— Приготовиться к посадке!
   Сорок метров… тридцать… двадцать…
   «Лучше десять раз сесть на ежа, чем один раз на кол», — вспомнил Блинков дядину прибаутку. В считанные секунды следовало определить, не совершает ли он ошибки. Трещина! Удержав машину в воздухе, он успел заметить прямо по курсу глыбу развороченного льда и круто взмыл вверх. Искоса взглянул на Уткина, с того градом лил пот. Вот тебе, друг, и «подходяще», хороша была бы посадка…
   Пришлось начинать все сначала: выходить из облачности, искать разрыв и ловить миг удачи. А сумерки достигли максимума, скоро начнет темнеть… Бесконечно долго, не меньше четверти часа кружил Блинков над припаем, пока не усмотрел площадку длиной примерно с три четверти километра, то есть вполне достаточную, если своевременно начать снижение. Развернувшись на 180 градусов, Блинков лег на обратный курс и вышел против ветра.
   — Приготовиться к посадке!
   Тридцать… двадцать… десять…
   Лыжи ударились о поверхность, самолет, подпрыгивая и трясясь, стремительно понесся по припаю, и для уменьшения длины пробега Блинков полностью отклонил закрылки. Скорость стала быстро гаснуть, но в тот самый момент, когда Блинков уже уверовал, что сел благополучно, самолет резко тряхнуло, бросило вправо, он клюнул — и остановился…
   Очень не понравился Блинкову этот не очень четкий, но все-таки клевок.
   — При-ехали, — опустошенно протянул Уткин. — Плохие дела, командир.
   Холодея от догадки, Блинков непослушными руками отстегнул ремни и поспешил на выход.
   При столкновении с полуметровым ропаком подломился один из подкосов передней стойки шасси.
   Обнаружит ли он в избушке людей, Блинков еще но знал, а вот в том, что с припая теперь не взлететь, никаких сомнений не было.

ПРИЗНАНИЕ

   Анисимов потемнел лицом.
   — Так и сказал, на Медвежий?
   — Да, дядя Илья, на Медвежий, — торопливо ответил Гриша.
   — И больше ничего, дружок?
   Гриша на мгновенье заколебался.
   — Сказал, что там много еды и он принесет.
   — И больше ничего? — настаивал Анисимов.
   — Взял с меня слово, что я никому не скажу, — признался Гриша. — То есть никого не разбужу, а буду ждать, пока вы не проснетесь.
   — Так. — Анисимов стал натягивать сапоги, отбросил их. — Возьму твои, Боря, мои не высохли. Сколько времени прошло, как думаешь, Гриша?
   — Это я знаю точно, три часа и еще несколько минут.
   — Откуда такая точность? — удивился Белухин. — Часов-то у тебя нет.
   — А я больше не спал, лежал и считал, — с гордостью сказал Гриша. — Я был уверен, что меня об этом спросят.
   — И зря лежал, — буркнул Кислов. — Сразу разбудить нужно было.
   — Хорошо. — Анисимов обул сапоги, потопал ими, поставил на предохранитель и сунул и карман куртки пистолет. — То есть хорошего мало. Захар, Михаил Иваныч, Солдатов, Игорь — пойдете со мной.
   — Нельзя вам, температура у вас сильно повышенная, — запротестовала Лиза. — И Слава со вчерашнего не отошел…
   — Захар, прихватишь из тамбура колун, — выходя, напомнил Анисимов.
   — Погоди, — слезая с полатей, заторопился Белухин, — может, и я.
   Охнув, он замер, согнувшись, и махнул рукой.
* * *
   За ночь погода ухудшилась. Ветер выл, свистел, резал лицо, в сумеречной мгле даже в трех метрах виден был лишь силуэт идущего в цепочке рядом, а следы заметало на глазах: сделаешь несколько шагов, обернешься — а твоих дальних следов уже нет, будто не ты здесь шагал, а бесплотный ангел.
   Затемпературил, нашел место и время, упрекнул себя Анисимов. Дышать было трудно, лихорадка била его. Хорошо хоть догадался сухие сапоги обуть. Наверное, наглотался холодного воздуха, когда драпали с Димой от медведя, заметили его вдалеке, а ведь за какие-то две минуты догнал; если б своими глазами не видел, никогда бы не поверил — такие прыжки зверюга выдавал, куда там олимпийским чемпионам. И потом, когда с Белухиным пошли на скалу — сгоряча грудь нараспашку, а потный был, вот и схватило. Ладно, разойдусь как-нибудь…
   Вылазку он, конечно, затеял безнадежную, но не делать ее нельзя. За три с лишним часа с Димой могло произойти всякое. А вдруг понял, что до Медвежьего не добраться, и стал возвращаться на Колючий? В этом случае есть надежда, что блуждает он где-то неподалеку и цепочка из пяти человек может его зацепить. Только вряд ли он повернет назад, не в его характере это, будет пыхтеть, ползти вперед как паровоз, пока хватит угля, а кончится — еще и по инерции… И все равно вылазка имеет смысл, вернее, будет иметь, если добраться по меньшей мере до айсберга: обнаружатся там Димины следы — значит, направление он выбрал верное, а не обнаружатся…
   На припае задуло так, что цепочку спружинило — люди инстинктивно подтянулись друг к другу. Сгорбившись, натянув на лица шарфы по самые глаза, они старались идти совсем рядом, и Анисимову приходилось покрикивать на них, чтобы растянуть цепочку. Людей шатало, и не столько от ветра, понимал Анисимов, сколько от слабости; разъезжались, скользили по льду ноги, то один падал, то другой, но ни взглядом, ни словом никто не намекал на бессмысленность этой вылазки. Как и вчера, хуже всех приходилось Солдатову, который сдуру не надел на Диксоне теплое белье (на совет Белухина отмахнулся презрительно — никогда, мол, не ношу); совсем закоченел Солдатов и еле плелся. Можно было, конечно, оставить его дома, но делать поблажки растяпам Анисимов не любил. Ничего, молодой еще, жилистый, отойдет, а урок запомнит.
   Сильный, чуть не сбивающий с ног порыв ветра на миг разогнал пелену, и Анисимов различил впереди айсберг. «Через него, что ли, дорога на Медвежий?» — спросил вчера Дима. А ему, Анисимову, и в голову не пришло, что спросил Дима не просто так, а с дальним прицелом! Эх, не тот получился у них разговор…
   Хотя айсберг, казалось, возвышался совсем близко, добирались к нему долго, не меньше получаса. Минут десять потратили только на то, чтобы обойти широкую полынью, да еще один раз Захару померещился медведь; сгрудившись, долго ждали и всматривались, пока не догадались, что это небольшой торос: встреча с медведем, особенно с подранком, сулила мало хорошего, да и патронов в «Макарове» осталось всего четыре штуки.
   Дальше к айсбергу не шли, а чуть ли не бежали.
   — Илья Матвеич! — закричал Игорь. — Есть!
   У подножия айсберга с подветренной стороны отчетливо виднелись следы.
* * *
   Дав людям передохнуть в защищенном от ветра месте, Анисимов решил возвращаться назад.
   Уже в нескольких шагах от айсберга следы терялись — их давным-давно замело; а поле впереди лежало открытое — с верхушки айсберга это было отчетливо видно; в поземке на таком поле ничего не стоило заблудиться, да и сил у оголодавших людей осталось немного. В этих условиях продолжать идти вперед было напрасным, и, хуже того, опасным донкихотством, которого бы никто не понял.
   Только здесь, стоя на верхушке айсберга, Анисимов осознал, насколько жалкой была его надежда — чуточку успокоиться, если обнаружатся Димины следы. Что толку в том, что направление он взял верное, когда впереди адова пустыня. Коченея, Анисимов долго стоял и смотрел в расстилающуюся перед глазами темно-серую круговерть, и как тогда, когда самолет уходил в воду, горестный спазм перехватил горло и рука сама потянулась к шапке, чтобы обнажить голову, будто завиделась в этой круговерти могила бортмеханика Дмитрия Кулебякина.
   — Дима, Дима… — не слыша своего голоса, пробормотал он и поник головой.
   Медленно и осторожно спустился с десятиметровой высоты.
   — Домой, — коротко приказал он. — — Теперь можно след в след.
* * *
   — И куда его понесло, непутевого? — причитала Анна Григорьевна, — хоть бы с людьми посоветовался, разве можно одному в поземку, да еще голодному, ищи ветра в поле, замело-занесло…
   — Рановато Диму отпевать, Анна Григорьевна, — оборвал Анисимов. — Угостили бы лучше чайком, у Солдатова, видишь, зуб на зуб не попадает.
   — Ах ты, господи, — заторопилась Анна Григорьевна, — у меня готово, последний шоколад растворила. Беда какая, ох, беда… А ты, сынок, и в самом разе…
   — Ничего, — пробормотал Солдатов, прильнув всем телом к печурке. — С-согреюсь.
   — Городско-ой, — неодобрительно прогудел Белухин. — Франт. Ты бы еще в шортах сюда приехал.
   — Понял, Слава, что такое Арктика? — дружелюбно спросил Игорь.
   — Не твое дело.
   — Не мое, так не мое, меня-то колотун не бьет.
   — Предусмотрительный парень Игорь, — похвалил Седых, и трудно было понять, говорит ли он с одобрением, или иронизирует. — Две пары белья, да еще тренировочные брюки… Настоящий полярник.
   — Вот ты какой слоеный пирожок, — протянула Лиза. — Тепленький.
   — Нет плохой погоды, есть плохая одежда, — улыбнулся Игорь. — Любимое присловье отца.
   — Хорошие слова, — отставив кружку, сказал Анисимов. — Вот уже несколько дней знаю тебя, Игорь, а не пойму, с чем тебя едят. Вроде бы в Арктике ты не новичок, да и семейные традиции добрые… Почему не предложил Славе хотя бы тренировочные брюки?
   — А я б его послал, — — пробурчал Солдатов. — Подальше, чем Дима ушел,
   — Вот видите. — Чистяков развел руками. — Не хотел нарываться на очередное оскорбление.
   — Вижу, — кивнул Анисимов. — Позиция удобная.
   — Я, кажется, делаю все, что в моих силах, — Игорь насупился.
   Анисимов покачал головой.
   — Не все. О тренировочных брюках ты не доложил, я вот, к примеру, только сейчас узнал — это раз; ты вдруг потерял слух, когда Николай Георгич предложил тебе вчера пойти вместе — это два… Оправдываться не надо, подумай и прими к сведению. Теперь так, прошу внимания. Дисциплина у нас никудышная, слишком много самодеятельности и ненужной болтовни. Без ведома дежурного из дому никому не выходить. Никому! Дальше. Перебранок я больше не потерплю, буду выгонять в тамбур. Это касается прежде всего тебя, Солдатов, и тебя, Захар. В нашем положении, друзья, единственное, что можно и нужно делать, это с достоинством — с достоинством! — ждать. Нас обязательно выручат, в Арктике иначе не бывает. Поверьте, были в нашей жизни ситуации похуже, но — выручали!
   Анисимов перевел дух.
   — Это уже не предложение, а приказ: Чистякову — снять с себя и отдать, Солдатову — взять и надеть тренировочные брюки. Дальше. Всем как можно больше лежать, мало ли на что еще нам могут понадобиться силы. Дежурному каждый час выходить и докладывать либо мне, либо Николаю Георгичу погоду, чтобы не упустить момента и вновь заняться костром. Все. Дискуссий не требуется, давайте отдыхать. — Он улыбнулся: — Мы и в самом деле притомились.
   Анисимов допил кипяток, улегся и прикрылся курткой. Его трясло.
* * *
   Очнулся он оттого, что ему стало нестерпимо душно. Сбросил с себя наброшенную кем-то нерпичью шкуру, куртку, попытался полной грудью вдохнуть воздух — какое там, будто обручами грудь стянуло. И тут же снова начало трясти. Жар, наверное, подумал он, кажись, отстрелялся…
   Люди спали, один лишь Кислов понуро сидел у печурки. Не надеясь на чудо, Анисимов бросил взгляд на излюбленное Димой местечко рядом с Шельмецом. Пусто…
   Память играет с человеком дурную игру, пришло на ум, она побуждает думать именно о том, что приносит наибольшие муки.
   Не было бы вчерашнего разговора на скале — никуда бы Дима не ушел!
   Зря Дима его затеял, уж так не вовремя, мог бы подождать со своей исповедью, а не подтверждать догадку командира. А то все выложил и тут же запросил отпущения грехов. Вот и нарвался…
   Нет, не так все было. Не потому он выложил правду, что ждал отпущения грехов, в том-то все и дело, что не ждал и не надеялся на прощение! В чем другом можно Диму попрекнуть, но в одном никак нельзя: никогда и ни при каких обстоятельствах Кулебякин не лукавил. Врезать мог, надебоширить, взбрыкнуть копытом при виде юбки — сколько угодно, но хитрить, выгадывать — такого за Димой не числилось. И когда он, сознавшись, задал свой вопрос, то уже тогда был готов к тому, что экипаж, к которому прикипел душой, потерян для него навсегда. И верил, что командир поймет его правильно: не прощения просит Кулебякин, а казнит себя за происшедшую по его вине аварию.
   «Значит, больше не возьмешь с собой?» — вспомнил Анисимов, и печаль с новой силой охватила его.
   Подтвердил, кивнул — и Дима ушел в поземку. Ну почему бы не сказать ему «посмотрим» или, на худой конец, отмолчаться? Поздно, опять прошел, безвозвратно прошел точку возврата. И если в циклон это стоило жизни самолету, то теперь — самому любимому за все годы бортмеханику, преданному, каких у него не было и никогда больше не будет… Дима, Дима, что ты натворил! Неужели ты не понимал, что не предаст тебя командир? Ну, изругал бы тебя, как собаку, стружку со шкурой содрал бы, но предать…
   Поздно. Прошел точку возврата — не кляни судьбу.
   Полный крах, подумал Анисимов, крушение потерпел не только твой самолет, но и ты сам. Все разбито вдребезги: любимая когда-то семья, работа, без которой дальнейшая жизнь будет пустой и ненужной. Ни аварии, ни Димы ему не простят, и куда важнее, что этого он не простит самому себе. Теперь нужно будет все начинать сначала. Как когда-то готов был Дима, он пойдет на самую рядовую работу: расчищать аэродромы, принимать на полосу самолеты, сидеть в диспетчерской — лишь бы остаться в авиации. А молодость позади, вот-вот стукнет сорок, больше ему не подняться. Потерпевший жизненное крушение человек с его жалкой зарплатой Рите и Светлане будет, конечно, не нужен, подумал он и удивился равнодушию, с которым отнесся к этой мысли. Ничего, утешить Риту охотники найдутся, да и Светлана бредит замужеством, окрутит какого-нибудь сыночка с машиной… И семью, и карьеру — все свое будущее он отдал бы за то, чтобы сейчас, сию же минуту хлопнула дверь и, сгибаясь, чтобы не удариться головой о притолоку — сколько раз это вызывало смех! — в избушку вошел Дима Кулебякин.
   Так думал, терзаясь, Анисимов, и ничто не отвлекало его от этих горьких мыслей.
   Люди спали. Во сне было спасение — и завтрак, и обед, и ужин, и течение времени. Жаль, теперь ему не уснуть… С чего начались его ошибки? С того, что не проявил твердости, взял на Диксоне пассажиров… Он вспомнил, как два с лишним года назад, будучи на ледовой разведке, сел в тумане на вынужденную на припае, а припай взломало, самолет быстро пошел ко дну, а они скакали со льдины на льдину, пока не нашли более или менее надежную, а туман все не проходил, и лишь на третьи сутки их разыскал и снял вертолет. Тогда все было куда хуже: в мокрой одежде под ветром, такие же голодные, только прилечь негде, нечем согреться — гимнастикой спасались… Да, было хуже, но без пассажиров!
   Погоди, остановил себя Анисимов. А кто, не будь на борту Белухина с его бесценным опытом, вывел бы экипаж на Колючий? Кто помог бы нести Бориса? И, самое главное… — на сердце у него потеплело, — самое главное…
   — Водички, Матвеич?
   — Пожалуй, — сипло произнес Анисимов. Прокашлялся, выпил. — Спасибо… Захар, держи марку.
   — Понимаю, Матвеич,
   — Срываешься ты.
   Кислов криво усмехнулся.
   — Как выругаешься — вроде и полегчает. Не мог довериться, с собой взять…
   — Пошел бы?
   — Сомневаешься, Матвеич?
   — Нет, друг, не сомневаюсь. Только не пришлось бы вместо одной две похоронки сочинять… Буди Игоря, его очередь.
   — А, пусть сопит, погоду посмотрю,
   — Ну, иди.
   Ворчливый Захар, ерепенистый, в уныние легко впадает, а ведь тоже преданный самолету и экипажу, сколько раз его, классного радиста, на более теплые местечки сманивали — не ушел. С Димой, Борисом ругался, каждое слово оспаривал, а любому горло за них готов был перегрызть. И Борис Диму любил, «большой ребенок» — о нем говорил, прощая всяческие Димины заскоки. Хороший экипаж… был…
   — Не раскрывайтесь, Илья Матвеевич, — над ним склонилась Невская. — О, температура у вас, кажется, под сорок.
   — Это кажется, — Анисимов улыбнулся. — Я только минуту назад вспомнил, что мне скоро сорок. Совпадение, правда?
   — Вы все-таки закройтесь, пожалуйста. В иных обстоятельствах я была бы рада вас поздравить.
   — И я буду рад — вне зависимости от обстоятельств.
   — Мы принесли вам слишком много горя, — голос у Невской дрогнул. — В том, что Гриша смолчал о Диме… ну, в том, что у него детские представления о чести, и я виновата.
   — Честь у человека всегда одна, — сказал Анисимов, — на все случаи жизни.
   — Вы правы, — сказала Невская, — только ни мне, ни Грише от этого не легче.
   Анисимов повернулся на бок и взял в свою горячую ладонь невесомую руку Невской.
   — Иной раз за несколько дней человека узнаешь лучше, чем другого за всю жизнь, — волнуясь, сказал он. — Может быть, я эгоист, Зоя Васильевна, да, грубый эгоист, но я счастлив, что судьба привела вас на Диксон… ко мне на борт. Это самое главное… я недавно думал, что это самое главное… Простите, я сбиваюсь…
   Невская молчала.
   — Мне многое нужно вам сказать, — продолжал он, — но об одном хочу вас просить. Сорок мне исполнится в начале декабря, и этот день будет для меня праздником, если мы — вы, Гриша, я — окажемся за одним столом.
   Возвращение Кислова прервало разговор, и это, подумал Анисимов, наверное, хорошо. Его сильно знобило, не только от жара, но и от волнения; в том, что Невская молчала, не пыталась потихоньку, чтобы не обидеть его, забрать свою руку, он видел благоприятный признак; и вообще, как ни замечательно она собой владеет, ее глаза светились, они будто поощряли: «Говори, говори еще…» Эх, если бы Дима…
   Смешанные чувства — — горечь утраты и нежданное предвкушение счастья — охватывали Анисимова все с большей силой. Сейчас ему так важно остаться наедине с самим собой, понять, что с ним происходит. О Диме — думай, не думай, делу не поможешь, Дима, как шрам, останется на всю жизнь. Если не произойдет чуда!
   Укутавшись с головой, чтобы не слышать разговора Захара с Игорем, Анисимов стал думать о том, какой прекрасной станет жизнь, если произойдет чудо и Кулебякин вернется. А ты слюнтяй, удивился он, чувствуя, что глаза становятся влажными, ишь, размечтался. Хорошо, не видит никто, решили бы, что командир совсем скис. И очень напрасно решили бы, потому что именно теперь командиру по-настоящему захотелось жить!
   Он с трепетом вспомнил свой неожиданный для самого себя порыв, и горячая волна нежности к изможденной, исстрадавшейся женщине захлестнула все его существо.
   Теперь ему казалось глупым и позорным, что он собирался поставить крест на своей судьбе. Он будет бороться, ему еще слишком много надо сделать, не только ему нужны полярные широты, но и он нужен им.
   И еще ему очень нужна она… они, поправил себя Анисимов, ведь он всегда так хотел иметь умного, чистого, с полуслова понимающего его сына. Ради них он горы своротит, он снимет с хрупких плеч Зои… — он даже встрепенулся, потому что впервые назвал ее Зоей, — бремя борьбы за существование и сделает все, чтобы она вновь научилась беззаботно, от души радоваться жизни.
   И если в бессонную ночь двое суток назад он только догадывался, что в жизни его начинает происходить нечто необычайно важное, то теперь он был в этом уверен.

ВЗАПЕРТИ
(Рассказывает Зозуля)

   … Мы с Тоней возмущались, что официантка нас игнорирует: за другими столами люди ели, пили, смеялись, а нас она все обносила. Когда в очередной раз она прошла мимо, я попытался было снять с подноса тарелку с жареной рыбой, но Тоня меня остановила: «Лучше выпей воды… Хочешь пить?»
   Я открыл глаза.
   — Кому еще воды? — спрашивал Игорь, черпал кружкой из кастрюли, гревшейся на печке.
   Я напился, поблагодарил и снова улегся. В блокаду такие сны мне снились часто, но с тех пор я от них отвык: Антонина Ивановна, моя старшая сестра, превосходно ведет наше хозяйство. Впрочем, к еде я неприхотлив и всеяден, как медведь, со мной и дома, и в экспедициях хлопот нет.
   За окном, занесенным снегом, темным-темно, мы совсем потеряли ощущение времени суток. Одни спят, другие бодрствуют и завидуют тем, кто спит, потому что тогда, когда терзают голод и невеселые мысли, лучше всего забыться.
   «Мело, мело по всей земле во все пределы…» — пурга бушует вторые сутки. Родившись из поземки, она не по часам, а по минутам набирала силу, пока не растерзала в клочья атмосферу и не погнала ее невесть куда с огромной скоростью. Какая невероятная силища нужна для того, чтобы сорвать с поверхности льдов и островов миллионы тонн снега, превратить его в режущую пыль и с ревом и свистом завертеть в дьявольской пляске. Пурга — это игра без правил, в которой выигравших не бывает: в лучшем случае, если будешь осмотрителен, то останешься при своих. Победить пургу нельзя, ее можно только переждать.
   Мы лежим на полу: я, Илья Матвеевич, Зоя Васильевна, Гриша, Елизавета Петровна. Хотя в помещении у нас тепло, Анисимова трясет, у него высокая температура. Он и раньше сильно кашлял, а вчера, когда искали Диму, здорово добавил. Он хрипит и тяжело дышит, Лиза боится, что у него воспаление легких, а в аптечке ничего нет, кроме тройчатки и аспирина.
   Но я-то думаю, что лучшим лекарством для него было бы возвращение Димы.
   Дима — наша общая боль, мысль о том, что он погиб, невыносима. Но помочь ему мы бессильны… С тех пор, как он нас покинул, прошло часов тридцать. В тот вечер, когда Дима еще был с нами, Анисимов сказал:
   «Нам лучше, чем им, на Среднем. Мы-то знаем, что живы, а они этого не знают». Сейчас то же самое, возможно, думает о себе Дима. Удачи тебе, безумец!
   Гриша с его почерпнутыми из книг познаниями припомнил девиз графа Монте-Кристо: «Ждать и надеяться». Девиз прекрасный, умение ждать — одно из ценнейших качеств, которыми только может обладать человек: оптимистичное по своему существу, оно помогает переносить невзгоды и верить в будущее. Мы всю жизнь чего-то ждем и на что-то надеемся, без этих ожиданий и надежд мы впали бы в беспросветную тоску. Умению ждать Константин Симонов посвятил свое, наверное, лучшее стихотворение; как жаль, что он испортил его недоверием к материнской любви, в народной песне сказано куда мудрее: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка — никогда». Что ж, материнская любовь дает человеку всего-навсего жизнь, а на взрыв, ликование чувств вдохновляет любовь другого рода…
   Больше я заснуть не могу. Я жду и надеюсь — жду стука в дверь и надеюсь, что это будет Дима. Пусть лучше с пустыми руками придет Дима, чем любой другой с хлебом. Не могу ручаться за всех, но уверен, что большинство из нас мечтает только об этом.
* * *
   Центр притяжения — печурка, огонь в которой поддерживает Игорь. Из всех нас он оказался самым выносливым. Он наш Фигаро: таскает дрова, топит, заготавливает снег на воду, помогает Борису выходить по нужде, поит нас водой, тактично, не пережимая палку, шутит. Я рад, что он самокритично отнесся к суровому внушению, сделанному ему Анисимовым. Теперь Игорь на высоте: пока у других были силы, он держался как-то в тени, а когда мы все сдали, на деле доказал свою полярную жизнестойкость. Это для него первое приключение в Арктике, будет что рассказать отцу.
   Кряхтя и охая, сползает с полатей Белухин, его незло и привычно ругает Анна Григорьевна: «Лежал бы, старый, со своим радикулитом». Сама Анна Григорьевна свернулась на сундуке калачиком и большую часть времени тихо посапывает, чтобы «во сне поесть любимых пирогов с луком и яйцами». В блокаду обнаружилось, что женщины голод переносят чуточку легче мужчин, а старые люди легче, чем молодые; это — общая статистическая закономерность, исключений же было сколько угодно. У нас, как мне кажется, тяжелее переносят голодание Солдатов, Кислов и особенно Лиза, которую подташнивает и мучают головные боли. Пока эти трое спят, у нас более или менее спокойно, но, просыпаясь, они становятся шумливы, раздражительны и обидчивы.
   Невская приподнимается на локте и смотрит на огонь. На ее резко обострившемся лице горят огромные и прекрасные глаза, она сейчас со своими длинными светлыми волосами похожа на святую Инессу с картины Риберы, и я еле удерживаюсь, чтобы этого не высказать.
   — Михаил Иванович, — говорит она, — объясните, пожалуйста, такую вещь. Я несколько раз голодала по системе Брэгга, однажды целых четыре дня, а сейчас только три, но чувствую себя хуже.
   — А зачем вы это делали? — хрипло спрашивает Анисимов. Он, оказывается, тоже не спит, хотя почти с головой укутался нерпичьими шкурами.
   — Зое показалось, что она толстеет, — поясняет Гриша.
   — Гришенька, — просит Невская, — помолчи, родной. Конечно, глупость, Илья Матвеевич, какой-то массовый гипноз, знаете: то очковая диета, то голодание, то другая подобная ерунда.
   Я говорю, что одно дело голодание по своей воле и в домашней обстановке, и совсем другое то, что у нас сейчас. Но, ссылаясь на блокадный опыт, утверждаю, что при наличии воды и тепла человек может голодать долго, больше месяца, и после первых двух-трех дней чувство голода ослабевает.
   — Совести у вас нет, — бурчит Солдатов. — Уговор дороже денег: кто про еду, тому по лбу.
   Он встает и садится на табурет у печурки — хмурый, обросший клочковатой щетиной, будто с похмелья.
   — Дай кастрюлю щей и лупи по лбу, — подает голос Кислов.
   — Эй, на насесте! — Солдатов показывает кулак. — В самом деле врежу. Сигарет в загашнике не осталось, мамаша?
   — Вчера последнюю выкурили, — отзывается Анна Григорьевна. — Да ты и не хочешь, какое курево натощак.