергает мужа за рукав, пристально смотрит на него, и Лев Иванович, ухмыльнувшись, принимает позу, которая супруге кажется более целомудренной: он поворачивается к Машеньке спиной. До нас доносится диалог:
   — Ты не забыл, Левушка, что от подобных взглядов у тебя повышается давление?
   — Ты ошибаешься, дорогая. Прекрасное я не вижу, а слышу, для меня красота — мелодия, трансформирующаяся из моих зрительных нервов в мои уши. И ты, Ксенечка, уступив необоснованному первобытному чувству ревности, тем самым нанесла ущерб моей творческой личности.
   — Необоснованному? Я даже не знаю, от чего у меня распухает голова: от жары или от наглости твоей творческой личности!
   — Безусловно, от жары, моя радость, от жары. Ты, наверное, перегрелась на солнце, дорогая.
   С этими словами Лев Иванович заботливо набрасывает на голову жены косынку, закрывая ей лицо. Этим он сразу убивает двух зайцев: во-первых, трогает Ксенечку своим вниманием, а во-вторых, получает возможность безнаказанно коситься на Машеньку, образ которой, безусловно, рождает у профессора какие-то музыкальные ассоциации; во всяком случае, Лев Иванович начинает шевелить губами и пощелкивать пальцами.
   За процессом создания нового симфонического произведения с улыбкой наблюдает доцент истории Игорь Тарасович Ладья, высокий худой человек с усами и козлиной бородкой. Игорь Тарасович — археолог-любитель, и бессонницы начали мучить его с тех пор, как удачливый коллега раскопал стоянку каменного века и разыскал там груду костей.
   — Самое гнусное в его поступке, — жаловался нам в поезде бедный археолог, — заключается в том, что эти кости были мои!
   И, видя наше недоумение, пояснил:
   — Я застолбил этот участок, а не он!
   Антон выразил уверенность, что археолог найдет на нашем острове целую скелетную жилу. Игорь Тарасович тут же признался, что только эта надежда и привела его к нам в компанию. Санаторий, да еще с самостоятельным режимом, да еще на древневалдайском острове — нет, тут где-то должна быть зарыта собака, то есть не собака, а разные интересные для науки кости.
   Чинно сидят у самой воды два брата, Юрик и Шурик. Они похожи друг на друга как две кегли, и лишь одна оплошность природы портит братьям жизнь: у Юрика черные навыкате глаза, а у Шурика также навыкате, но серые. Это сильно мешает братьям-студентам сдавать друг за друга экзамены, поскольку все преподаватели уже на первом курсе раскусили эту трагическую примету и зафиксировали ее для памяти в своих записных книжечках. Юрик и Шурик изысканно вежливы, воспитанны и относятся к взрослым с подчеркнутым уважением. Их устроила в санаторий мама, которая уверена, что «этим невыносимым баскетболом дети совершенно расшатали свою центральную нервную систему». Ксения Авдеевна в глаза и за глаза осыпает братьев похвалами, и, по-моему, зря. Какое-то шестое чувство подсказывает мне, что это два плута, каких свет еще не видывал. Я убежден, что именно они положили кирпич в Ксеничкин саквояж и посолили халву Прыг-скоку.
   Из озера, отряхиваясь, выходят два друга. На них весело смотреть.
   Зайчик огромен, угрюм и молчалив. Хотя ему не больше двадцати пяти лет, у него есть веская причина смотреть на жизнь печальными глазами Экклезиаста. Зайчик, боксер-перворазрядник, был нокаутирован в решающем бою на первенство профсоюзов, нокаутирован противником, который, как убедительно доказывали до боя приятели, не стоил его, Зайчика, мизинца. «У него совершенно не работает левая, — говорили о его противнике приятели, — ткни пальцем, и он рассыплется в прах!» Но именно эта левая так двинула Зайчика в челюсть, что он взвился в воздух и позорно шлепнулся на ринг. Бой передавали по телевидению, и все земляки видели, как спустя минуту после начала первого раунда Зайчик жалко проковылял к раздевалке. В сентябре ожидались новые соревнования, душевную травму нужно было срочно залечить, и завком отправил Зайчика в санаторий. А для контроля и руководства был выделен Борис, цеховой товарищ Зайчика, маленький, худенький и верткий, как школьник. Он не намного старше своего подопечного, но тот слушается его, как новобранец старшину роты. Каждое слово, исходящее из уст Бориса, для Зайчика мудрость в последней инстанции, божественное откровение свыше.
   Илья Лукич Раков сидит в сторонке, особняком. Илья Лукич — важная персона. Он директор большого ресторана, и ему ужасно хочется, чтобы все поняли размеры разделяющей нас дистанции. Лишь к своему старому знакомому Прыг-скоку он относится как к равному. Остальным директор уже дал понять, что хотя он и вспыльчивый человек, но не какой-нибудь там рядовой неврастеник, а руководящий работник, получивший путевку из одного уважения к его личности. Как только он узнал, что существует такой редкостный санаторий с ограниченным контингентом отдыхающих, то нажал на все педали, и путевку ему доставили в кабинет на серебряном подносике. Илья Лукич уже закончил сервировать пень и степенно, соблюдая достоинство, поглощает разные продукты. Время от времени он прикладывается к фляжке и благодушно поглаживает себя по упитанному животу.
   Растревоженный приятным запахом, Шницель поднимает голову и изучает обстановку. Его волнует пень, от которого доносится аромат ветчины. Антон укоризненно качает головой, нагибается к Шницелю и что-то шепчет. Пес внимательно слушает, на его морде появляется презрительная улыбка, и, проглотив слюну, он отворачивается от вожделенного пня.
   — Принципиальная собака, — с уважением говорит Игорь Тарасович.
   — Да, есть немножко, — скромно подтверждает Антон. — Приходится с ним работать, внушать. Шницель скорее умрет с голоду, чем возьмет пищу у чужого человека. А однажды я его запер в квартире и забыл оставить еду. Лишь к вечеру я вспомнил об этом и о том, что на столе остался лежать целый круг копченой колбасы. Другая собака на месте Шницеля…
   Пока Антон сочиняет свою легенду, я с огромным и все растущим интересом наблюдаю за Шницелем. С минуту он лежит и пыжится от похвал. Затем его моральные устои начинают вступать в конфликт с потребностями плоти. Шницель бросает задумчивый взгляд на покрытый салфетками пень, осторожно косится на Антона и медленно, потягиваясь, поднимается. Чувствуется, что в собачьей душе происходит мучительная борьба между добром и злом. Трусливо зевая, Шницель плетется в сторону, отвернув голову от ветчины и делая вид, что ему, Шницелю, ветчина не такая диковинка, чтобы тратить на нее свое драгоценное время. Илья Лукич сначала с некоторым беспокойством смотрит на пса, делающего вокруг пня концентрические круги, но затем успокаивается. Директор пьет боржом, ковыряет в зубах и не замечает, что радиусы кругов становятся все короче. И не успевает Антон закончить свой правдивый рассказ, как раздается взрыв проклятий, это древнее, как эстрадная шутка, излияние души ограбленного собственника. Двухметровыми скачками Шницель уносится в лес, а за ним, потрясая бутылкой и теряя на ходу салфетки, мчится ограбленный директор.
   Антон что-то лепечет приседающему от удовольствия археологу, профессор хохочет, Машенька улыбается. Даже Зайчик и тот чуть раздвинул губы в улыбке.
   — Гип-гип-ура! — раздается звонкий голос Юрика.
   — Катер! — кричит Шурик.
   Мы подтягиваемся к берегу и начинаем посадку. Антон грозно кричит, и из лесу — воплощенный грех — появляется Шницель. Морда его лоснится, но хвост опущен и тянется по траве, словно у Шницеля не хватает физических сил придать хвосту гордое дугообразное положение. Пес с трудом переваливается в катер, прижимается к ногам хозяина, и в его полных раскаяния глазах легко можно прочесть: «Люди, я сделал все, что мог. Я долго терпел, но будьте справедливы — я же не каменный! Я обыкновенная собака, со всеми присущими собаке слабостями и недостатками, и прошу принимать меня таким, какой я есть. Не искушайте меня, люди!»

НЕЖНОЕ ЭФИРНОЕ СУЩУСТВО

   Я читал много книг о природе. В школе я зубрил наизусть тургеневские пейзажи. Я навеки сфотографировал в своей памяти картины Шишкина и Левитана. Я убедился в том, что писать природу люди умеют здорово. Но как подгоревшая каша лучше жареного цыпленка на обложке книги «О вкусной и здоровой пище», так любая сосна лучше своего описания. Живая сосна гениальнее самого искусного художника. Она живая и пахучая, она приносит радость, она — совершенство. И вообще нам есть чему у нее поучиться. Она тянется к солнцу, никогда не останавливается на достигнутом, не предает, не сплетничает и не пишет стихов. Недаром великий мудрец Шоу сказал: «В жизни ни один человек, за исключением девяти месяцев до рождения, не делает свои дела так хорошо, как это делает дерево». Поэтому поменьше высокомерия перед природой: когда-нибудь еще выяснится, что она не только чувствует, но и размышляет. При всей моей любви к Шишкину я предпочитаю десять минут ходить по сосновому бору, чем целую неделю смотреть на знаменитую картину художника. Ибо природу, как и невесту, нельзя изучать по рассказам и фотографиям: на нее нужно смотреть своими глазами; именно тогда иллюзии или рассеются, или окрепнут.